Страница:
3
После обеда они медленно шли к своему корпусу по диагоналевой аллее, вдоль которой угадывались погребённые под ноздреватым снегом скамейки, и Элина, взглянув искоса на своего спутника, сказала:– Ты, конечно, хочешь спросить, кто подходил к нашему столику.
– Нет-нет! – торопливо откликнулся Костик. И тут же, смешавшись, прибавил: – В общем-то да. Какой-то он странный.
– Это мой первый муж. Мы развелись двенадцать лет назад. Он с приятелями, к счастью, обосновался в старом, дворянском, корпусе. Честно говоря, не ожидала его здесь встретить.
– А сейчас вы…
Он не договорил, запнувшись.
– Со вторым я развелась год назад.
Она молчала, ожидая вопроса, а не дождавшись, снова сказала:
– Ты, конечно, хочешь знать почему?
– Нет-нет! – опять запротестовал Костик и тут же признался упавшим голосом разоблачённого: – Ну, в общем, да. Хочу.
– Давай пройдёмся. Тебе не зябко? Ты легко одет. Дело в том, что мне фатально не везёт. Оба моих мужа оказались монологистами – слышали только себя, говорили только о себе.
И снова – бравурная мелодия в кармане дублёнки. Включив мобильник, Элина нахмурилась.
– Да, занята, но… А какая работа?.. Переводы с подстрочника?.. Хорошо, я перезвоню… – Она сунула мобильник в карман, посмотрела на верхушки сосен: – Взгляни, какое небо!.. Очистилось. К похолоданию, наверное.
Они миновали огороженную фигурным металлическим забором впадину – в её ровных контурах угадывался под снегом пруд, пересекли пустынную детскую площадку с деревянной горкой, качелями и невысокой елью, на которой всё ещё болтались новогодние шары и остатки не сорванного ветром серебристого «дождя», втянулись в сумрачную аллею.
Там, под высокими старыми соснами, Элина чуть замедлила шаг («Смотри, как верхушки золотятся – они ещё видят солнце!..»). Подошли к главному входу, к воротам, за которыми по тёмному, влажно отблёскивающему шоссе, безостановочно мелькая, проносились с надсадным воем автомобили и сизым бликом светилась у противоположной обочины неоновая надпись на крыше невысокого строеньица: «Продукты. 24 часа».
Повернули обратно. Элина рассказывала о нелепостях своей жизни («Приятелей тьма. Куда ни придёшь – знакомые лица, а поговорить не с кем»). Солнечные блики на верхушках сосен гасли. Крепнущий ветер разносил по блёклому небу клочковатые облака. Элина взяла Костика под руку («Конечно, есть подруги, но женская дружба эфемерна…»). Они вошли в холл своего корпуса. Кот теперь возлежал на барьере, всё в той же позе, наблюдая за дежурной, громко говорившей с кем-то по телефону.
В номере Элина, запустив руку в рюкзачок, валявшийся на диване, извлекла фляжку с коньяком («Отметим внезапную нашу встречу…»), разлила по стаканам («А ведь не опоздай я на свою электричку, могли бы разминуться…»), чокнулась («Ну, смелее!»).
– Ты не спешишь? Электрички здесь частые. Но, может, я тебя утомила?
– Нет-нет! Мне… У меня… В общем, я никогда ещё…
Он так волновался, что способен был общаться лишь междометиями.
– Ты удивительный… Умеешь слушать… Это же чудо – встретить человека, который тебя слышит!.. Плакать хочется… Извини, я слишком эмоциональна.
Ей хотелось исповедаться – сейчас, немедленно. Она рассказала, как ещё в первом замужестве сделала роковой аборт, после чего материнство стало ей недоступным. Но зато написала потом цикл стихов – «Крик нерождённых». Читала его со сцены, видела потрясённые женские лица. Да, конечно, тысячу раз права Ахматова – стихи растут из житейского сора, с которым просто так сосуществовать невозможно. Хочешь с ним смириться – преобрази его. В строку. В мелодию строфы. В звонкую аллитерацию. И тогда становится легко. Ты свободна. Ты ладья, бороздящая морскую синь. Тебя ведут по жизни сиюминутные порывы, порождающие ослепительные вспышки чувств.
Как бабочка, я на костёр
лечу и огненность целую…
– Мы две ладьи, чьи пути пересеклись, не так ли?
Не умолкая, она приглаживала русый чуб Костика, опускала молнию спортивной курточки, расстёгивала пуговки рубашки, запуская под неё руки, оглаживая его плечи и грудь. Пустая фляжка скатилась с дивана на пол. Там же оказался и мешавший рюкзачок. Пришлось повозиться с ботинками – дрожавшие пальцы не слушались Костика, она сама расшнуровала и сняла их. Раздетый донага, он сидел, судорожно прикрыв руками междуножье, глядя, как она снимает брюки, блузку, расстёгивает, выгнув спину, бюстгальтер, спускает трусики, как что-то ищет рукой в рюкзачке и протягивает ему шуршащую квадратную упаковку.
В тускнеющем свете дня её ладная фигурка с небольшой грудью казалась совсем девчоночьей. Мягко толкнув, она повалила его на диван, целуя, щекоча языком соски, шаря рукой в его междуножье. Оказалось, что и с упаковкой он не справился. Надорвав пакетик, она облекла возбуждённую его плоть в оболочку и наконец, оказавшись наверху, овладела им, двигаясь в медленно нарастающем ритме, восходя к почти уже покорённой вершине. Но когда до неё оставались считанные шаги, тело Костика содрогнулось, исторгнув изумлённый вскрик, остановив победное восхождение Элины. Не помогли поцелуи, умоляющий шёпот.
– Я что, у тебя первая?
– Нет.
– И ты всегда так торопишься?
– Я не нарочно, так получается.
– Поэтому у тебя нет постоянной девушки?
– Наверное.
4
Ужинать она отправила его одного («Никого не хочу видеть»), дала денег («Заплатишь официантке, я договорилась»). К тому же ей надо кое-что набросать, возникла идея одного эссе. А в Москву он может уехать завтра («Я тебе ещё не совсем наскучила?»).У дверей столовой он посторонился, пропуская двух выходивших старушек, уже отужинавших. В зале за тем же столиком, у стеклянной стены, задёрнутой сейчас полупрозрачной, дымчатого тона шторой, сидела та же компания. Похоже, они не расходились с обеда.
звучал оттуда надтреснутый басок бритоголового, стоявшего у стола, облокотившись на спинку стула.
Я бреду своей тропой нехоженой
в странном забытье и полусне, —
Звякали ножи и вилки, плескался в стаканах коньяк, официантка уносила пустые тарелки, приносила полные, ей предлагали присоединиться, она отказывалась, а бритоголовый, нависая над столом, продолжал отчеканивать строку за строкой:
Жизнь моя на страсть мою умножена,
обессилев, корчится на дне…
Торопливо поедая свой ужин, Костик время от времени тревожно озирался, будто ждал оклика. Но тем, за шумным столиком, было не до него, они ждали эффектной концовки. И чтец, выпрямившись, вскинув руку как бы в прощальном взмахе, произнёс финальное четверостишие слегка задрожавшим голосом:
Падая в зияющую пропасть,
не жалею ни себя, ни вас.
Можете мне вслед слегка похлопать,
остренько прищуривая глаз…
После чего он опустил руку, уронил массивную голову на грудь, прикрыл глаза, ожидая аплодисментов. Они последовали. Затем, под речитатив сплетающихся голосов, обладатель надтреснутого баска сел и, вооружившись ножом и вилкой, стал энергично разделывать поданный только что шницель. Голоса спорили: цикличность истории так же ли порождает повторы поэтических мотивов? Разве не пронизана нынешняя поэзия начала двадцать первого века настроениями поэтов века Серебряного? Та же растерянность, то же декадентство, тот же аморализм.
Провожаю всех последним взглядом
из звенящего небытия.
Вы когда-то обретались рядом,
но не разглядели вы меня…
– Но истинная поэзия, – оторвался от шницеля бритоголовый, – всегда вне морали. Стихия образов не поддаётся моральной регламентации.
Допив чай, Костик поднялся из-за стола, колеблясь, не прихватить ли с собой пару кусков хлеба. Впрок. Но, не зная, как к этому отнесётся Элина, отверг эту идею. Он уже шёл к выходу, когда услышал сзади отчётливый басок бритоголового:
– Вон мальчик, заработавший себе на ужин. Он снова пошёл к девочке – зарабатывать завтрак. Из чего следует: стихия человеческих отношений тоже не поддаётся регламентации.
Смысл фразы дошёл до него не сразу, и, только подойдя к гостиничному корпусу, он ощутил саднящую боль. Будто его ткнули в спину чем-то железным. Элина ждала его у крыльца («Всё в порядке?»). Скользнув взглядом по его лицу, уточнила: «Тебе там не нахамили?» И, услышав в ответ «Нет-нет», взяла его под руку («Перед сном положено гулять»). Впереди, в тусклом фонарном пятне мелькнули идущие навстречу старушки, любительницы телевизора, и Элина резко свернула в боковую аллею («Ненавижу старость»).
Подмораживало. Похрустывал под ногами снег. Вверху, над тёмными сосновыми кронами, победно сиял изогнутым лезвием месяц. Он вспарывал прозрачную облачную пелену, ликовал в черноте звёздной ночи, то тускнел, то снова наливался серебряным светом, мчась сквозь облака в неведомое куда-то. Элина остановилась, глядя вверх. Продекламировала:
– «Куда ж нам плыть?»
Они стояли рядом, любуясь месяцем, и Костик сказал:
– Похоже на свободную ладью… Да?
– Скорее – на чёлн. Лунный чёлн.
– Будто из серебра сделанный.
Они пошли дальше, и Элина в такт шагам произнесла:
Звучит?
А лунный чёлн из серебра
пересекает бездну ночи…
– Звучит. Это тоже – Валерий Брюсов?
– Нет, это уже я. Только что.
– А дальше – как?
– Сама хотела бы знать…
Навстречу им, на повороте аллеи, прорисовалась шумная группа застольных полемистов («Ну этих-то я просто презираю!»).
Пришлось снова свернуть. Но вслед катился, настигая их, клубок хмельного спора. Солирующий басок запальчиво выкрикивал: «Господа, скажите мне, можно ли, например, Пушкина назвать моральным? А Лермонтова? А Некрасова? Если, конечно, вы знакомы с некоторыми фактами их биографий…»
– Он говорит об этом уже лет десять, – зло прокомментировала Элина выкрик бывшего мужа. – Ему теперь там, в Ганновере, кажется, что грехи великих делают его паразитарную жизнь светлее. Он все эти годы бездельничает на пособие, а перед поездкой в Москву выклянчивает подачки у разных фондов… Надо же здесь пустить пыль в глаза собутыльникам!..
В холле мерцал телевизор. Возле него в глубоких креслах дремала скульптурная группа, состоящая из нагулявшихся старушек и дежурной, на коленях которой угнездился всё тот же кот.
Войдя в номер, Элина выгрузила из рюкзачка на диван пачку журналов, томик Борхеса («Развлекайся»), села за письменный стол, включив ноутбук, и минут десять энергично щёлкала по его клавишам, не замечая Костика. Затем, погасив экран, сказала тихо:
– Ненавижу всех! – Засмеявшись, уточнила: – Всех, кроме тебя.
И снова она опускала молнию его спортивной куртки, гладила его грудь, раздевалась, снимая блузку и брюки, выгибала спину, отстёгивая бюстгальтер, опрокидывала его на диван, шепча ему в ухо: «Только не торопись!» Её восхождение на этот раз шло ускоренным темпом, без поцелуев, с резкими выдохами, ронявшими одни и те же слова: «Ненавижу! Всех! Всех! Всех!» Она успела покорить эту вершину вместе с последней судорогой своего партнёра, со стоном выкрикнув напоследок всё то же слово: «Ненавижу!»
И ещё через десять минут снова оказалась за письменным столом («Ты давай укладывайся, а мне надо постучать») у включённого ноутбука.
5
Не уехал Костик и на следующий день. Ходил в столовую один, торопливо ел, озираясь. Официантка упаковывала в одноразовые миски еду для Элины (она сказалась больной), и он нёс свёртки в гостиничный корпус. Элину заставал за ноутбуком или с мобильником в руках, расхаживающей по номеру. Не глядя на него, она делала жест рукой в сторону журнального столика. Он аккуратно расставлял принесённые тарелки и молча уходил. Бродил по аллеям парка, сворачивая всякий раз, когда видел впереди чьи-то фигуры. В конце концов он протоптал в снежной целине, под соснами, свою тропу – к детской площадке и обратно, сновал по ней не останавливаясь, сунув руки в карманы куртки и нахлобучив на кепку капюшон.Элина вышла с ним лишь к вечеру, в первых сумерках. Шла рядом, о чём-то думая, будто была одна. Они пересекли парк, подошли к стоянке автомобилей у главного входа и услышали оклик, не успев свернуть. Компания бритоголового шумно грузилась в старую «Волгу», а сам он, в меховой кепке с козырьком, в пёстром расстёгнутом пальто с хлястиком, покачиваясь, стоял, держась за распахнутую дверцу, и, глядя в их сторону, кричал:
– Прощай, Элина, бывшая моя грёза! Помяни меня в своих молитвах!
Вернувшись в номер, Элина снова говорила по мобильнику, не замечая Костика. Из её отчётливых, с металлом в голосе, реплик было ясно: речь шла о разделе квартиры с её вторым мужем, которого она называла «господин Соврамши». Ноутбук она не выключала, садилась за него, отложив мобильник, но его бравурная мелодия снова поднимала её из-за стола. Она не выключала его, потому что ждала чей-то звонок. И он наконец прозвучал.
Звонила её подруга Аська, та самая, ближе которой последние лет десять у неё не было. Их ссора длилась уже третий месяц, и вот Аська сделала первый шаг. Звонок был, казалось бы, предельно деловой. У неё образовалось знакомство в одной редакции, где можно подработать. Стабильная зарплата, ходить через день, на случайных же гонорарах за статьи и стихотворные подборки сейчас не проживёшь. Понятно, что сюжет с подработкой был в этом звонке не главным, но Элину он зацепил, она стала уточнять и выяснила: ей предлагают должность корректора, правда, с неплохим окладом плюс премиальные. После длинной паузы, слыша в трубке тревожные Аськины «Алё-алё! Ты слышишь? Ты куда делась? Алё!», она медленно, опустившись на самый нижний регистр своего голоса, заговорила, не останавливаясь, не давая ей ни малейшей возможности возразить:
– Да, ты точно прицелилась и попала в самую больную точку – у меня действительно сейчас кончаются деньги. Но как ты можешь мне, человеку с именем, пусть не громким, но – именем, предлагать какую-то там корректорскую должность?.. Ведь это же, с моей литературной квалификацией, всё равно что хрустальной вазой забивать гвозди! Ты хотела унизить меня?.. Ты этого достигла!.. Причём именно в тот момент, когда я написала лучшие свои стихи… Не звони мне больше никогда, слышишь?.. Ни-ког-да!
Отключив мобильник, она кинула его на диван, где сидел Костик, стала метаться по комнате, в слабом свете настольной лампы, от зашторенного окна к дверям, пнула валявшийся на полу рюкзачок, бормоча: «Какая она всё же дрянь!» Наткнувшись взглядом на Костика и словно бы удивившись его присутствию, остановилась. Стала объяснять:
– Она даже не отдаёт себе отчёта в том, кому предлагает эту жалкую должность!.. Хоть бы спросила вначале, что я здесь сотворила… Такого ещё не было! Настроение, ритм, образы! В этих строчках спрессовано всё, понимаешь, всё!.. Я их прочту, послушай…
На пестром фоне штор её девичья фигурка в светлой блузке и тёмных брюках окаменела со сцепленными позади руками. Низкий голос звучал напряжённо-молитвенно, словно заклинал кого-то.
Последнюю строфу она произнесла расцепив руки, подняв их вверх, а затем – уронив. Глубоко вздохнула:
…А лунный чёлн из серебра
Пересекает бездну ночи.
И судеб странная игра
Свой тайный смысл раскрыть не хочет.
Мой белый март, откройся мне,
Что затаил ты в шуме сосен,
Что прячешь в сумрачном окне,
Куда ведёшь – во мглу иль в просинь?
Туманна даль. Неведом путь.
Но ветер свеж. И снег не вечен.
Капель уже звенит чуть-чуть,
Мой жребий ею был отмечен.
Откройся мне, мой белый март,
Что в песне сосен я услышу?
О чём с тобою говорят
Своей капелью эти крыши?
Куда мой чёлн из серебра
Несёт меня – к какой развязке?
…А судеб странная игра
Нет, не снимает с тайны маски.
– Звучит?
– Очень! – откликнулся с дивана Костик. – Просто – очень!
– Если бы те, кто раздаёт литературные премии, воспринимали поэзию так же непредвзято. Но они глухи. Тупы и глухи!.. Как же я их всех ненавижу!.. Нет, надо что-нибудь выпить, иначе сойду с ума.
Она нашла в углу комнаты зафутболенный рюкзак, нашарила в нём кошелёк и, вышелушив из него деньги, протянула Костику:
– Сбегай через дорогу, там, в магазинчике, всегда были фляжки с коньяком. Возьми одну. Нет, лучше две.
6
Он странно замешкался – там, в магазине, до которого было минут пять ходьбы. Прошла первая четверть часа, затем – вторая, его не было. Она не выдержала и, накинув дублёнку, вышла. Пересекла парк по безлюдным, схваченным лёгким морозцем аллеям к центральному входу, вышла на темневшее в обрамлении серых сугробов, тускло освещённое шоссе.Напротив, у магазина с сизо светящейся рекламой, у самой обочины были припаркованы два милицейских автомобиля с включёнными мигалками. Возле них чернели люди в бушлатах. Чуть в стороне, на гребне смёрзшегося сугроба, маячила знакомая фигурка продавщицы, выбежавшей из магазина в накинутом пальто. Движение по шоссе здесь ослабило свой темп – скоростные иномарки и отечественные «Жигули», проезжая мимо милицейских автомобилей, резко сбрасывали скорость.
Пропустив джип, слегка замедливший ход, Элина перебежала шоссе, поднялась на бровку, прошла, стараясь не поскользнуться, к автомобилям. Там, между ними, на шоссе лежал накрытый брезентом продолговатый предмет. Люди в бушлатах курили, о чём-то негромко переговариваясь.
Продавщица, переступая с ноги на ногу, дрожа от холода и волнения, сказала подошедшей Элине с возмущением:
– Сбил и даже не остановился! Ну что за люди, никакого сочувствия…
– Кого сбил?
– Парня какого-то. Насмерть. У меня окна в другую сторону, марку машины не видела, только слышу – удар и тормоза завизжали. Выбежала, машины уже нет. И вот он – лежит, не шевелится. Хорошо хоть милиция по моему звонку сразу приехала, теперь «скорую» ждут.
Спустившись с крутой бровки на шоссе, Элина подошла к людям в бушлатах. Попросила откинуть брезент.
– Вы из этого Дома творчества?
– Да.
– Ну, взгляните, не ваш ли. Если, конечно, нервы крепкие.
Край брезента подняли, посветили фонариком. Элина увидела чёрное пятно загустевшей крови, а в нём – неловко повёрнутую, прильнувшую к асфальту щекой, голову Костика. Его ворсистая кепка лежала рядом.
– Не узнаёте?
– Не узнаю. А документы при нём были?
– Петро, дай, что ты там у него нашёл. Вот студенческий билет: Малышев Константин Савельевич. Не ваш?
Малышев – такая, оказывается, фамилия была у Костика.
– Нет, не наш. У нас в основном народ пожилой.
– Да, далековато забрёл студентик на ночь глядя. И прямо – под колёса.
– Может, он ещё живой?
– Череп расколот. Травма, несовместимая с жизнью. Его, видимо, подбросило вверх, а потом – головой об асфальт.
Элина нерешительно отошла и остановилась. Не было сил уйти сразу.
Продавщица, вздохнув, поделилась с ней:
– Я тоже его не узнала. Не был он в магазине ни разу, у меня память на лица хорошая… Зайдёте, что-нибудь брать будете?
– Нет, я передумала.
– А то пойдём, у меня булочки свежие.
– Спасибо, не хочется.
Она перебежала шоссе обратно, пошла по сумрачным аллеям к своему корпусу. Верхушки сосен шевелил зябкий ветер, а в небе опять, как накануне, вспарывал прозрачную ткань облаков серебряный месяц. Он казался сейчас Элине ненужной, нелепой декорацией, мешающей думать.
Думала же она о том, что будет завтра: работающие здесь в обслуге женщины – сменные дежурные, горничные, официантки – будут пересказывать подробности ночного происшествия, вспоминать долговязую фигуру парня, любившего гулять в парке по снежной целине, по протоптанной им самим тропинке. Будут провожать её, Элину, заинтересованными взглядами. А может, и надоедать сочувственными вопросами. Не исключено, кто-то ретивый из администрации затеет следствие: где именно и по какому праву жил здесь погибший?..
Нет, это было бы невыносимо!
В номере она упаковала в сумку ноутбук, закинула за спину рюкзачок; спустившись в холл, отдала ключ дежурной, сказав, что уезжает по неотложному делу, остановила на шоссе попутный «жигуль» и уже через четверть часа ехала в электричке в Москву.
…В полупустом вагоне дремали пассажиры. Стук колёс успокаивал. Огни проплывающих за окном спальных микрорайонов располагали к размышлениям о тщете человеческой жизни, будили неясные воспоминания. «Всё-таки какой же он тюха!.. – подумала вдруг Элина о Костике с раздражением. – Так нелепо погибнуть, так глупо!..» Она уже готова была отдаться этому раздражению, переходящему в состояние ненависти ко всем и вся, но в перестуке колёс ей послышался знакомый ритм, прорезались слова, ожила и заискрилась картина:
Элина шёпотом повторяла эти строчки, и случайно оборвавшаяся рядом с ней жизнь отодвигалась, уменьшаясь до размеров пылинки, бесследно растворяясь в пространстве.
А лунный чёлн из серебра
пересекает бездну ночи.
ЖАСМИНОВЫЙ РАЙ
1
Щеголеватая, слегка подсохшая фигура Дубровина – в облегающем пиджаке и отглаженных брюках, с начищенными до сияющих бликов туфлями – прорезалась в коленчатом коридоре редакции словно бы из другой, давно умершей реальности, растоптанной безжалостным временем.Он и улыбался Потапову всё той же, знакомой по прежним годам улыбкой человека, нечаянно победившего время. И реяла над этой его улыбкой, как знамя победы, всё та же, лишь слегка поседевшая за эти почти семнадцать лет, рыжевато-пегая шевелюра, вздыбленная душистым шампунем.
А рядом с ним, рослым, стояла почти такая же высокая, ослепительно юная девушка в джинсах, усыпанных по бедру звёздной аппликацией, в короткой пёстрой курточке, с болтавшейся ниже бедра матерчатой сумкой, с упавшим на плечи (будто бы случайно соскользнувшим с черноволосой, коротко стриженной головы) малиновым шарфом. Она смотрела на Потапова насквозь прожигающим взглядом восточных, с узким разрезом глаз, влажно мерцавшим дегтярно-лаковой, непостижимо бездонной тьмой, смутно напоминая кого-то – и глазами, и широковатым, с матово-смуглой кожей, скуластым лицом.
Ну да, конечно, сообразил наконец Потапов, она же копия (несколько смягчённая) своей мамы Ларисы, какой та была, когда (в конце восьмидесятых) стала четвёртой и, кажется, последней официальной женой Андрея Дубровина, самой молодой из всех его жён, к тому же – ровесницей его младшей дочери.
Тогда только возникла в элитных кругах Москвы, но ещё не обрела характер эпидемии мода на неравные браки; Дубровин оказался одним из первопроходцев, и потому, когда полетел с невестой в Казахстан – знакомиться с её семейным кланом – и там выяснилось, что он на два года старше своего нового тестя, отца Ларисы, Андрей удостоился крылатой, гулявшей потом по московским кухням, фразы, будто бы произнесённой его новой тёщей в состоянии аффекта: «Ну хорошо хоть, что вы не старше Лориного дедушки».
Девушка рассматривала Потапова, как ему показалось, почти враждебно, и он, ещё не понимая всего, что должно было случиться, уже догадывался – она и есть тот сюрприз, о котором вчера, посмеиваясь, говорил ему по телефону Дубровин, вдруг возникший после почти семнадцатилетнего отсутствия. Все эти годы о нём было известно, что, уйдя из редакции в какое-то рекламное агентство, Андрей там не прижился, уехал в конце концов из Москвы – один, без семьи – в большой приволжский город, откуда когда-то пустился завоёвывать столицу, появляется здесь редко, навещая жену и дочь, но с прежними сослуживцами не общается. И вот вдруг позвонил.
Сейчас, наслаждаясь замешательством Потапова, Андрей, обняв девушку за плечи (она заметно напряглась), сказал:
– Не узнаёшь? Дочка моя, Вика. Ты её в коляске катал. Не помнишь? Она, правда, с тех пор немножко изменилась…
В его голосе – ни стариковской надтреснутости, ни суховатой возрастной назидательности! – всё та же бодрая насмешливость и готовность к задушевной откровенности, какая случалась у них в прошлой жизни.
Потапов вёл их в свой кабинет, прикидывая, сколько Андрею сейчас, прибавляя к своим годам припоминаемую, довольно большую разницу в возрасте, и мысленно ахнул, высчитав: его восставшему из небытия приятелю идёт вторая половина восьмого десятка, что, конечно же, невозможно было даже предположить, видя, каким спортивно-пружинистым шагом пересекал Андрей Алексеевич редакционный коридор, цепко придерживая дочь за локоток.
В кабинете мерцал экран невыключенного компьютера, трещал телефон, распахивалась дверь – приносили оттиски газетных полос, ненадолго прерывая торопливый (и какой-то рваный) монолог Дубровина, сидевшего на куцем диванчике рядом с дочерью, застывшей в красивой позе: откинутая голова, тонкие пальцы напряжённо сцеплены на джинсовой коленке, малиновый шарф змеевидно повторяет контур гибкой фигурки.
Речь шла о ней. Ей сейчас восемнадцать. Одарённая девочка, папа видел её на школьной сцене: голос, жесты, подлинность чувств – да-да, конечно, природный артистизм, мама Лора права, с этим никто не спорит. Но ведь видел же папа и Викино сочинение, отмеченное пожилой словесницей как лучшее за всю её учительскую практику. В нём – своя интонация. Оригинальная мысль. С такими способностями нужно поступать в МГУ, на журфак!.. Только – на журфак!.. Просьба к Потапову («по старой дружбе») – дать Вике задание. Опубликовать парочку заметок. Написать рекомендацию, чтобы легче пройти конкурс.