Страница:
- Он приехал,
Я взял у нее трубку, поздоровался с дядей и спросил, как он поживает. Он мне говорит:
-- Ты до моего прихода никуда не уходи. Ладно? Я через десять минут буду дома, - и даже не говорит, а почти шепчет.
Мы весь вечер просидели втроем на веранде. Дядя и на следующий день на работу не пошел, и, как выяснилось, совершенно зря не пошел, потому что сразу же после завтрака он как завелся со своими разговорами о моем трудоустройстве, так УЖ и "е остановился почти до самого обеда, я говорю почти, потому что на обед я не остался, ни сил не хватило бы, ни терпения. Он сделал паузу, я встал н спустился в сад, походил там немного, только веселее мне от этого не стало; потом я вышел на улицу. Так и уехал не попрощавшись.
Под новости служебного и официального характера была отведена вторая половина третьей страницы, из нее я узнал, что в дядином министерстве в Баку наконец закрыли отдел, который своей дезорганизующей деятельностью на протяжении многих лет вносил помехи в координацию работы филиалов, находящихся за пределами республики. О специфике филиалов сказано не было, дядя справедливо полагал, что я сумел ее изучить, читая его предыдущие письма.
Сведения, стремительно проникшие в мой мозг с четвертой страницы, оказались настолько мощными, что почти одновременно со мной их действие ощутил на соседней кровати Адиль. Иначе, ничем другим не сумею объяснить того факта, что спокойно дремавший Адиль на середине четвертой страницы поднялся и, усевшись на кровати, вперил в меня взгляд, вдруг загоревшийся жаждой познания.
Дядя писал, что в Тбилиси приехала из Иркутска и вот уже несколько дней живет у них дома моя сестра Лена. Приехала она с единственной целью увидеть своего единственного брата - меня. По словам дяди, она мечтала об этом на протяжении многих последних лет, и, как только представилась первая возможность, она ею воспользовалась. О том, что дядя работает в тбилисском филиале, а следовательно, там же находится его семья, она узнала, написав письмо в дядино министерство, с просьбой прислать его адрес. Дядя писал, что Лена оказалась очень милым и отзывчивым человеком, из чего я сразу же понял, хотя в письме насчет этого не было ни слова, что она ухаживает за выздоравливающей теткой и помогает ей вести хозяйство.
Я протянул письмо Адилю и, пока он читал, добросовестно сделал несколько попыток вспомнить хоть что-нибудь, связанное с моей сестрой Леной.
- Это же здорово,- сказал Адиль. - Ты представляешь,
у тебя есть сестра!
- Представляю, - признался я. - Ну и что? Я давно звал, что у мамы есть ребенок от второго мужа, а сегодня выяснилось, что подросшего ребенка зовут Лена.
- Беги дай телеграмму, чтобы она прилетела в Ялту!
- Зачем? - я искренне удивился. - Я же ее совсем не знаю и не испытываю к ней ни любви, ни даже интереса. Пусть себе поживет немного в Тбилиси, судя по письму, старикам она понравилась, а потом, когда кончится отпуск, уезжает к себе в Иркутск.
Адиль уже меня не слышал, он вошел в роль любящего брата.
- Вот если бы я узнал, что у меня где-то живет сестра, - мечтательным голосом заявил он и надолго задумался.
- Ну и что бы ты сделал по этому поводу? - заинтересовался я.
- Да я бы ни одной минуты не стал бы ждать, сразу бы бросился на поиски. Шутка сказать, где-то на белом свете живет родной мне человек, а я лишен возможности его видеть. Каждый день видеть!
- Твои трогательные рассуждения, - объяснил я Адилю,- прежде всего непрофессиональны. Саксофонисту нельзя быть таким сентиментальным, рано или поздно это отразится на игре. Вот если бы ты был скрипачом или хотя бы флейтистом, то пожалуйста, им самим богом положено слюни распускать.
- Слушай, - сказал Адиль. - Идем на почту, у нас до' концерта еще есть время, и дадим телеграмму в Тбилиси.
- Отстань, - твердо сказал я.
Странно, но весь этот разговор вызывал у меня раздражение. Мне стало неприятно оттого, что Адик это заметил. Ой стоял у окна и внимательно разглядывал морской вид. Я подошел к нему, встал рядом и сказал:
- Ты меня извини!
- Сходи, дай телеграмму!
- Все! - с облегчением сказал я. - Свои извинения беру обратно!
В два часа мы поехали в Дом творчества - давать дневной концерт. Валера сказал, что он находится за городом, на полпути между Ялтой и "Артеком". Так и оказалось, ехали мы туда часа полтора, сперва по шоссе, а потом по узкой, зажатой с обеих сторон скалами асфальтированной дороге, спускающейся круто закрученным серпентином к самому морю. Сеймур всю дорогу ворчал, что это неправильно ехать в такую даль ради бесплатного "шефака", зная наперед, что вечером предстоит серьезная работа. Я все ждал реакции Давуда Балаевича, который сидел рядом с ним, но он почему-то промолчал, о чем-то сосредоточенно думал, и лицо у него при этом было хмурое. Мне очень понравился зал, где нам предстояло выступать. Небольшой, с антресолями и огромней люстрой из потемневшей бронзы, цветным паркетом. Стены от пола, выложенного цветным паркетом, до потолка были обшиты коричневым резным деревом, но от этого он не казался мрачным, может быть, из-за огромнкх витражей из рубинового и темно-зеленого стекла. Я точно знал, что этого не было, но, как только мы вошли, мне показалось, что я уже когда-то бывал здесь, -а может быть, видел его во сне.
Сеймур оглядел зал с озабоченным видом и сказал, что в этом небольшом помещении с неизвестными акустическими качествами нам придется сегодня обойтись без усилителя, а что из этого получится, он предсказать не берется, по причине того, что мы все давно отвыкли от выступлений без микрофона. Инструменты давно уже были установлены на небольшой сцене под деревянной лестницей, ведущей на антресоли.
Валера сказал, что все обитатели дома обедают и появятся через минут тридцать. Сеймур сразу же завелся на тему пренебрежительного отношения к безропотным артистам и вообще о повсеместном презрении к беззащитным служителям музы, которых, конечно же, никому не придет в голову пригласить за хозяйский стол.
Сцена "Пролога" была прервана появлением Давуда Балаеви-ча, который объявил нам, что, зная наше мнение на этот счет, отклонил приглашение дирекции пообедать по причине предстоящего выступления. Это было правдой, никому из нас не пришло бы в голову что-то съесть, зная, что через полчаса предстоит выйти на сцену. Он начал нам рассказывать о зале, в котором мы находились, оказывается, здесь произошло за последние двести лет несколько исторических встреч на самом высоком уровне, на которых решались судьбы всего мира. Рассказывал он рассеянно, все время поглядывая в сторону выхода, и вдруг, прервавшись на полуслове, вышел из зала.
Так нам и не удалось из-за каких-то таинственных причин, видимо представляющих большой интерес для одного из наших современников, узнать о содержании и подробностях бесед великих деятелей прошлого.
Давуд Балаевич вернулся преображенным через пять минут. Он был возбужден и нервно потирал руки, это всегда являлось безошибочным признаком, что его настроение под влиянием только что испытанных эмоций положительного свойства подбирается к сияющим вершинам душевного равновесия и радости.
- Ребята, - сказал Давуд Балаевич. - Он пришел! - Он посмотрел на наши лица и с огорчением увидел "а них, вернее, не увидел, отклика соответствующего его ожиданию. - Я же вам говорил, - сказал он. - Это Николай Федорович, мой институтский друг. Очень влиятельный человек. Влиятельный и доброжелательный. От него зависит очень многое.
- Мы уже слышали о том, что он влиятельный, - сказал, улыбаясь, Сеймур.
- Вы напрасно улыбаетесь, маэстро, - холодно и высокомерно сказал Давуд Балаевич, - и напрасно думаете то, что думаете. Ни один человек не может сказать обо мне, что хоть когда-то замечал за мной склонность--к угодничеству и подхалимству. Да, да! Вы это подумали. Говоря о своем друге Николае Федоровиче, я главным образом имею в виду, что, будучи влиятельным человеком, то есть занимающим один из главных официальных постов в нашем искусстве, он вместе с тем является тонким ценителем музыки и разбирается в ней на самом высоком профессиональном уровне, что по нашим временам является чрезвычайно редким явлением. И я хочу сказать, что если сегодня он по достоинству оценит наш коллектив, а достоинства эти достаточно высоки." то в вашей судьбе могут произойти серьезные изменения.
- Например? - неприметно улыбнувшись, но с самым заинтересованным видом спросил Сеймур.
- Например, для начала выступления в одном из концертных залов Москвы или по Центральному телевидению... - он победоносно оглядел наши лица и на этот раз увидел на всех без исключения надежду и ожидание. - Не скрою, я сомневался, я боялся, что он не придет. Но это случилось, а остальное теперь в ваших руках. Все.
Я понял, что на ребят его слова произвели впечатление, даже на Сеймура. Это сразу почувствовалось по их игре. Они вообще на этих гастролях играли в полную силу, без малейшей халтуры, а сегодня я почувствовал, с самого начала услышал, что они играют на полном пределе. Сеймур уже в первых двух вещах почти всем ребятам дал возможность показать, на что они способны. Из небольшой комнатки, где я сидел, зала видно не было, но по тому, как прореагировали на соло Адиля и Бориса, я понял, 'что собрались там люди понимающие. Хотя Сеймур еще утром утверждал, что выступать перед писателями, композиторами, и актерами - дело неблагодарное и трудное.
Наступила и моя очередь. Зал был переполнен, первые ряды слушателей расположились в двух метрах от нашей площадки, а последний заканчивался креслами, поставленными в проеме раскрытых дверей.
Пока Сеймур затейливо плел вязь вступления "Верности", я успел рассмотреть почти весь зал. Я ожидал, что Давуд Балаевич сидит рядом со своим приятелем и благодаря этому мне наконец удастся его увидеть, но его в зале не было. Вместо него я увидел Марьям. Она сидела во втором ряду.
Все дни в Ялте, после того как увидел ее на набережной, и ждал, что встречу ее. Ждал каждую минуту, стоило мне выйти из номера. И ни разу не встретил.
Мне показалось, что за эти три года она ничуть не изменилась. Выглядит в свои тридцать пять лет по-прежнему трогательно юной и хрупкой. Она сидела прямо напротив во втором ряду и, улыбаясь, смотрела на меня. Когда мы виделись-с ней в последний раз, она не улыбалась.
- Ты меня очень мучаешь, - сказала она. - Я не могу понять, что ты хочешь, не могу понять, что с тобой происходит.
Я так и не сумел ей тогда ничего объяснить, потому что мне нечего было сказать. Я ощущал переполнявшую меня нежность и желание, прижавшись губами к ее лицу, сказать ей слова, которые никогда не надоедали ни ей, ни мне, повторять их и позже, когда она, поместившись вся целиком у меня в руках, слушала меня с закрытыми глазами, прижавшись к моему плечу уставшими прохладными губами. Я ничего не мог ей сказать, потому что ощущал к ней ненависть и злобу, от которой мне сводило руки и язык, мне хотелось оскорбить ее самыми грязными словами, ударить изо всех сил по лицу, смотревшему на меня с недоумением и тревогой.
- Он мой муж, понимаешь? Мы с ним познакомились за десять лет до того, как я узнала тебя.
- Ты же любишь меня! - я с трудом выговаривал слова. -W. Как же ты можешь спать я с ним и со мной? Какая же это любовь? Знаешь, мне все это надоело. Ты уйдешь от него или нет?
Она покачала головой.
- Нет.
- Но ты понимаешь, - сказал я, - что я не могу тебя больше видеть, пока ты с ним. Я последний раз спрашиваю?
С тех пор мы не виделись. Я думал о ней беспрерывно, днем и ночью. Мысли и воспоминания о ней доводили меня до исступления, самым страшным был первый год, я ничем не мог заниматься днем, ни разу не заснул, не пролежав полночи на спине с раскрытыми глазами, перебирая в памяти все дни, проведенные с него, корчась от свирепой, не слабеющей со временем ревности. В первый раз я испытал ее в тот проклятый день, когда познакомился с ее мужем. До этой встречи я о нем ни разу не подумал и не вспомнил, хотя знал о его существовании, она мне рассказала, что он капитан "Грозного", пассажирского парохода, выполняющего рейсы между Баку и Астраханью. В те дни, что он был на берегу, мы встречались днем: я приходил в театр на все ее репетиции, часто, когда мы оставались в комнате наедине, Я пел ей или разучивал вместе с нею новые вещи. Иногда в такие дни мы виделись и вечером на ее спектаклях. Она пела тогда в "Чио-Чио-Сан" и "Евгении Онегине". У нее была очень красивая глубокая колоратура, и я слушал ее с наслаждением, зная, что и она со сцены видит меня и думает обо мне. Я пожалел, что согласился прийти, сразу же как только увидел его. Она познакомила нас, улыбаясь, сказала про меня, что я молодой, очень талантливый певец и вообще хороший мальчик'. Он встал с тахты и, пристально глядя на меня, крепко пожал руку. Мы были одного роста, но он показался мне огромным опасным животным, излучающим всем своим мускулистым грузным телом, и лицом с густыми бровями, и жесткой широкой полосой усов под крупным неровным носом волны злобной, неуправляемой мощи. Я подумал об этом тогда сразу и потом уже никогда ни на минуту не мог забыть, что он может, когда только ему захочется, ласкать ее тело и целовать ее губы. И еще я ощущал страх перед тем, что он может узнать, что я любовник его жены, со стыдом чувствуя, что этот страх внутри меня сильнее даже, чем ненависть. Я никому на свете не мог этого сказать. И не мог простить ни себе, ни ей.
Странно, но сегодня, глядя на нее, я с удивлением обнаружил, что не испытываю ни ненависти, ни злобы, не ощущаю в душе ничего, хотя бы отдаленно напоминающего, что я испытывал раньше.
Я пел, с удовлетворением ощущая в звучании голоса наполненность и свободу, чувствовал, как, полностью покорившись мне, он ровно и без напряжения, успев по пути мягко и вместе с тем с четко рассчитанной силой коснуться всех без исключения нот, устремляется выше. Пока нам аплодировали, я подошел к Сеймуру и попросил его дать вступление к "Празднику любви" Тольяферри. По выражению его лица я понял, что он забыл, как она звучит. Это и понятно, эту песню в последний раз мы исполнили года два назад. С тех пор мне ни разу не захотелось ее спеть. Я разучивал ее дважды. Второй раз - под руководством Марьям. Ей очень не понравилось, как я пою, когда она услышала ее в первый раз. Она сказала, что я пою неправильно: из-за желания взять как можно выше удерживаю идущую из горла лавину басового звука. Она сказала, что, если я буду продолжать петь на зажатых связках, голос, может быть, и пойдет вверх, но при этом невозвратно потеряет свою естественную окраску. Она не успокаивалась до тех пор, пока я не стал петь, по ее словам, полностью восстановив свой тембр?
Сеймур неодобрительно покачал головой, но начало все-таки дал. Наверное, так подействовала мелодия, которую я давно не слышал, - во время вступления я почувствовал, что всего меня охватывает трепетное, но приятное волнение. Я посмотрел на Марьям, и мне показалось, что она улыбнулась. Первые слева я сказал шепотом - я не собирался этого делать, получилось само собой, - я сказал шепотом, что сегодня у меня самый большой праздник, какой только может быть у человека, живущего на этом свете всего один раз, я сказал шепотом, что у меня сегодня самый большой праздник, потому что такого счастья ни одному человеку, живущему на этом свете, не могут дать ни деньги, ни сила, ни слова, потому что нет радостней праздника, чем тот, в чью честь и славу люди сложили эту песню...
Концерт затянулся до ночи, да и тогда нас не хотели отпускать, уезжали, можно сказать, с боем. Давуд Балаевич притворялся ужасно озабоченным, несколько ран" бегал в кабинет директора договариваться о перенесении вечернего концерта. Но все видели, что он ужасно счастлив. У нас у всех было в этот вечер прекрасное настроение. После концерта мне казалось, что все до единого обитатели дома, даже повара и водители, по очереди подходили к нам, пожимали руки и говорили всякие взволнованные слова. Марьям тоже подошла, пожала мне руку, сказала, что я стал очень хорошо петь и она рада за меня, и сразу отошла. Я не успел заметить, куда она пошла, потому что как раз в эту минуту Давуд Балаевич подвел ко мне Николая Федоровича с женой и стал нас знакомить. Собственно говоря, познакомились мы сами, он не успел слова вымолвить, как жена Николая Федоровича взяла и поцеловала меня, а он смотрел в это время на меня радостными глазами, и качал головой, и беспрерывно повторял: "Какой ты молодчина, просто молодчина! И откуда ты такой взялся?!"
Марьям я так и не увидел, все время искал ее глазами в зале, но ее не было. Сеймур время от времени настороженно поглядывал на меня, видно, в ожидании каких-то событий, и успокоился только в "Латвии".
Когда мы расселись, Давуд Балаевич сказал нам, что впечатление мы на всех произвели самое что ни на есть грандиозное, и теперь нам только и остается, что не зазнаваться и терпеливо ждать приятных перемен, потому что отныне время начнет работать на нас. Адиль сидел рядом со мною и все время, пока тот говорил, слушал его с разинутым ртом и сияющими глазами. Мы ехали по шоссе, освещаемому только светом луны, ребята быстро задремали, Адик тоже заснул, положив голову мне на плечо. Это здорово напоминало те дни, когда наш оркестр работал в клубе Сельхозтехники. Выезжали мы в районы почти каждый день за восемьдесят, а то и сто пятьдесят километров, бывало, что проводили в пути из-за полуторачасового выступления чуть ли не весь день. Я тогда уже ушел из дому и нигде не учился. Не знаю, сколько бы еще мы там проработали, если бы у меня не пропал голос. Совершенно пропал. Тогда-то Сеймур и объявил директору клуба о том, что мы уходим. Мы все при этом присутствовали, Сеймур весь трясся от злости и, ни разу не сострив, прокричал заведующему, требовавшему, чтоб мы проработали еще две недели, что из-за подлости и жадности этого его клуба человек потерял прекрасный голос, и угрожал подать на заведующего в суд. Сеймур и Адиль отвели меня к очень хорошему специалисту, и он, осмотрев меня, сразу же сказал, что голос я потерял на почве нервного перенапряжения, и стал меня успокаивать, хотя мне к этому времени все было безразлично. Он прописал мне курс иглоукалывания. Если бы не Сеймур с Адилем, я бы ни за что его до конца не прошел, потому что не верил в эти дурацкие иглы, которые втыкали в меня за сеанс по восемь - десять штук. Ребята каждый раз заходили за мной, и мы расставались только после сеанса. Через два месяца голос ко мне полностью вернулся. Но в клуб Сельхозтехники мы, несмотря ни на что, не вернулись.
Николай Федорович и его жена за всю неделю не пропустили ни одного нашего концерта. А вечером, накануне своего отъезда, он пришел к нам в гостиницу и сказал, что окончательно договорился насчет меня в Министерстве, культуры. Через месяц в Венгрии начинается фестиваль песни, и я там должен буду выступить. Я не сразу понял, что речь идет пока только обо мне одном. Николай Федорович объяснил, что мне придется выехать в Москву дня через два и там в течение месяца готовить с опытным концертмейстером программу. Мне сперва было неудобно, но потом я успокоился, когда убедился, что все ребята и Давуд Балаевич искренне за меня рады. Тем более, что Николай Федорович обещал уладить с филармонией все недоразумения, могущие возникнуть из-за отмены следующих после Ялты гастролей, так, чтобы оркестр не пострадал в материальном отношении.
В эту ночь я долго не мог уснуть.
Проснулся я, как всегда, рано. Так и есть, на часы можно было бы и не смотреть - без десяти пять! Как будто у меня внутри встроен будильник с заводом, не ограниченным по времени, чуть ли не с самого детства это продолжается: как бы я поздно ни лег накануне, должен проснуться на рассвете. Никакого удовольствия мне это не доставляет, потому что, как правило, мысли в это время приходят на редкость паршивые; из всего, что можно вспомнить, почему-то утром вспоминается самое неприятное. Хотя сегодня, кажется, жаловаться не на что: еще сквозь сон я почувствовал - настроение у меня нормальное, а проснувшись окончательно, понял, что имею все основания назвать его хорошим и даже радостным.
Я встал и подошел к раскрытому окну. Ощущение прекрасного утра проникало в меня постепенно легкими лучами восходящего солнца, окрасившего нежным розовым светом спокойную поверхность моря, безлюдную набережную и сам воздух, пахнущий цветами и свежестью.
Адиль спал. Обычно он спал беспокойно, что-то невнятно бормоча во сне. Сегодня же, судя по спокойному лицу, ему снилось что-то приятное. Может быть, во сне он встретился с "кадром в желтом" и как раз сейчас они гуляют по набережной под окнами "Ореанды" или же завтракают на первом этаже его знаменитого дома на берегу Каспийского моря. Об этом доме - Адиль собирался построить его в будущем на побережье - знал весь оркестр. Весь второй этаж отводился, по проекту Адиля, под комнаты, в которых будут жить приятные и близкие люди. Первый же этаж представлял собой просторный зал без единой перегородки. Здесь за длинным столом каждое утро будут в полном составе собираться на завтрак жильцы второго этажа. Завтраку на первом этаже Адиль придавал особое значение, он утверждал, что ничего не может быть приятнее, чем с утра встретить одновременно всех самых приятных людей за столом, где, кроме них, не увидишь ни одной противней морды.
Стараясь не шуметь, я оделся и вышел из номера.
Я прошел до конца всю набережную, в самом конце ее, у причалов, свернул в сторону и пошел бродить по тихим прохладным улицам.
Я не ощущал ни малейшего признака усталости, когда через два часа беспрерывной ходьбы подошел к Ботаническому саду.
В самом конце кипарисовой аллеи, перед входом в большую оранжерею, сидел на скамейке пожилой человек в синей спецовке и соломенной шляпе. Он увидел меня сразу, как только я вошел в ворота, но во взгляде его я не почувствовал ни враждебности, ни даже настороженности, столь уместной по отношению к постороннему человеку, явившемуся в солидное учреждение столь рано, без специального пропуска на руках.
Он и дальше себя вел в полном соответствии с правилами этого утра, поднялся мне навстречу и приветливо поздоровался. И даже вопрос, с которым он обратился ко мне, прозвучал таинственным паролем.
- Вы пришли за кактусом?
- Нет. Я только хотел бы на них посмотреть.
На размышление ему понадобилось несколько мгновений, в продолжение которых он смотрел на меня прозрачными зелеными глазами, после чего молча кивнул головой. Он остался сидеть на скамье у входа, а я вошел в оранжерею, до отказа набитую кактусами всех размеров и форм. Никогда бы, вплоть до сегодняшнего утра, не поверил, что созерцание этих толстых, распираемых изнутри зеленым содержимым колючек может доставить удовольствие.
Не меньше часа, с наслаждением вдыхая напоенный волнующим ароматом влажный воздух, я бродил между рядами кактусов, останавливаясь перед табличками с краткими сведениями об их происхождении и личной биографии, ни разу не уколовшись, гладил то лоснящуюся, то бархатистую поверхность прохладных упругих стеблей, любовался огромными пушистыми цветами.
Я вышел из оранжереи и поблагодарил его.
- Спасибо. Я получил большое удовольствие.
Он ничего не спросил: ни о моих впечатлениях, ни о причинах визита. Не нарушив ни одного из законов сегодняшнего утра, он пожал мне руку, улыбнулся и пригласил приходить и впредь.
Было почти девять, когда я пришел в дом отдыха. Я постучал в дверь номера, но никто мне не ответил. Тогда я спустился на первый этаж и зашел в столовую. Он с женой сидел за вторым столом от входа. Наверное, их удивил мой приход, но виду они не подали. Но что уж совершенно точно, в этих делах я никогда не ошибаюсь - они мне ужасно обрадовались. Все-таки это очень приятно, когда тебе радуются. Никогда к этому не привыкну. Мне и вправду есть не хотелось, но пришлось с ними позавтракать, хотя я и отказывался изо всех сил. Мы говорили о всяких пустяках, а я тем временем собирался с духом. Самое трудное - не знаешь, с чего начать, когда нужно сказать что-то неприятное хорошему человеку. Наконец я выбрал подходящий момент, хотя, наверное, он был никакой не подходящий, - это когда его жена ушла в номер, собирать вещи к отъезду, - и говорю:
- Вы только поймите меня правильно... - и замолчал. У него брови поднялись, он приготовился слушать, но продолжения не дождался.
-- Ну-ну, - сказал он. - Ты не беспокойся, я постараюсь тебя правильно понять. Что-нибудь случилось?
- В том-то и дело, что со вчерашнего дня ничего не случилось. Только мне будет очень неприятно, если вы подумаете, что я какой-то наглый тип или неблагодарный... Вы из-за меня звонили, кого-то просили, я же понимаю...
- Это не имеет никакого значения. - Он сразу меня перебил. - Ты раздумал ехать. Почему?
- Я очень хочу поехать, - сказал я чистейшую правду. - Только не могу. Я много думал и понял, что до сентября я никуда уехать не сумею.
- То есть до конца гастролей? - усмехнулся Николай Федорович. Он посмотрел на меня, и я удивился, как быстро у него изменился взгляд. Только что был добрый и рассеянный, а тут стал твердым и настороженным. - Ребята, что ли, против твоей поездки ?
- Они, наоборот, все рады за меня!
Я взял у нее трубку, поздоровался с дядей и спросил, как он поживает. Он мне говорит:
-- Ты до моего прихода никуда не уходи. Ладно? Я через десять минут буду дома, - и даже не говорит, а почти шепчет.
Мы весь вечер просидели втроем на веранде. Дядя и на следующий день на работу не пошел, и, как выяснилось, совершенно зря не пошел, потому что сразу же после завтрака он как завелся со своими разговорами о моем трудоустройстве, так УЖ и "е остановился почти до самого обеда, я говорю почти, потому что на обед я не остался, ни сил не хватило бы, ни терпения. Он сделал паузу, я встал н спустился в сад, походил там немного, только веселее мне от этого не стало; потом я вышел на улицу. Так и уехал не попрощавшись.
Под новости служебного и официального характера была отведена вторая половина третьей страницы, из нее я узнал, что в дядином министерстве в Баку наконец закрыли отдел, который своей дезорганизующей деятельностью на протяжении многих лет вносил помехи в координацию работы филиалов, находящихся за пределами республики. О специфике филиалов сказано не было, дядя справедливо полагал, что я сумел ее изучить, читая его предыдущие письма.
Сведения, стремительно проникшие в мой мозг с четвертой страницы, оказались настолько мощными, что почти одновременно со мной их действие ощутил на соседней кровати Адиль. Иначе, ничем другим не сумею объяснить того факта, что спокойно дремавший Адиль на середине четвертой страницы поднялся и, усевшись на кровати, вперил в меня взгляд, вдруг загоревшийся жаждой познания.
Дядя писал, что в Тбилиси приехала из Иркутска и вот уже несколько дней живет у них дома моя сестра Лена. Приехала она с единственной целью увидеть своего единственного брата - меня. По словам дяди, она мечтала об этом на протяжении многих последних лет, и, как только представилась первая возможность, она ею воспользовалась. О том, что дядя работает в тбилисском филиале, а следовательно, там же находится его семья, она узнала, написав письмо в дядино министерство, с просьбой прислать его адрес. Дядя писал, что Лена оказалась очень милым и отзывчивым человеком, из чего я сразу же понял, хотя в письме насчет этого не было ни слова, что она ухаживает за выздоравливающей теткой и помогает ей вести хозяйство.
Я протянул письмо Адилю и, пока он читал, добросовестно сделал несколько попыток вспомнить хоть что-нибудь, связанное с моей сестрой Леной.
- Это же здорово,- сказал Адиль. - Ты представляешь,
у тебя есть сестра!
- Представляю, - признался я. - Ну и что? Я давно звал, что у мамы есть ребенок от второго мужа, а сегодня выяснилось, что подросшего ребенка зовут Лена.
- Беги дай телеграмму, чтобы она прилетела в Ялту!
- Зачем? - я искренне удивился. - Я же ее совсем не знаю и не испытываю к ней ни любви, ни даже интереса. Пусть себе поживет немного в Тбилиси, судя по письму, старикам она понравилась, а потом, когда кончится отпуск, уезжает к себе в Иркутск.
Адиль уже меня не слышал, он вошел в роль любящего брата.
- Вот если бы я узнал, что у меня где-то живет сестра, - мечтательным голосом заявил он и надолго задумался.
- Ну и что бы ты сделал по этому поводу? - заинтересовался я.
- Да я бы ни одной минуты не стал бы ждать, сразу бы бросился на поиски. Шутка сказать, где-то на белом свете живет родной мне человек, а я лишен возможности его видеть. Каждый день видеть!
- Твои трогательные рассуждения, - объяснил я Адилю,- прежде всего непрофессиональны. Саксофонисту нельзя быть таким сентиментальным, рано или поздно это отразится на игре. Вот если бы ты был скрипачом или хотя бы флейтистом, то пожалуйста, им самим богом положено слюни распускать.
- Слушай, - сказал Адиль. - Идем на почту, у нас до' концерта еще есть время, и дадим телеграмму в Тбилиси.
- Отстань, - твердо сказал я.
Странно, но весь этот разговор вызывал у меня раздражение. Мне стало неприятно оттого, что Адик это заметил. Ой стоял у окна и внимательно разглядывал морской вид. Я подошел к нему, встал рядом и сказал:
- Ты меня извини!
- Сходи, дай телеграмму!
- Все! - с облегчением сказал я. - Свои извинения беру обратно!
В два часа мы поехали в Дом творчества - давать дневной концерт. Валера сказал, что он находится за городом, на полпути между Ялтой и "Артеком". Так и оказалось, ехали мы туда часа полтора, сперва по шоссе, а потом по узкой, зажатой с обеих сторон скалами асфальтированной дороге, спускающейся круто закрученным серпентином к самому морю. Сеймур всю дорогу ворчал, что это неправильно ехать в такую даль ради бесплатного "шефака", зная наперед, что вечером предстоит серьезная работа. Я все ждал реакции Давуда Балаевича, который сидел рядом с ним, но он почему-то промолчал, о чем-то сосредоточенно думал, и лицо у него при этом было хмурое. Мне очень понравился зал, где нам предстояло выступать. Небольшой, с антресолями и огромней люстрой из потемневшей бронзы, цветным паркетом. Стены от пола, выложенного цветным паркетом, до потолка были обшиты коричневым резным деревом, но от этого он не казался мрачным, может быть, из-за огромнкх витражей из рубинового и темно-зеленого стекла. Я точно знал, что этого не было, но, как только мы вошли, мне показалось, что я уже когда-то бывал здесь, -а может быть, видел его во сне.
Сеймур оглядел зал с озабоченным видом и сказал, что в этом небольшом помещении с неизвестными акустическими качествами нам придется сегодня обойтись без усилителя, а что из этого получится, он предсказать не берется, по причине того, что мы все давно отвыкли от выступлений без микрофона. Инструменты давно уже были установлены на небольшой сцене под деревянной лестницей, ведущей на антресоли.
Валера сказал, что все обитатели дома обедают и появятся через минут тридцать. Сеймур сразу же завелся на тему пренебрежительного отношения к безропотным артистам и вообще о повсеместном презрении к беззащитным служителям музы, которых, конечно же, никому не придет в голову пригласить за хозяйский стол.
Сцена "Пролога" была прервана появлением Давуда Балаеви-ча, который объявил нам, что, зная наше мнение на этот счет, отклонил приглашение дирекции пообедать по причине предстоящего выступления. Это было правдой, никому из нас не пришло бы в голову что-то съесть, зная, что через полчаса предстоит выйти на сцену. Он начал нам рассказывать о зале, в котором мы находились, оказывается, здесь произошло за последние двести лет несколько исторических встреч на самом высоком уровне, на которых решались судьбы всего мира. Рассказывал он рассеянно, все время поглядывая в сторону выхода, и вдруг, прервавшись на полуслове, вышел из зала.
Так нам и не удалось из-за каких-то таинственных причин, видимо представляющих большой интерес для одного из наших современников, узнать о содержании и подробностях бесед великих деятелей прошлого.
Давуд Балаевич вернулся преображенным через пять минут. Он был возбужден и нервно потирал руки, это всегда являлось безошибочным признаком, что его настроение под влиянием только что испытанных эмоций положительного свойства подбирается к сияющим вершинам душевного равновесия и радости.
- Ребята, - сказал Давуд Балаевич. - Он пришел! - Он посмотрел на наши лица и с огорчением увидел "а них, вернее, не увидел, отклика соответствующего его ожиданию. - Я же вам говорил, - сказал он. - Это Николай Федорович, мой институтский друг. Очень влиятельный человек. Влиятельный и доброжелательный. От него зависит очень многое.
- Мы уже слышали о том, что он влиятельный, - сказал, улыбаясь, Сеймур.
- Вы напрасно улыбаетесь, маэстро, - холодно и высокомерно сказал Давуд Балаевич, - и напрасно думаете то, что думаете. Ни один человек не может сказать обо мне, что хоть когда-то замечал за мной склонность--к угодничеству и подхалимству. Да, да! Вы это подумали. Говоря о своем друге Николае Федоровиче, я главным образом имею в виду, что, будучи влиятельным человеком, то есть занимающим один из главных официальных постов в нашем искусстве, он вместе с тем является тонким ценителем музыки и разбирается в ней на самом высоком профессиональном уровне, что по нашим временам является чрезвычайно редким явлением. И я хочу сказать, что если сегодня он по достоинству оценит наш коллектив, а достоинства эти достаточно высоки." то в вашей судьбе могут произойти серьезные изменения.
- Например? - неприметно улыбнувшись, но с самым заинтересованным видом спросил Сеймур.
- Например, для начала выступления в одном из концертных залов Москвы или по Центральному телевидению... - он победоносно оглядел наши лица и на этот раз увидел на всех без исключения надежду и ожидание. - Не скрою, я сомневался, я боялся, что он не придет. Но это случилось, а остальное теперь в ваших руках. Все.
Я понял, что на ребят его слова произвели впечатление, даже на Сеймура. Это сразу почувствовалось по их игре. Они вообще на этих гастролях играли в полную силу, без малейшей халтуры, а сегодня я почувствовал, с самого начала услышал, что они играют на полном пределе. Сеймур уже в первых двух вещах почти всем ребятам дал возможность показать, на что они способны. Из небольшой комнатки, где я сидел, зала видно не было, но по тому, как прореагировали на соло Адиля и Бориса, я понял, 'что собрались там люди понимающие. Хотя Сеймур еще утром утверждал, что выступать перед писателями, композиторами, и актерами - дело неблагодарное и трудное.
Наступила и моя очередь. Зал был переполнен, первые ряды слушателей расположились в двух метрах от нашей площадки, а последний заканчивался креслами, поставленными в проеме раскрытых дверей.
Пока Сеймур затейливо плел вязь вступления "Верности", я успел рассмотреть почти весь зал. Я ожидал, что Давуд Балаевич сидит рядом со своим приятелем и благодаря этому мне наконец удастся его увидеть, но его в зале не было. Вместо него я увидел Марьям. Она сидела во втором ряду.
Все дни в Ялте, после того как увидел ее на набережной, и ждал, что встречу ее. Ждал каждую минуту, стоило мне выйти из номера. И ни разу не встретил.
Мне показалось, что за эти три года она ничуть не изменилась. Выглядит в свои тридцать пять лет по-прежнему трогательно юной и хрупкой. Она сидела прямо напротив во втором ряду и, улыбаясь, смотрела на меня. Когда мы виделись-с ней в последний раз, она не улыбалась.
- Ты меня очень мучаешь, - сказала она. - Я не могу понять, что ты хочешь, не могу понять, что с тобой происходит.
Я так и не сумел ей тогда ничего объяснить, потому что мне нечего было сказать. Я ощущал переполнявшую меня нежность и желание, прижавшись губами к ее лицу, сказать ей слова, которые никогда не надоедали ни ей, ни мне, повторять их и позже, когда она, поместившись вся целиком у меня в руках, слушала меня с закрытыми глазами, прижавшись к моему плечу уставшими прохладными губами. Я ничего не мог ей сказать, потому что ощущал к ней ненависть и злобу, от которой мне сводило руки и язык, мне хотелось оскорбить ее самыми грязными словами, ударить изо всех сил по лицу, смотревшему на меня с недоумением и тревогой.
- Он мой муж, понимаешь? Мы с ним познакомились за десять лет до того, как я узнала тебя.
- Ты же любишь меня! - я с трудом выговаривал слова. -W. Как же ты можешь спать я с ним и со мной? Какая же это любовь? Знаешь, мне все это надоело. Ты уйдешь от него или нет?
Она покачала головой.
- Нет.
- Но ты понимаешь, - сказал я, - что я не могу тебя больше видеть, пока ты с ним. Я последний раз спрашиваю?
С тех пор мы не виделись. Я думал о ней беспрерывно, днем и ночью. Мысли и воспоминания о ней доводили меня до исступления, самым страшным был первый год, я ничем не мог заниматься днем, ни разу не заснул, не пролежав полночи на спине с раскрытыми глазами, перебирая в памяти все дни, проведенные с него, корчась от свирепой, не слабеющей со временем ревности. В первый раз я испытал ее в тот проклятый день, когда познакомился с ее мужем. До этой встречи я о нем ни разу не подумал и не вспомнил, хотя знал о его существовании, она мне рассказала, что он капитан "Грозного", пассажирского парохода, выполняющего рейсы между Баку и Астраханью. В те дни, что он был на берегу, мы встречались днем: я приходил в театр на все ее репетиции, часто, когда мы оставались в комнате наедине, Я пел ей или разучивал вместе с нею новые вещи. Иногда в такие дни мы виделись и вечером на ее спектаклях. Она пела тогда в "Чио-Чио-Сан" и "Евгении Онегине". У нее была очень красивая глубокая колоратура, и я слушал ее с наслаждением, зная, что и она со сцены видит меня и думает обо мне. Я пожалел, что согласился прийти, сразу же как только увидел его. Она познакомила нас, улыбаясь, сказала про меня, что я молодой, очень талантливый певец и вообще хороший мальчик'. Он встал с тахты и, пристально глядя на меня, крепко пожал руку. Мы были одного роста, но он показался мне огромным опасным животным, излучающим всем своим мускулистым грузным телом, и лицом с густыми бровями, и жесткой широкой полосой усов под крупным неровным носом волны злобной, неуправляемой мощи. Я подумал об этом тогда сразу и потом уже никогда ни на минуту не мог забыть, что он может, когда только ему захочется, ласкать ее тело и целовать ее губы. И еще я ощущал страх перед тем, что он может узнать, что я любовник его жены, со стыдом чувствуя, что этот страх внутри меня сильнее даже, чем ненависть. Я никому на свете не мог этого сказать. И не мог простить ни себе, ни ей.
Странно, но сегодня, глядя на нее, я с удивлением обнаружил, что не испытываю ни ненависти, ни злобы, не ощущаю в душе ничего, хотя бы отдаленно напоминающего, что я испытывал раньше.
Я пел, с удовлетворением ощущая в звучании голоса наполненность и свободу, чувствовал, как, полностью покорившись мне, он ровно и без напряжения, успев по пути мягко и вместе с тем с четко рассчитанной силой коснуться всех без исключения нот, устремляется выше. Пока нам аплодировали, я подошел к Сеймуру и попросил его дать вступление к "Празднику любви" Тольяферри. По выражению его лица я понял, что он забыл, как она звучит. Это и понятно, эту песню в последний раз мы исполнили года два назад. С тех пор мне ни разу не захотелось ее спеть. Я разучивал ее дважды. Второй раз - под руководством Марьям. Ей очень не понравилось, как я пою, когда она услышала ее в первый раз. Она сказала, что я пою неправильно: из-за желания взять как можно выше удерживаю идущую из горла лавину басового звука. Она сказала, что, если я буду продолжать петь на зажатых связках, голос, может быть, и пойдет вверх, но при этом невозвратно потеряет свою естественную окраску. Она не успокаивалась до тех пор, пока я не стал петь, по ее словам, полностью восстановив свой тембр?
Сеймур неодобрительно покачал головой, но начало все-таки дал. Наверное, так подействовала мелодия, которую я давно не слышал, - во время вступления я почувствовал, что всего меня охватывает трепетное, но приятное волнение. Я посмотрел на Марьям, и мне показалось, что она улыбнулась. Первые слева я сказал шепотом - я не собирался этого делать, получилось само собой, - я сказал шепотом, что сегодня у меня самый большой праздник, какой только может быть у человека, живущего на этом свете всего один раз, я сказал шепотом, что у меня сегодня самый большой праздник, потому что такого счастья ни одному человеку, живущему на этом свете, не могут дать ни деньги, ни сила, ни слова, потому что нет радостней праздника, чем тот, в чью честь и славу люди сложили эту песню...
Концерт затянулся до ночи, да и тогда нас не хотели отпускать, уезжали, можно сказать, с боем. Давуд Балаевич притворялся ужасно озабоченным, несколько ран" бегал в кабинет директора договариваться о перенесении вечернего концерта. Но все видели, что он ужасно счастлив. У нас у всех было в этот вечер прекрасное настроение. После концерта мне казалось, что все до единого обитатели дома, даже повара и водители, по очереди подходили к нам, пожимали руки и говорили всякие взволнованные слова. Марьям тоже подошла, пожала мне руку, сказала, что я стал очень хорошо петь и она рада за меня, и сразу отошла. Я не успел заметить, куда она пошла, потому что как раз в эту минуту Давуд Балаевич подвел ко мне Николая Федоровича с женой и стал нас знакомить. Собственно говоря, познакомились мы сами, он не успел слова вымолвить, как жена Николая Федоровича взяла и поцеловала меня, а он смотрел в это время на меня радостными глазами, и качал головой, и беспрерывно повторял: "Какой ты молодчина, просто молодчина! И откуда ты такой взялся?!"
Марьям я так и не увидел, все время искал ее глазами в зале, но ее не было. Сеймур время от времени настороженно поглядывал на меня, видно, в ожидании каких-то событий, и успокоился только в "Латвии".
Когда мы расселись, Давуд Балаевич сказал нам, что впечатление мы на всех произвели самое что ни на есть грандиозное, и теперь нам только и остается, что не зазнаваться и терпеливо ждать приятных перемен, потому что отныне время начнет работать на нас. Адиль сидел рядом со мною и все время, пока тот говорил, слушал его с разинутым ртом и сияющими глазами. Мы ехали по шоссе, освещаемому только светом луны, ребята быстро задремали, Адик тоже заснул, положив голову мне на плечо. Это здорово напоминало те дни, когда наш оркестр работал в клубе Сельхозтехники. Выезжали мы в районы почти каждый день за восемьдесят, а то и сто пятьдесят километров, бывало, что проводили в пути из-за полуторачасового выступления чуть ли не весь день. Я тогда уже ушел из дому и нигде не учился. Не знаю, сколько бы еще мы там проработали, если бы у меня не пропал голос. Совершенно пропал. Тогда-то Сеймур и объявил директору клуба о том, что мы уходим. Мы все при этом присутствовали, Сеймур весь трясся от злости и, ни разу не сострив, прокричал заведующему, требовавшему, чтоб мы проработали еще две недели, что из-за подлости и жадности этого его клуба человек потерял прекрасный голос, и угрожал подать на заведующего в суд. Сеймур и Адиль отвели меня к очень хорошему специалисту, и он, осмотрев меня, сразу же сказал, что голос я потерял на почве нервного перенапряжения, и стал меня успокаивать, хотя мне к этому времени все было безразлично. Он прописал мне курс иглоукалывания. Если бы не Сеймур с Адилем, я бы ни за что его до конца не прошел, потому что не верил в эти дурацкие иглы, которые втыкали в меня за сеанс по восемь - десять штук. Ребята каждый раз заходили за мной, и мы расставались только после сеанса. Через два месяца голос ко мне полностью вернулся. Но в клуб Сельхозтехники мы, несмотря ни на что, не вернулись.
Николай Федорович и его жена за всю неделю не пропустили ни одного нашего концерта. А вечером, накануне своего отъезда, он пришел к нам в гостиницу и сказал, что окончательно договорился насчет меня в Министерстве, культуры. Через месяц в Венгрии начинается фестиваль песни, и я там должен буду выступить. Я не сразу понял, что речь идет пока только обо мне одном. Николай Федорович объяснил, что мне придется выехать в Москву дня через два и там в течение месяца готовить с опытным концертмейстером программу. Мне сперва было неудобно, но потом я успокоился, когда убедился, что все ребята и Давуд Балаевич искренне за меня рады. Тем более, что Николай Федорович обещал уладить с филармонией все недоразумения, могущие возникнуть из-за отмены следующих после Ялты гастролей, так, чтобы оркестр не пострадал в материальном отношении.
В эту ночь я долго не мог уснуть.
Проснулся я, как всегда, рано. Так и есть, на часы можно было бы и не смотреть - без десяти пять! Как будто у меня внутри встроен будильник с заводом, не ограниченным по времени, чуть ли не с самого детства это продолжается: как бы я поздно ни лег накануне, должен проснуться на рассвете. Никакого удовольствия мне это не доставляет, потому что, как правило, мысли в это время приходят на редкость паршивые; из всего, что можно вспомнить, почему-то утром вспоминается самое неприятное. Хотя сегодня, кажется, жаловаться не на что: еще сквозь сон я почувствовал - настроение у меня нормальное, а проснувшись окончательно, понял, что имею все основания назвать его хорошим и даже радостным.
Я встал и подошел к раскрытому окну. Ощущение прекрасного утра проникало в меня постепенно легкими лучами восходящего солнца, окрасившего нежным розовым светом спокойную поверхность моря, безлюдную набережную и сам воздух, пахнущий цветами и свежестью.
Адиль спал. Обычно он спал беспокойно, что-то невнятно бормоча во сне. Сегодня же, судя по спокойному лицу, ему снилось что-то приятное. Может быть, во сне он встретился с "кадром в желтом" и как раз сейчас они гуляют по набережной под окнами "Ореанды" или же завтракают на первом этаже его знаменитого дома на берегу Каспийского моря. Об этом доме - Адиль собирался построить его в будущем на побережье - знал весь оркестр. Весь второй этаж отводился, по проекту Адиля, под комнаты, в которых будут жить приятные и близкие люди. Первый же этаж представлял собой просторный зал без единой перегородки. Здесь за длинным столом каждое утро будут в полном составе собираться на завтрак жильцы второго этажа. Завтраку на первом этаже Адиль придавал особое значение, он утверждал, что ничего не может быть приятнее, чем с утра встретить одновременно всех самых приятных людей за столом, где, кроме них, не увидишь ни одной противней морды.
Стараясь не шуметь, я оделся и вышел из номера.
Я прошел до конца всю набережную, в самом конце ее, у причалов, свернул в сторону и пошел бродить по тихим прохладным улицам.
Я не ощущал ни малейшего признака усталости, когда через два часа беспрерывной ходьбы подошел к Ботаническому саду.
В самом конце кипарисовой аллеи, перед входом в большую оранжерею, сидел на скамейке пожилой человек в синей спецовке и соломенной шляпе. Он увидел меня сразу, как только я вошел в ворота, но во взгляде его я не почувствовал ни враждебности, ни даже настороженности, столь уместной по отношению к постороннему человеку, явившемуся в солидное учреждение столь рано, без специального пропуска на руках.
Он и дальше себя вел в полном соответствии с правилами этого утра, поднялся мне навстречу и приветливо поздоровался. И даже вопрос, с которым он обратился ко мне, прозвучал таинственным паролем.
- Вы пришли за кактусом?
- Нет. Я только хотел бы на них посмотреть.
На размышление ему понадобилось несколько мгновений, в продолжение которых он смотрел на меня прозрачными зелеными глазами, после чего молча кивнул головой. Он остался сидеть на скамье у входа, а я вошел в оранжерею, до отказа набитую кактусами всех размеров и форм. Никогда бы, вплоть до сегодняшнего утра, не поверил, что созерцание этих толстых, распираемых изнутри зеленым содержимым колючек может доставить удовольствие.
Не меньше часа, с наслаждением вдыхая напоенный волнующим ароматом влажный воздух, я бродил между рядами кактусов, останавливаясь перед табличками с краткими сведениями об их происхождении и личной биографии, ни разу не уколовшись, гладил то лоснящуюся, то бархатистую поверхность прохладных упругих стеблей, любовался огромными пушистыми цветами.
Я вышел из оранжереи и поблагодарил его.
- Спасибо. Я получил большое удовольствие.
Он ничего не спросил: ни о моих впечатлениях, ни о причинах визита. Не нарушив ни одного из законов сегодняшнего утра, он пожал мне руку, улыбнулся и пригласил приходить и впредь.
Было почти девять, когда я пришел в дом отдыха. Я постучал в дверь номера, но никто мне не ответил. Тогда я спустился на первый этаж и зашел в столовую. Он с женой сидел за вторым столом от входа. Наверное, их удивил мой приход, но виду они не подали. Но что уж совершенно точно, в этих делах я никогда не ошибаюсь - они мне ужасно обрадовались. Все-таки это очень приятно, когда тебе радуются. Никогда к этому не привыкну. Мне и вправду есть не хотелось, но пришлось с ними позавтракать, хотя я и отказывался изо всех сил. Мы говорили о всяких пустяках, а я тем временем собирался с духом. Самое трудное - не знаешь, с чего начать, когда нужно сказать что-то неприятное хорошему человеку. Наконец я выбрал подходящий момент, хотя, наверное, он был никакой не подходящий, - это когда его жена ушла в номер, собирать вещи к отъезду, - и говорю:
- Вы только поймите меня правильно... - и замолчал. У него брови поднялись, он приготовился слушать, но продолжения не дождался.
-- Ну-ну, - сказал он. - Ты не беспокойся, я постараюсь тебя правильно понять. Что-нибудь случилось?
- В том-то и дело, что со вчерашнего дня ничего не случилось. Только мне будет очень неприятно, если вы подумаете, что я какой-то наглый тип или неблагодарный... Вы из-за меня звонили, кого-то просили, я же понимаю...
- Это не имеет никакого значения. - Он сразу меня перебил. - Ты раздумал ехать. Почему?
- Я очень хочу поехать, - сказал я чистейшую правду. - Только не могу. Я много думал и понял, что до сентября я никуда уехать не сумею.
- То есть до конца гастролей? - усмехнулся Николай Федорович. Он посмотрел на меня, и я удивился, как быстро у него изменился взгляд. Только что был добрый и рассеянный, а тут стал твердым и настороженным. - Ребята, что ли, против твоей поездки ?
- Они, наоборот, все рады за меня!