Страница:
По возбуждённому лицу нашего оператора, не опускавшего с плеча тяжёлую камеру, по тому, с какой быстротой он выхватывал из происходящего наиболее выразительные куски, я понял: съёмка удалась. В конце мы даже попытались, с разрешения отца Михаила, поговорить с новокрещёными, и я удивился тому, с какой решимостью, не боясь камеры, они, ещё не остывшие от пережитого, отвечали на мои вопросы.
Один ответ мне особенно запомнился. Немолодой лысоватый человек, в очках, которые он снимал, протирая носовым платком, с тревожно быстрым взглядом объяснил мне свою ситуацию так: «Что сюда привело?.. Жизнь вокруг какая-то мутная, понять, что происходит, невозможно. А тут мне спокойно. Появляется ощущение защищённости…»
Наша небольшая съёмочная группа уже несла через церковный двор упакованную аппаратуру в стоявший за оградой служебный автомобиль, когда я вспомнил о тех двоих, кого нам отец Михаил снимать запретил. И решил ещё раз взглянуть на них. Вошёл с крыльца в храм, в его гулкое сумрачное пространство, сиявшее живыми огоньками потрескивающих свечей, но у иконы Божьей Матери никого не застал. Разглядел же их на высоком крыльце, в толпе выходящих.
Грузный мужчина с непокрытой головой (кепка торчала из кармана куртки) осторожно сводил с крутых ступенек щуплую, похожую на подростка, женщину в сером платке, приговаривавшую:
– Осторожно, сынок, сам не поскользнись. Спаси нас, Господи!..
В России Вадим не был уже лет десять; время от времени, посмотрев что-то, его поразившее, звонит, уточняя: так ли на самом деле? Как-то удивился: надо же, Ленинские горы обратно в Воробьёвы переименовали! На этот раз, посмотрев наш телесюжет, он ничего не уточнял, сказал лишь:
– Вспомнил Маргариту… Ведь это она кричала нам что-то такое обличительное про иконы, когда мы в очередной раз схлестнулись… А сама, ты знаешь, вместе с Виталием приняла крещение…
Я рассказал ему, как увидел их там, в церкви, а потом, после съёмок, на крыльце.
Мы проговорили с Вадимом часа два, не меньше, всё никак не могли остановиться. Он насмешливо рассуждал о лености человеческого ума, предпочитающего метаться от одной иллюзии к другой, впадать то в один, то в другой морок, вместо того чтобы упорно исследовать правду нашей путаной, но в общем-то такой безостановочно влекущей жизни. Я же толковал ему о гармонии человеческих отношений, невозможной без душевной честности, которую каждый взращивает в себе сам, используя все подручные средства, в том числе и религиозные обряды, действующие на впечатлительных людей психотерапевтически.
…Мы даже успели попутно о чём-то поспорить, совсем как когда-то, много лет назад, на семнадцатом этаже нашей студенческой высотки. Той самой, что стояла тогда на Ленгорах, а сейчас стоит на Воробьёвых.
ЗАПОЗДАВШИЙ ГОСТЬ
Один ответ мне особенно запомнился. Немолодой лысоватый человек, в очках, которые он снимал, протирая носовым платком, с тревожно быстрым взглядом объяснил мне свою ситуацию так: «Что сюда привело?.. Жизнь вокруг какая-то мутная, понять, что происходит, невозможно. А тут мне спокойно. Появляется ощущение защищённости…»
Наша небольшая съёмочная группа уже несла через церковный двор упакованную аппаратуру в стоявший за оградой служебный автомобиль, когда я вспомнил о тех двоих, кого нам отец Михаил снимать запретил. И решил ещё раз взглянуть на них. Вошёл с крыльца в храм, в его гулкое сумрачное пространство, сиявшее живыми огоньками потрескивающих свечей, но у иконы Божьей Матери никого не застал. Разглядел же их на высоком крыльце, в толпе выходящих.
Грузный мужчина с непокрытой головой (кепка торчала из кармана куртки) осторожно сводил с крутых ступенек щуплую, похожую на подростка, женщину в сером платке, приговаривавшую:
– Осторожно, сынок, сам не поскользнись. Спаси нас, Господи!..
9
Недели через две после того, как прошёл наш сюжет по ТВ, поздним вечером мне позвонил из Канады Вадим. Его голос с неистребимыми, насмешливо-подтрунивающими интонациями звучал через океаны и материки так отчётливо, будто звонил он из соседней квартиры. У него там, в окрестностях Монреаля, свой, купленный в рассрочку дом в два этажа, на первом – просторная, совмещённая с кухней гостиная, камин и чуть не во всю стену телеэкран с автоматикой, позволяющей выуживать и записывать из сотни спутниковых телеканалов все московские передачи.В России Вадим не был уже лет десять; время от времени, посмотрев что-то, его поразившее, звонит, уточняя: так ли на самом деле? Как-то удивился: надо же, Ленинские горы обратно в Воробьёвы переименовали! На этот раз, посмотрев наш телесюжет, он ничего не уточнял, сказал лишь:
– Вспомнил Маргариту… Ведь это она кричала нам что-то такое обличительное про иконы, когда мы в очередной раз схлестнулись… А сама, ты знаешь, вместе с Виталием приняла крещение…
Я рассказал ему, как увидел их там, в церкви, а потом, после съёмок, на крыльце.
Мы проговорили с Вадимом часа два, не меньше, всё никак не могли остановиться. Он насмешливо рассуждал о лености человеческого ума, предпочитающего метаться от одной иллюзии к другой, впадать то в один, то в другой морок, вместо того чтобы упорно исследовать правду нашей путаной, но в общем-то такой безостановочно влекущей жизни. Я же толковал ему о гармонии человеческих отношений, невозможной без душевной честности, которую каждый взращивает в себе сам, используя все подручные средства, в том числе и религиозные обряды, действующие на впечатлительных людей психотерапевтически.
…Мы даже успели попутно о чём-то поспорить, совсем как когда-то, много лет назад, на семнадцатом этаже нашей студенческой высотки. Той самой, что стояла тогда на Ленгорах, а сейчас стоит на Воробьёвых.
ЗАПОЗДАВШИЙ ГОСТЬ
Ждали запоздавшего гостя. Того самого, о котором вспоминали потом, морщась и поёживаясь. А начинался тот вечер в общем-то идиллически. Опаздывавший позвонил с Киевского вокзала, сдавая багаж в камеру хранения, сказал – едет. И пока он ехал, Потапов, хозяин дома, с каким-то странным вдохновением, таившим то ли подавленную зависть, то ли жалость, рассказывал о своём студенческом друге тем, кто уже пришёл и привычно устроился в гостиной, за широким раздвижным столом, блистающим белоснежной, жёстко накрахмаленной скатертью, миниатюрными рюмками, пузатым графинчиком, лоснящейся селёдочкой на продолговатом блюде, усыпанном жемчужными кольцами лука.
В рассказе Потапова, сидевшего в торце стола, преобладала интонация изумления: полжизни минуло («Полжизни, братцы, вы только представьте!») с тех студенческих лет, когда они учились на филфаке, а его друг остался таким же – порывистым, открытым, искренним. Человеком поразительной душевной широты. («Да ведь по нынешним эгоистическим временам он просто урод!..») После филфака они оба оказались в одной молодёжной газете, где сокурсник Потапова сразу обнаружил свои пристрастия – писал о хороших людях, трудягах, конечно, не без некоторой их идеализации: годы были ещё те – 70—80-е, всей правды не скажешь. Других тем терпеть не мог. Не виделись лет пятнадцать, общались по телефону – особенно часто, когда страна на куски разломилась и Молдавия, где он жил, оказалась за границей. А едет он на свою историческую родину – в Рязань, к дальней родне, погостить да осмотреться. («Ах, Дёмин-Дёмин, юности моей незабвенной свидетель!.. Что-то ты везёшь с собой – какие воспоминания, какую, извлечённую из прожитых лет, истину, какой драматический излом?!»)
Но с первым тостом решили не затягивать, отметили повод: только что вышедшую книгу криминальных очерков хозяина дома – она стояла посреди стола, возле пузатого графина, обнимая его раздвинутой яркой обложкой, с неё на гостей смотрел сквозь прицел снайперской винтовки человек в вязаной шапочке. Были сказаны Потапову заздравные слова. Звякнули рюмки. Нацелились вилки в селёдочные бока. Золотистая гора салата оливье из вместительной фаянсовой ёмкости стала споро перетекать в тарелки гостей. И каждому этот салат что-нибудь да напомнил.
Друг семьи Потаповых, известный актёр, чьё выразительное лицо, в числе прочих, висит на фронтоне его театра, вспомнил, каких лобстеров он пробовал в китайских ресторанчиках Сан-Франциско, где они с женой гостили у приятеля. Черноокая его жена, киноактриса (особенно ей удаются роли экзальтированных красавиц), искоса взглянула на него и, смеясь, рассказала, как в одном из тех кабачков пожилая общительная американка простодушно поинтересовалась у её мужа, не Мастроянни ли он. На что тот ответил утвердительно (на английском с итальянским акцентом), уточнив: «Только – сегодня. А завтра я буду скорее всего Биллом Клинтоном».
Американскую тему поддержал и ставший недавно знаменитым режиссёр (стриженный наголо, в очках без оправы, напоминающих чеховское пенсне). Он снял, по мнению кинокритиков, «народное кино» про то, как искали нефть, а из скважины забил фонтан спирта, и теперь с отвращением рассказал, какую поганую водку пил в русском кабачке в Нью-Йорке, где заканчивалось действие его причудливого сюжета.
– А наши эмигранты, – поморщился он, – пьют её, чуть не плача от счастья.
– Ну да, от счастья, что уехали, – кивнула жена режиссёра, миниатюрная блондинка (длинные её серьги, выползавшие на плечи из-под крупных, соломенного цвета локонов, от кивка нежно звякнули серебристыми сочленениями).
Заговорили об уехавших, об их, чаще всего трудных, судьбах. О том, что врасти в чужую культуру без душевных потерь невозможно. Да и попробуй усвой чужой язык с нашей обломовской неповоротливостью! Потапов, вспомнив свою родню, после войны, в конце 40-х, переехавшую из Саратовской области в Молдавию – они и через тридцать лет не способны были говорить с местными на их языке, – подтвердил: «Да, пожалуй. Какой-то непреодолимый барьер!»
Жена Потапова, в очередной раз явившись из кухни, где у неё дозревал яблочный пирог (пробегая через прихожую, она успела ещё раз увидеть себя в большом настенном зеркале, убедившись, как хороши подаренные мужем бирюзовые, из мелких камешков бусы, густо облепившие нитку, – их насыщенный цвет перекликался с серо-голубым сиянием её глаз), тут же вспомнила подругу, преподавательницу французского, мечтавшую о загранице и вышедшую замуж за парижанина. Сейчас она живёт в одном из новых спальных районов Парижа, похожем на московский, еду готовит в такой же тесной кухне, и порой ей кажется, что в её жизни ничего не изменилось, кроме одного: все вокруг неё вдруг заговорили на французском.
Тут в дверь позвонили, и Потапов пошёл открывать. Из гостиной было видно, как тесную прихожую заполнил собой тучный человек, одетый в пятнистую камуфляжную куртку, с натугой застёгнутую на все пуговицы (упругими выпуклостями она напоминала дирижабль). Руку его оттягивала объёмистая хозяйственная сумка, а голову венчала такой же камуфляжной расцветки, надетая слегка набекрень, бейсболка с коротеньким жёваным козырьком, из-под которого светилось неожиданно моложавое, улыбчиво круглое лицо.
– Дёмин, да ты ли это? – преодолев некоторое ошеломление, спросил Потапов и с некоторой опаской, словно экспериментируя, хлопнул его по плечу. – Ну, ты, брат, могуч!
– А т-ты-то, т-ты! – слегка заикаясь, говорил явно ошарашенный гость, с растерянной улыбкой осматривая голову Потапова, сверкающую залысинами. – Шевелюра-то т-твоя пышная где? К-куда дел?
Они наконец обнялись, похлопав друг друга по спине, после чего гость, сняв куртку и оказавшись в светло-сером джемпере, порылся в поставленной на пол сумке, извлёк стеклянную пятилитровую бутыль с тёмно-красным вином и, держа её в вытянутых руках, широко шагнул из прихожей в гостиную.
– Всем здр-равствуйте, – произнёс он с мягкой картавинкой (она почему-то всем сразу понравилась). – Вот п-примите подар-рок с Юга!
То ли его добродушная полнота, то ли вот эта забавная картавинка с чуть заметным заиканием, а затем и разлитое по фужерам ароматное вино как-то сразу взбудоражили всех – каждому захотелось о чём-нибудь спросить гостя, сказать ему хорошие слова, по-свойски хлопнуть по круглому плечу.
Но слова говорил один Потапов. Он стоял с наполненным фужером, жестикулируя свободной рукой, вспоминал простодушного рязанского паренька, отслужившего в Молдавии в погранвойсках срочную и там же, в Кишинёве, поступившего на филфак только потому, что, как всем рассказывал, его мама, сельская учительница, в раннем детстве напевала ему есенинские строчки:
Тут хозяин дома соскользнул с пафосной интонации на бытовую и рассказал эпизод: в конце 70-х или в начале 80-х, точнее скажет сам Дёмин, преодолевая известную журналистскую хандру (когда писать так, как видишь и чувствуешь, цензура не позволяла), он, будучи в командировке в лётной части, попросился прыгнуть с парашютом. Как это делал в молодости. Уговорил и – прыгнул! Хотя был далеко не в спортивной форме.
– Дёмин, ну скажи, ты ведь рисковал? – спросил его Потапов. – У тебя уже тогда скакало давление?!
– С-скакало, – подтвердил Дёмин, светясь мальчишеской улыбкой. – И н-ногу вывихнул, когда приземлился. Зато п-потом дышать стало легче: вспоминал, к-как летел к земле, и петь хотелось.
– Вот я и говорю, – подхватил Потапов, – рязанская душа!.. Поэт!.. А как тебя в Афганистан занесло, расскажешь?
– Это д-другая история. – Улыбка его стала гаснуть, само лицо вдруг утратило свою округлость, обретя пожилые квадратные очертания, а в посуровевшем взгляде пробился ледяной холодок, но тогда это никого не насторожило.
– Нет, та же, – упорствовал увлечённый Потапов. – Очерки писал он о той войсковой части, которую в Афган занарядили, и Дёмин попросился с ними. И два месяца – под пулями!.. Вот она, наша вселенская отзывчивость – тянет туда, где беда!
– У вас, Дёмин, кинематографическая биография, – отметил режиссёр «народного кино», блестя чеховскими очками. – Партизанское детство, рязанская мама, читающая Есенина, жизнь в местах пушкинской ссылки, где «цыгане шумною толпой по Бессарабии кочуют», затем – прыжок с парашютом и марш-бросок в Афган!.. Чудо-сценарий может получиться!..
– Господа, не разделяю вашего прекраснодушия! – Друг дома, похожий на Мастроянни, с выразительным сочувствием взглянул на Потапова. – Афганская авантюра была главным преступлением брежневского режима. Сколько наших ребят там полегло, а зачем? Чтобы потом позорно ретироваться?
– Дёмин, – хозяин дома всё ещё стоял с фужером в торце стола, – объясни представителю лицедейского искусства сермяжную подоплёку афганской кампании.
Это была первая ошибка Потапова, не пресекшего вовремя опасную тему, за что потом он, вспоминая, корил себя.
– С-сильный должен п-помогать слабому, – твёрдо, чуть ли не по слогам произнёс Дёмин, упершись взглядом в свою тарелку. – Нас п-попросили, и мы п-пришли. Там были настоящие ребята, была настоящая жизнь. Без вранья. Когда с-смерть рядом, врать н-невозможно.
– Но ведь мы на чужой территории влезли в чужие дела, угробив несметное число афганских кочевников и своих «настоящих ребят»! – хорошо поставленным голосом отчётливо произнёс друг дома, пристально глядя на Дёмина.
– Мы в-выполнили свой интернациональный д-долг, – ответил Дёмин тоном человека, вынужденного повторять прописные истины.
– Довольно, господа, хватит политики! – спохватился Потапов, взмахнув свободной рукой, словно прогоняя набежавшую тучу. – За тебя, Дёмин! За твою отзывчивость и доброту!
Наконец выпили, ахнув: какой букет! И пока запоздавший гость занимался салатом оливье, сравнивали, вспоминая: похоже на французское бордо? Пожалуй, больше смахивает на чилийское каберне совиньон. Нет, это скорее пино нуар, утверждал режиссёр, пробовавший, по его утверждению, такое же вино на набережной Круазетт, в Каннах, где показывал свой фильм. Но в этом, молдавском, уточнял он, напуская на себя вид опытного сомелье, больше терпкости, уравновешенной ягодной сладостью с привкусом чёрной смородины.
И в самом деле, ароматические волны, потёкшие из неуклюжей стеклянной тары, грубо нарушившей продуманную архитектонику праздничного стола (пузатый графин с водкой пришлось отодвинуть, а потаповскую книжку убрать), накрыли даже только что принесённое из кухни обширное блюдо с фаршированными кабачками, смешавшись с их аппетитным запахом, но не растворившись в нём. Дёмина спросили, как получается такое питьё, и после второго, а потом и третьего фужера, вновь обретя мальчишескую улыбку, он стал обстоятельно рассказывать, почти не заикаясь, но по-прежнему слегка картавя, о технологии изготовления домашнего вина, добытого им перед поездкой в ближайшем от Кишинёва селе. В его рассказе возник дом под громадным ореховым деревом, двор с летней кухней, сарай, где стоял похожий на приземистую бочку отжим (из него текло в лохань фиолетовое сусло только что собранного винограда), и – главное! – каменный, из белого ракушечника, высокий вход в подвал с двустворчатыми дверьми, ступеньки в сумрачное подземелье, слабо освещённое одной лишь сороковаттной лампочкой, ряды бочек с разными сортами вин, которые хозяин, прежде чем продать, не торопясь пробовал вместе с покупателем.
Потапов, вслушиваясь в медленную речь Дёмина, всматриваясь в отяжелевшее лицо с наметившимся вторым подбородком, в громоздкую его фигуру, высившуюся в противоположном торце стола, дивился тому, как издевательски окарикатурило время некогда спортивно-стройного, быстрого в жестах и насмешливых репликах паренька, с которым так легко, так забавно было фланировать по вечерним улицам весеннего Кишинёва… Ах, как там цвели каштаны!.. И – «белой акации гроздья душистые»!.. И девичьи фигурки плыли навстречу, замедляя шаги, но он в те минуты был поглощён другой страстью. В далёкой Москве произошла резкая смена руководства – вдруг сняли Хрущёва, и Дёмин, горячась, заикаясь сильнее обычного, говорил о новом генсеке Брежневе: «Ты видел его лицо, когда он встречал космонавтов?.. У него же слёзы блестели!.. Он человечный, понимаешь?.. Он настоящий!..»
Уверен был Дёмин – с ним в стране всё наладится. Эпоха вранья, квартирной тесноты, треклятого дефицита останется позади. Но оказалось, что впереди было ещё восемнадцать лет того же самого, только писать и говорить об этом становилось всё опаснее. Редактор молодёжной газеты, где Дёмин с Потаповым публиковали свои первые статьи, вычёркивал рискованные, на его взгляд, абзацы, соединяя оставшийся текст привычно казёнными фразами. После такой экзекуции очерки Дёмина о героических трудягах отдавали фальшью. Правда, не только поэтому. Дёмин так и не научился говорить с местными жителями на их языке, и когда очередная командировка заносила его в молдавскую глубинку, он беседовал со своими персонажами через переводчика, коим оказывался колхозный парторг или сельский учитель. Когда же фальшь его публикаций стала перерастать в ложь, он, человек ранимый, ринулся от этой лжи туда, где, как ему казалось, жизнь – без вранья, потому что смерть рядом. И снова обманулся, хотя, кажется, не хочет себе в этом признаться… Такой медленный… Такой непохожий на себя прежнего… Можно подумать, что его подменили, если бы не прежняя его улыбка.
(«…Да посмотри ты и на себя в зеркало, – звучал в эти минуты в голове Потапова обращённый к себе самому монолог, – жестокий скульптор Жизнь ближе к финишу убирает в человеке лишнее – обаяние молодости, утренний блеск глаз, звонкие интонации… Зачем?.. Чтобы высветить суть?.. То, ради чего жил?.. Может, ради какой-то одной мысли… Какой?.. Ах, Дёмин-Дёмин, что за мысль таится в твоём дирижаблеподобном облике?.. А в поседевшем облезлом моём?.. А в облике моих элегантных, правда, но уже не совсем молодых друзей?.. Нет, надо выпить, иначе голова разорвётся…»)
Тем временем разговор от винодельческой темы плавно перетёк к семейной. Дёмина расспрашивали сочувственно, как родственника, приехавшего наконец к своим после долгой разлуки. Сын?.. Взрослый уже. Резкий парень. Когда страна разваливалась и все командные должности в ставшей независимой Молдове были заняты местными, Дёмин предложил паковать чемоданы, чтобы ехать в Рязань, но сын, в те дни он ещё был студентом, сказал как отрубил: «Никуда не поеду. Я здесь родился, здесь моя родина». Жена?.. Тоже против переезда, хотя и её корни в России. Там, в Кишинёве, она начальница смены на швейной фабрике, работу терять не хочет. Даже на курсы языковые пошла. Зачем?..
– Вот и я её с-спрашиваю: з-зачем? – окинул Дёмин всех возмущённо-вопрошающим взглядом. – Там ведь, в Кишинёве, русский знают все. Почти тридцать лет обходилась она без молдавского, а сейчас вдруг приспичило. Говорит, в троллейбусе стало интереснее ездить: если кто рядом заговорит на молдавском, ей всё понятно. Женское любопытство!.. И сын за ней потянулся…
– А ты? – спросил Потапов. – Тебе ведь язык нужнее. Или ты с командировками завязал?
– Я сейчас не в газете, а в фонде ветеранов – на должности. Но вопрос в другом: зачем я должен учить их язык, когда они нам всем обязаны? Мы же, приехавшие, им там всю промышленность подняли! Можно сказать, на ноги их поставили!
– Извини, Дёмин, ты тут не прав! – всё-таки не удержался от возражения Потапов, и это была его вторая ошибка.
Ему вспомнилась картинка его ранней юности: бредущие по кишинёвским улицам деревенские, повязанные платками, молдаванки в кожушках и домотканых длиннополых юбках, с полосатыми двойными мешками, перекинутыми через плечо. Они топтались у магазинов, недоумённо пытаясь прочесть непонятные для них вывески на русском – перевод на молдавский появился много позже, когда загнанная в подполье неприязнь к навязываемой русской речи стала вырываться наружу. Вспомнилась затаённая обидчивость приятелей-молдаван, учившихся на филфаке, их осторожные разговоры о том, что надо бы в Кишинёве, где уже стоит в центральном парке бронзовый Пушкин, поставить памятник и молдавскому поэту Эминеску, и как их за это чуть было не выгнали из университета, обвинив в «махровом национализме», хотя ещё сколько-то лет спустя в том же парке всё-таки появилась аллея памятников всем молдавским классикам… Но заноза-то осталась!..
– Будь реалистом, Дёмин! Ты должен знать, что многим из тех, кто, с твоей точки зрения, должен быть благодарен за то, что приехавшие «поставили их на ноги», кажется совершенно обратное: будто их поставили на колени!
– Вот от этой д-дури всё и п-пошло! – колыхнулся Дёмин. – Знаете, почему левобережное Приднестровье от правобережной Молдовы отделилось? Там большинство говорит на русском, а Кишинёв велел всю документацию на обоих берегах вести на молдавском, причём кириллицу поменять на латиницу!
– Да-да, их кинуло в другую крайность! – согласился Потапов. – Не хватило благоразумия и терпения!
– А чем кончилось?!.. Стрельбой!.. – Тут опять утратившее улыбчивость лицо Дёмина обрело каменную квадратность. – А кто в кого стрелял?.. Те самые ребята, что были в Афгане: молдаване, украинцы, русские, гагаузы – все! Братья, можно сказать. Я их почти всех по Афгану в лицо знал. А разделились не по национальности, нет, а – «по берегам». Одни с правого, другие с левого друг в друга целились. Понимаете?
– Стоп, Дёмин, остановись! – взмолился Потапов. – Ты, возможно, здесь прав, но мы ведь опять о политике… Давайте выпьем за женщин и поговорим о любви!..
И это была его третья ошибка: да, конечно, надо было круто сворачивать на другую тему, но не умолять, а ошеломить оппонента внезапным вопросом или длинным цветистым тостом… Но растяпа Потапов упустил момент – Дёмин уже тяжело и грозно поднимался с наполненным фужером, отодвигая стул.
– П-прошу всех встать, – хрипло скомандовал он. – Я п-предлагаю выпить не чокаясь. Вечная п-память моим б-братьям афганцам, убившим друг друга на берегах Днестра!
Первым поднялся, тяжело вздохнув, Потапов, за ним – его жена, потом их гости. Отпив, стараясь не смотреть друг на друга, все молча сели. Все, кроме Дёмина. Он, осушив фужер, цепко подхватил громоздкую бутыль, налил себе до краёв, пролив на скатерть. И снова, откашлявшись, произнёс:
– П-прошу ещё раз встать. П-предлагаю т-тост: пусть будут п-прокляты те, кто развалил нашу великую д-державу! П-прокляты и забыты!
Друг дома, откинув слегка седеющую голову, непримиримо сцепил на груди руки.
– Я не буду за это пить. Нелепо проклинать историю, которая нам с вами в чём-то не угодила.
– Дёмин, остынь, – попытался его убедить Потапов. – Некого проклинать, наша с тобой держава развалилась сама, ей срок пришёл…
– …Как в своё время – Римской империи и всем остальным, ныне забытым, – поддержал их обоих режиссёр в чеховских очках. – А приднестровская трагедия – это, конечно, сюжет потрясающий! Давайте вместе напишем сценарий…
Но Дёмин, не отвечая, каменным изваянием высился над столом с фужером в руке.
Потапов видел, как глаза его, стекленея, наполнялись влагой, как искажалось в мучительной гримасе лицо. Казалось, ещё мгновение – и его начнёт трясти от приступа плача. («Боже правый!.. Он или сошёл с ума, или так травмирован, что утратил чувство реальности… Афганская стрельба, потом приднестровская в нём продолжаются, хотя всё давно позади… Да-да, конечно, он всегда был впечатлительным… Но так надорваться?..») Нет, слёзы не хлынули из его остекленевших глаз. С тихой угрозой Дёмин спросил: – Значит, не б-будете п-пить? – И ещё раз – через паузу – громче: – Н-не слышу ответа! – И тут же: – Т-тогда я выпью один.
Он осушил фужер залпом. Сел.
Неловкую тишину за столом прервал режиссёр.
– Похоже, сценарий мне придётся писать одному, – сказал он с извиняющейся улыбкой, адресованной супругам Потаповым. Его жена тут же откликнулась:
– Тебя уже и ноутбук дома ждёт… Нам пора, так ведь?
– А мне кажется, прежде чем разойтись, надо кое-что прояснить. – Друг дома, расцепив руки, ковырнул вилкой недоеденный кабачок, поморщился. – Вопрос элементарный: каким способом можно было бы остановить распад нашей, и в самом деле великой, державы?
– К-каким? А вот каким! – Дёмин снова колыхнулся, полез зачем-то в брючный карман. Что-то нашарив, извлёк в кулаке, раздвинул тарелки, осторожно положил.
Все увидели на белой скатерти желтовато-зелёный кругляш. Это была граната Ф-1, именуемая в просторечии лимонкой, без чугунной «рубашки».
– Не п-переживайте, взрыватель у меня в д-другом кармане, – сказал Дёмин, всматриваясь в напряжённые лица сидящих. – Объясняю: г-граната ручная, оборонительная. Ч-чугунная «рубашка» разлетается на триста п-примерно осколков. П-площадь разлёта восемьдесят квадратных метров. Одной штуки хватило бы, чтобы ликвиднуть в Беловежской Пуще т-трёх инициаторов развала нашей с-страны.
– А потом сколько таких штук понадобилось бы, чтобы остановить то, что, например, произошло на Балканах, когда распадалась Югославия? – спросил друг дома. – Там пролились реки крови, а у нас, соответственно масштабам, были бы моря!..
– А вы д-думаете, у вас здесь обойдётся б-без этого? – Дёмин вдруг коротко засмеялся. – И до вас д-докатится – из окон вас б-будут выбрасывать!
В рассказе Потапова, сидевшего в торце стола, преобладала интонация изумления: полжизни минуло («Полжизни, братцы, вы только представьте!») с тех студенческих лет, когда они учились на филфаке, а его друг остался таким же – порывистым, открытым, искренним. Человеком поразительной душевной широты. («Да ведь по нынешним эгоистическим временам он просто урод!..») После филфака они оба оказались в одной молодёжной газете, где сокурсник Потапова сразу обнаружил свои пристрастия – писал о хороших людях, трудягах, конечно, не без некоторой их идеализации: годы были ещё те – 70—80-е, всей правды не скажешь. Других тем терпеть не мог. Не виделись лет пятнадцать, общались по телефону – особенно часто, когда страна на куски разломилась и Молдавия, где он жил, оказалась за границей. А едет он на свою историческую родину – в Рязань, к дальней родне, погостить да осмотреться. («Ах, Дёмин-Дёмин, юности моей незабвенной свидетель!.. Что-то ты везёшь с собой – какие воспоминания, какую, извлечённую из прожитых лет, истину, какой драматический излом?!»)
Но с первым тостом решили не затягивать, отметили повод: только что вышедшую книгу криминальных очерков хозяина дома – она стояла посреди стола, возле пузатого графина, обнимая его раздвинутой яркой обложкой, с неё на гостей смотрел сквозь прицел снайперской винтовки человек в вязаной шапочке. Были сказаны Потапову заздравные слова. Звякнули рюмки. Нацелились вилки в селёдочные бока. Золотистая гора салата оливье из вместительной фаянсовой ёмкости стала споро перетекать в тарелки гостей. И каждому этот салат что-нибудь да напомнил.
Друг семьи Потаповых, известный актёр, чьё выразительное лицо, в числе прочих, висит на фронтоне его театра, вспомнил, каких лобстеров он пробовал в китайских ресторанчиках Сан-Франциско, где они с женой гостили у приятеля. Черноокая его жена, киноактриса (особенно ей удаются роли экзальтированных красавиц), искоса взглянула на него и, смеясь, рассказала, как в одном из тех кабачков пожилая общительная американка простодушно поинтересовалась у её мужа, не Мастроянни ли он. На что тот ответил утвердительно (на английском с итальянским акцентом), уточнив: «Только – сегодня. А завтра я буду скорее всего Биллом Клинтоном».
Американскую тему поддержал и ставший недавно знаменитым режиссёр (стриженный наголо, в очках без оправы, напоминающих чеховское пенсне). Он снял, по мнению кинокритиков, «народное кино» про то, как искали нефть, а из скважины забил фонтан спирта, и теперь с отвращением рассказал, какую поганую водку пил в русском кабачке в Нью-Йорке, где заканчивалось действие его причудливого сюжета.
– А наши эмигранты, – поморщился он, – пьют её, чуть не плача от счастья.
– Ну да, от счастья, что уехали, – кивнула жена режиссёра, миниатюрная блондинка (длинные её серьги, выползавшие на плечи из-под крупных, соломенного цвета локонов, от кивка нежно звякнули серебристыми сочленениями).
Заговорили об уехавших, об их, чаще всего трудных, судьбах. О том, что врасти в чужую культуру без душевных потерь невозможно. Да и попробуй усвой чужой язык с нашей обломовской неповоротливостью! Потапов, вспомнив свою родню, после войны, в конце 40-х, переехавшую из Саратовской области в Молдавию – они и через тридцать лет не способны были говорить с местными на их языке, – подтвердил: «Да, пожалуй. Какой-то непреодолимый барьер!»
Жена Потапова, в очередной раз явившись из кухни, где у неё дозревал яблочный пирог (пробегая через прихожую, она успела ещё раз увидеть себя в большом настенном зеркале, убедившись, как хороши подаренные мужем бирюзовые, из мелких камешков бусы, густо облепившие нитку, – их насыщенный цвет перекликался с серо-голубым сиянием её глаз), тут же вспомнила подругу, преподавательницу французского, мечтавшую о загранице и вышедшую замуж за парижанина. Сейчас она живёт в одном из новых спальных районов Парижа, похожем на московский, еду готовит в такой же тесной кухне, и порой ей кажется, что в её жизни ничего не изменилось, кроме одного: все вокруг неё вдруг заговорили на французском.
Тут в дверь позвонили, и Потапов пошёл открывать. Из гостиной было видно, как тесную прихожую заполнил собой тучный человек, одетый в пятнистую камуфляжную куртку, с натугой застёгнутую на все пуговицы (упругими выпуклостями она напоминала дирижабль). Руку его оттягивала объёмистая хозяйственная сумка, а голову венчала такой же камуфляжной расцветки, надетая слегка набекрень, бейсболка с коротеньким жёваным козырьком, из-под которого светилось неожиданно моложавое, улыбчиво круглое лицо.
– Дёмин, да ты ли это? – преодолев некоторое ошеломление, спросил Потапов и с некоторой опаской, словно экспериментируя, хлопнул его по плечу. – Ну, ты, брат, могуч!
– А т-ты-то, т-ты! – слегка заикаясь, говорил явно ошарашенный гость, с растерянной улыбкой осматривая голову Потапова, сверкающую залысинами. – Шевелюра-то т-твоя пышная где? К-куда дел?
Они наконец обнялись, похлопав друг друга по спине, после чего гость, сняв куртку и оказавшись в светло-сером джемпере, порылся в поставленной на пол сумке, извлёк стеклянную пятилитровую бутыль с тёмно-красным вином и, держа её в вытянутых руках, широко шагнул из прихожей в гостиную.
– Всем здр-равствуйте, – произнёс он с мягкой картавинкой (она почему-то всем сразу понравилась). – Вот п-примите подар-рок с Юга!
То ли его добродушная полнота, то ли вот эта забавная картавинка с чуть заметным заиканием, а затем и разлитое по фужерам ароматное вино как-то сразу взбудоражили всех – каждому захотелось о чём-нибудь спросить гостя, сказать ему хорошие слова, по-свойски хлопнуть по круглому плечу.
Но слова говорил один Потапов. Он стоял с наполненным фужером, жестикулируя свободной рукой, вспоминал простодушного рязанского паренька, отслужившего в Молдавии в погранвойсках срочную и там же, в Кишинёве, поступившего на филфак только потому, что, как всем рассказывал, его мама, сельская учительница, в раннем детстве напевала ему есенинские строчки:
А ещё, вспоминал Потапов, Дёмин любил рассказывать, как перед войной 41-го мать вышла замуж за белоруса и, родив его, Дёмина, оказалась с ним в партизанском отряде, где он и провёл свои первые годы. Потапов призывал всех собравшихся немедленно и как следует выпить за крещённого войной Дёмина, с которым он расстался бездну лет назад лишь потому, что «неумолимый ветер судьбы» занёс Потапова в московскую прессу.
Белая берёза под моим окном
принакрылась снегом, точно серебром.
Тут хозяин дома соскользнул с пафосной интонации на бытовую и рассказал эпизод: в конце 70-х или в начале 80-х, точнее скажет сам Дёмин, преодолевая известную журналистскую хандру (когда писать так, как видишь и чувствуешь, цензура не позволяла), он, будучи в командировке в лётной части, попросился прыгнуть с парашютом. Как это делал в молодости. Уговорил и – прыгнул! Хотя был далеко не в спортивной форме.
– Дёмин, ну скажи, ты ведь рисковал? – спросил его Потапов. – У тебя уже тогда скакало давление?!
– С-скакало, – подтвердил Дёмин, светясь мальчишеской улыбкой. – И н-ногу вывихнул, когда приземлился. Зато п-потом дышать стало легче: вспоминал, к-как летел к земле, и петь хотелось.
– Вот я и говорю, – подхватил Потапов, – рязанская душа!.. Поэт!.. А как тебя в Афганистан занесло, расскажешь?
– Это д-другая история. – Улыбка его стала гаснуть, само лицо вдруг утратило свою округлость, обретя пожилые квадратные очертания, а в посуровевшем взгляде пробился ледяной холодок, но тогда это никого не насторожило.
– Нет, та же, – упорствовал увлечённый Потапов. – Очерки писал он о той войсковой части, которую в Афган занарядили, и Дёмин попросился с ними. И два месяца – под пулями!.. Вот она, наша вселенская отзывчивость – тянет туда, где беда!
– У вас, Дёмин, кинематографическая биография, – отметил режиссёр «народного кино», блестя чеховскими очками. – Партизанское детство, рязанская мама, читающая Есенина, жизнь в местах пушкинской ссылки, где «цыгане шумною толпой по Бессарабии кочуют», затем – прыжок с парашютом и марш-бросок в Афган!.. Чудо-сценарий может получиться!..
– Господа, не разделяю вашего прекраснодушия! – Друг дома, похожий на Мастроянни, с выразительным сочувствием взглянул на Потапова. – Афганская авантюра была главным преступлением брежневского режима. Сколько наших ребят там полегло, а зачем? Чтобы потом позорно ретироваться?
– Дёмин, – хозяин дома всё ещё стоял с фужером в торце стола, – объясни представителю лицедейского искусства сермяжную подоплёку афганской кампании.
Это была первая ошибка Потапова, не пресекшего вовремя опасную тему, за что потом он, вспоминая, корил себя.
– С-сильный должен п-помогать слабому, – твёрдо, чуть ли не по слогам произнёс Дёмин, упершись взглядом в свою тарелку. – Нас п-попросили, и мы п-пришли. Там были настоящие ребята, была настоящая жизнь. Без вранья. Когда с-смерть рядом, врать н-невозможно.
– Но ведь мы на чужой территории влезли в чужие дела, угробив несметное число афганских кочевников и своих «настоящих ребят»! – хорошо поставленным голосом отчётливо произнёс друг дома, пристально глядя на Дёмина.
– Мы в-выполнили свой интернациональный д-долг, – ответил Дёмин тоном человека, вынужденного повторять прописные истины.
– Довольно, господа, хватит политики! – спохватился Потапов, взмахнув свободной рукой, словно прогоняя набежавшую тучу. – За тебя, Дёмин! За твою отзывчивость и доброту!
Наконец выпили, ахнув: какой букет! И пока запоздавший гость занимался салатом оливье, сравнивали, вспоминая: похоже на французское бордо? Пожалуй, больше смахивает на чилийское каберне совиньон. Нет, это скорее пино нуар, утверждал режиссёр, пробовавший, по его утверждению, такое же вино на набережной Круазетт, в Каннах, где показывал свой фильм. Но в этом, молдавском, уточнял он, напуская на себя вид опытного сомелье, больше терпкости, уравновешенной ягодной сладостью с привкусом чёрной смородины.
И в самом деле, ароматические волны, потёкшие из неуклюжей стеклянной тары, грубо нарушившей продуманную архитектонику праздничного стола (пузатый графин с водкой пришлось отодвинуть, а потаповскую книжку убрать), накрыли даже только что принесённое из кухни обширное блюдо с фаршированными кабачками, смешавшись с их аппетитным запахом, но не растворившись в нём. Дёмина спросили, как получается такое питьё, и после второго, а потом и третьего фужера, вновь обретя мальчишескую улыбку, он стал обстоятельно рассказывать, почти не заикаясь, но по-прежнему слегка картавя, о технологии изготовления домашнего вина, добытого им перед поездкой в ближайшем от Кишинёва селе. В его рассказе возник дом под громадным ореховым деревом, двор с летней кухней, сарай, где стоял похожий на приземистую бочку отжим (из него текло в лохань фиолетовое сусло только что собранного винограда), и – главное! – каменный, из белого ракушечника, высокий вход в подвал с двустворчатыми дверьми, ступеньки в сумрачное подземелье, слабо освещённое одной лишь сороковаттной лампочкой, ряды бочек с разными сортами вин, которые хозяин, прежде чем продать, не торопясь пробовал вместе с покупателем.
Потапов, вслушиваясь в медленную речь Дёмина, всматриваясь в отяжелевшее лицо с наметившимся вторым подбородком, в громоздкую его фигуру, высившуюся в противоположном торце стола, дивился тому, как издевательски окарикатурило время некогда спортивно-стройного, быстрого в жестах и насмешливых репликах паренька, с которым так легко, так забавно было фланировать по вечерним улицам весеннего Кишинёва… Ах, как там цвели каштаны!.. И – «белой акации гроздья душистые»!.. И девичьи фигурки плыли навстречу, замедляя шаги, но он в те минуты был поглощён другой страстью. В далёкой Москве произошла резкая смена руководства – вдруг сняли Хрущёва, и Дёмин, горячась, заикаясь сильнее обычного, говорил о новом генсеке Брежневе: «Ты видел его лицо, когда он встречал космонавтов?.. У него же слёзы блестели!.. Он человечный, понимаешь?.. Он настоящий!..»
Уверен был Дёмин – с ним в стране всё наладится. Эпоха вранья, квартирной тесноты, треклятого дефицита останется позади. Но оказалось, что впереди было ещё восемнадцать лет того же самого, только писать и говорить об этом становилось всё опаснее. Редактор молодёжной газеты, где Дёмин с Потаповым публиковали свои первые статьи, вычёркивал рискованные, на его взгляд, абзацы, соединяя оставшийся текст привычно казёнными фразами. После такой экзекуции очерки Дёмина о героических трудягах отдавали фальшью. Правда, не только поэтому. Дёмин так и не научился говорить с местными жителями на их языке, и когда очередная командировка заносила его в молдавскую глубинку, он беседовал со своими персонажами через переводчика, коим оказывался колхозный парторг или сельский учитель. Когда же фальшь его публикаций стала перерастать в ложь, он, человек ранимый, ринулся от этой лжи туда, где, как ему казалось, жизнь – без вранья, потому что смерть рядом. И снова обманулся, хотя, кажется, не хочет себе в этом признаться… Такой медленный… Такой непохожий на себя прежнего… Можно подумать, что его подменили, если бы не прежняя его улыбка.
(«…Да посмотри ты и на себя в зеркало, – звучал в эти минуты в голове Потапова обращённый к себе самому монолог, – жестокий скульптор Жизнь ближе к финишу убирает в человеке лишнее – обаяние молодости, утренний блеск глаз, звонкие интонации… Зачем?.. Чтобы высветить суть?.. То, ради чего жил?.. Может, ради какой-то одной мысли… Какой?.. Ах, Дёмин-Дёмин, что за мысль таится в твоём дирижаблеподобном облике?.. А в поседевшем облезлом моём?.. А в облике моих элегантных, правда, но уже не совсем молодых друзей?.. Нет, надо выпить, иначе голова разорвётся…»)
Тем временем разговор от винодельческой темы плавно перетёк к семейной. Дёмина расспрашивали сочувственно, как родственника, приехавшего наконец к своим после долгой разлуки. Сын?.. Взрослый уже. Резкий парень. Когда страна разваливалась и все командные должности в ставшей независимой Молдове были заняты местными, Дёмин предложил паковать чемоданы, чтобы ехать в Рязань, но сын, в те дни он ещё был студентом, сказал как отрубил: «Никуда не поеду. Я здесь родился, здесь моя родина». Жена?.. Тоже против переезда, хотя и её корни в России. Там, в Кишинёве, она начальница смены на швейной фабрике, работу терять не хочет. Даже на курсы языковые пошла. Зачем?..
– Вот и я её с-спрашиваю: з-зачем? – окинул Дёмин всех возмущённо-вопрошающим взглядом. – Там ведь, в Кишинёве, русский знают все. Почти тридцать лет обходилась она без молдавского, а сейчас вдруг приспичило. Говорит, в троллейбусе стало интереснее ездить: если кто рядом заговорит на молдавском, ей всё понятно. Женское любопытство!.. И сын за ней потянулся…
– А ты? – спросил Потапов. – Тебе ведь язык нужнее. Или ты с командировками завязал?
– Я сейчас не в газете, а в фонде ветеранов – на должности. Но вопрос в другом: зачем я должен учить их язык, когда они нам всем обязаны? Мы же, приехавшие, им там всю промышленность подняли! Можно сказать, на ноги их поставили!
– Извини, Дёмин, ты тут не прав! – всё-таки не удержался от возражения Потапов, и это была его вторая ошибка.
Ему вспомнилась картинка его ранней юности: бредущие по кишинёвским улицам деревенские, повязанные платками, молдаванки в кожушках и домотканых длиннополых юбках, с полосатыми двойными мешками, перекинутыми через плечо. Они топтались у магазинов, недоумённо пытаясь прочесть непонятные для них вывески на русском – перевод на молдавский появился много позже, когда загнанная в подполье неприязнь к навязываемой русской речи стала вырываться наружу. Вспомнилась затаённая обидчивость приятелей-молдаван, учившихся на филфаке, их осторожные разговоры о том, что надо бы в Кишинёве, где уже стоит в центральном парке бронзовый Пушкин, поставить памятник и молдавскому поэту Эминеску, и как их за это чуть было не выгнали из университета, обвинив в «махровом национализме», хотя ещё сколько-то лет спустя в том же парке всё-таки появилась аллея памятников всем молдавским классикам… Но заноза-то осталась!..
– Будь реалистом, Дёмин! Ты должен знать, что многим из тех, кто, с твоей точки зрения, должен быть благодарен за то, что приехавшие «поставили их на ноги», кажется совершенно обратное: будто их поставили на колени!
– Вот от этой д-дури всё и п-пошло! – колыхнулся Дёмин. – Знаете, почему левобережное Приднестровье от правобережной Молдовы отделилось? Там большинство говорит на русском, а Кишинёв велел всю документацию на обоих берегах вести на молдавском, причём кириллицу поменять на латиницу!
– Да-да, их кинуло в другую крайность! – согласился Потапов. – Не хватило благоразумия и терпения!
– А чем кончилось?!.. Стрельбой!.. – Тут опять утратившее улыбчивость лицо Дёмина обрело каменную квадратность. – А кто в кого стрелял?.. Те самые ребята, что были в Афгане: молдаване, украинцы, русские, гагаузы – все! Братья, можно сказать. Я их почти всех по Афгану в лицо знал. А разделились не по национальности, нет, а – «по берегам». Одни с правого, другие с левого друг в друга целились. Понимаете?
– Стоп, Дёмин, остановись! – взмолился Потапов. – Ты, возможно, здесь прав, но мы ведь опять о политике… Давайте выпьем за женщин и поговорим о любви!..
И это была его третья ошибка: да, конечно, надо было круто сворачивать на другую тему, но не умолять, а ошеломить оппонента внезапным вопросом или длинным цветистым тостом… Но растяпа Потапов упустил момент – Дёмин уже тяжело и грозно поднимался с наполненным фужером, отодвигая стул.
– П-прошу всех встать, – хрипло скомандовал он. – Я п-предлагаю выпить не чокаясь. Вечная п-память моим б-братьям афганцам, убившим друг друга на берегах Днестра!
Первым поднялся, тяжело вздохнув, Потапов, за ним – его жена, потом их гости. Отпив, стараясь не смотреть друг на друга, все молча сели. Все, кроме Дёмина. Он, осушив фужер, цепко подхватил громоздкую бутыль, налил себе до краёв, пролив на скатерть. И снова, откашлявшись, произнёс:
– П-прошу ещё раз встать. П-предлагаю т-тост: пусть будут п-прокляты те, кто развалил нашу великую д-державу! П-прокляты и забыты!
Друг дома, откинув слегка седеющую голову, непримиримо сцепил на груди руки.
– Я не буду за это пить. Нелепо проклинать историю, которая нам с вами в чём-то не угодила.
– Дёмин, остынь, – попытался его убедить Потапов. – Некого проклинать, наша с тобой держава развалилась сама, ей срок пришёл…
– …Как в своё время – Римской империи и всем остальным, ныне забытым, – поддержал их обоих режиссёр в чеховских очках. – А приднестровская трагедия – это, конечно, сюжет потрясающий! Давайте вместе напишем сценарий…
Но Дёмин, не отвечая, каменным изваянием высился над столом с фужером в руке.
Потапов видел, как глаза его, стекленея, наполнялись влагой, как искажалось в мучительной гримасе лицо. Казалось, ещё мгновение – и его начнёт трясти от приступа плача. («Боже правый!.. Он или сошёл с ума, или так травмирован, что утратил чувство реальности… Афганская стрельба, потом приднестровская в нём продолжаются, хотя всё давно позади… Да-да, конечно, он всегда был впечатлительным… Но так надорваться?..») Нет, слёзы не хлынули из его остекленевших глаз. С тихой угрозой Дёмин спросил: – Значит, не б-будете п-пить? – И ещё раз – через паузу – громче: – Н-не слышу ответа! – И тут же: – Т-тогда я выпью один.
Он осушил фужер залпом. Сел.
Неловкую тишину за столом прервал режиссёр.
– Похоже, сценарий мне придётся писать одному, – сказал он с извиняющейся улыбкой, адресованной супругам Потаповым. Его жена тут же откликнулась:
– Тебя уже и ноутбук дома ждёт… Нам пора, так ведь?
– А мне кажется, прежде чем разойтись, надо кое-что прояснить. – Друг дома, расцепив руки, ковырнул вилкой недоеденный кабачок, поморщился. – Вопрос элементарный: каким способом можно было бы остановить распад нашей, и в самом деле великой, державы?
– К-каким? А вот каким! – Дёмин снова колыхнулся, полез зачем-то в брючный карман. Что-то нашарив, извлёк в кулаке, раздвинул тарелки, осторожно положил.
Все увидели на белой скатерти желтовато-зелёный кругляш. Это была граната Ф-1, именуемая в просторечии лимонкой, без чугунной «рубашки».
– Не п-переживайте, взрыватель у меня в д-другом кармане, – сказал Дёмин, всматриваясь в напряжённые лица сидящих. – Объясняю: г-граната ручная, оборонительная. Ч-чугунная «рубашка» разлетается на триста п-примерно осколков. П-площадь разлёта восемьдесят квадратных метров. Одной штуки хватило бы, чтобы ликвиднуть в Беловежской Пуще т-трёх инициаторов развала нашей с-страны.
– А потом сколько таких штук понадобилось бы, чтобы остановить то, что, например, произошло на Балканах, когда распадалась Югославия? – спросил друг дома. – Там пролились реки крови, а у нас, соответственно масштабам, были бы моря!..
– А вы д-думаете, у вас здесь обойдётся б-без этого? – Дёмин вдруг коротко засмеялся. – И до вас д-докатится – из окон вас б-будут выбрасывать!