На станции Хэсака стояла большая толпа раненых. Выйдя из вагона, я обогнул здание вокзала и зашагал вдоль железнодорожных путей. Когда я добрался до Ода, оказалось, что угля уже нет. Место, где находилась угольная куча, было тщательно подметено. Я зашел в ближайший дом. Старик крестьянин рассказал мне, что уголь вывезли за одну ночь, сразу же после бомбардировки. На мой вопрос, кому принадлежал этот уголь, старик ответил, что, по слухам, он принадлежал армии, но так ли это на самом деле, неизвестно. Может быть, слухи распустили нарочно: знали, что никто тогда не притронется к углю.
«Наверное, какой-нибудь ловкач купил уголь на черном рынке и решил сохранить его таким способом»,— подумал я и даже высказал свою мысль вслух.
Старик подозрительно покосился на меня.
— Не может быть, ведь это товар первостепенной важности,— возразил он.
Не сказав ни слова, я вновь двинулся в путь. Шел я очень быстро, не убавляя шага, пока не достиг Фуруити.
Я спустился к реке, намереваясь пересечь ее по мелководью, как вдруг увидел под скалой умирающего человека.
Человек лежал на спине. Зрачки у него закатились, видны были только белки, челюсть отвалилась. Под короткими штанами его живот то слегка вздувался, то опадал. Тень скалы прикрывала голову от палящего солнца. С другой стороны скалы лежали два мертвеца — все в ожогах.
Я старался ступать чуть слышно, но мои ботинки сильно стучали по камням. С тех пор как взорвалась эта адская бомба, я видел несчетное количество мертвых тел, и все-таки каждый раз, натыкаясь на мертвеца, испытывал непреодолимый страх. Вечернее солнце, отражаясь от водной глади, неприятно слепило глаза. Камни, устилавшие высохшее русло, сменились песком, затем дно стало постепенно понижаться.
Перед тем как войти в воду, я снял с себя обмотки, ботинки и штаны и, чтобы удобнее было нести, завернул их в рубаху. Раздеваясь, я шептал «Заупокойную проповедь»:
— «Рано или поздно, ныне или завтра, я или мои ближние покинут сей мир. Одни уже умирают, но многим еще предстоит умереть. На румяные утром щеки упала тень смерти, и к вечеру они уже прах. Дунет ветер смерти — и закроются навечно лишь недавно взиравшие на мир глаза...»
Даже в самом глубоком месте вода не поднималась намного выше колен, но несколько раз, наступая на лежавшие на дне скользкие камни, я падал в воду.
На правом берегу располагалось множество кремационных площадок. Насколько хватал взгляд, над рекой вились бесчисленные дымки. Я быстро пересек песчаную отмель, вскарабкался на дамбу и оказался в густой, пахучей траве около рисового поля. Трусы промокли, поэтому я, не одеваясь, пересек дорогу на Фуруити и наконец добрался до нашего дома. Было еще светло, но никто не обращал внимания на мой вид. В те дни многие уходили из города полуодетые, а случалось, и в чем мать родила.
— Сигэко,— крикнул я, войдя внутрь.— Я вернулся. Перешел вброд через реку. Вот уж не думал, что течение такое сильное. Подай чего-нибудь поесть. Я умираю с голода.— Я так и не сказал Сигэко, что взятые в столовой сухари забыл на пепелище, не хотел ее расстраивать.
Когда я голоден, голос у меня хриплый, но зато громкий. Умываясь из ручья позади дома, я рассказал Сигэко о своих бесплодных хождениях.
Сигэко принесла смену белья и халат.
— К тебе пожаловал директор фабрики,— сообщила она торжественно.
«Пришел узнать, как дела! — мелькнуло у меня в голове.— Пусть ругает, ничего не поделаешь»,— вздохнул я, быстро накинул халат и вошел в дом.
Директор Фудзита сидел на циновке в японском кимоно. Это меня удивило, ведь он всегда носит европейский костюм. Рядом с ним лежала картонная коробка.
— Добро пожаловать! — сказал я.— После ужина собирался к вам с докладом. К сожалению, я опять потерпел неудачу...
— Послушайте, Сидзума. Сегодня утром ко мне заходила ваша супруга,— заговорил директор, словно ничего не слышал.— Она сказала, что собирается вместе с племянницей уехать в деревню. Дом ваш сгорел, и у меня нет никаких оснований их задерживать. Я только хочу устроить прощальный ужин... Здесь,— добавил он, показывая на коробку,— ваш и мой паек. Еда, конечно, скромная, но что поделаешь?..
Я сразу понял, что у него на уме. Мы с Ясуко обычно ели в фабричной столовой. Приводить с собой Сигэко было неудобно. Но что нам оставалось делать? В то время человеку неработающему достать продукты было невозможно. Как долго еще продлится война, мы не знали. Поговаривали, будто нам предстоит борьба на своей территории; борьба не на жизнь, а на смерть. По зрелом размышлении Сигэко решила уехать вместе с Ясуко в деревню. Она сказала, что собирается поговорить по этому поводу с директором. И я, конечно, согласился. Поэтому мне было ясно: коробка со съестными припасами и торжественно строгое кимоно директора означают, что он пришел поблагодарить Ясуко за безупречную службу.
Я пригласил директора в гостиную и произнес соответствующие случаю слова благодарности. Сигэко и Ясуко, в свою очередь, с поклоном поблагодарили его.
Сигэко открыла коробку. Кроме еды, она вытащила оттуда пол-литровую бутылку — видимо, с сётю [22]банку говяжьих консервов и два слегка помятых помидора — подарки от самого директора. Давно не видел я такого богатства! У меня сразу же разгорелся аппетит.
— Не знаю, как и благодарить вас,— растроганно проговорила Сигэко. Она обращалась к директору на токийском диалекте.
— Спасибо,— подхватила и Ясуко.
Я впервые видел директора в официальном кимоно. Когда он сел, на его коленях стали видны две белые заплаты. Я глядел на эти заплаты, не в силах отделаться от чувства вины: нелегко, вероятно, было директору добыть бутылку самогона. Но Фудзита знал, что я такой же охотник выпить, как и он сам.
— А что у вас в бутылке, господин директор? — не выдержал я.
— Спирт, разумеется. Его приготовляют из горькой микстуры, а потом добавляют целебный сироп.
Такой сироп, объяснил директор, продается в аптеках, и его прописывают больным для того, чтобы им легче было принимать неприятные на вкус лекарства; на две трети сахара добавляют треть дистиллированной воды — и сироп готов. А горькая микстура представляет собой смесь измельченного корня горечавки и апельсиновых корок, настоянных на медицинском спирте и профильтрованных под давлением. В последнее время сироп и микстуру перестали отпускать в городских аптеках, но в сельской местности за хорошую цену их еще можно приобрести у аптекаря. В прошлое воскресенье директор ездил к себе в деревню, и там знакомый аптекарь перегнал для него микстуру в чистый спирт и продал ему сироп, которым можно заменить сахар.
— Вам, наверное, стоило немалого труда достать и приготовить спирт,— сказала Сигэко.— А спирт, по-видимому, очень крепкий. Схожу-ка я на кухню, принесу воды.
— Микстуру можно пить и неочищенной,— сказал директор, усаживаясь поудобней.— Надо только привыкнуть к горечи. Но если не обращать на нее внимания, даже трети бутылки с разбавленной водой микстурой достаточно, чтобы поднять настроение. В Новый год я выпил две трети бутылки неочищенной и чувствовал себя прекрасно. Правда, на следующий день меня здорово пронесло. Непонятно почему — ведь лекарство это от желудочных заболеваний.
Тем временем Ясуко выкладывала из коробки на стол съестные припасы, принесенные директором из столовой. Здесь были пять тэмпура [23]из листьев тутовника, бобовая паста, соль, два куска огурца, горшок ячменной каши с отрубями.
Тэмпура из листьев тутовника — изобретение нашего повара. Листья он брал с находившейся по соседству с фабрикой тутовой плантации. Из-за войны крестьяне перестали разводить тутовый шелкопряд. Они обрезали ветви тутовника, чтобы не заслоняли солнечный свет, и между деревьями посадили овощи. Теперь там, где ветки были срезаны, появились молодые побеги и листья, которые повар использовал для изготовления тэмпура.
Ясуко унесла помидоры на кухню, аккуратно разрезала каждый пополам и разложила половинки на четыре тарелки. Сигэко открыла банку с говядиной и разделила консервы поровну на четверых.
Наконец все четверо уселись за стол. По совету директора Ясуко разбавила спирт на две трети водой и разлила по чашкам. Делала она это очень тщательно, словно обращалась с большой ценностью.
Директор помешал деревянными палочками для еды содержимое своей чашки. Я последовал его примеру.
— Погодите, я ложечки принесу,— сказала Сигэко, поднимаясь из-за стола.
— Спасибо, хозяюшка, не надо. Вино в чашке я размешиваю только деревянными палочками. Спирт надо разбавлять на две трети водой. К сожалению, идеалы и действительность легко вступают в противоречие,— шутливо добавил директор, подливая себе неразбавленный спирт.
— Господин директор, выпьем прежде всего за ваше здоровье. До дна!
— Чокнулись!
Напиток показался чуть-чуть горьковатым, но спирт был чистым и сиропа добавлено как раз в меру.
Сигэко и Ясуко спирт не пили, и директор посоветовал им приступить к еде, не дожидаясь мужчин.
Разбавленный в такой пропорции спирт отличался большой крепостью, но вместо того чтобы добавить побольше воды, я решил пить его медленно, маленькими глотками. Тэмпура из листьев тутовника я ел впервые, но сразу понял, что это прекрасная закуска, если хорошо посолить. Во время войны не раз приходилось нам есть и тэмпура из листьев хризантемы, и тэмпура из молодых листьев хурмы.
В общем директор решил устроить для нашей семьи на прощанье приятный интимный ужин, но наш невеселый разговор все время возвращался к страшной трагедии, постигшей жителей Хиросимы. Оказывается, директор сегодня сам ездил к развалинам здания, где помещалась компания по распределению угля, потом посетил армейский вещевой склад, но ничего не добился. Заходил он также в госпиталь, где работал знакомый врач Кояма. Узнав, что Кояма по горло занят лечением пострадавших, директор решил его не беспокоить, вышел из больницы, остановился у входа и закурил. Невольно подслушав беседу двух медицинских сестер, он неожиданно узнал, как называется бомба, сброшенная на Хиросиму.
— Это атомная бомба,— сказал директор,— она излучает колоссальное количество тепла. Я убедился в этом, когда бродил среди развалин: валявшаяся на земле черепица вспузырилась, а ее цвет стал таким же красным, как пламя. Да, страшная это бомба. Говорят, что в Хиросиме и Нагасаки семьдесят пять лет не будет расти трава.
Так я узнал, что эта бомба атомная. Как ее только не называли: «новое оружие», «бомба нового типа», «секретное оружие», «особая бомба нового типа», «особая бомба мощного действия». А, оказывается, она — атомная. «Семьдесят пять лет не будет расти трава...» Что-то не верится. Наоборот, я видел, что трава среди развалин растет с необычной быстротой.
— Верно,— ответил директор, когда я сказал ему об этом.— Я тоже видел. Щавель поднимается так высоко, что под собственной тяжестью стебли склоняются к земле.
Мне вспомнился очерк писателя Хакутё Масамунэ. Он был опубликован в газете «Ёмиури симбун» — как раз тогда, когда заключили Тройственный пакт. В очерке говорилось, что, когда видишь в документальном фильме Гитлера выступающего с речью, кажется, будто рычит взбесившийся тигр. В то время редко можно было встретить в Японии людей, которые плохо отзывались бы о Гитлере. Помнится, губернатор одной префектуры после приезда в Токио делегации гитлеровской молодежи организовал у себя молодежные отряды, точь-в-точь такие же, как «Гитлерюгенд». Очерк Масамунэ сильно меня взволновал. Выступление его против господствовавших в то время настроений запало в душу. Потом я поступил на военный завод и думал уже только о том, чтобы увеличить выпуск продукции. Мало-помалу во мне стала крепнуть уверенность, что Гитлер ради нашего спасения выиграет войну.
Но с тех пор, как на Хиросиму сбросили бомбу, я понял, что моя уверенность ни на чем не основана, и у меня появились сильные сомнения. Однако я делал вид, будто по-прежнему предан нашей официальной политике, и даже самолично переписал и приклеил у входа в контору текст обращения губернатора Хиросимской префектуры Коно к населению, опубликованный седьмого августа. В обращении говорилось:
«Страшное бедствие, которое мы сейчас переживаем, плод злостных замыслов врага, рассчитывающего зверскими воздушными налетами сломить боевой дух нашего народа.
Жители префектуры Хиросима! Мы понесли тяжелый урон, но война есть война! Мы не испытываем ни страха, ни колебаний. Уже приняты необходимые меры по оказанию помощи пострадавшим, полным ходом идут восстановительные работы. Неоценимую помощь оказывает наша доблестная армия. Незамедлительно возвращайтесь на свои рабочие места. Война не терпит ни минуты отдыха и промедления».
Я повесил над входом в контору это обращение девятого августа рано утром, а в десять часов пятьдесят с чем-то минут на Нагасаки была сброшена такая же бомба. Я узнал об этом из специального сообщения.
Возвращаясь в контору, я обратил внимание на то, что в обращении губернатора кто-то обвел кружком слово «неоценимую». На следующий день обращения уже не было, а на его месте красовалась надпись, выведенная большими буквами: «На пустое брюхо не больно-то повоюешь!» (Надпись эта, по-видимому, попалась на глаза директору, но он ничего по этому поводу не сказал. Я тоже решил ее не стирать. Так она и оставалась до пятнадцатого августа, когда вышел императорский рескрипт об окончании войны. Потом кто-то ее стер: остались лишь размазанные следы от тряпки. Думаю, что и кружок, которым обвели слово «неоценимую», и надпись, и то, как она исчезла, показывают настроение рабочих во время войны.— Запись, сделанная позднее.)
Я выпил три чашки разбавленного водой спирта, закусывая тэмпура. Я уже давно не выпивал и сильно опьянел, но на душе было все так же невесело. Директор выпил шесть чашек. Чем больше он пил, тем сильнее бледнел. И только…
Доев ячменную кашу, директор стал прощаться. Уже в дверях он вдруг разоткровенничался и сказал, что завтра на черном рынке продаст свой мундир. Потом, уже совершенно пьяный, плюхнулся на ступеньку и заявил, что его форма как две капли воды похожа на ту, которую вот уже много лет носят последователи одной новой религиозной секты. Неожиданная ассоциация. Такие иногда приходят в голову, когда сильно переберешь!
А потом директор рассказал, как много лет тому назад он видел овсянку. Она свила себе гнездо на дереве, которое росло во дворе, где помещалась молельня этой секты.
— Эй, Сидзума,— громко позвал директор, закатывая рукава кимоно.— А ты знаешь, как поет овсянка: «На-пи-ши мне па-ру слов», «На-пи-ши мне па-ру слов». Вот как! Послушай, госпожа племянница Сидзума! Как вернешься в добром здравии в родную деревню, чер-кни мне па-ру слов.
— Непременно напишу,— ответила Ясуко.— Только, господин директор, в нашей деревне овсянки поют по-другому: «При-не-си мне чар-ку, па-рень, вы-пьем ук-су-су с то-бой».
— Длинновато что-то. А покороче нельзя?
— Можно,— ответил я.— У нас в деревне, когда я был маленьким, овсянки пели так: «Ти-ти-ти, со-счи-тай до два-дца-ти».
— Вот это лучше,— пробормотал директор и, слегка пошатываясь, отправился восвояси.
В детстве мне всегда слышалось, что овсянки поют: «Ти-ти-ти, со-счи-тай до два-дца-ти». А детишки, подражая голосу овсянки, напевали: «Мор-ковь и ло-пух — для сви-ней и мух, на жа-ров-ые бо-бы — как боль-шие горбы». До сих пор не могу понять смысла этой песенки.
ГЛАВА XIX
«Наверное, какой-нибудь ловкач купил уголь на черном рынке и решил сохранить его таким способом»,— подумал я и даже высказал свою мысль вслух.
Старик подозрительно покосился на меня.
— Не может быть, ведь это товар первостепенной важности,— возразил он.
Не сказав ни слова, я вновь двинулся в путь. Шел я очень быстро, не убавляя шага, пока не достиг Фуруити.
Я спустился к реке, намереваясь пересечь ее по мелководью, как вдруг увидел под скалой умирающего человека.
Человек лежал на спине. Зрачки у него закатились, видны были только белки, челюсть отвалилась. Под короткими штанами его живот то слегка вздувался, то опадал. Тень скалы прикрывала голову от палящего солнца. С другой стороны скалы лежали два мертвеца — все в ожогах.
Я старался ступать чуть слышно, но мои ботинки сильно стучали по камням. С тех пор как взорвалась эта адская бомба, я видел несчетное количество мертвых тел, и все-таки каждый раз, натыкаясь на мертвеца, испытывал непреодолимый страх. Вечернее солнце, отражаясь от водной глади, неприятно слепило глаза. Камни, устилавшие высохшее русло, сменились песком, затем дно стало постепенно понижаться.
Перед тем как войти в воду, я снял с себя обмотки, ботинки и штаны и, чтобы удобнее было нести, завернул их в рубаху. Раздеваясь, я шептал «Заупокойную проповедь»:
— «Рано или поздно, ныне или завтра, я или мои ближние покинут сей мир. Одни уже умирают, но многим еще предстоит умереть. На румяные утром щеки упала тень смерти, и к вечеру они уже прах. Дунет ветер смерти — и закроются навечно лишь недавно взиравшие на мир глаза...»
Даже в самом глубоком месте вода не поднималась намного выше колен, но несколько раз, наступая на лежавшие на дне скользкие камни, я падал в воду.
На правом берегу располагалось множество кремационных площадок. Насколько хватал взгляд, над рекой вились бесчисленные дымки. Я быстро пересек песчаную отмель, вскарабкался на дамбу и оказался в густой, пахучей траве около рисового поля. Трусы промокли, поэтому я, не одеваясь, пересек дорогу на Фуруити и наконец добрался до нашего дома. Было еще светло, но никто не обращал внимания на мой вид. В те дни многие уходили из города полуодетые, а случалось, и в чем мать родила.
— Сигэко,— крикнул я, войдя внутрь.— Я вернулся. Перешел вброд через реку. Вот уж не думал, что течение такое сильное. Подай чего-нибудь поесть. Я умираю с голода.— Я так и не сказал Сигэко, что взятые в столовой сухари забыл на пепелище, не хотел ее расстраивать.
Когда я голоден, голос у меня хриплый, но зато громкий. Умываясь из ручья позади дома, я рассказал Сигэко о своих бесплодных хождениях.
Сигэко принесла смену белья и халат.
— К тебе пожаловал директор фабрики,— сообщила она торжественно.
«Пришел узнать, как дела! — мелькнуло у меня в голове.— Пусть ругает, ничего не поделаешь»,— вздохнул я, быстро накинул халат и вошел в дом.
Директор Фудзита сидел на циновке в японском кимоно. Это меня удивило, ведь он всегда носит европейский костюм. Рядом с ним лежала картонная коробка.
— Добро пожаловать! — сказал я.— После ужина собирался к вам с докладом. К сожалению, я опять потерпел неудачу...
— Послушайте, Сидзума. Сегодня утром ко мне заходила ваша супруга,— заговорил директор, словно ничего не слышал.— Она сказала, что собирается вместе с племянницей уехать в деревню. Дом ваш сгорел, и у меня нет никаких оснований их задерживать. Я только хочу устроить прощальный ужин... Здесь,— добавил он, показывая на коробку,— ваш и мой паек. Еда, конечно, скромная, но что поделаешь?..
Я сразу понял, что у него на уме. Мы с Ясуко обычно ели в фабричной столовой. Приводить с собой Сигэко было неудобно. Но что нам оставалось делать? В то время человеку неработающему достать продукты было невозможно. Как долго еще продлится война, мы не знали. Поговаривали, будто нам предстоит борьба на своей территории; борьба не на жизнь, а на смерть. По зрелом размышлении Сигэко решила уехать вместе с Ясуко в деревню. Она сказала, что собирается поговорить по этому поводу с директором. И я, конечно, согласился. Поэтому мне было ясно: коробка со съестными припасами и торжественно строгое кимоно директора означают, что он пришел поблагодарить Ясуко за безупречную службу.
Я пригласил директора в гостиную и произнес соответствующие случаю слова благодарности. Сигэко и Ясуко, в свою очередь, с поклоном поблагодарили его.
Сигэко открыла коробку. Кроме еды, она вытащила оттуда пол-литровую бутылку — видимо, с сётю [22]банку говяжьих консервов и два слегка помятых помидора — подарки от самого директора. Давно не видел я такого богатства! У меня сразу же разгорелся аппетит.
— Не знаю, как и благодарить вас,— растроганно проговорила Сигэко. Она обращалась к директору на токийском диалекте.
— Спасибо,— подхватила и Ясуко.
Я впервые видел директора в официальном кимоно. Когда он сел, на его коленях стали видны две белые заплаты. Я глядел на эти заплаты, не в силах отделаться от чувства вины: нелегко, вероятно, было директору добыть бутылку самогона. Но Фудзита знал, что я такой же охотник выпить, как и он сам.
— А что у вас в бутылке, господин директор? — не выдержал я.
— Спирт, разумеется. Его приготовляют из горькой микстуры, а потом добавляют целебный сироп.
Такой сироп, объяснил директор, продается в аптеках, и его прописывают больным для того, чтобы им легче было принимать неприятные на вкус лекарства; на две трети сахара добавляют треть дистиллированной воды — и сироп готов. А горькая микстура представляет собой смесь измельченного корня горечавки и апельсиновых корок, настоянных на медицинском спирте и профильтрованных под давлением. В последнее время сироп и микстуру перестали отпускать в городских аптеках, но в сельской местности за хорошую цену их еще можно приобрести у аптекаря. В прошлое воскресенье директор ездил к себе в деревню, и там знакомый аптекарь перегнал для него микстуру в чистый спирт и продал ему сироп, которым можно заменить сахар.
— Вам, наверное, стоило немалого труда достать и приготовить спирт,— сказала Сигэко.— А спирт, по-видимому, очень крепкий. Схожу-ка я на кухню, принесу воды.
— Микстуру можно пить и неочищенной,— сказал директор, усаживаясь поудобней.— Надо только привыкнуть к горечи. Но если не обращать на нее внимания, даже трети бутылки с разбавленной водой микстурой достаточно, чтобы поднять настроение. В Новый год я выпил две трети бутылки неочищенной и чувствовал себя прекрасно. Правда, на следующий день меня здорово пронесло. Непонятно почему — ведь лекарство это от желудочных заболеваний.
Тем временем Ясуко выкладывала из коробки на стол съестные припасы, принесенные директором из столовой. Здесь были пять тэмпура [23]из листьев тутовника, бобовая паста, соль, два куска огурца, горшок ячменной каши с отрубями.
Тэмпура из листьев тутовника — изобретение нашего повара. Листья он брал с находившейся по соседству с фабрикой тутовой плантации. Из-за войны крестьяне перестали разводить тутовый шелкопряд. Они обрезали ветви тутовника, чтобы не заслоняли солнечный свет, и между деревьями посадили овощи. Теперь там, где ветки были срезаны, появились молодые побеги и листья, которые повар использовал для изготовления тэмпура.
Ясуко унесла помидоры на кухню, аккуратно разрезала каждый пополам и разложила половинки на четыре тарелки. Сигэко открыла банку с говядиной и разделила консервы поровну на четверых.
Наконец все четверо уселись за стол. По совету директора Ясуко разбавила спирт на две трети водой и разлила по чашкам. Делала она это очень тщательно, словно обращалась с большой ценностью.
Директор помешал деревянными палочками для еды содержимое своей чашки. Я последовал его примеру.
— Погодите, я ложечки принесу,— сказала Сигэко, поднимаясь из-за стола.
— Спасибо, хозяюшка, не надо. Вино в чашке я размешиваю только деревянными палочками. Спирт надо разбавлять на две трети водой. К сожалению, идеалы и действительность легко вступают в противоречие,— шутливо добавил директор, подливая себе неразбавленный спирт.
— Господин директор, выпьем прежде всего за ваше здоровье. До дна!
— Чокнулись!
Напиток показался чуть-чуть горьковатым, но спирт был чистым и сиропа добавлено как раз в меру.
Сигэко и Ясуко спирт не пили, и директор посоветовал им приступить к еде, не дожидаясь мужчин.
Разбавленный в такой пропорции спирт отличался большой крепостью, но вместо того чтобы добавить побольше воды, я решил пить его медленно, маленькими глотками. Тэмпура из листьев тутовника я ел впервые, но сразу понял, что это прекрасная закуска, если хорошо посолить. Во время войны не раз приходилось нам есть и тэмпура из листьев хризантемы, и тэмпура из молодых листьев хурмы.
В общем директор решил устроить для нашей семьи на прощанье приятный интимный ужин, но наш невеселый разговор все время возвращался к страшной трагедии, постигшей жителей Хиросимы. Оказывается, директор сегодня сам ездил к развалинам здания, где помещалась компания по распределению угля, потом посетил армейский вещевой склад, но ничего не добился. Заходил он также в госпиталь, где работал знакомый врач Кояма. Узнав, что Кояма по горло занят лечением пострадавших, директор решил его не беспокоить, вышел из больницы, остановился у входа и закурил. Невольно подслушав беседу двух медицинских сестер, он неожиданно узнал, как называется бомба, сброшенная на Хиросиму.
— Это атомная бомба,— сказал директор,— она излучает колоссальное количество тепла. Я убедился в этом, когда бродил среди развалин: валявшаяся на земле черепица вспузырилась, а ее цвет стал таким же красным, как пламя. Да, страшная это бомба. Говорят, что в Хиросиме и Нагасаки семьдесят пять лет не будет расти трава.
Так я узнал, что эта бомба атомная. Как ее только не называли: «новое оружие», «бомба нового типа», «секретное оружие», «особая бомба нового типа», «особая бомба мощного действия». А, оказывается, она — атомная. «Семьдесят пять лет не будет расти трава...» Что-то не верится. Наоборот, я видел, что трава среди развалин растет с необычной быстротой.
— Верно,— ответил директор, когда я сказал ему об этом.— Я тоже видел. Щавель поднимается так высоко, что под собственной тяжестью стебли склоняются к земле.
Мне вспомнился очерк писателя Хакутё Масамунэ. Он был опубликован в газете «Ёмиури симбун» — как раз тогда, когда заключили Тройственный пакт. В очерке говорилось, что, когда видишь в документальном фильме Гитлера выступающего с речью, кажется, будто рычит взбесившийся тигр. В то время редко можно было встретить в Японии людей, которые плохо отзывались бы о Гитлере. Помнится, губернатор одной префектуры после приезда в Токио делегации гитлеровской молодежи организовал у себя молодежные отряды, точь-в-точь такие же, как «Гитлерюгенд». Очерк Масамунэ сильно меня взволновал. Выступление его против господствовавших в то время настроений запало в душу. Потом я поступил на военный завод и думал уже только о том, чтобы увеличить выпуск продукции. Мало-помалу во мне стала крепнуть уверенность, что Гитлер ради нашего спасения выиграет войну.
Но с тех пор, как на Хиросиму сбросили бомбу, я понял, что моя уверенность ни на чем не основана, и у меня появились сильные сомнения. Однако я делал вид, будто по-прежнему предан нашей официальной политике, и даже самолично переписал и приклеил у входа в контору текст обращения губернатора Хиросимской префектуры Коно к населению, опубликованный седьмого августа. В обращении говорилось:
«Страшное бедствие, которое мы сейчас переживаем, плод злостных замыслов врага, рассчитывающего зверскими воздушными налетами сломить боевой дух нашего народа.
Жители префектуры Хиросима! Мы понесли тяжелый урон, но война есть война! Мы не испытываем ни страха, ни колебаний. Уже приняты необходимые меры по оказанию помощи пострадавшим, полным ходом идут восстановительные работы. Неоценимую помощь оказывает наша доблестная армия. Незамедлительно возвращайтесь на свои рабочие места. Война не терпит ни минуты отдыха и промедления».
Я повесил над входом в контору это обращение девятого августа рано утром, а в десять часов пятьдесят с чем-то минут на Нагасаки была сброшена такая же бомба. Я узнал об этом из специального сообщения.
Возвращаясь в контору, я обратил внимание на то, что в обращении губернатора кто-то обвел кружком слово «неоценимую». На следующий день обращения уже не было, а на его месте красовалась надпись, выведенная большими буквами: «На пустое брюхо не больно-то повоюешь!» (Надпись эта, по-видимому, попалась на глаза директору, но он ничего по этому поводу не сказал. Я тоже решил ее не стирать. Так она и оставалась до пятнадцатого августа, когда вышел императорский рескрипт об окончании войны. Потом кто-то ее стер: остались лишь размазанные следы от тряпки. Думаю, что и кружок, которым обвели слово «неоценимую», и надпись, и то, как она исчезла, показывают настроение рабочих во время войны.— Запись, сделанная позднее.)
Я выпил три чашки разбавленного водой спирта, закусывая тэмпура. Я уже давно не выпивал и сильно опьянел, но на душе было все так же невесело. Директор выпил шесть чашек. Чем больше он пил, тем сильнее бледнел. И только…
Доев ячменную кашу, директор стал прощаться. Уже в дверях он вдруг разоткровенничался и сказал, что завтра на черном рынке продаст свой мундир. Потом, уже совершенно пьяный, плюхнулся на ступеньку и заявил, что его форма как две капли воды похожа на ту, которую вот уже много лет носят последователи одной новой религиозной секты. Неожиданная ассоциация. Такие иногда приходят в голову, когда сильно переберешь!
А потом директор рассказал, как много лет тому назад он видел овсянку. Она свила себе гнездо на дереве, которое росло во дворе, где помещалась молельня этой секты.
— Эй, Сидзума,— громко позвал директор, закатывая рукава кимоно.— А ты знаешь, как поет овсянка: «На-пи-ши мне па-ру слов», «На-пи-ши мне па-ру слов». Вот как! Послушай, госпожа племянница Сидзума! Как вернешься в добром здравии в родную деревню, чер-кни мне па-ру слов.
— Непременно напишу,— ответила Ясуко.— Только, господин директор, в нашей деревне овсянки поют по-другому: «При-не-си мне чар-ку, па-рень, вы-пьем ук-су-су с то-бой».
— Длинновато что-то. А покороче нельзя?
— Можно,— ответил я.— У нас в деревне, когда я был маленьким, овсянки пели так: «Ти-ти-ти, со-счи-тай до два-дца-ти».
— Вот это лучше,— пробормотал директор и, слегка пошатываясь, отправился восвояси.
В детстве мне всегда слышалось, что овсянки поют: «Ти-ти-ти, со-счи-тай до два-дца-ти». А детишки, подражая голосу овсянки, напевали: «Мор-ковь и ло-пух — для сви-ней и мух, на жа-ров-ые бо-бы — как боль-шие горбы». До сих пор не могу понять смысла этой песенки.
ГЛАВА XIX
14 августа. С утра облачно. Потом ясно.
Оставив благодарственное письмо для хозяина дома, Сигэко и Ясуко в пять часов утра уехали к себе на родину, в деревню Кобатакэ. Я дал им с собой жареного рису, немного соли и бутылку воды — ничего другого у нас не было. Согласно распоряжению властей, им следовало иметь при себе справки, которые выдавали хиросимцам, лишившимся жилья во время бомбардировки. Но жена и Ясуко сели на поезд, который шел через Кабэ и Сиомати, минуя Хиросиму. Поэтому справки им не понадобились. Да и вообще отъезжающим из Хиросимы не чинили никаких препятствий, они могли свободно отправляться на все четыре стороны.
Проводив жену и племянницу, я снова лег спать. Мне приснился одноногий человек в длинном кимоно. Он скакал вокруг меня, размахивая большим черпаком. Проснулся я весь в поту. Решив переодеваться, я вдруг обнаружил на себе красный пояс и купальный халат жены. Накануне вечером, когда директор ушел, я начал убирать со стола посуду. Жена и Ясуко отправились к ручью позади дома, чтобы простирнуть мои сорочки и спальное кимоно. Вероятно, поэтому, укладываясь в постель, я натянул на себя первое, что попалось под руку.
В бутылке еще оставался спирт. Не промочить ли глотку? После недолгих колебаний я вытащил пробку. Приложил горлышко к носу, понюхал, снова закрыл бутылку и отправился на кухню за чашкой. Как раз в этот момент заревела сирена, предупреждая о приближении вражеских самолетов.
Несколькими днями раньше командование западной армии опубликовало приказ, предписывавший снабдить перекрытиями все противовоздушные щели и во время воздушной тревоги находиться в укрытии. «Сброшенная на Хиросиму бомба,— говорилось в этом приказе,— образует мощную взрывную волну и излучает колоссальную тепловую энергию». Прятаться надлежало даже при появлении одиночных вражеских самолетов. К несчастью, противовоздушная щель в нашем дворе представляла собой обыкновенную яму, к тому же еще и неглубокую.
Я вышел из дома, огляделся вокруг, но ни над Хиросимой, ни над силуэтами гор близ Кабэ не заметил ни одного вражеского самолета. Я запер дверь и собирался уже пойти в контору, когда объявили воздушную тревогу, и сразу же, вслед за тем, послышалось несколько взрывов. Земля тяжело содрогнулась.
— Бомбят Ивакуни,— закричал мужчина, высунувшись из окна стоявшего у дороги дома.
Миновав общежитие, я вошел в контору, где еще никого не было. Не успел я раскрошить окурок сигареты, собираясь набить небольшую плоскую трубочку, как в контору вбежало несколько запыхавшихся работниц.
— Доброе утро, господин Сидзума,— проговорила одна.— Что-нибудь случилось?
— По-моему, ничего особенного. Почему вы меня спрашиваете?
— Нас вызвал комендант общежития. «Отчего это,— говорит он,— Сидзума отправился на работу так рано? Должно быть, случилось что-то важное. Пойдите разузнайте и сразу же сообщите мне».
Чуть погодя подоспели еще несколько рабочих. У всех были встревоженные лица. Едва поздоровавшись, они наперебой заговорили:
— Случилось что-нибудь серьезное?
— Бомбы в этот раз были обыкновенные. Говорят, бомбили Ивакуни.
Я чувствовал себя неловко.
— Да ничего не случилось. Откуда вы взяли? Сегодня мне нужно поехать на станцию Каи, выяснить насчет угля. Вот я и пришел за сухим пайком,— выпалил я первое, что пришло в голову. И тут же подумал: а не съездить ли мне в самом деле в Каи?
И все же они были правы. В этот день я действительно пришел слишком рано. Такого со мной еще никогда не бывало. Обычно я появляюсь после двенадцати. Понятно, что рабочие забеспокоились. Нервы-то у них напряжены до предела. С тех пор как Хиросима подверглась бомбардировке, они, как и я, со страхом ожидают высадки в Японии, когда начнется решающая битва. Не имея собственной воли, духовно порабощенные государством, мы подавляли в себе не только недовольство, но и любое проявление страха.
На завтрак мы ели ячменную кашу с отрубями и суп из бобовой пасты с мелко нарубленной петрушкой. А вместо обеда получили колобки из той же каши и вареные устрицы. После апреля петрушку не употребляют в пищу, потому что на ней заводятся личинки пиявок. Пожилой рабочий Танака, сидевший за соседним столом, учинил подавальщице настоящий допрос с пристрастием.
— Хорошо ли кипятили суп? — допытывался он.
Она отвечала, что его варили вдвое дольше положенного.
Я, в свою очередь, поинтересовался, каким сортом устриц нас угощают.
— Сиофуки,— отозвалась на мой вопрос подавальщица.— Эти устрицы отварены в морской воде. Их принесла какая-то женщина с черного рынка, а наш повар потушил в соевом соусе.
Танаки рассказал по этому поводу, что теперь в рыбачьих поселках вдоль железнодорожной линии на Миядзиму варят сиофуки в морской воде, выпекают с этой начинкой пирожки, вроде пирожков с рыбой, и продают на черном рынке. Устриц варят в морской воде потому, что положенную по карточкам соль тоже продают спекулянтам.
— Теперь соли днем с огнем не сыщешь,— добавил Танака,— а стоит несколько дней кряду не поесть соли, как лишишься последних сил: муху даже не сможешь прихлопнуть.
После завтрака я отправился на станцию Каи. Как и накануне утром, по мере приближения к Хиросиме дымков становилось все меньше и меньше. От Ямамото до Ёкогава надо было идти пешком, оттуда до станции Каи оставался всего один перегон. В Каи я обошел все пути, но, не обнаружив нигде груженных углем вагонов, направился к станционному зданию. На шпалах передо мной плясала моя короткая тень. Случайно оглянувшись, я увидел белую радугу, пересекавшую окруженное тонкими облаками солнце. Странная это была радуга. В детстве мне однажды довелось видеть серебристую радугу, перекинувшуюся с дальних гор к нашей деревне. Но то было поздней ночью, а не днем.
Начальник станции проводил со своими служащими срочное совещание. Я решил посидеть в зале ожидания. Стены там были почти сплошь залеплены объявлениями о розыске пропавших. Сотрудник военной полиции внимательно изучал их — одно за другим. Что-то в нем действовало мне на нервы. На скамейках сидели беженцы. У самого выхода лежали двое совершенно голых детей. Рядом дремали старик и старуха. Старик изредка приоткрывал глаза и глядел на ребятишек. Должно быть, это были его внуки. «Туго им приходится, беднягам»,— подумал я с сочувствием.
Немного погодя совещание закончилось. За все это время прошел лишь один переполненный пассажирами состав. В нем не было ни единого вагона с углем.
Войдя в кабинет начальника, я изложил просьбу директора фабрики. Начальник сказал, что с шестого августа на станцию не поступило ни одного вагона с углем и неизвестно, поступит ли. Все имеющиеся в наличии вагоны, в том числе и товарные, используются для перевозки беженцев.
Я рассказал начальнику станции о безвыходном положении, в котором находится фабрика, и попросил его и служащих попытаться все же выяснить, когда можно ожидать очередное поступление угля. В кабинет, громко стуча башмаками, вошел все тот же полицейский, молча прочитал расклеенные даже и здесь объявления и, по-прежнему не говоря на слова, вышел. По-видимому, ему поручено было следить за настроениями простого народа.
— Этот полицейский — вполне сносный парень. Нам с ним повезло,— сказал помощник начальника станции.
Сам начальник промолчал.
Полицейский и в самом деле выглядел менее заносчиво, чем обычно выглядят ему подобные. С тех пор как сбросили на Хиросиму эту адскую бомбу, военные — в неуверенности, не знают, как им себя вести: по-старому либо немного скромнее.
Начальник обещал принять мою просьбу во внимание, а я сказал, что, с его разрешения, загляну через денек-другой. Вернувшись, я первым делом отправился в столовую. Директор пил ячменный чай вместе со служащими. Все сидели необычно задумчивые, подавленные. В присутствии других я не стал благодарить директора за ужин, лишь кратко доложил ему о своем разговоре с начальником станции Каи.
— Спасибо за старания,— выслушав меня, мрачно откликнулся директор.— Не можешь ли ты нам сказать, Сидзума, какова реакция хиросимцев?
— Я сегодня не заезжал в Хиросиму. Простите, господин директор, я плохо понял: что вы имеете в виду?
— Разве ты не знаешь? По радио объявили, что завтра будет передаваться важное сообщение. Вот мы и гадаем: о чем оно?
Я почувствовал, что у меня немеет кончик языка. Что это за важное сообщение? Скорее всего о мирном договоре, капитуляции или перемирии. О битве до конца упоминалось уже столько раз, что нет никакого смысла посвящать ей новое сообщение.
Люди сидели молча. Но вот кто-то нарушил молчание, и все сразу заговорили.
Многих удивляло, что пролетевшая в тот день эскадрилья вражеских самолетов не сбросила ни одной бомбы и по ним не стреляли. Да и накануне не стреляли, что-то изменилось за последние два дня. Непонятно только, почему тогда бомбардировали Ивакуни. Правительство, видимо, уже договорилось с противником и завтра, в полдень, сделает официальное сообщение. Судя по всему, речь пойдет не о мирном договоре или перемирии. Слишком уж нагло летают вражеские самолеты, словно не над чужой страной, а у себя дома. Значит, будет провозглашена капитуляция. В этом случае войска противника высадятся в Японии, займут все порты и потребуют разоружения и демобилизации японской армии. Так же поступали и мы, когда оккупировали другие страны. А может быть, правительство намерено объявить войну Советскому Союзу? Тогда все страны мира ополчатся против нас. Что станется с японскими солдатами, находящимися вдали от родины? Какая судьба ожидает нас всех, весь народ? До того дня мы считали, что хуже, чем есть, уже не будет, но если всей нации грозит истребление, мы готовы исполнить свой долг. (Никто из нас, увы, не мог сказать, в чем этот долг заключается.) Сила на стороне врага, и как он поступит — неизвестно. Не исключено, что противник велит оскопить всех мужчин. Почему мы не капитулировали до того, как на нас сбросили дьявольскую бомбу? Но ведь мы только из-за нее и капитулируем.
Оставив благодарственное письмо для хозяина дома, Сигэко и Ясуко в пять часов утра уехали к себе на родину, в деревню Кобатакэ. Я дал им с собой жареного рису, немного соли и бутылку воды — ничего другого у нас не было. Согласно распоряжению властей, им следовало иметь при себе справки, которые выдавали хиросимцам, лишившимся жилья во время бомбардировки. Но жена и Ясуко сели на поезд, который шел через Кабэ и Сиомати, минуя Хиросиму. Поэтому справки им не понадобились. Да и вообще отъезжающим из Хиросимы не чинили никаких препятствий, они могли свободно отправляться на все четыре стороны.
Проводив жену и племянницу, я снова лег спать. Мне приснился одноногий человек в длинном кимоно. Он скакал вокруг меня, размахивая большим черпаком. Проснулся я весь в поту. Решив переодеваться, я вдруг обнаружил на себе красный пояс и купальный халат жены. Накануне вечером, когда директор ушел, я начал убирать со стола посуду. Жена и Ясуко отправились к ручью позади дома, чтобы простирнуть мои сорочки и спальное кимоно. Вероятно, поэтому, укладываясь в постель, я натянул на себя первое, что попалось под руку.
В бутылке еще оставался спирт. Не промочить ли глотку? После недолгих колебаний я вытащил пробку. Приложил горлышко к носу, понюхал, снова закрыл бутылку и отправился на кухню за чашкой. Как раз в этот момент заревела сирена, предупреждая о приближении вражеских самолетов.
Несколькими днями раньше командование западной армии опубликовало приказ, предписывавший снабдить перекрытиями все противовоздушные щели и во время воздушной тревоги находиться в укрытии. «Сброшенная на Хиросиму бомба,— говорилось в этом приказе,— образует мощную взрывную волну и излучает колоссальную тепловую энергию». Прятаться надлежало даже при появлении одиночных вражеских самолетов. К несчастью, противовоздушная щель в нашем дворе представляла собой обыкновенную яму, к тому же еще и неглубокую.
Я вышел из дома, огляделся вокруг, но ни над Хиросимой, ни над силуэтами гор близ Кабэ не заметил ни одного вражеского самолета. Я запер дверь и собирался уже пойти в контору, когда объявили воздушную тревогу, и сразу же, вслед за тем, послышалось несколько взрывов. Земля тяжело содрогнулась.
— Бомбят Ивакуни,— закричал мужчина, высунувшись из окна стоявшего у дороги дома.
Миновав общежитие, я вошел в контору, где еще никого не было. Не успел я раскрошить окурок сигареты, собираясь набить небольшую плоскую трубочку, как в контору вбежало несколько запыхавшихся работниц.
— Доброе утро, господин Сидзума,— проговорила одна.— Что-нибудь случилось?
— По-моему, ничего особенного. Почему вы меня спрашиваете?
— Нас вызвал комендант общежития. «Отчего это,— говорит он,— Сидзума отправился на работу так рано? Должно быть, случилось что-то важное. Пойдите разузнайте и сразу же сообщите мне».
Чуть погодя подоспели еще несколько рабочих. У всех были встревоженные лица. Едва поздоровавшись, они наперебой заговорили:
— Случилось что-нибудь серьезное?
— Бомбы в этот раз были обыкновенные. Говорят, бомбили Ивакуни.
Я чувствовал себя неловко.
— Да ничего не случилось. Откуда вы взяли? Сегодня мне нужно поехать на станцию Каи, выяснить насчет угля. Вот я и пришел за сухим пайком,— выпалил я первое, что пришло в голову. И тут же подумал: а не съездить ли мне в самом деле в Каи?
И все же они были правы. В этот день я действительно пришел слишком рано. Такого со мной еще никогда не бывало. Обычно я появляюсь после двенадцати. Понятно, что рабочие забеспокоились. Нервы-то у них напряжены до предела. С тех пор как Хиросима подверглась бомбардировке, они, как и я, со страхом ожидают высадки в Японии, когда начнется решающая битва. Не имея собственной воли, духовно порабощенные государством, мы подавляли в себе не только недовольство, но и любое проявление страха.
На завтрак мы ели ячменную кашу с отрубями и суп из бобовой пасты с мелко нарубленной петрушкой. А вместо обеда получили колобки из той же каши и вареные устрицы. После апреля петрушку не употребляют в пищу, потому что на ней заводятся личинки пиявок. Пожилой рабочий Танака, сидевший за соседним столом, учинил подавальщице настоящий допрос с пристрастием.
— Хорошо ли кипятили суп? — допытывался он.
Она отвечала, что его варили вдвое дольше положенного.
Я, в свою очередь, поинтересовался, каким сортом устриц нас угощают.
— Сиофуки,— отозвалась на мой вопрос подавальщица.— Эти устрицы отварены в морской воде. Их принесла какая-то женщина с черного рынка, а наш повар потушил в соевом соусе.
Танаки рассказал по этому поводу, что теперь в рыбачьих поселках вдоль железнодорожной линии на Миядзиму варят сиофуки в морской воде, выпекают с этой начинкой пирожки, вроде пирожков с рыбой, и продают на черном рынке. Устриц варят в морской воде потому, что положенную по карточкам соль тоже продают спекулянтам.
— Теперь соли днем с огнем не сыщешь,— добавил Танака,— а стоит несколько дней кряду не поесть соли, как лишишься последних сил: муху даже не сможешь прихлопнуть.
После завтрака я отправился на станцию Каи. Как и накануне утром, по мере приближения к Хиросиме дымков становилось все меньше и меньше. От Ямамото до Ёкогава надо было идти пешком, оттуда до станции Каи оставался всего один перегон. В Каи я обошел все пути, но, не обнаружив нигде груженных углем вагонов, направился к станционному зданию. На шпалах передо мной плясала моя короткая тень. Случайно оглянувшись, я увидел белую радугу, пересекавшую окруженное тонкими облаками солнце. Странная это была радуга. В детстве мне однажды довелось видеть серебристую радугу, перекинувшуюся с дальних гор к нашей деревне. Но то было поздней ночью, а не днем.
Начальник станции проводил со своими служащими срочное совещание. Я решил посидеть в зале ожидания. Стены там были почти сплошь залеплены объявлениями о розыске пропавших. Сотрудник военной полиции внимательно изучал их — одно за другим. Что-то в нем действовало мне на нервы. На скамейках сидели беженцы. У самого выхода лежали двое совершенно голых детей. Рядом дремали старик и старуха. Старик изредка приоткрывал глаза и глядел на ребятишек. Должно быть, это были его внуки. «Туго им приходится, беднягам»,— подумал я с сочувствием.
Немного погодя совещание закончилось. За все это время прошел лишь один переполненный пассажирами состав. В нем не было ни единого вагона с углем.
Войдя в кабинет начальника, я изложил просьбу директора фабрики. Начальник сказал, что с шестого августа на станцию не поступило ни одного вагона с углем и неизвестно, поступит ли. Все имеющиеся в наличии вагоны, в том числе и товарные, используются для перевозки беженцев.
Я рассказал начальнику станции о безвыходном положении, в котором находится фабрика, и попросил его и служащих попытаться все же выяснить, когда можно ожидать очередное поступление угля. В кабинет, громко стуча башмаками, вошел все тот же полицейский, молча прочитал расклеенные даже и здесь объявления и, по-прежнему не говоря на слова, вышел. По-видимому, ему поручено было следить за настроениями простого народа.
— Этот полицейский — вполне сносный парень. Нам с ним повезло,— сказал помощник начальника станции.
Сам начальник промолчал.
Полицейский и в самом деле выглядел менее заносчиво, чем обычно выглядят ему подобные. С тех пор как сбросили на Хиросиму эту адскую бомбу, военные — в неуверенности, не знают, как им себя вести: по-старому либо немного скромнее.
Начальник обещал принять мою просьбу во внимание, а я сказал, что, с его разрешения, загляну через денек-другой. Вернувшись, я первым делом отправился в столовую. Директор пил ячменный чай вместе со служащими. Все сидели необычно задумчивые, подавленные. В присутствии других я не стал благодарить директора за ужин, лишь кратко доложил ему о своем разговоре с начальником станции Каи.
— Спасибо за старания,— выслушав меня, мрачно откликнулся директор.— Не можешь ли ты нам сказать, Сидзума, какова реакция хиросимцев?
— Я сегодня не заезжал в Хиросиму. Простите, господин директор, я плохо понял: что вы имеете в виду?
— Разве ты не знаешь? По радио объявили, что завтра будет передаваться важное сообщение. Вот мы и гадаем: о чем оно?
Я почувствовал, что у меня немеет кончик языка. Что это за важное сообщение? Скорее всего о мирном договоре, капитуляции или перемирии. О битве до конца упоминалось уже столько раз, что нет никакого смысла посвящать ей новое сообщение.
Люди сидели молча. Но вот кто-то нарушил молчание, и все сразу заговорили.
Многих удивляло, что пролетевшая в тот день эскадрилья вражеских самолетов не сбросила ни одной бомбы и по ним не стреляли. Да и накануне не стреляли, что-то изменилось за последние два дня. Непонятно только, почему тогда бомбардировали Ивакуни. Правительство, видимо, уже договорилось с противником и завтра, в полдень, сделает официальное сообщение. Судя по всему, речь пойдет не о мирном договоре или перемирии. Слишком уж нагло летают вражеские самолеты, словно не над чужой страной, а у себя дома. Значит, будет провозглашена капитуляция. В этом случае войска противника высадятся в Японии, займут все порты и потребуют разоружения и демобилизации японской армии. Так же поступали и мы, когда оккупировали другие страны. А может быть, правительство намерено объявить войну Советскому Союзу? Тогда все страны мира ополчатся против нас. Что станется с японскими солдатами, находящимися вдали от родины? Какая судьба ожидает нас всех, весь народ? До того дня мы считали, что хуже, чем есть, уже не будет, но если всей нации грозит истребление, мы готовы исполнить свой долг. (Никто из нас, увы, не мог сказать, в чем этот долг заключается.) Сила на стороне врага, и как он поступит — неизвестно. Не исключено, что противник велит оскопить всех мужчин. Почему мы не капитулировали до того, как на нас сбросили дьявольскую бомбу? Но ведь мы только из-за нее и капитулируем.