Страница:
«Я тоже уеду с тобой завтра, не хочу здесь жить без тебя». «А институт?»
«Черт с ним! Или тебе нужна обязательно образованная жена?»
Я говорил ей какие-то разумные, ласковые слова, успокаивал ее, потому что был спокоен за нашу любовь и за наше будущее, так, как только может быть спокоен человек с сердцем, переполненным нежностью и любовью.
«Ты меня правда очень любишь?» «А кого мне еще любить, кроме тебя?» «А вдруг ты меня разлюбишь в Москве?» «Не могу, если даже очень захочу. Никого у меня нет в целом свете, только ты. Я и жить без тебя не хочу».
«Я тебя буду ждать каждый день и каждую ночь видеть во сне. Ты почувствуешь это?» «Да, родная».
Она помещалась у меня в руках вся — маленькое любящее человеческое существо, которое я был готов защищать до последней капли крови, единственное, необходимое мне тогда и во все времена потом, и я целовал ее и вдруг ощутил тоску, щемящую и странную, потому что не мог тогда знать ничего из того, что мне предстояло испытать потом.
Ты должен любить меня всегда, я умру, если ты меня разлюбишь".
«Я люблю тебя, Эля! И никто мне больше не нужен!»
Я ее увидел, как мы и условились, через шесть месяцев, которые навсегда опрокинули мир. Она молча стояла передо мной, с лицом, покрытым коричневыми пятнами, с пожелтевшими белками глаз, лицом, какое иногда бывает на шестом месяце беременности. Я хотел отвести взгляд от ее живота и кольца на ее руке, надетого тем самым парнем из нашей группы, который всегда уверял меня, что я не умею толком жить и никогда не научусь, и не мог. Я ничего не спросил у нее о проклятой вечеринке в его доме, на которой она выпила как раз столько, чтобы с того дня ей хотелось выпивать столько же всю жизнь. И я ничего не сказал ей о том, что мне хочется умереть…
Я говорил ей все слова, которые она не услышала от меня в тот день, они рвались, обгоняя друг друга, из самого сердца, и не было в них укора или обиды, а только нежность. Я говорил ей о своей любви, не отпускающей меня ни днем ни ночью. Я говорил ей о величайшем, ни с чем не сравнимом счастье быть рядом с любимым человеком и готовности во имя этого счастья простить все.
Я рассказывал о страданиях, равных которым нет в жизни, нестерпимой боли воспоминаний, боли навсегда утраченной, изувеченной чужими руками любви. Я сказал ей, что не хочу без нее жить, потому что не могу так жить, и каждое слово мое было правдой, идущей от сердца… Я говорил ей… говорил…
Она стояла в передней, прислонившись спиной к двери, откинув голову. Я увидел ее глаза, в которых светились восторг, и неслыханная мука, и ожидание, я увидел побелевшие кисти рук, охватившие плечи, и еще я увидел ее губы.
Я просто лежал и думал. Я говорю — думал, за неимением другого подходящего слова. Мне даже кажется, что такого и слова не существует, посредством которого можно определить состояние мышления человека, который проснулся утром в превосходном настроении и, лежа на своей кровати, старается ни о чем не думать по той простой причине, что ему очень приятно и спокойно, и ни в каких, даже самых возвышенных или практически выгодных мыслях у него потребности нет. К сожалению, это состояние продолжалось очень недолго — я почувствовал, как мозг, словно стыдливая восьмиклассница, застигнутая врасплох на задней парте новым учителем, молодым и чрезвычайно мужественным, за выщипыванием бровей во время сочинения, мгновенно встрепенулся и заработал не останавливаясь, возможно, даже более старательно, чем обычно, хотя ему, а следовательно и мне, было абсолютно ясно, что сегодня никакой нужды в этой суете нет. Вообще ради справедливости должен сказать, что я им доволен. Мозгом. Ни разу он еще меня ничем не подводил. Бывали, правда, случаи, когда мне казалось, что в некоторых критических ситуациях он был недостаточно быстр, но потом, спустя некоторое время, поразмыслив, я приходил к убеждению, что при очень высоком качестве его решений это была, пожалуй, максимально возможная скорость. Конечно же, я им очень доволен. Я ведь ему многим обязан. Благодаря ему все в жизни дается мне гораздо легче, чем подавляющему большинству моих близких. Многое в нем меня восхищает. И еще, и в этом я убежден, думая об этом, я всегда испытываю ощущение уверенности и радости — я знаю точно, что не открыл для себя все возможности и качества его, еще скрытые для меня, подобно залежам урана, до поры до времени спокойно лежащим на дне интенсивно разрабатываемого свинцового рудника или золотого прииска. Я знаю, что когда-нибудь, может быть, сегодня, а может быть, через десять лет, этот день наступит, я не знаю, где он застанет меня — за письменным столом или в постели, в лаборатории, на пляже, или в самолете, но я жду встречи с ним, когда он выступит, и прозвучит «откройся. Сезам», и родится в ослепляющем людское воображение озарении дитя с именем, еще никому не ведомым, но прекрасное в своей гениальности, в той же степени и в том же ряду, что «Война и мир», теория относительности или «Героическая симфония»… Стоп! Хорош, хорош! Ничего не скажешь. Настроение у меня и впрямь, видно, отличное. Ну что ж, остановимся и вывесим табличку: "Посторонним… ", а еще лучше, чтобы это не выглядело чересчур серьезным: «Посторонним В.», и улыбнемся при этом как «все-все-все», кто увидел ее на дверях одного поросенка, очень хорошо понявшего ее смысл…
А может быть, и не будет этого дня. Обойдемся и не будем стонать и ныть.
Так или иначе, наступит этот день или нет, будем держать себя в постоянной форме. И самое главное — ни к кому не привыкать, а следовательно, ни от кого не зависеть. Чувство — самый страшный враг независимости. Один раз удалось выпутаться, понеся крупные потери при переходе из сословия «раб чувств» в разряд «свободный гражданин», второго не будет.
А когда наступит тот день… Интересно, кто бы это мог так рано позвонить?
— Я слушаю.
Все понятно. Как я сразу не догадался? Все-таки великое качество — такт. Я убежден, что любого человека, потратив на это дело какое-то время и энергию, можно отучить плеваться на улице или в саду при зоопарке и даже есть при помощи ножа котлеты и рыбу… Можно. Любые хорошие манеры можно привить, а вот насчет такта — абсолютно безнадежное предприятие; или он есть, или его нет, и никогда уже не будет. Возьмем, к примеру, сотрудников нашей лаборатории: и того, с которым сейчас разговариваю, и двух остальных, что стоят рядом и шлют мне приветы. Люди вроде интеллигентные, да и не «вроде», а действительно интеллигентные, и образование у них выше не бывает, а с тактом дела из рук вон плохи… Это же элементарно — нельзя больному человеку звонить так рано! Ведь они-то уверены все, что я болен, так какого же черта звонят в такую рань?
— Здравствуй, дорогой мой! Гораздо лучше. Думаю, что дня через два-три буду в состоянии прийти. — Господи, только этого мне не хватало! Собираются прийти навестить. Ведь весь отдых к чертям полетит. — Спасибо, спасибо, очень тронут… У меня все есть, не беспокойтесь. Я был бы очень рад, если бы вы пришли, но, честно говоря… — Последние слова надо сказать, понизив тон, и после них сделать паузу человека, который смущается.
Удивительно ценная вещь — инерционное мышление собеседника, всегда на него можно рассчитывать — моментально сработало, даже слова он сказал те, которые я от него ждал, те самые слова, которые позволили мне в ответ скромно, но вместе с тем неуловимо игриво хихикнуть, как мужчина, — которому есть что скрывать.
— Между нами говоря, ты тоже в этой области своего не упустишь. И не старайся, все равно не отгадаешь. Вы ее не знаете. — Пора переводить разговор. Еще, чего доброго, растрогают меня эти разговоры. — А как последние замеры? Как с графиком дела?.. Что?! Кривая, по крайней мере, должна быть на два порядка ниже! — Теперь ясно, почему они позвонили сразу, как только пришли на работу. Непонятно только, для чего была нужна увертюра с вариациями на тему о здоровье, лекарствах и фруктовых соках. И чего это проклятая линия ни с того ни с сего полезла вверх? .
— Да не нервничай ты так, ничего еще не случилось… Ну еще подумаем, время пока терпит. Ты мне можешь подробно рассказать вчерашнюю операцию? Вот и прекрасно, прочти по журналу… — Читает, а голос прямо дрожит от волнения. Я-то его понимаю: если эта проклятая кривая не остановится, то опять придется начинать сначала, весь месячный труд насмарку, но, понимая, такого волнения не испытываю. Не должен человек из-за пустяков так расстраиваться, ведь его тогда на мало-мальски крупное просто физически не хватит, а этот читает с таким выражением в голосе, как будто у него в руках не лабораторный дневник-журнал, а, по крайней мере, роман с главами ."Библия", «Коран» и «Талмуд». Так-так, так! Или мне это показалось, или он все же это сказал — «ноль целых одна десятая», а ведь должна присутствовать всего лишь одна сотая… В любом случае торопиться не будем. Не будем. Никаких вопросов. Через страницу эта цифра опять будет произнесена… Есть! Точно — «одна десятая». Прекрасно. Ларчик открывается просто, но дадим его сперва подержать всем по очереди. Пусть сперва все трое пройдут над миной, в данном случае именуемой «одной десятой», чтобы ни у кого из оставшихся двух не было возможности сказать: «Я непременно заметил бы эту ошибку, если бы читал журнал сам. Ты же знаешь, на слух цифры всегда воспринимаются хуже…» — или что-то в этом роде. Сейчас главное — установить и довести до сведения моих собеседников, что ошибку совершили все, естественно, кроме отсутствующих, в частности меня. Приступим к фиксации. — Спасибо. Ты извини меня, пожалуйста, но я не успел сделать кое-какие пометки. Тебе придется прочитать все сначала… — Как можно небрежней: — Передай дневник Алику, пусть он и прочитает, нечего ему бездельничать. Да я нисколько не сомневаюсь, что тебе нетрудно, но пусть и Алик потрудится, тем более что сегодня я его голоса еще не слышал. И ради бога, не волнуйся так, что-нибудь всем коллективом придумаем… — Хороший голос у Алика, по телефону особенно заметно, сразу же и мембрана зазвучала удивительно полнозвучно, словно это не типовая угольная пластинка трубки польского аппарата, а стереофонические динамики «Эстонии» или «Грундика», из которых доносится внешне бесстрастный, но полный внутреннего драматизма голос диктора Центрального радио, читающего ту часть сообщения о землетрясении в Перу или тайфуне над Пакистаном, где рассказывается об убитых и раненых, страдающих от голода и холода и зарождающихся эпидемий. Он кончил читать как раз на том месте, где обычно начинается лаконичный абзац с вестью о том, что медикаменты, продовольствие и остальные предметы первой необходимости при катаклизмах, безвозмездно посланные Красным Крестом, уже находятся в пути, на борту быстроходных самолетов. Будут, будут самолеты со спасательным грузом на борту, и прилетят они вовремя — Красный Крест уже принял решение. Но с объявлением повременим.
— Так, так. Я здесь все записал, сейчас просмотрю и подумаю. И вы думайте. Вместе на что-нибудь и набредем. Я к вам через часик позвоню. Ну, конечно, если раньше что-нибудь надумаю, позвоню сразу. Честно говоря, я не думаю, чтобы было что-то уж очень серьезное, скорее всего какая-то ошибка не конструктивного характера… Ни в чем я не уверен, чисто интуитивно… И еще, пожалуйста, это на всякий случай, попроси Тимо, пусть он прочитает мне две странички в части реакции с ванадием. Привет, Тимо… Думаю, выкарабкаемся как-нибудь. Читай, а я буду записывать… — Старательный человек наш Тимо. И добросовестный. Медленно читает, слоги все раздельно произносит, но и эту злополучную ванадиеву «одну десятую» тоже по слогам прочел, так, чтобы я успел записать. Очень не хотелось бы, чтобы Тимо, с его добрыми прозрачными глазами, узнал бы когда-нибудь, что вместо блокнота с карандашом я держал в руке стакан с яблочным соком из холодильника.
— Ну, всего доброго, ребята. Начинайте думать. Как только прояснится что-нибудь, немедленно созвонимся. Ну как вам не стыдно, не такой уж я и больной. Какие могут быть между нами счеты? Позвоню минут через сорок.
Можно и раньше, но не стоит, напряжение должно достигнуть предела, чтобы наиболее полно ощутить радость. А напряжение будет максимальным, за это уж я ручаюсь. Им ведь сейчас всякие ужасы мерещатся, уже сомнения всякие появляются по поводу правильности всей работы в целом. Ведь работа к концу близится. И вот вам — на одном из самых последних этапов, можно сказать, почти заключительном, какая неприятность. И впрямь с ума сойти можно. Пожалуй, я им не через сорок, а минут через двадцать позвоню, жалко ребят, они и на самом деле хорошие люди, да и работники неплохие, но с потолком, видимым потолком среднего ученого. Да ведь это и не так уж плохо — быть средним ученым, добросовестно делающим свое дело, пользу приносящим, так что не буду я их томить, а обрадую через двадцать, а точнее, уже через пятнадцать минут. Есть время допить сок и понежиться в полудреме. Заслужил. Без лишней скромности скажу, заслужил. И всех троих заставил вслух повторить ошибку. И самое ведь главное — очень тонко это сделал, незаметно, как раз с тем самым тактом, отсутствие которого так заметно в поведении большинства людей. И причем ведь я это не для собственного удовольствия делаю или ради праздного развлечения, а во имя целей не сразу заметных, но в конце концов свои плоды приносящих и в сути своей не низких, а благоразумных и даже гуманных. Вот позвоню я им, сообщу, что нашел ошибку, обрадуются все несказанно после всех треволнений, и мне будет искренне приятно оттого, что удалось товарищей обрадовать. Но ведь это одно, причем лежащее на самой поверхности обстоятельство. Я же из-за другого старался, когда троих заставил произнести «одна десятая». Ведь предотвратил же я этим унизительные для всех поиски виновного, а следовательно, неизбежное появление в здоровом коллективе жалкого и всеми презираемого козла отпущения, поставившего своей грубой ошибкой под угрозу срыва работу, от исхода которой зависит, без преувеличения, благополучие и успех дальних планов остальных. Не будет козла, а будет три человека, по справедливости ощущающих свою вину и еще раз получивших возможность убедиться, что рядом с ними работает человек незаурядный, но вместе с тем скромный и на первенство ни в коей мере не претендующий и но всему этому достойный не только всяческого уважения, а и теплого внимания и чуткости. Дело это тонкое, успехи каждый раз приносящее незначительные, но каждый раз в сознании окружающих закрепляемые и со временем оказывающие на общественное мнение действие приятное и весомое, подоено тому приятному давлению, какое оказывает на ладонь благонравного и рассудительного мальчика пестро раскрашенное глиняное яблоко, переполненное монетками, каждая в отдельности из которых, способная в свое время доставить человеку пусть острое, но, к сожалению, не оставляющее материального следа наслаждение в виде аттракциона «Вертикальная стена» или даже цирка, теперь, укомплектованная подобными себе до состояния полной копилки, ставила его впервые в жизни на качественно новую ступень — человека, не зависимого ни от кого, но по справедливости заслужившего (в отличие от всех своих товарищей) право на безграничное счастье владельца велосипеда или самоката.
Я набрал номер и почти сразу же вслед за этим услышал голос Тимо, видно, он и не отходил от телефона. Я спросил, как идут дела и нет ли каких-нибудь изменений к лучшему. Я еще некоторое время послушал, а потом, прервав страстный погребальный речитатив, сказал ему, что, проанализировав запись-телефонограмму, кажется, установил ошибку. Я сказал им (я знал, что все трое, прильнув к трубке, слушают меня), что все дело в дозировке, и назвал правильную цифру, и голос мой перестал быть слышным под обрушившейся на меня лавиной аплодисментов. Я стоял на сцене, залитой светом прожекторов, и раскланивался, жестами и мимикой напоминая беснующейся от восторга публике, что не надо забывать и об оркестре, в той же мере, что и я заслужившем благодарность, но публика не верила моему лицемерию и продолжала выкрикивать мое имя, не обращая никакого внимания на встающих каждый раз по мановению моей руки музыкантов, среди которых были двое или трое, кажется, контрабасист, первая скрипка и саксофон-баритон, еще продолжающих думать, что этот успех принадлежит всем находящимся на сцене в равной степени. В заключение я сказал ребятам, что выйду на работу через два дня, и попросил звонить каждый день и информировать меня о ходе опыта. Я решительно остановил разговоры о том, какой я молодец, великодушно сказав, что эту пустячную ошибку мог бы сразу заметить каждый, взглянувший на записи свежим, отдохнувшим взглядом, что у меня и получилось, и, попрощавшись, положил трубку. Я знал, что сейчас они только и говорят о том, какой я хороший товарищ и человек, и, не скрою, мне было это очень приятно. Мне даже вдруг захотелось очутиться в лаборатории, но это сумасбродное желание мгновенно исчезло, вышвырнутое из сознания мыслью, что через два дня я буду иметь возможность находиться в ней ежедневно в продолжение долгих семи часов, так сказать, практически лишенным на это время права свободного выезда и выбора времяпрепровождения, наиболее точно соответствующего моему настроению в данный момент.
Все-таки очень хорошее сегодня утро. Утро человека, у которого все в порядке. Утро, когда хочется немедленно встать и включить музыку, или натереть и без того начищенный паркет, или написать поздравительную открытку своему бывшему декану, о юбилее которого было объявлено в газете, и поблагодарить в теплых выражениях за его выдающиеся заслуги по воспитанию юношества за все время его деятельности, вплоть до дня выхода на пенсию. Хочется встать, несмотря на отсутствие срочных дел и даже на то, что подушка еще сохраняет тепло и тонкий и волнующий аромат волос Прекрасной Женщины… Ну что ж, вставать так вставать. Сделаем легкую зарядку с гантелями, от которой рельефнее станут мышцы под тонкой упругой кожей, примем душ, сперва горячий, а потом ледяной, развивающий эластичность сосудов, по которым быстрее побежит высокооктановая кровь. Сделаем все то на первый взгляд минимальное и вместе с тем все зависящее от нас, чтобы всегда быть в хорошей форме, в постоянной готовности не упустить любой, самый незначительный шанс, время от времени выбрасываемый в жизненной лотерее и достающийся только человеку, не забывавшему своевременно уплатить свои тридцать копеек.
А вот эта чашка настоящего кофе, не того жалкого суррогата с извлеченным для фармацевтических нужд кофеином, который подается в лучших ресторанах и кафе, а маслянисто-коричневого цвета, густого, как расплавленный шоколад, пахнущего мачете и ассегаями, эта чашка кофе как раз и есть та капля, которая переполнит до краев мое сегодняшнее утреннее настроение и доведет его до кондиции телефонного воркования, очень трудно исполнимого жанра человеческих взаимоотношений, по существу, на первый взгляд ненужного и бесцельного, после того как игра сделана, но необходимого человеку хорошего тона, воспитания и вкуса в той же мере, как рама из некрашеного дерева, цвета теплого золота, для Салахова в пастельных тонах или очень сухое белое для осетрины в соусе из тёртых орехов с бадьяном и барбарисом. Ибо это сфера, из которой можно извлечь для себя кое-что существенное, способствующее появлению в себе ощущения великодушия и благородства…
А она ведь это заслужила. Заслужила в полной мере, как никто другой, потому что это были прекрасные семь дней, пролетевшие на едином дыхании, без малейшего промаха с обеих сторон, без мелочных обид и следующей за ними досады, без наивных претензий и вынужденных обещаний. Дни острого и все же изысканного наслаждения общения с нею, дни страсти, охватывающей неслыханной жгучей жаждой все существо и щедро утоляемой в мучительном восторге и радости, живительной прохладной струёй переливающейся в свете, ослепляющем зрение и пьянящем разум, и не несущей в себе ни единой капли безразличия и пресыщения. И минуты кружащей голову благодарной истомы и тихой задумчивой нежности. Минуты ясные и совершенные, закрепляющие в сознании ощущение уверенности и силы и не оставляющие после себя ни малейшего, даже еле заметного налета унизительных сомнении в себе и стыда.
Это была чудесная партия двух достойных противников, и завершить ее следовало в том же стиле и на том же высоком уровне искусства, единственно и подобающем гроссмейстерам, рыцарям благородной красивой игры.
Эти дни, которым я уже присвоил мысленно почетное звание Недели Прекрасной Любви, настолько украсили Отдых и внесли в него, что особенно ценно, столь редкостные, никогда не подвергающиеся инфляции понятия, как Событие и Приключение, что я позволил себе зачислить его в заветный, тщательно оберегаемый и столь же тщательно и жестко отбираемый ряд Приятных Воспоминаний.
Два дня, остающиеся до выхода на работу и до ее отъезда в Трускавец, два дня, остающиеся до естественного финиша, в память Недели освободим, насколько удастся, от неловкости и напряжения последних минут на перроне, когда даны уже и первый, и второй, и третий звонки, и на светофоре давно уже горит зеленый свет, а поезд все не трогается, поджидая застрявший в уличной пробке почтовый контейнер или генерала, задержанного на приеме речью высокого иностранного гостя, и когда провожающие, столпившиеся перед окнами вагонов, все повторяют и повторяют выглядящие со стороны с каждым новым мгновением все пошлее, несуразнее воздушные поцелуи и прощальные махания затекшими кистями, с тоской понимая всю нелепость и безвыходность ситуации.
А все-таки быстро пролетело время, отмеренное Бюллетенем, можно было бы, конечно, выхлопотать еще одну недельку, и я уверен, мало бы кто на моем месте удержался бы от соблазна и не попытался бы прикупить к верным семнадцати на руках — еще короля. А ведь риск хорош только тогда, когда он оправдывается. А пожадничай я — пожалуйте на ВКК! После десяти дней бюллетень продлевает только врачебная контрольная комиссия. С ней тоже можно, наверное, добиться приличных результатов, но стоит ли рисковать? Да и не в риске одном дело, очень уж эти сеансы утомлять стали за последнее время. Особенно трудно дался последний, третий, визит к моему дорогому Айболиту, к которому я уже начал испытывать что-то похожее на благодарность за его озабоченность в связи с моим пошатнувшимся здоровьем. Даже жалко его стало, когда он, — после того как я ему описал последнюю стадию болезни колена, рассказал об острых, стреляющих болях в левом бедре и нижней части живота и даже продемонстрировал, как проходит тут же начавшийся приступ, — осторожно касаясь, прощупал колено и сказал, что очень рекомендует мне лечь на неделю-другую в больницу. Я произнес фразу, вызывающую у любого врача реакцию профессиональной обиды, — сказал, что ни в коем случае не смогу этого сделать по причине неотложных важных дел по службе.
— Служба службой, — хмуро сказал он, — а здоровье здоровьем. Нельзя откладывать это дело. Болезнь прогрессирует, запустишь, потом смотришь, а она уже давно в хроническую переросла. Воля ваша, но я бы на вашем месте полежал бы в стационаре некоторое время. До полного излечения. Ноги вам еще долго ведь будут нужны.
Я обещал ему, что при малейшем ухудшении немедленно последую его совету и лягу в больницу, но это его не успокоило, он еще раз неодобрительно покачал головой, осмотрел мое колено и отпустил только после того, как выписал добрый десяток рецептов и направлений на всевозможные процедуры и взял с меня слово, что я буду, насколько это возможно, беречь колено от резких движений и, упаси бог, от толчков и ударов.
Милый и добрый доктор из районной поликлиники! Чуткий и добросовестный, в быту и на службе придерживающийся наигуманнейшего принципа: «Человек человеку — дельфин!» За доброту и за искреннее желание помочь — спасибо! И в знак благодарности я сделаю все от меня зависящее, чтобы никогда!, никогда в жизни не узнал ты правды об этих трех моих визитах к тебе. И будет это справедливым и даже щедрым гонораром за нее — и за твой диагноз, и за курс лечения, и за все прощальные советы.
Опять телефон зазвонил. С работы, наверное, а может, быть, она. Нет, вряд ли она… Посмотрим.
— Я слушаю… — вот уж чего я не ожидал совершенно услышать — так это голос отца. Совершенно неожиданный звонок, так сказать, не предусмотренный расписанием и протоколом.
— …на работе сказали, что ты болен, Что-нибудь серьезное? Папочку волнует здоровье единственного сына? Папочка тратит свое драгоценное время на расспросы о его болезни? Это всегда трогательно и производит на окружающих в высшей степени приятное впечатление. «Он по своей натуре очень сдержан и суров, но он всегда любил сына», — шептали друг другу в дальнем углу комнаты дамы, глядя на сидящего у кровати человека, на его мужественные черты, по которым скатилась слеза, на его скорбные глаза, устремленные на бледное и уже почти совсем безжизненное чело единственного отпрыска.
— Да нет. Пустяки. Все прошло.
— А сейчас как ты себя чувствуешь?
— Нормально.
Что-то у папочки голос звучит не как обычно. Какие-то нотки незнакомые в его уверенном баритоне проскакивают. Или мне кажется?
— А что ты вечером собираешься делать?
Вот так номер! Папочка интересуется, как его сын проводит Досуг. «Все бросились к телетайпам и телефонам! Команда Южной Кореи забивает шестой гол в ворота британской сборной королева покидает ложу!»
«Черт с ним! Или тебе нужна обязательно образованная жена?»
Я говорил ей какие-то разумные, ласковые слова, успокаивал ее, потому что был спокоен за нашу любовь и за наше будущее, так, как только может быть спокоен человек с сердцем, переполненным нежностью и любовью.
«Ты меня правда очень любишь?» «А кого мне еще любить, кроме тебя?» «А вдруг ты меня разлюбишь в Москве?» «Не могу, если даже очень захочу. Никого у меня нет в целом свете, только ты. Я и жить без тебя не хочу».
«Я тебя буду ждать каждый день и каждую ночь видеть во сне. Ты почувствуешь это?» «Да, родная».
Она помещалась у меня в руках вся — маленькое любящее человеческое существо, которое я был готов защищать до последней капли крови, единственное, необходимое мне тогда и во все времена потом, и я целовал ее и вдруг ощутил тоску, щемящую и странную, потому что не мог тогда знать ничего из того, что мне предстояло испытать потом.
Ты должен любить меня всегда, я умру, если ты меня разлюбишь".
«Я люблю тебя, Эля! И никто мне больше не нужен!»
Я ее увидел, как мы и условились, через шесть месяцев, которые навсегда опрокинули мир. Она молча стояла передо мной, с лицом, покрытым коричневыми пятнами, с пожелтевшими белками глаз, лицом, какое иногда бывает на шестом месяце беременности. Я хотел отвести взгляд от ее живота и кольца на ее руке, надетого тем самым парнем из нашей группы, который всегда уверял меня, что я не умею толком жить и никогда не научусь, и не мог. Я ничего не спросил у нее о проклятой вечеринке в его доме, на которой она выпила как раз столько, чтобы с того дня ей хотелось выпивать столько же всю жизнь. И я ничего не сказал ей о том, что мне хочется умереть…
Я говорил ей все слова, которые она не услышала от меня в тот день, они рвались, обгоняя друг друга, из самого сердца, и не было в них укора или обиды, а только нежность. Я говорил ей о своей любви, не отпускающей меня ни днем ни ночью. Я говорил ей о величайшем, ни с чем не сравнимом счастье быть рядом с любимым человеком и готовности во имя этого счастья простить все.
Я рассказывал о страданиях, равных которым нет в жизни, нестерпимой боли воспоминаний, боли навсегда утраченной, изувеченной чужими руками любви. Я сказал ей, что не хочу без нее жить, потому что не могу так жить, и каждое слово мое было правдой, идущей от сердца… Я говорил ей… говорил…
Она стояла в передней, прислонившись спиной к двери, откинув голову. Я увидел ее глаза, в которых светились восторг, и неслыханная мука, и ожидание, я увидел побелевшие кисти рук, охватившие плечи, и еще я увидел ее губы.
Я просто лежал и думал. Я говорю — думал, за неимением другого подходящего слова. Мне даже кажется, что такого и слова не существует, посредством которого можно определить состояние мышления человека, который проснулся утром в превосходном настроении и, лежа на своей кровати, старается ни о чем не думать по той простой причине, что ему очень приятно и спокойно, и ни в каких, даже самых возвышенных или практически выгодных мыслях у него потребности нет. К сожалению, это состояние продолжалось очень недолго — я почувствовал, как мозг, словно стыдливая восьмиклассница, застигнутая врасплох на задней парте новым учителем, молодым и чрезвычайно мужественным, за выщипыванием бровей во время сочинения, мгновенно встрепенулся и заработал не останавливаясь, возможно, даже более старательно, чем обычно, хотя ему, а следовательно и мне, было абсолютно ясно, что сегодня никакой нужды в этой суете нет. Вообще ради справедливости должен сказать, что я им доволен. Мозгом. Ни разу он еще меня ничем не подводил. Бывали, правда, случаи, когда мне казалось, что в некоторых критических ситуациях он был недостаточно быстр, но потом, спустя некоторое время, поразмыслив, я приходил к убеждению, что при очень высоком качестве его решений это была, пожалуй, максимально возможная скорость. Конечно же, я им очень доволен. Я ведь ему многим обязан. Благодаря ему все в жизни дается мне гораздо легче, чем подавляющему большинству моих близких. Многое в нем меня восхищает. И еще, и в этом я убежден, думая об этом, я всегда испытываю ощущение уверенности и радости — я знаю точно, что не открыл для себя все возможности и качества его, еще скрытые для меня, подобно залежам урана, до поры до времени спокойно лежащим на дне интенсивно разрабатываемого свинцового рудника или золотого прииска. Я знаю, что когда-нибудь, может быть, сегодня, а может быть, через десять лет, этот день наступит, я не знаю, где он застанет меня — за письменным столом или в постели, в лаборатории, на пляже, или в самолете, но я жду встречи с ним, когда он выступит, и прозвучит «откройся. Сезам», и родится в ослепляющем людское воображение озарении дитя с именем, еще никому не ведомым, но прекрасное в своей гениальности, в той же степени и в том же ряду, что «Война и мир», теория относительности или «Героическая симфония»… Стоп! Хорош, хорош! Ничего не скажешь. Настроение у меня и впрямь, видно, отличное. Ну что ж, остановимся и вывесим табличку: "Посторонним… ", а еще лучше, чтобы это не выглядело чересчур серьезным: «Посторонним В.», и улыбнемся при этом как «все-все-все», кто увидел ее на дверях одного поросенка, очень хорошо понявшего ее смысл…
А может быть, и не будет этого дня. Обойдемся и не будем стонать и ныть.
Так или иначе, наступит этот день или нет, будем держать себя в постоянной форме. И самое главное — ни к кому не привыкать, а следовательно, ни от кого не зависеть. Чувство — самый страшный враг независимости. Один раз удалось выпутаться, понеся крупные потери при переходе из сословия «раб чувств» в разряд «свободный гражданин», второго не будет.
А когда наступит тот день… Интересно, кто бы это мог так рано позвонить?
— Я слушаю.
Все понятно. Как я сразу не догадался? Все-таки великое качество — такт. Я убежден, что любого человека, потратив на это дело какое-то время и энергию, можно отучить плеваться на улице или в саду при зоопарке и даже есть при помощи ножа котлеты и рыбу… Можно. Любые хорошие манеры можно привить, а вот насчет такта — абсолютно безнадежное предприятие; или он есть, или его нет, и никогда уже не будет. Возьмем, к примеру, сотрудников нашей лаборатории: и того, с которым сейчас разговариваю, и двух остальных, что стоят рядом и шлют мне приветы. Люди вроде интеллигентные, да и не «вроде», а действительно интеллигентные, и образование у них выше не бывает, а с тактом дела из рук вон плохи… Это же элементарно — нельзя больному человеку звонить так рано! Ведь они-то уверены все, что я болен, так какого же черта звонят в такую рань?
— Здравствуй, дорогой мой! Гораздо лучше. Думаю, что дня через два-три буду в состоянии прийти. — Господи, только этого мне не хватало! Собираются прийти навестить. Ведь весь отдых к чертям полетит. — Спасибо, спасибо, очень тронут… У меня все есть, не беспокойтесь. Я был бы очень рад, если бы вы пришли, но, честно говоря… — Последние слова надо сказать, понизив тон, и после них сделать паузу человека, который смущается.
Удивительно ценная вещь — инерционное мышление собеседника, всегда на него можно рассчитывать — моментально сработало, даже слова он сказал те, которые я от него ждал, те самые слова, которые позволили мне в ответ скромно, но вместе с тем неуловимо игриво хихикнуть, как мужчина, — которому есть что скрывать.
— Между нами говоря, ты тоже в этой области своего не упустишь. И не старайся, все равно не отгадаешь. Вы ее не знаете. — Пора переводить разговор. Еще, чего доброго, растрогают меня эти разговоры. — А как последние замеры? Как с графиком дела?.. Что?! Кривая, по крайней мере, должна быть на два порядка ниже! — Теперь ясно, почему они позвонили сразу, как только пришли на работу. Непонятно только, для чего была нужна увертюра с вариациями на тему о здоровье, лекарствах и фруктовых соках. И чего это проклятая линия ни с того ни с сего полезла вверх? .
— Да не нервничай ты так, ничего еще не случилось… Ну еще подумаем, время пока терпит. Ты мне можешь подробно рассказать вчерашнюю операцию? Вот и прекрасно, прочти по журналу… — Читает, а голос прямо дрожит от волнения. Я-то его понимаю: если эта проклятая кривая не остановится, то опять придется начинать сначала, весь месячный труд насмарку, но, понимая, такого волнения не испытываю. Не должен человек из-за пустяков так расстраиваться, ведь его тогда на мало-мальски крупное просто физически не хватит, а этот читает с таким выражением в голосе, как будто у него в руках не лабораторный дневник-журнал, а, по крайней мере, роман с главами ."Библия", «Коран» и «Талмуд». Так-так, так! Или мне это показалось, или он все же это сказал — «ноль целых одна десятая», а ведь должна присутствовать всего лишь одна сотая… В любом случае торопиться не будем. Не будем. Никаких вопросов. Через страницу эта цифра опять будет произнесена… Есть! Точно — «одна десятая». Прекрасно. Ларчик открывается просто, но дадим его сперва подержать всем по очереди. Пусть сперва все трое пройдут над миной, в данном случае именуемой «одной десятой», чтобы ни у кого из оставшихся двух не было возможности сказать: «Я непременно заметил бы эту ошибку, если бы читал журнал сам. Ты же знаешь, на слух цифры всегда воспринимаются хуже…» — или что-то в этом роде. Сейчас главное — установить и довести до сведения моих собеседников, что ошибку совершили все, естественно, кроме отсутствующих, в частности меня. Приступим к фиксации. — Спасибо. Ты извини меня, пожалуйста, но я не успел сделать кое-какие пометки. Тебе придется прочитать все сначала… — Как можно небрежней: — Передай дневник Алику, пусть он и прочитает, нечего ему бездельничать. Да я нисколько не сомневаюсь, что тебе нетрудно, но пусть и Алик потрудится, тем более что сегодня я его голоса еще не слышал. И ради бога, не волнуйся так, что-нибудь всем коллективом придумаем… — Хороший голос у Алика, по телефону особенно заметно, сразу же и мембрана зазвучала удивительно полнозвучно, словно это не типовая угольная пластинка трубки польского аппарата, а стереофонические динамики «Эстонии» или «Грундика», из которых доносится внешне бесстрастный, но полный внутреннего драматизма голос диктора Центрального радио, читающего ту часть сообщения о землетрясении в Перу или тайфуне над Пакистаном, где рассказывается об убитых и раненых, страдающих от голода и холода и зарождающихся эпидемий. Он кончил читать как раз на том месте, где обычно начинается лаконичный абзац с вестью о том, что медикаменты, продовольствие и остальные предметы первой необходимости при катаклизмах, безвозмездно посланные Красным Крестом, уже находятся в пути, на борту быстроходных самолетов. Будут, будут самолеты со спасательным грузом на борту, и прилетят они вовремя — Красный Крест уже принял решение. Но с объявлением повременим.
— Так, так. Я здесь все записал, сейчас просмотрю и подумаю. И вы думайте. Вместе на что-нибудь и набредем. Я к вам через часик позвоню. Ну, конечно, если раньше что-нибудь надумаю, позвоню сразу. Честно говоря, я не думаю, чтобы было что-то уж очень серьезное, скорее всего какая-то ошибка не конструктивного характера… Ни в чем я не уверен, чисто интуитивно… И еще, пожалуйста, это на всякий случай, попроси Тимо, пусть он прочитает мне две странички в части реакции с ванадием. Привет, Тимо… Думаю, выкарабкаемся как-нибудь. Читай, а я буду записывать… — Старательный человек наш Тимо. И добросовестный. Медленно читает, слоги все раздельно произносит, но и эту злополучную ванадиеву «одну десятую» тоже по слогам прочел, так, чтобы я успел записать. Очень не хотелось бы, чтобы Тимо, с его добрыми прозрачными глазами, узнал бы когда-нибудь, что вместо блокнота с карандашом я держал в руке стакан с яблочным соком из холодильника.
— Ну, всего доброго, ребята. Начинайте думать. Как только прояснится что-нибудь, немедленно созвонимся. Ну как вам не стыдно, не такой уж я и больной. Какие могут быть между нами счеты? Позвоню минут через сорок.
Можно и раньше, но не стоит, напряжение должно достигнуть предела, чтобы наиболее полно ощутить радость. А напряжение будет максимальным, за это уж я ручаюсь. Им ведь сейчас всякие ужасы мерещатся, уже сомнения всякие появляются по поводу правильности всей работы в целом. Ведь работа к концу близится. И вот вам — на одном из самых последних этапов, можно сказать, почти заключительном, какая неприятность. И впрямь с ума сойти можно. Пожалуй, я им не через сорок, а минут через двадцать позвоню, жалко ребят, они и на самом деле хорошие люди, да и работники неплохие, но с потолком, видимым потолком среднего ученого. Да ведь это и не так уж плохо — быть средним ученым, добросовестно делающим свое дело, пользу приносящим, так что не буду я их томить, а обрадую через двадцать, а точнее, уже через пятнадцать минут. Есть время допить сок и понежиться в полудреме. Заслужил. Без лишней скромности скажу, заслужил. И всех троих заставил вслух повторить ошибку. И самое ведь главное — очень тонко это сделал, незаметно, как раз с тем самым тактом, отсутствие которого так заметно в поведении большинства людей. И причем ведь я это не для собственного удовольствия делаю или ради праздного развлечения, а во имя целей не сразу заметных, но в конце концов свои плоды приносящих и в сути своей не низких, а благоразумных и даже гуманных. Вот позвоню я им, сообщу, что нашел ошибку, обрадуются все несказанно после всех треволнений, и мне будет искренне приятно оттого, что удалось товарищей обрадовать. Но ведь это одно, причем лежащее на самой поверхности обстоятельство. Я же из-за другого старался, когда троих заставил произнести «одна десятая». Ведь предотвратил же я этим унизительные для всех поиски виновного, а следовательно, неизбежное появление в здоровом коллективе жалкого и всеми презираемого козла отпущения, поставившего своей грубой ошибкой под угрозу срыва работу, от исхода которой зависит, без преувеличения, благополучие и успех дальних планов остальных. Не будет козла, а будет три человека, по справедливости ощущающих свою вину и еще раз получивших возможность убедиться, что рядом с ними работает человек незаурядный, но вместе с тем скромный и на первенство ни в коей мере не претендующий и но всему этому достойный не только всяческого уважения, а и теплого внимания и чуткости. Дело это тонкое, успехи каждый раз приносящее незначительные, но каждый раз в сознании окружающих закрепляемые и со временем оказывающие на общественное мнение действие приятное и весомое, подоено тому приятному давлению, какое оказывает на ладонь благонравного и рассудительного мальчика пестро раскрашенное глиняное яблоко, переполненное монетками, каждая в отдельности из которых, способная в свое время доставить человеку пусть острое, но, к сожалению, не оставляющее материального следа наслаждение в виде аттракциона «Вертикальная стена» или даже цирка, теперь, укомплектованная подобными себе до состояния полной копилки, ставила его впервые в жизни на качественно новую ступень — человека, не зависимого ни от кого, но по справедливости заслужившего (в отличие от всех своих товарищей) право на безграничное счастье владельца велосипеда или самоката.
Я набрал номер и почти сразу же вслед за этим услышал голос Тимо, видно, он и не отходил от телефона. Я спросил, как идут дела и нет ли каких-нибудь изменений к лучшему. Я еще некоторое время послушал, а потом, прервав страстный погребальный речитатив, сказал ему, что, проанализировав запись-телефонограмму, кажется, установил ошибку. Я сказал им (я знал, что все трое, прильнув к трубке, слушают меня), что все дело в дозировке, и назвал правильную цифру, и голос мой перестал быть слышным под обрушившейся на меня лавиной аплодисментов. Я стоял на сцене, залитой светом прожекторов, и раскланивался, жестами и мимикой напоминая беснующейся от восторга публике, что не надо забывать и об оркестре, в той же мере, что и я заслужившем благодарность, но публика не верила моему лицемерию и продолжала выкрикивать мое имя, не обращая никакого внимания на встающих каждый раз по мановению моей руки музыкантов, среди которых были двое или трое, кажется, контрабасист, первая скрипка и саксофон-баритон, еще продолжающих думать, что этот успех принадлежит всем находящимся на сцене в равной степени. В заключение я сказал ребятам, что выйду на работу через два дня, и попросил звонить каждый день и информировать меня о ходе опыта. Я решительно остановил разговоры о том, какой я молодец, великодушно сказав, что эту пустячную ошибку мог бы сразу заметить каждый, взглянувший на записи свежим, отдохнувшим взглядом, что у меня и получилось, и, попрощавшись, положил трубку. Я знал, что сейчас они только и говорят о том, какой я хороший товарищ и человек, и, не скрою, мне было это очень приятно. Мне даже вдруг захотелось очутиться в лаборатории, но это сумасбродное желание мгновенно исчезло, вышвырнутое из сознания мыслью, что через два дня я буду иметь возможность находиться в ней ежедневно в продолжение долгих семи часов, так сказать, практически лишенным на это время права свободного выезда и выбора времяпрепровождения, наиболее точно соответствующего моему настроению в данный момент.
Все-таки очень хорошее сегодня утро. Утро человека, у которого все в порядке. Утро, когда хочется немедленно встать и включить музыку, или натереть и без того начищенный паркет, или написать поздравительную открытку своему бывшему декану, о юбилее которого было объявлено в газете, и поблагодарить в теплых выражениях за его выдающиеся заслуги по воспитанию юношества за все время его деятельности, вплоть до дня выхода на пенсию. Хочется встать, несмотря на отсутствие срочных дел и даже на то, что подушка еще сохраняет тепло и тонкий и волнующий аромат волос Прекрасной Женщины… Ну что ж, вставать так вставать. Сделаем легкую зарядку с гантелями, от которой рельефнее станут мышцы под тонкой упругой кожей, примем душ, сперва горячий, а потом ледяной, развивающий эластичность сосудов, по которым быстрее побежит высокооктановая кровь. Сделаем все то на первый взгляд минимальное и вместе с тем все зависящее от нас, чтобы всегда быть в хорошей форме, в постоянной готовности не упустить любой, самый незначительный шанс, время от времени выбрасываемый в жизненной лотерее и достающийся только человеку, не забывавшему своевременно уплатить свои тридцать копеек.
А вот эта чашка настоящего кофе, не того жалкого суррогата с извлеченным для фармацевтических нужд кофеином, который подается в лучших ресторанах и кафе, а маслянисто-коричневого цвета, густого, как расплавленный шоколад, пахнущего мачете и ассегаями, эта чашка кофе как раз и есть та капля, которая переполнит до краев мое сегодняшнее утреннее настроение и доведет его до кондиции телефонного воркования, очень трудно исполнимого жанра человеческих взаимоотношений, по существу, на первый взгляд ненужного и бесцельного, после того как игра сделана, но необходимого человеку хорошего тона, воспитания и вкуса в той же мере, как рама из некрашеного дерева, цвета теплого золота, для Салахова в пастельных тонах или очень сухое белое для осетрины в соусе из тёртых орехов с бадьяном и барбарисом. Ибо это сфера, из которой можно извлечь для себя кое-что существенное, способствующее появлению в себе ощущения великодушия и благородства…
А она ведь это заслужила. Заслужила в полной мере, как никто другой, потому что это были прекрасные семь дней, пролетевшие на едином дыхании, без малейшего промаха с обеих сторон, без мелочных обид и следующей за ними досады, без наивных претензий и вынужденных обещаний. Дни острого и все же изысканного наслаждения общения с нею, дни страсти, охватывающей неслыханной жгучей жаждой все существо и щедро утоляемой в мучительном восторге и радости, живительной прохладной струёй переливающейся в свете, ослепляющем зрение и пьянящем разум, и не несущей в себе ни единой капли безразличия и пресыщения. И минуты кружащей голову благодарной истомы и тихой задумчивой нежности. Минуты ясные и совершенные, закрепляющие в сознании ощущение уверенности и силы и не оставляющие после себя ни малейшего, даже еле заметного налета унизительных сомнении в себе и стыда.
Это была чудесная партия двух достойных противников, и завершить ее следовало в том же стиле и на том же высоком уровне искусства, единственно и подобающем гроссмейстерам, рыцарям благородной красивой игры.
Эти дни, которым я уже присвоил мысленно почетное звание Недели Прекрасной Любви, настолько украсили Отдых и внесли в него, что особенно ценно, столь редкостные, никогда не подвергающиеся инфляции понятия, как Событие и Приключение, что я позволил себе зачислить его в заветный, тщательно оберегаемый и столь же тщательно и жестко отбираемый ряд Приятных Воспоминаний.
Два дня, остающиеся до выхода на работу и до ее отъезда в Трускавец, два дня, остающиеся до естественного финиша, в память Недели освободим, насколько удастся, от неловкости и напряжения последних минут на перроне, когда даны уже и первый, и второй, и третий звонки, и на светофоре давно уже горит зеленый свет, а поезд все не трогается, поджидая застрявший в уличной пробке почтовый контейнер или генерала, задержанного на приеме речью высокого иностранного гостя, и когда провожающие, столпившиеся перед окнами вагонов, все повторяют и повторяют выглядящие со стороны с каждым новым мгновением все пошлее, несуразнее воздушные поцелуи и прощальные махания затекшими кистями, с тоской понимая всю нелепость и безвыходность ситуации.
А все-таки быстро пролетело время, отмеренное Бюллетенем, можно было бы, конечно, выхлопотать еще одну недельку, и я уверен, мало бы кто на моем месте удержался бы от соблазна и не попытался бы прикупить к верным семнадцати на руках — еще короля. А ведь риск хорош только тогда, когда он оправдывается. А пожадничай я — пожалуйте на ВКК! После десяти дней бюллетень продлевает только врачебная контрольная комиссия. С ней тоже можно, наверное, добиться приличных результатов, но стоит ли рисковать? Да и не в риске одном дело, очень уж эти сеансы утомлять стали за последнее время. Особенно трудно дался последний, третий, визит к моему дорогому Айболиту, к которому я уже начал испытывать что-то похожее на благодарность за его озабоченность в связи с моим пошатнувшимся здоровьем. Даже жалко его стало, когда он, — после того как я ему описал последнюю стадию болезни колена, рассказал об острых, стреляющих болях в левом бедре и нижней части живота и даже продемонстрировал, как проходит тут же начавшийся приступ, — осторожно касаясь, прощупал колено и сказал, что очень рекомендует мне лечь на неделю-другую в больницу. Я произнес фразу, вызывающую у любого врача реакцию профессиональной обиды, — сказал, что ни в коем случае не смогу этого сделать по причине неотложных важных дел по службе.
— Служба службой, — хмуро сказал он, — а здоровье здоровьем. Нельзя откладывать это дело. Болезнь прогрессирует, запустишь, потом смотришь, а она уже давно в хроническую переросла. Воля ваша, но я бы на вашем месте полежал бы в стационаре некоторое время. До полного излечения. Ноги вам еще долго ведь будут нужны.
Я обещал ему, что при малейшем ухудшении немедленно последую его совету и лягу в больницу, но это его не успокоило, он еще раз неодобрительно покачал головой, осмотрел мое колено и отпустил только после того, как выписал добрый десяток рецептов и направлений на всевозможные процедуры и взял с меня слово, что я буду, насколько это возможно, беречь колено от резких движений и, упаси бог, от толчков и ударов.
Милый и добрый доктор из районной поликлиники! Чуткий и добросовестный, в быту и на службе придерживающийся наигуманнейшего принципа: «Человек человеку — дельфин!» За доброту и за искреннее желание помочь — спасибо! И в знак благодарности я сделаю все от меня зависящее, чтобы никогда!, никогда в жизни не узнал ты правды об этих трех моих визитах к тебе. И будет это справедливым и даже щедрым гонораром за нее — и за твой диагноз, и за курс лечения, и за все прощальные советы.
Опять телефон зазвонил. С работы, наверное, а может, быть, она. Нет, вряд ли она… Посмотрим.
— Я слушаю… — вот уж чего я не ожидал совершенно услышать — так это голос отца. Совершенно неожиданный звонок, так сказать, не предусмотренный расписанием и протоколом.
— …на работе сказали, что ты болен, Что-нибудь серьезное? Папочку волнует здоровье единственного сына? Папочка тратит свое драгоценное время на расспросы о его болезни? Это всегда трогательно и производит на окружающих в высшей степени приятное впечатление. «Он по своей натуре очень сдержан и суров, но он всегда любил сына», — шептали друг другу в дальнем углу комнаты дамы, глядя на сидящего у кровати человека, на его мужественные черты, по которым скатилась слеза, на его скорбные глаза, устремленные на бледное и уже почти совсем безжизненное чело единственного отпрыска.
— Да нет. Пустяки. Все прошло.
— А сейчас как ты себя чувствуешь?
— Нормально.
Что-то у папочки голос звучит не как обычно. Какие-то нотки незнакомые в его уверенном баритоне проскакивают. Или мне кажется?
— А что ты вечером собираешься делать?
Вот так номер! Папочка интересуется, как его сын проводит Досуг. «Все бросились к телетайпам и телефонам! Команда Южной Кореи забивает шестой гол в ворота британской сборной королева покидает ложу!»