Раньше прошлое Кати возбуждало в нем жалость и тревогу, теперь же презрение мешалось с болью и перед ним горой росла обреченность. Так люди порой тяготятся смертельно больным родственником. К тому же в ее комнате царил полный разгром, было душно и пахло йодом, на подоконнике стояла банка с протухшей водой и засохшими полевыми цветами.
   Тостер отщелкнул гренки, Соломин отрезал кусок сыра и пустил его по терке. Когда Катя с отсутствующим лицом звякнула «зиппой» и выпустила дым, его рассекло такое острое отчаяние, что у него заныла, занемела от плеча рука, – кусок сыра покатился на пол. «Зверь в капкане перегрызает себе лапу, чтобы погибнуть на воле», – подумал Соломин.
   – Спасибо, милый, – сказала Катя после обеда и, обернувшись в дверях, чмокнула воздух.
   Она ушла, а он взялся точить ножи. Достал оселок и, поглядывая в окно, считал про себя число проводок лезвия по камню, менял сторону ножевого полотна, снова считал, но скоро бросил, несколько раз судорожно вздохнул и проворчал:
   – Палатка, рюкзак, спальник, пенка, этюдник, краски, проверить – кадмий желтый светлый, кобальт, белила, охра вроде на исходе… Съездить в Калугу докупить?
   Он подошел к окну, соображая, какую бы он выбрал в это время года палитру, и воображение снова нарисовало ему безобразную картину, в центре которой была Катя.
   «Разве виноват я в своих чувствах? Ведь глупо обвинять себя в том, что ты не властен над своими эмоциями, – бормотал он, направляясь в закуток к стеллажам, где хранились его работы и принадлежности. – В чьей власти благодать и похоть? Как выправить себя, как задавить свое существо до бесчувствия? Дать монашеский обет, вспомнить Будду? Но ведь буддисты лишают мир трагичности и с ней вместе смысла! Разве не презирал я в юности всю эту стерильную философию и не требовал жадно душевных жертв и наград?»
   Он вынес из кухни пакет с изюмом и орехами, набрал в холщовый мешок кистей и красок, подцепил несколько подрамников и рулон холста, свернул потуже и запихнул в рюкзак спальный мешок, приторочил пенку. Но затем отставил рюкзак в угол, надел ботинки, взял лукошко и отправился к Дубровину в надежде заодно хорошенько погулять в лесу, а вечером выпить с доктором вина и, может быть, снова потолковать о своей судьбе.
   «Нельзя ее оставлять одну, нельзя, – думал Соломин, входя в заросли лещины и срывая на пробу несколько молочных еще орехов. – И оставаться нельзя. “Крепка как смерть любовь…”»

V

   Соломин в своем стремлении сбежать в лес подспудно подражал директору лесной школы Капелкину, для которого отдых в том и состоял, чтобы отправиться в лесную глушь. Он кричал детям: «Оглоеды! Самоуправление! Вся власть Советам! Да толку чуть. Извели. Уморили. Уйду в лес, посмотрим, как вы тут накувыркаетесь…» Иногда он в самом деле назначал дежурного воспитателя из числа весьегожских учителей, подрабатывавших в продленке и чаусовском интернате, и пропадал в лесу – собирал рюкзак, цеплял котелок и уходил куда глаза глядят, но чаще за реку, несмотря на холод зимой, на дождь летом, – просил рыбаков переправить его на другой берег и зависал в орешнике, как не было. Обладатель корочек инструктора по водным видам спорта, Капелкин гордился навыками выживания в дикой природе и презирал современное туристское снаряжение. В любое время года, где бы он ни оказался на постое в дебрях, первым делом устраивал балаган: вырубал жерди, скреплял их бечевой и нарезал лапника, который укладывал, как черепицу, на наклонные слеги. Расставлял силки на куропаток, а из посоха сгибал лук, натягивал тетиву. Выкапывал перед балаганом ямку очага, укладывал в нее поленья и, глотнув спирту, мог лежать перед слабым огнем сутки напролет, приподымаясь только за тем, чтобы вскрыть банку тушенки или поправить в кострище головни.
   Соломин не раз увязывался с Капелкиным в такие отрывы: ему нравилось выступать в роли Паганеля, когда походные нужды лежали не на его плечах и времени для эскизов оставалось вдоволь. Не надеясь на балаган, Петр Андреевич ставил подальше от очага штормовую палатку, надувал матрас, расстилал спальник, подвешивал фонарик, у изголовья складывал стопку книг. Капелкин будил его поутру: «Вставайте, барин! Солнце уж на два дуба встало». И заспанный Соломин выползал из палатки к костру, где его ждали кружка какао и ломоть хлеба, который он насаживал на прут и вертел над углями. Отлежавшись положенные дня три-четыре, Капелкин принимался хлопотать по хозяйству, охотиться, и это означало скорое отбытие домой.
   Но чаще Капелкин, сам воспитанник детдома, отправлялся в лес с детьми. Все знали, что в первые дни директора лучше не трогать: низкорослый Капелкин так же сворачивался калачиком перед костром и погружался в дымные видения. Благодаря заведенному порядку самоуправления с помощью «совета старейшин» дети оставались в безопасности перед вольностями жизни в лесу. У школьников имелось свое насиженное, идеальное для лагеря место – березовая роща за Наволоками, по осени полная грибов и папоротника орляка, чьи рыжие жухлые крылья виднелись издалека перистым ковром над землей в светлой ясной роще, шедшей чуть в гору, к верховым болотам у водораздела, так что идти через нее было хорошо – много света посреди набираемой высоты; а если оглянуться, то сверху кажется, что вокруг больше воздуха и светлые стволы текут, объятые рассеянным тихим свечением: на свисающих ветках берез блестят капли и пасмурное небо словно подсвечено белизной бересты.
   Дети на приволье ловили рыбу, после каждого дождика бережно проверяли свойские грибные места – на цыпочках, стараясь не топтаться, чтобы не повредить грибницу, – играли в бадминтон, футбол, волейбол, купались. Поздней осенью радовались вернуться на старые места – по первому льду поохотиться на налима. Капелкин всегда был озабочен прокормом, витаминами – капустное, луковое и чесночное поля и яблоневый сад давали запасы, а промысел налима, которого потрошили и замораживали и чью печенку пускали на консервы, обеспечивал детей рыбьим жиром. Река, еще бесснежная, в черных еще берегах, покрывалась пятисантиметровым льдом, и дети выкатывались на него в поисках налимьих троп и стоянок. Широкое, чуть потрескивающее под ногами черное зеркало реки слепило ползущим по нему солнцем; река шла подо льдом, волнуя у берега пряди водорослей, проталкивая там и тут матовые, мускулистые пузыри воздуха. Наконец на плес, с кувалдой в одной руке и бензопилой в другой, выходил Капелкин и вперевалочку, оставляя по себе паутины трещин во льду, скользил между группками машущих ему детей; разобравшись в диспозиции, он шел ниже по течению и, примерившись еще разок, вырезал пилой длинную полынью. Затем обходил те места, где стоял налим – головешка подо льдом с чуть шевелящимися плавниками, – заходил с хвоста против течения, целился и кувалдой, коротким ударом в голову, глушил рыбу; белые точки рассыпались по льду, дети сбегались к полынье багрить добычу.
   Летом руководимые Капелкиным дети беспрестанно играли в мушкетеров, отливали оловянных солдатиков и устраивали на берегу реки сражения среди песочных замков, смоченных крахмальной водой. Часто вокруг усадьбы раздавался грохот стучащих палок, означавший очередную стычку с гвардейцами кардинала. Когда передряга добиралась до двора Соломина, он выскакивал из мастерской, в отчаянии призывая дуэлянтов обвязывать шпаги бинтами, чтобы не так громко стучали. К тому же дети ходили к реке непременно через участок Соломина, сумев каким-то образом отбить доску в заборе. Они протоптали тропинку через газон, и Соломин решил их подкараулить и сделать внушение. Но услышал, как крупная, почти дебелая темно-смуглая от загара девочка в белом купальнике и купальной шапочке, стоя перед щелью в заборе и поджидая, когда протиснется ее подруга, говорит: «Жалко, я не собака, я бы снизу подползла», – и передумал.
   Капелкин питал к Соломину симпатию и уважение, замаскированные жесткостью и иронией. Он с почтением относился к его художественным опытам, и Соломин находил в нем благодарного, но безответного слушателя. В походах Капелкин помогал ему таскать мольберт и подрамники и, пока Соломин пританцовывал перед холстом, лежал в нагретой солнцем пахучей траве под столбом жаворонкового звона. Время от времени Капелкин поворачивался на бок и раскуривал трубку. Это означало, что он не прочь поболтать с Соломиным, и тот, услыхав запах табака, начинал говорить.
   – Знаешь ли ты, Иван Ильич, какая сила формирует для нас всю эту красоту? – начинал он, разводя руками и показывая не то на холст, не то на ландшафт. – Почему край наш так богат пейзажем? Откуда берутся ярусы террас вдоль рек и множество складок-холмов? Куда ни глянь на десятки верст – всюду подъемы и спады, а иной раз глаз из одной точки находит и пять-шесть гряд подряд… Дух захватывает! А когда-то – страшно даже подумать, в какой древности, – здесь было мелкое теплое море. По берегам его царили заросли хвощей. На прогретом солнцем мелководье кишела водная живность – фораминиферы, гребешки и множество других моллюсков. На них охотились кистеперые рыбы, те самые, что первыми выбрались на сушу. Все эти твари сгинули, и останки их отложились в осадочную толщу известняков. В юрский период сюда снова пришло море. Оно оставило по себе черные глины, полные остроконечных белемнитов, «чертовых пальцев». Меловой период тоже ознаменовался приходом моря, которое на этот раз оставило по себе пески и кремнезем. Но меловые и юрские осадки сохранились плохо, и основу здешней геологии составляют древнейшие известняки. За последние двадцать миллионов лет Среднерусская возвышенность претерпела неотектонические вспучивания. Известняки каменноугольного периода разламывались и вздымались. Общий подъем их составил двести-триста метров. Они и стали основой нашей холмистой равнины. При подъеме древние известняки растрескивались, расслаивались и впускали в себя воду. Ключи бьют из подножий холмов вокруг Весьегожска миллионы лет. Вот откуда по берегам здешних рек и в лесах множество карстовых воронок, пещер и каменоломен. Из здешнего белого камня – мраморизованного известняка – много чего строилось в Москве. Например, был построен ГУМ. Подкопаевские штольни распространяются под этими холмами на десятки километров…
   – Да взорвать их к черту, – отозвался Капелкин. – Столько народу там сгинуло… Я мальчишкой был, тоже лазил. Бревна в забоях сгнили – труха, не держат. Один пацан у нас в школе, Солнышкин, на год меня старше, полез и пропал. Все вернулись, а его не докличутся. Неделю бродили по забоям. А там лабиринт кольцевой в три уровня. Где именно его завалило – поди разбери. В войну в каменоломнях партизаны хоронились. После победы чекисты многие входы взорвали, чтоб пацаны и диверсанты не лазали…
   – И правильно… – сказал Соломин, думая о своем. – Третичный период был поистине райским. Повсюду росли вечнозеленые тропические леса. В них паслись мастодонты, висели на ветвях лемуры. А в четвертичном периоде с северо-запада дважды приползали ледники. Сначала днепровский ледник, потом московский. Ледники растаяли и оставили по себе морены – залежи рыжего суглинка, щебня и валуны. Все здешние валуны ледники когда-то притащили аж из Скандинавии… Прареки в те времена текли в иных местах. Современные русла сформировались после того, как талые воды ледников изменили рельеф. Ярусы речных террас росли по полмиллиметра в год…
   Капелкин зашевелил губами, озабоченный подсчетом. Наконец произнес:
   – Значит, при перепаде высот в двести метров красота вся эта намывалась полмиллиона лет?
   – Именно! И не только намывалась, но и промывалась. Карста под нами как дыр в сыру. Взять, к примеру, речку Оленушку. Начало она берет в болотах, течет от Яблонова к Вознесенью и за ним вдруг пропадает. Но в Оку-то Оленушка все-таки впадает, устье ведь ее не сухое. Я решил выяснить, в чем дело. На реку по лесу спустился. Полдня спускался, пока вверху темно не стало – так глубоко. Русло плоскими камнями уложено. Удобно идти. И хорошо видно, как постепенно речушка пересыхает. Но километров через пять камни становятся сырыми и снова вода проступает на поверхность и течет. Где, спрашивается, пять километров пропадала речка? В карстовом разломе, в пещере, полной омутов и быстрого течения… Вот бы вход в нее отыскать!
   – Лучше не надо, – сказал Капелкин. – От греха. У нас тут дети…
   – Или вот еще интересно, – продолжал Соломин. – Оказывается, смешанный тип здешних лесов – следствие земледелия, то есть вырубки и выжигания. А извечный, реликтовый лес – дубово-липовый, как раз тот, что сохранился, например, во-он там, – Соломин протянул руку с кистью за мольберт, – по берегам притоков и на правом берегу Оки по краю луга напротив Весьегожска. Луг этот, кстати, тоже реликтовый, то есть ни разу не распаханный, и должен охраняться, поскольку заповедный – содержит редкое разнообразие растений. Восемьсот видов! А почему так много? Да потому, что здесь степная растительность внедряется в лесную… У нас даже орхидеи растут, Венерин башмачок, видел ты его когда-нибудь, Иван Ильич?
   Заговорили о детях. Капелкин боялся детей, потому что сильно их любил. Сколько он с ними проработал, а все никак не мог привыкнуть к тому, что дети очень скучали по родителям и ходили за ним хвостиком, особенно младшие. Они вечно таскали у Турчина стетоскопы, слушали друг у друга сердце или баловались ими: вставляли в уши и ногтем били по мембране. Дубровин помогал Капелкину чем мог и гордился, что как-то раз одна девочка ему сказала: «Сколько лежу по больницам, сколько докторов перевидала, а вот только вас я и запомнила». Культивируемая Капелкиным самоорганизация работала: старшие укладывали младших спать, читали им книги и водили умываться. Он радовался, что дети находились вдали от искусов большого города, без телевизора. Дети у него ежедневно трудились на огородах, окучивали картошку, собирали жука, пропалывали грядки или корпели над клумбами вокруг памятника Чаусову…

VI

   Биография Григория Николаевича Чаусова не была бы ясна без жизнеописания некоторых из его предков, и прежде всего прадеда Василия Чаусова – одного из первых российских исследователей Арктики. Судьба его в немалом подвигла правнука на естественнонаучные занятия. (И не только его – внук Порфирий не без влияния деда сосредоточился на селекции зерновых культур и мака. Маковые коробочки, чей калибр сортировался обмером и подсчетом количества семян, постепенно затмили рожь и пшеницу; до сих пор в мае там и здесь в окрестностях Чаусово пламенеют пятна макового шелка.)
   Василий Чаусов родился в 1702 году пятым ребенком в семье. Четырнадцати лет от роду поступил в Навигацкую школу в Москве, откуда был переведен в Санкт-Петербург в Школу математических и навигационных наук. Здесь он учился вместе с будущими властителями ледовитого Севера – Челюскиным и Лаптевыми. Служил на Балтийском флоте и в 1722 году участвовал в Персидском походе Петра Великого, спасал флот с провиантом под Дербентом во время страшного шторма, который разбил все суда, остановил продвижение войск и вынудил императора ограничиться десантом в гилянский Решт.
   В 1731 году штурман Чаусов женится на Татьяне Федоровне Сабанеевой, кронштадтской дворянке; через год у них родился сын; отец штурмана (за именем которого генеалогические связи этого мелкопоместного рода, получившего весьегожские наделы при Иване Грозном, теряют четкость), деспот от природы, не дает молодым житья в своем поместье. В 1733 году молодой Чаусов получает чин лейтенанта и в составе Великой Северной экспедиции возглавляет отряд, который отправляется исследовать прибрежные воды Ледовитого океана от устья Лены до устья Енисея. Юная его жена не желает оставить мужа, отдает дитя на попечение тиранического свекра и воссоединяется в пути с мужем, так и не получившим на то изволения командора Беринга. Полусотенный отряд зимует в Якутске и спускается вниз по Лене на шлюпе, штурманом которого назначен Семен Челюскин. Путешественники огибают дельту Лены и август 1735 года проводят в движении на запад, чтобы у реки Оленёк построить две избы из плавника, встретить цингу и зазимовать. Следующим летом Чаусов продолжает путь на запад и к августу достигает устья реки Анабар, где обнаруживает рудоносные пласты и открывает у берегов Таймыра острова, которые называет именем Петра I.
   Семьдесят седьмая широта, загроможденная льдами, останавливает продвижение шлюпа на север. Челюскин записывает в корабельном журнале, что Чаусов намерен встать на зимовку в устье Хатанги и ждет ветра, который бы разогнал шугу и не дал идущему на веслах шлюпу вмерзнуть во льды. Впоследствии правнуком Чаусова, Григорием Николаевичем, который в 1924 году с экспедицией добыл сведения о гибели своего предка, было установлено, что отряд прадеда вошел в пролив Вилькицкого и лишь туман скрыл от исследователей острова Северной Земли и самую северную точку Евразии – мыс, куда штурман Ленско-Енисейского отряда Челюскин через пять лет доберется на собаках.
   Чаусов решил не зимовать на Хатанге и направил шлюп к старому зимовью. 29 августа он на шлюпке разведывал побережье и сломал ногу, вследствие чего у него развилась закупорка сосудов, приведшая к смерти. Все это было выяснено правнуком, вскрывшим спустя два века могилу, чтобы перевезти останки в родную усадьбу. Могила, полная вечной мерзлоты, в целости сохранила тела прадеда и прабабки, умершей от горя и цинги вслед за мужем и похороненной вместе с ним по приказу Семена Челюскина, нового командира отряда (по возвращении в Якутск передавшего руководство Харитону Лаптеву).
   Григорий Чаусов, перед тем как отвезти на родину и захоронить предков в усадебном парке, сделал слепки, по которым его знакомым скульптором были выполнены бюсты пращуров. Они стояли теперь в сенях, справа от лестницы. Затертые до лоска бюсты дети называли «лешаками» (супруги Чаусовы, похожие друг на друга поразительным образом, оба были некрасивые, скуластые и коренастые), Капелкин набрасывал на них, как на вешалку, куртку и шапку. Дубровин всегда с деликатной молчаливостью перевешивал их, Турчин не перевешивал, но не упускал случая попрекнуть Капелкина за невежество. В красном уголке под стеклом лежали предметы, привезенные Чаусовым-правнуком с раскопок поселения русских землепроходцев, близ которого была обнаружена родная могила: узконосые, без задников, на высоком каблуке туфельки, наконечник гарпуна, два ножа, ножницы, поплавки из бересты, бисер, стеклянная бусина и куски ткани.

VII

   Дед будущего теоретика анархизма был генералом, предпочитавшим для проживания свои крымские владения, бабка (дочь героя Отечественной войны 1812 года) Наталья Васильевна не переносила полуденный жар Малороссии и уезжала весной от мужа в их калужские наделы, где принималась ждать сына на каникулы. Женившись еще в отрочестве, Николай Чаусов рано овдовел, одно время занимался медицинской практикой, но бросил, отправившись вслед за итальянской оперной труппой, в составе которой находилась юная дива сопрано, определившая высшую степень страданий влюбленного в нее русского барина на целое десятилетие. Умерший в Риме от апоплексического удара Николай Чаусов оставил по себе небольшие долги и несколько неотправленных писем, обращенных к сыну, чьим воспитанием занималась бабушка Наташа. В этих посланиях, писанных в течение десятилетия, несколько раз повторялись два нравоучения: «В южных странах не пей сырую воду, помни: фрукты прекрасно утоляют жажду»; «Предпочитай женское общество мужскому; мужчина владеет только двумя амплуа: он или судья, или льстец».
   Григорий Николаевич Чаусов поступил в Петербургский университет и покинул родовое имение, чтобы вернуться в него, оставив позади четыре великих путешествия и три монографии, одна из которых – о реликтовых озерах третичного периода – до сих пор в списке обязательной литературы для студентов горных институтов. Исследуя влияние ледникового периода на флору и фауну планеты, Чаусов был занят сначала субтропическими областями реликтовой сохранности, но скоро заинтересовался древнейшими водоемами средней полосы России, установив реликтовое происхождение Медвежьих озер близ Москвы, затем переключился на озера Якутии, которые подверглись геологически значимой консервации во время эпохи оледенения. Постепенно, как, впрочем, это случается с крупными учеными, в пристальном научном интересе Чаусова стал содержаться один странный мотив: проблема реликтовых животных. С точки зрения современности проблема эта кажется изжитой до смехотворности, но во времена Тунгусского метеорита она представлялась не только захватывающей, но и разумной. И Турчину не казалось странным, что идея сохранности в одном из не тронутых климатической эволюцией районов какого-нибудь доисторического животного преследовала его учителя с жестокостью болезни.
   Немногие путешественники могли сравниться по полевому деспотизму с Чаусовым, который считал, что «экспедиция всегда война». Самому ему все было нипочем. Он мог бросить группу на основном маршруте и в одиночку десять дней идти по морозной тайге к заветному озеру Лабынкыр с таинственным островом посередине, который «время от времени исчезает под водой». В Лабынкыре обитает тот самый «черт», которого так боятся и чтят якуты, – гигантское мохнатое животное, зимой проламывающее во льду полыньи для дыхания («чертовы окна»). Однажды «черт» проглотил собаку, поплывшую за битой дичью, в другой раз переломил лодку с едва спасшимся рыбаком. Бил «черт» и оленей. Чаусов записал разговор с якутом, который решил привязать оленью упряжку к топляку, торчавшему изо льда; когда оленевод разводил костер на берегу, раздался треск, лед разломился и оживший обломок увлек оленей вместе с нартами в пучину. Якутский озерный «черт», которого преследовал Чаусов, описывался как большеголовое существо, покрытое грязно-дымчатым мехом, с чуть ли не саженной шириной межглазья. Над столом Турчина висела фотография, на которой Чаусов, чуть пригнувшись в седле, проезжает на лошади под сводом огромной челюсти, вывезенной им с берегов Лабынкыра и пропавшей во времена немецкой оккупации; кость была установлена на зацементированной подставке у главных ворот усадьбы и обычно принималась за китовую. Кроме свидетельств местных жителей Чаусов приводил сообщения своих знакомых по Восточно-Сибирскому отделению академии – геологов Твердохлебова и Полунина, ставших очевидцами дугообразного заплыва странного животного, от появления которого их «охватило оцепенение, будто захолодели все внутренности: над водой чуть выступала гигантская темно-серая туша, из нее торчал бивень»; продвигался «черт», тяжко бросаясь вперед: гнал перед собой новый вал воды и затем снова скрывался под поверхностью. Охота Чаусова на якутского реликта не достигла цели – палеонтологи не смогли идентифицировать внятно «чертову» кость. Лишь однажды Чаусов, разведывая маршрут на аэроплане, видел в тайге вспугнутое шумом мотора странное четвероногое, которое помчалось к озеру сквозь непроходимую чащу, стараясь прыгать выше и выше, подминая под себя лиственницы, как осоку, и пропало после того, как аэроплан развернулся для нового захода.
   Чаусов всегда возвращался на Оймякон – после исследований других реликтовых озер, после сплава по Лене, после алтайско-монгольской экспедиции, после изучения зыбучих песков Аральского моря и поиска древнего русла, некогда соединявшего Арал с Каспием, после глобального исследования пустыни Гоби, спланированного им вместе с Рождественским и Ефремовым, которые только что начали разрабатывать там кладбище динозавров (открыто оно было еще в начале XX века экспедицией учителя Чаусова – Петра Кузьмича Козлова, под началом которого Григорий Николаевич находился во время похода по Нань-Шаню). Чаусову принадлежит идея образования кладбищ титанов в результате водной катастрофы юрского периода: цунами, возбужденное землетрясением и хлынувшее с просторов мелкого моря на заболоченную местность, где паслись стада динозавров и охотились многочисленные хищники, смело всю живность на огромной площади в несколько могильных лож; одна из таких сборных впадин – каньон Баянзаг, полный многотонных скелетов. Результаты исследований в Гоби подтвердили гипотезу Чаусова, установив геологическую генеалогию монгольской пустыни.

VIII

   Сразу после войны, которую он провел в эвакуации в Киргизии, где, несмотря на разменянный восьмой десяток, разведывал в предгорьях потребное для солдатских пайков олово (консервы), Чаусов вернулся пожить на Лабынкыре. Там, на опустевшем за время войны Оймяконе, он знакомится с неким Фридом, местным юродивым, сумасшедшим ссыльным троцкистом, который после гулаговской каторги так и не рискнул возвратиться на Большую землю. Фрид рыбачил, менял у геологов рыбу на крупы и спирт, каковой ему не раз случалось предлагать малопьющему Чаусову; троцкист и рассказал ему однажды, что на дне озера есть ход в другое озеро, а «черт в полнолуния является в определенное место за приношением». Чаусов снарядил охоту на дичь, и в канун следующего полнолуния связка из семи битых фазанов была притянута тросом к комлю сосны на берегу озера в указанном блаженным месте.