Страница:
Александр Иличевский
Анархисты
I
Большое, как остров с лесами, скалами, ручьями, кучевое облако медлит над поворотом реки. Ни облако, ни река не видят человека.
Человек живет у реки и вслушивается в нее. Он занимается домашними делами: разбрасывает по саду перегной, который привозит на тачке из лесу; рубит и складывает дрова; охаживает косой заросшие углы участка, поправляет упавшую жердь ограды – и время от времени застывает, чтобы перевести дух, всмотреться в небо поверх леса, пнуть ногой миску, которую собака оттащила далеко от конуры, и снова вслушаться в тот воздух, что увлекает над собой река.
Зимой река густо молчит. Заснеженные ее берега высятся подобно соборам, лед в полыньях цвета моря, кругом белым-бело, и острые, как карандаши, сгрызенные ветви тальника, под которыми рассыпаны горошины помета, говорят о том, что где-то рядом бобровые хатки. Вмерзшие баньки на свайках, усадебные причалы, совершенно безлюдные, редко оживающие и летом, – а сейчас на них выбегает только сторожевая собака, почуявшая того, кто идет посреди реки и смотрит вверх и вперед, по медленному течению небес; пес залает, но не решится спрыгнуть на лед – близ берега отраженное течение намыло черные извивы полыней, заметенные козырьками сугробов. Кое-где торчат изо льда рыбацкие плетни с подведенными к ним мостками. Вот и все, что оживляет взгляд под куполом потихоньку темнеющих, обретающих глубину небес – такого цвета, какой мог быть отражен только на фресках Павловского монастыря, в двадцати верстах ниже по течению: в каждой местности закат обладает особой палитрой, ибо состав воздуха, взвеси пыльцы, пыли, характер верхового ветра важны для рассеяния света, его пения.
Осенью река протяжно затихает. Только где-то в заводях вскрикнет и захлопочет залетная горстка белолобых гусей, присевших, чтобы подождать, когда потянутся вверху зигзаги и клинья основной стаи; птицы широко разбегаются по глади, чуть раскрыв крылья, и затем предельно на взлет, схлопывая перья вверху, расцарапывают зеркало воды, – и вдруг отделяется тень и, скользнув, пропадает в глубине отражения.
Случается, в ноябре, после того как схватят и отпустят первые морозы, по стальному плесу идут обломки ледостава.
Весной же на реке грохочет ледоход. Придонные льдины отрываются и всплывают, будто огромные животные, с треском ломают затопленный тальник и решительно выходят на стремнину, толкаясь с другими, сверкая и сияя всей своей прозрачной толщиной или серея, но все равно искрясь крупнозернистым снегом, и тихий звон и шелест, с каким шуга перемешивается течением, стоит над рекой; солнце светит нестерпимо, и радостно становится от полного дыхания и простора.
Уже в майские праздники с реки доносится звук моторных лодок, в зарослях начинают пощелкивать соловьи, а к концу мая соловьиный гром сопровождается сонным жужжанием хрущей и постаныванием лягушек, выдувающих пузыри, в которых матово плывет речной вечер, облака закругляются и исчезают. По утрам теперь летит колокольный звон – зимой не то снег глушит звуки, не то звонарь ленится по холоду лезть на колокольню.
Летом река оживлена с рассвета до заката – и случается, уже в полной темноте возвращается к пристани моторка с фонариком на носу, а день напролет мчат туда-сюда катера; по течению гуськом летят байдарки, словно водомерки, суставчато вымахивая веслами; плывут спасательные оранжевые плоты или пузатые резиновые лодки, груженные ящиками пива, велосипедами, мангалами и молодежью с «Веселым Роджером» на лыжной палке.
Часто слышится приглушенный высотной толщей звук проползающего по эшелону пассажирского самолета, иногда оставляющего по себе облачную колею. Моторный дельтаплан проходит над рекой, и его воздушный рев звонче моторки. Случается, вертолет картографов следует по излучине и на повороте сглаживает по чутким макушкам сосен кривизну поворота. Еще над рекой мчатся и вьются жужжащие спортивные самолеты; время от времени они заходятся в виртуозных пассажах высшего пилотажа, составляя гирлянды из «петель», «бочек», разворотов, спиралей, «горок», «штопоров». Зрелище это редкостное – дыхание замирает, когда вдруг прерывается звук мотора и самолет бесшумной фанерой сваливается с плоскости в пике, чтобы наконец вдруг снова взвыть тягой…
Вот здесь – у реки – и произошла эта история[1].
Человек живет у реки и вслушивается в нее. Он занимается домашними делами: разбрасывает по саду перегной, который привозит на тачке из лесу; рубит и складывает дрова; охаживает косой заросшие углы участка, поправляет упавшую жердь ограды – и время от времени застывает, чтобы перевести дух, всмотреться в небо поверх леса, пнуть ногой миску, которую собака оттащила далеко от конуры, и снова вслушаться в тот воздух, что увлекает над собой река.
Зимой река густо молчит. Заснеженные ее берега высятся подобно соборам, лед в полыньях цвета моря, кругом белым-бело, и острые, как карандаши, сгрызенные ветви тальника, под которыми рассыпаны горошины помета, говорят о том, что где-то рядом бобровые хатки. Вмерзшие баньки на свайках, усадебные причалы, совершенно безлюдные, редко оживающие и летом, – а сейчас на них выбегает только сторожевая собака, почуявшая того, кто идет посреди реки и смотрит вверх и вперед, по медленному течению небес; пес залает, но не решится спрыгнуть на лед – близ берега отраженное течение намыло черные извивы полыней, заметенные козырьками сугробов. Кое-где торчат изо льда рыбацкие плетни с подведенными к ним мостками. Вот и все, что оживляет взгляд под куполом потихоньку темнеющих, обретающих глубину небес – такого цвета, какой мог быть отражен только на фресках Павловского монастыря, в двадцати верстах ниже по течению: в каждой местности закат обладает особой палитрой, ибо состав воздуха, взвеси пыльцы, пыли, характер верхового ветра важны для рассеяния света, его пения.
Осенью река протяжно затихает. Только где-то в заводях вскрикнет и захлопочет залетная горстка белолобых гусей, присевших, чтобы подождать, когда потянутся вверху зигзаги и клинья основной стаи; птицы широко разбегаются по глади, чуть раскрыв крылья, и затем предельно на взлет, схлопывая перья вверху, расцарапывают зеркало воды, – и вдруг отделяется тень и, скользнув, пропадает в глубине отражения.
Случается, в ноябре, после того как схватят и отпустят первые морозы, по стальному плесу идут обломки ледостава.
Весной же на реке грохочет ледоход. Придонные льдины отрываются и всплывают, будто огромные животные, с треском ломают затопленный тальник и решительно выходят на стремнину, толкаясь с другими, сверкая и сияя всей своей прозрачной толщиной или серея, но все равно искрясь крупнозернистым снегом, и тихий звон и шелест, с каким шуга перемешивается течением, стоит над рекой; солнце светит нестерпимо, и радостно становится от полного дыхания и простора.
Уже в майские праздники с реки доносится звук моторных лодок, в зарослях начинают пощелкивать соловьи, а к концу мая соловьиный гром сопровождается сонным жужжанием хрущей и постаныванием лягушек, выдувающих пузыри, в которых матово плывет речной вечер, облака закругляются и исчезают. По утрам теперь летит колокольный звон – зимой не то снег глушит звуки, не то звонарь ленится по холоду лезть на колокольню.
Летом река оживлена с рассвета до заката – и случается, уже в полной темноте возвращается к пристани моторка с фонариком на носу, а день напролет мчат туда-сюда катера; по течению гуськом летят байдарки, словно водомерки, суставчато вымахивая веслами; плывут спасательные оранжевые плоты или пузатые резиновые лодки, груженные ящиками пива, велосипедами, мангалами и молодежью с «Веселым Роджером» на лыжной палке.
Часто слышится приглушенный высотной толщей звук проползающего по эшелону пассажирского самолета, иногда оставляющего по себе облачную колею. Моторный дельтаплан проходит над рекой, и его воздушный рев звонче моторки. Случается, вертолет картографов следует по излучине и на повороте сглаживает по чутким макушкам сосен кривизну поворота. Еще над рекой мчатся и вьются жужжащие спортивные самолеты; время от времени они заходятся в виртуозных пассажах высшего пилотажа, составляя гирлянды из «петель», «бочек», разворотов, спиралей, «горок», «штопоров». Зрелище это редкостное – дыхание замирает, когда вдруг прерывается звук мотора и самолет бесшумной фанерой сваливается с плоскости в пике, чтобы наконец вдруг снова взвыть тягой…
Вот здесь – у реки – и произошла эта история[1].
II
Снова незаметно настал июль, снова как одно мгновение пронеслась половина долгожданного лета. Казалось, только вчера до него отсчитывались недели, дни – посреди медлительного, еще снежного апреля и продувного, с заморозками мая, который мало радовал после нескончаемой, безоттепельной зимы.
Петр Андреевич Соломин, человек лет тридцати восьми, плотный вихрастый блондин в парусиновой блузе, соломенной шляпе и сандалиях на босу ногу, бизнесмен в отставке и художник-любитель, не был в Москве с прошлой осени и отвык от столпотворения и унылых глухих пробок на въезде в город. Продав бизнес и получив развод, он оставил жене и пасынку квартиру и больше года прожил в деревне, где поселился, чтобы отстроить дом и мастерскую и наконец реализовать свои творческие стремления, которые питал еще с юности. Сейчас он стоял у выхода из метро посреди Тверской и с удовольствием осознавал, что почти забыл, как пройти к банку, где у него был открыт депозит.
В это утро Соломин решился покинуть свои калужские наделы и приехал со стройки в столицу убить двух зайцев – поставил машину на техобслуживание, а сам отправился в банк: рабочие уже два раза просили расплатиться за прошлый месяц. Он звонил вчера банковскому управляющему, и в кассе его ждали несколько пачек наличных. Заворачивая их в бумажный пакет из-под завтрака, Соломин с удовольствием подумал: «Должно хватить до весны. Если не метать икру».
Когда-то он был уверен, что нет в Москве транспорта безвредней, чем такси. Автобуса, троллейбуса никак не дождешься, да и поворотливостью оба, в отличие от трамвая, в столичных пробках не отличаются. Но в трамвае мало того что далеко не уедешь – кругом все рельсы разобрали, а уедешь, так тоже не курорт: трясет и грохочет; да еще какой-нибудь талант пришвартуется на повороте без учета заноса в сажень, и за час тут выстроится целый состав опустевших вагонов – застекленные кубометры воздуха, за которыми видны кроны лип и кленов; подле толпятся вагоновожатые в оранжевых спецовках, покуривают, никто не торопится вызвать эвакуатор: трамвай стоит – служба идет.
В ответственные моменты он вставал на обочине и поднимал руку; ни разу в жизни его ни в такси, ни в леваке, даже очень пьяного, не обобрали, не обманули и не вышвырнули на полдороге; разве что однажды неопрятный тип за рулем стал грязно ругать кавказцев, так Соломин попросил остановить, сошел и скоро снова ехал.
Имея при себе кругленькую сумму, он не стал прогуливаться и на углу Старопименовского и Малой Дмитровки проголосовал. Соломин не жаловал отечественный автопром: то в полу дыры – асфальт под ногами бежит, то шаровые опоры держатся на двух нитках резьбы – подвеска гремит и долбит. Он обрадовался, когда перед ним остановилась «мазда». Стекло опустилось, за рулем оказалась девушка; она, не дослушав, кивнула назад; он сел.
Когда ехал в чужой машине, первое, на что всегда обращал внимание, – на ход: как рессоры отрабатывают выбоины, выщербины, выемки люков; насколько приятен звук мотора, гремит ли обшивка – и только потом разглядывал приборную доску, водителя, присматривался к манере езды. Что ж, третья модель «мазды» оказалась не хуже «хонды» и даже «тойоты», – а вот вид салона его удивил. Торпеда, панель, вентиляционные отдушины, сиденья – все было чем-то залито и изгваздано, будто натерто золой. «Молоко? Клей? Пиво?» – гадал Соломин.
Тому, что за рулем женщина, Соломин удивился, но не слишком: в Москве его уже несколько раз подвозили женщины, и это были хорошие водители, аккуратные и неторопливые. Вообще Соломин был убежден, что лишь тогда в России настанет счастливая жизнь, когда наступит матриархат. Ибо только женщины способны дать родине милосердие и честность, почти исчезнувшие с ее просторов. Ему вообще иногда казалось, что мужчины его родину обесчестили и обобрали, и он всегда радовался всему женскому на своем пути… Девушка за рулем – необычайно худая, коротко стриженная и бледная, с темнотой вокруг глаз, болезненно-измученного вида – показалась ему ужасно красивой, хотя таких изможденных он раньше видел только на фотографиях.
Самой красивой женщиной на свете Соломин считал Грету Гарбо – у него была полная коллекция ее фильмов, и он мог любоваться этой актрисой часами, прокручивать вновь и вновь некоторые ее жесты: как она закуривает, как взглядывает с презрением, как падает в объятия… Он никогда не встречал женщин с такой лунной красотой, как у Гарбо. И сейчас впереди сидело существо, обладавшее совершенно той же грацией, тем же неземным шармом…
Девушка курила, держа сигарету на отлете. Открытая пепельница, полная золы и окурков, роняла пепел на ухабах. Замок зажигания был выломан и висел на проводах.
– Тут у меня ребятишки побаловались, – сказала она, заметив его взгляд. – Ребятишки дворовые пошалили. Сломали замки, подхватили девчонок, набрали пива, и айда на Воробьевы горы. Да я что? Я не против. Протокол составили, я спать пошла. Ночью друг звонит: «Иди, забирай тачку». Прихожу, а моя ласточка в хлам. С тех пор не приберусь никак.
– А машина разве без сигнализации? – спросил Соломин.
– На что она? У нас во дворе все свои, нам она без надобности. Никто своего не обидит, разве пошалят, а так всерьез – ни разу.
Доля несправедливости была в том, что Соломин сейчас пользовался услугами этого грациозного создания, которому, вероятно, требовалась медицинская помощь. Последние два года его жизнь приобрела долгожданные стерильные черты. Бездетный и беззаботный, он уже привык к тому, что вокруг него лес, рядом река, под высоким многоярусным берегом – почти безлюдье; что у него нет никаких иных забот, кроме непогоды и приятных хлопот по строительству дома и мастерской, кроме сборов на рыбалку или на этюды, а тут на тебе: снова вокруг этот проклятый город и снова неизвестно, чего от него ожидать…
– Прокатимся с ветерком? – спросила девушка и, не дождавшись ответа, рванула на открывшийся «зеленый», перестроилась в левый ряд и помчалась вниз по Тверской.
– Нам направо надо было, на Звенигородку через Пресню, – опешил Соломин.
– Не люблю Пресню. Пресная Пресня, никакая вообще. Нечего вспомнить… Ничего, по набережной прокатимся, угощаю, – голос девушки, с едва уловимой хрипотцой, был полон свежести.
– Как скажете, – согласился Соломин.
– И правда, куда спешить… Тебя как зовут?
Соломин почувствовал, что она владеет своим голосом и это доставляет ей удовольствие.
– Какая разница, – ответил он.
– Не обижайся. Я просто так. Скучно целый день кататься.
Она сделала радио погромче. И он вспомнил вдруг, как недавно раскрыл письма Цветаевой – та писала кому-то о своем муже: «В Сереже соединены – блестяще соединены – две крови… Он одарен, умен, благороден…». «Зачем я это вспомнил?» – подумал Соломин.
– Сергей меня зовут, – неожиданно для себя соврал он и испугался.
Она посмотрела на него, себя не назвала. Помолчала, будто что-то соображая.
– А я дрыхла трое суток. Только сегодня проснулась, – вдруг заговорила возница. – Глаза еле продрала – где я, кто я? Нормально, да?
Соломин заметил, что ехали они по Арбату мимо «Октябрьского» – здесь всегда образовывалась толчея: машины сбавляли ход, втискивались в левую полосу, чтобы миновать таксистов, ссаживавших или подбиравших пассажиров у кинотеатра и ресторанов.
– Снилась мне пропасть, – продолжала она. – Сереж, представляешь? Я сама поразилась. Дна не видать, только облака плывут, и как будто я в пропасти этой сижу на дереве. Будто я цветок и расту на ветке. А вокруг ангелы. Я на дереве, а вокруг меня бабочки, вроде как люди, но вместо носа у них хобот. И они эти хоботы сворачивают, разворачивают и крыльями машут, ветер идет от взмахов, чуть меня не сдуло. Ну приход так приход! На ровном месте. Представляешь? Лехе рассказала, а он: «Нализалась!» А я ему: «Пошел ты. Ни грамма!» – она слегка стукнула ребром ладони по рулю. – Слышь, и вот ангелы эти хотят из меня сок пить, будто я цветок, а они из меня нектар сосут. Мне от этого щекотно, и вокруг воздух сладкий, и смешно – чего они пристали, чего им надо, этим ангелам… Хорошо так было. По-настоящему. Понимаешь?
– А какие они были, эти ангелы? – очнулся Соломин.
– Я же говорю, как бабочки. Большие бабочки, больше гуся. Знаешь, как больно было, когда крыло задевало? – сказала она и задумалась. – Прозрачные бабочки. Их видно, только если чешуйки блестят на солнце.
– А дерево какое? Яблоня, груша? Как оно росло в пропасти, на чем держалось? – улыбнулся напряженно Соломин.
– Дерево? Откуда я знаю? Дерево как дерево.
Поездка Соломину нравилась все меньше. Что-то было в голосе девушки… Словно она была из иного мира или загримированным персонажем какой-нибудь арт-группы. «Ничего, ничего, – решил он, – главное – спокойствие».
В автосервисе на Магистральном проезде его ждал Defender, заправленный свежим маслом, с новыми топливным и масляным фильтрами. Скоро он заплатит за обслуживание, сядет за руль и через три часа снова окажется в глубине Калужской области, в благословленных, уже родных местах, снова увидит, как с каждым днем растет его дом, его убежище, как уже возводятся стропила над мастерской, как понемногу приближается его мечта о свободной, полной смысла и деятельности жизни. Так что можно пока потерпеть.
– Хочешь удовольствие тебе сделаю? – вдруг спросила она. – Недорого.
– Нет, – ответил Соломин и осекся… Он никогда не только не спал с такими красивыми женщинами, но даже не видел их вблизи, вот так, на расстоянии руки. Лишь однажды в юности зимой на улице Герцена ему повстречался знаменитый художник, шедший под руку с невиданной красоты девушкой в шубке нараспашку. Шел снег, и седовласый, зверски поглядывавший на свою спутницу художник зыркнул на него, неотрывно смотрящего на женское божество, которое продвигалось сквозь завесу летящих снежинок… И у Соломина мелькнула мысль просто продлить знакомство с сидящим рядом удивительным созданием, с которым ему, скорее всего, не суждено больше встретиться в жизни.
И тут он вспомнил один неприятный случай. Когда Сыщенко – Сыщ, его приятель и бизнес-партнер – еще был пай-мальчиком и не променял директорское кресло на нары в «Матросской тишине», а Соломин счастливо мотался по городу и стране, собирая клиентов для их детища, компании «Рискинвест», как раз в ту счастливую пору, когда жизнь неустанно шла в гору, он сел в «жигуль» к низкорослому кавказцу со смазливой внешностью. До сих пор он помнил его глаза, модельную стрижку, идеальный пробор, блистающие туфли-мокасины, которые издавали легкий кожаный скрип, когда кавказец нажимал на педали. Похоже, это был мошенник-гипнотизер: все время всматривался в Соломина, и тот не мог выбраться из его густого навязчивого взгляда. Ехать было недалеко – всего только до метро, дело было где-то у «Коломенской». Когда Соломин спешил на важную встречу, он не рисковал и спускался в метро: в столице, как в штормящем море, проще передвигаться под поверхностью. Ехал этот мошенник нарочито медленно, плавно, размеренно переключая передачи – касаясь янтарного набалдашника двумя пальцами с отполированными розовыми ногтями, убаюкивал беседой, и Соломин почувствовал, как вязнет в его бессмысленном бормотании, как валит его сон, а язык не слушается – хочет что-то сказать, но не выходит. Соломин тогда успел понять, что к чему. Когда он был еще студентом, к ним в студгородок приезжал артист с сеансом массового гипноза (это было время Гайд-парка на Пушкинской и «Последнего танго в Париже» или «Забриски пойнт» по рублю в «красном уголке»), и с тех пор он помнил, как это мерзко – лишиться воли под музыку «Пинк Флойд» и пассы одетого во фрак незнакомца. Соломин рванулся, прикрикнул на водителя, выскочил еще на ходу и потом несколько раз проверил бумажник, его содержимое, еле продышался.
Но эта странная девушка не собиралась его гипнотизировать. Они отстояли долгий светофор левого поворота на Театральный проезд, взлетели на Старую площадь и скатились Китай-городом к набережной. Снова пробка. И тут она, заторможенно роняя пепел, скосила на него глаза и удивленно повернулась – будто увидела его впервые. Сделала тише музыку и спросила напряженно:
– Куда едем, командир?
– Мне недалеко. Я уже пешком дойду.
Соломин почувствовал, как у него холодеют руки, и судорожно нащупал пакет с деньгами.
– Я довезу, нет проблем.
Он заметил, что теперь они ехали все медленней и неуверенней.
– Мне на Звенигородку надо, потом на Магистральный, – осторожно сказал он.
– Покажешь? – Она испуганно обернулась.
– Нам сейчас под Каменным мостом на Воздвиженку и Арбат.
– Сама знаю.
Соломин плотней прижал к себе пакет с деньгами.
– Может, ты думаешь, я не в адеквате? – она вдруг повернулась.
Пока соображал, что произойдет сейчас, она снова прикурила дрожащими пальцами.
– Так ты думаешь, я тут по нулям, да? – она рывком перешла на пониженную передачу, мотор взвыл, и они ринулись к «Библиотеке Ленина», заметались с полосы на полосу.
Соломин вжался в сиденье. На повороте на Воздвиженку машину занесло.
– Куда гонишь? – закричал он.
В начале Нового Арбата он проводил глазами гаишников, стоявших у поворота с Никитского бульвара. Они сторожили нелегальную парковку. Соломин подумал, что надо бы в них плюнуть, чтобы привлечь внимание.
Он попробовал опустить стекло, пощелкал кнопкой. Подождал, когда машина сбавит ход, и дернул ручку на себя. Дернул еще.
– С той стороны блокировку заело. Пацаны щеколду выломали, – сказала девушка, заметив его маневр.
Он еще раз дернул ручку. Пакет с деньгами скользнул на пол.
– Остановите. Я передумал. Здесь мне к приятелю надо. Он рядом живет, – как можно спокойней произнес Соломин.
– Как скажешь, – она срезала полосу, ткнулась в бордюр и полезла зачем-то в перчаточницу.
Соломин подобрал пакет, дернул ручку с другой стороны, бесполезно… Он выкрикнул:
– Выпустите меня!
Вдруг сзади нахлынула сирена, и машина ГАИ промигала дальним светом.
– Тут, на Арбате, особый режим. Правительственная трасса. То стоять нельзя, то ехать. Слуги народа! Дармоеды. Ты платишь налоги? Я б им ни копейки не дала.
Машина тронулась и набрала скорость. Соломин продышался и у Дома правительства сказал сквозь зубы:
– Здесь направо.
Она вздрогнула.
– Куда едем?
– Можно через Грузины. А можно по Рочдельской на Заморенова и потом левый поворот на Пресню.
– Знаю. Сейчас разберемся, – посуровела она и пустила машину к Глубокому переулку.
Опять судорожно прикурила и украдкой глянула на него в зеркало заднего вида. Соломин понял: она позабыла, куда они едут, и, вероятно, вновь его не узнаёт.
– Скучно кататься целый день? – спросил он.
Девушка не отвечала.
Испуганно к нему обернулась, рукава ее рубахи скользнули до локтя, и он рассмотрел руки – иссушенные, в синяках, тонкие косточки.
По пути к автосервису Соломину еще раз пришлось объяснить ей дорогу. Наконец они распутали съезд с эстакады за Звенигородским шоссе и остановились напротив стеклянно-алюминиевого ангара, внутри которого лоснились новые автомобили и сновали менеджеры в белых рубашках.
Он протянул ей деньги.
– Сейчас сдачу дам.
– Не надо, – буркнул Соломин.
– Как не надо? Обязательно надо, – она потянулась рукой в перчаточницу.
Он снова дернул дверь, но решил потерпеть и прижал пакет к бедру.
Девица вышвыривала на переднее сиденье какие-то папки, матерчатые перчатки, начатый пакет с сушками, которые покатились по салону, достала наконец сверток, размотала его, передернула затвор и, обернувшись, наставила на него ствол.
– Деньги давай! – сказала она.
– Какие деньги? – мрачно спросил Соломин.
– Бумажные.
– Я дал. Сдачи не надо.
– Все деньги сюда. Которые из банка взял.
Соломин с тоской посмотрел на вывеску Land Rover. Потом схватил девицу за запястье и рванул на себя. Она оказалась легонькой, вылетела с сиденья и, испугавшись, забилась, впилась зубами в руку. Он задохнулся от боли и схватил ее за волосы, пытаясь вырвать ствол. Но тут она рванулась из последних сил, не сдалась.
Хрустнул выстрел. Обмякла.
Пораженный ощущением невесомости ее тела, Соломин смотрел на алое пятно, огромно растекшееся вокруг рваного отверстия в ткани.
Он перетянул ее всю на заднее сиденье, задрал рубаху, свитер. Ранение было скользящим – прорвало кожу по боку, широко.
Стянул с нее свитер, перевязал им, перебрался вперед, взял салфеткой пистолет, швырнул в бардачок – и вовремя: патрульная машина ринулась мимо, да не про его честь – милиционеры тормознули двух таджиков на панели.
Оглянулся. Полуголое женское тело полоснуло глаза, и тут он понял, что, пока возился с ней, его страх стал превращаться в желание. Обернулся, навис, поправил рубаху, прикрыл наготу.
С детства у него была привычка – когда становилось не по себе, он начинал бормотать: «Если друг оказался вдруг и не друг, и не враг – а так…»
На МКАДе девушка застонала. Соломин обернулся: лежит, полные губы полураскрыты, страшно смотреть.
«Чего ж я натворил? – спрашивал себя Соломин, вцепившись в руль. – Существо человеческое покалечил ни за что ни про что. Но ведь это была самооборона. А зачем было стрелять? Она сама нажала на курок. Это случилось при борьбе. А чего боролся? Денег стало жалко? Стало. А что, деньги последние? Не последние. Ладно. Что делать-то? В больницу ее с огнестрельным везти нельзя. Поди потом объясни, откуда пистолет, кто в кого целился. Она скажет, что это я ей угрожал. Бросить на дороге? А если кончится? Грех на душу брать. Грех ли? Грех. Большой? Кто знает. Отвезти к больнице и там оставить?»
Сразу Соломин решить не мог. Проверил повязку, свитер почти не намок.
Пост ГАИ. Инспектор занят фурой, просматривает накладные…
Километров через двадцать Соломин решил бросить машину. Остановился на аварийной полосе. «А как сам? Стоять и голосовать? Кто меня подберет? Брошу машину и отойду подальше…»
Передумал. Объехал Серпухов по бетонке, поворот на Балабаново, свернул на Гавшино. Хоть и приличный крюк, но нельзя было и думать, что повезет раненую через город, – вдруг кто-нибудь на перекрестке заметит… А если очнется?
Проехали совхоз «Красный Октябрь», и девушка опять застонала. Открыл окна, чтобы ветер засвистал, забился в салоне и не было слышно стонов, но не стерпел – обернулся: свернулась в клубок, колени поджимает к подбородку и дрожит, зубы стучат.
Шла вторая неделя июня, и хоть воздух был легкий, за день прогревался сполна, но вечерами набирался росистой испарины, и разлетевшиеся за окном заливные луга (в обычных обстоятельствах появление их за окном всегда радовало душу: «Дома! Дома!») в низинках уже были накрыты кисеей тумана. Соломин остановился на обочине, закрыл окна, снял с себя свитер и набросил на девушку.
Отчаяние охватило его. Ну как же так?! Он так долго лелеял свой покой. Так сторожил его и пестовал, а тут на тебе: на заднем сидении чужой машины стонала и скрипела зубами нечаянная жертва.
«Добить и сжечь в машине!» – подумал Соломин и замычал: «Если ж он не скулил, не ныл, пусть он хмур был и зол, но шел…»
– Но я-то не жертва… – тряхнул он головой, освобождаясь от наваждения.
За Тимшином потянулось капустное поле, на котором там и тут еще возились работники. Ряды лохматых зеленых кочанов, стоявших на высоких кочерыжках, побежали веером и сменились лиловым глянцем краснокочанной, скороспелой.
«Помрет – так и ладно, похороню по-человечески, крест поставлю… А свидетельство о смерти кто выдаст? – думал лихорадочно Соломин. – Тогда без креста, тайно. А машину куда? Машину не сожжешь, в болоте не укроешь. У меня и гаража-то нет – можно было бы спрятать, потом разобрать, утопить по частям. А если машина угнанная? Нет, помирать ей не годится…»
Он снова остановился, обернулся:
– Слушай. Ты держись. Скоро дома будем.
Она застонала.
– Зовут тебя как? – спросил вдруг Соломин.
– Отвали, – ответила она едва слышно.
Петр Андреевич Соломин, человек лет тридцати восьми, плотный вихрастый блондин в парусиновой блузе, соломенной шляпе и сандалиях на босу ногу, бизнесмен в отставке и художник-любитель, не был в Москве с прошлой осени и отвык от столпотворения и унылых глухих пробок на въезде в город. Продав бизнес и получив развод, он оставил жене и пасынку квартиру и больше года прожил в деревне, где поселился, чтобы отстроить дом и мастерскую и наконец реализовать свои творческие стремления, которые питал еще с юности. Сейчас он стоял у выхода из метро посреди Тверской и с удовольствием осознавал, что почти забыл, как пройти к банку, где у него был открыт депозит.
В это утро Соломин решился покинуть свои калужские наделы и приехал со стройки в столицу убить двух зайцев – поставил машину на техобслуживание, а сам отправился в банк: рабочие уже два раза просили расплатиться за прошлый месяц. Он звонил вчера банковскому управляющему, и в кассе его ждали несколько пачек наличных. Заворачивая их в бумажный пакет из-под завтрака, Соломин с удовольствием подумал: «Должно хватить до весны. Если не метать икру».
Когда-то он был уверен, что нет в Москве транспорта безвредней, чем такси. Автобуса, троллейбуса никак не дождешься, да и поворотливостью оба, в отличие от трамвая, в столичных пробках не отличаются. Но в трамвае мало того что далеко не уедешь – кругом все рельсы разобрали, а уедешь, так тоже не курорт: трясет и грохочет; да еще какой-нибудь талант пришвартуется на повороте без учета заноса в сажень, и за час тут выстроится целый состав опустевших вагонов – застекленные кубометры воздуха, за которыми видны кроны лип и кленов; подле толпятся вагоновожатые в оранжевых спецовках, покуривают, никто не торопится вызвать эвакуатор: трамвай стоит – служба идет.
В ответственные моменты он вставал на обочине и поднимал руку; ни разу в жизни его ни в такси, ни в леваке, даже очень пьяного, не обобрали, не обманули и не вышвырнули на полдороге; разве что однажды неопрятный тип за рулем стал грязно ругать кавказцев, так Соломин попросил остановить, сошел и скоро снова ехал.
Имея при себе кругленькую сумму, он не стал прогуливаться и на углу Старопименовского и Малой Дмитровки проголосовал. Соломин не жаловал отечественный автопром: то в полу дыры – асфальт под ногами бежит, то шаровые опоры держатся на двух нитках резьбы – подвеска гремит и долбит. Он обрадовался, когда перед ним остановилась «мазда». Стекло опустилось, за рулем оказалась девушка; она, не дослушав, кивнула назад; он сел.
Когда ехал в чужой машине, первое, на что всегда обращал внимание, – на ход: как рессоры отрабатывают выбоины, выщербины, выемки люков; насколько приятен звук мотора, гремит ли обшивка – и только потом разглядывал приборную доску, водителя, присматривался к манере езды. Что ж, третья модель «мазды» оказалась не хуже «хонды» и даже «тойоты», – а вот вид салона его удивил. Торпеда, панель, вентиляционные отдушины, сиденья – все было чем-то залито и изгваздано, будто натерто золой. «Молоко? Клей? Пиво?» – гадал Соломин.
Тому, что за рулем женщина, Соломин удивился, но не слишком: в Москве его уже несколько раз подвозили женщины, и это были хорошие водители, аккуратные и неторопливые. Вообще Соломин был убежден, что лишь тогда в России настанет счастливая жизнь, когда наступит матриархат. Ибо только женщины способны дать родине милосердие и честность, почти исчезнувшие с ее просторов. Ему вообще иногда казалось, что мужчины его родину обесчестили и обобрали, и он всегда радовался всему женскому на своем пути… Девушка за рулем – необычайно худая, коротко стриженная и бледная, с темнотой вокруг глаз, болезненно-измученного вида – показалась ему ужасно красивой, хотя таких изможденных он раньше видел только на фотографиях.
Самой красивой женщиной на свете Соломин считал Грету Гарбо – у него была полная коллекция ее фильмов, и он мог любоваться этой актрисой часами, прокручивать вновь и вновь некоторые ее жесты: как она закуривает, как взглядывает с презрением, как падает в объятия… Он никогда не встречал женщин с такой лунной красотой, как у Гарбо. И сейчас впереди сидело существо, обладавшее совершенно той же грацией, тем же неземным шармом…
Девушка курила, держа сигарету на отлете. Открытая пепельница, полная золы и окурков, роняла пепел на ухабах. Замок зажигания был выломан и висел на проводах.
– Тут у меня ребятишки побаловались, – сказала она, заметив его взгляд. – Ребятишки дворовые пошалили. Сломали замки, подхватили девчонок, набрали пива, и айда на Воробьевы горы. Да я что? Я не против. Протокол составили, я спать пошла. Ночью друг звонит: «Иди, забирай тачку». Прихожу, а моя ласточка в хлам. С тех пор не приберусь никак.
– А машина разве без сигнализации? – спросил Соломин.
– На что она? У нас во дворе все свои, нам она без надобности. Никто своего не обидит, разве пошалят, а так всерьез – ни разу.
Доля несправедливости была в том, что Соломин сейчас пользовался услугами этого грациозного создания, которому, вероятно, требовалась медицинская помощь. Последние два года его жизнь приобрела долгожданные стерильные черты. Бездетный и беззаботный, он уже привык к тому, что вокруг него лес, рядом река, под высоким многоярусным берегом – почти безлюдье; что у него нет никаких иных забот, кроме непогоды и приятных хлопот по строительству дома и мастерской, кроме сборов на рыбалку или на этюды, а тут на тебе: снова вокруг этот проклятый город и снова неизвестно, чего от него ожидать…
– Прокатимся с ветерком? – спросила девушка и, не дождавшись ответа, рванула на открывшийся «зеленый», перестроилась в левый ряд и помчалась вниз по Тверской.
– Нам направо надо было, на Звенигородку через Пресню, – опешил Соломин.
– Не люблю Пресню. Пресная Пресня, никакая вообще. Нечего вспомнить… Ничего, по набережной прокатимся, угощаю, – голос девушки, с едва уловимой хрипотцой, был полон свежести.
– Как скажете, – согласился Соломин.
– И правда, куда спешить… Тебя как зовут?
Соломин почувствовал, что она владеет своим голосом и это доставляет ей удовольствие.
– Какая разница, – ответил он.
– Не обижайся. Я просто так. Скучно целый день кататься.
Она сделала радио погромче. И он вспомнил вдруг, как недавно раскрыл письма Цветаевой – та писала кому-то о своем муже: «В Сереже соединены – блестяще соединены – две крови… Он одарен, умен, благороден…». «Зачем я это вспомнил?» – подумал Соломин.
– Сергей меня зовут, – неожиданно для себя соврал он и испугался.
Она посмотрела на него, себя не назвала. Помолчала, будто что-то соображая.
– А я дрыхла трое суток. Только сегодня проснулась, – вдруг заговорила возница. – Глаза еле продрала – где я, кто я? Нормально, да?
Соломин заметил, что ехали они по Арбату мимо «Октябрьского» – здесь всегда образовывалась толчея: машины сбавляли ход, втискивались в левую полосу, чтобы миновать таксистов, ссаживавших или подбиравших пассажиров у кинотеатра и ресторанов.
– Снилась мне пропасть, – продолжала она. – Сереж, представляешь? Я сама поразилась. Дна не видать, только облака плывут, и как будто я в пропасти этой сижу на дереве. Будто я цветок и расту на ветке. А вокруг ангелы. Я на дереве, а вокруг меня бабочки, вроде как люди, но вместо носа у них хобот. И они эти хоботы сворачивают, разворачивают и крыльями машут, ветер идет от взмахов, чуть меня не сдуло. Ну приход так приход! На ровном месте. Представляешь? Лехе рассказала, а он: «Нализалась!» А я ему: «Пошел ты. Ни грамма!» – она слегка стукнула ребром ладони по рулю. – Слышь, и вот ангелы эти хотят из меня сок пить, будто я цветок, а они из меня нектар сосут. Мне от этого щекотно, и вокруг воздух сладкий, и смешно – чего они пристали, чего им надо, этим ангелам… Хорошо так было. По-настоящему. Понимаешь?
– А какие они были, эти ангелы? – очнулся Соломин.
– Я же говорю, как бабочки. Большие бабочки, больше гуся. Знаешь, как больно было, когда крыло задевало? – сказала она и задумалась. – Прозрачные бабочки. Их видно, только если чешуйки блестят на солнце.
– А дерево какое? Яблоня, груша? Как оно росло в пропасти, на чем держалось? – улыбнулся напряженно Соломин.
– Дерево? Откуда я знаю? Дерево как дерево.
Поездка Соломину нравилась все меньше. Что-то было в голосе девушки… Словно она была из иного мира или загримированным персонажем какой-нибудь арт-группы. «Ничего, ничего, – решил он, – главное – спокойствие».
В автосервисе на Магистральном проезде его ждал Defender, заправленный свежим маслом, с новыми топливным и масляным фильтрами. Скоро он заплатит за обслуживание, сядет за руль и через три часа снова окажется в глубине Калужской области, в благословленных, уже родных местах, снова увидит, как с каждым днем растет его дом, его убежище, как уже возводятся стропила над мастерской, как понемногу приближается его мечта о свободной, полной смысла и деятельности жизни. Так что можно пока потерпеть.
– Хочешь удовольствие тебе сделаю? – вдруг спросила она. – Недорого.
– Нет, – ответил Соломин и осекся… Он никогда не только не спал с такими красивыми женщинами, но даже не видел их вблизи, вот так, на расстоянии руки. Лишь однажды в юности зимой на улице Герцена ему повстречался знаменитый художник, шедший под руку с невиданной красоты девушкой в шубке нараспашку. Шел снег, и седовласый, зверски поглядывавший на свою спутницу художник зыркнул на него, неотрывно смотрящего на женское божество, которое продвигалось сквозь завесу летящих снежинок… И у Соломина мелькнула мысль просто продлить знакомство с сидящим рядом удивительным созданием, с которым ему, скорее всего, не суждено больше встретиться в жизни.
И тут он вспомнил один неприятный случай. Когда Сыщенко – Сыщ, его приятель и бизнес-партнер – еще был пай-мальчиком и не променял директорское кресло на нары в «Матросской тишине», а Соломин счастливо мотался по городу и стране, собирая клиентов для их детища, компании «Рискинвест», как раз в ту счастливую пору, когда жизнь неустанно шла в гору, он сел в «жигуль» к низкорослому кавказцу со смазливой внешностью. До сих пор он помнил его глаза, модельную стрижку, идеальный пробор, блистающие туфли-мокасины, которые издавали легкий кожаный скрип, когда кавказец нажимал на педали. Похоже, это был мошенник-гипнотизер: все время всматривался в Соломина, и тот не мог выбраться из его густого навязчивого взгляда. Ехать было недалеко – всего только до метро, дело было где-то у «Коломенской». Когда Соломин спешил на важную встречу, он не рисковал и спускался в метро: в столице, как в штормящем море, проще передвигаться под поверхностью. Ехал этот мошенник нарочито медленно, плавно, размеренно переключая передачи – касаясь янтарного набалдашника двумя пальцами с отполированными розовыми ногтями, убаюкивал беседой, и Соломин почувствовал, как вязнет в его бессмысленном бормотании, как валит его сон, а язык не слушается – хочет что-то сказать, но не выходит. Соломин тогда успел понять, что к чему. Когда он был еще студентом, к ним в студгородок приезжал артист с сеансом массового гипноза (это было время Гайд-парка на Пушкинской и «Последнего танго в Париже» или «Забриски пойнт» по рублю в «красном уголке»), и с тех пор он помнил, как это мерзко – лишиться воли под музыку «Пинк Флойд» и пассы одетого во фрак незнакомца. Соломин рванулся, прикрикнул на водителя, выскочил еще на ходу и потом несколько раз проверил бумажник, его содержимое, еле продышался.
Но эта странная девушка не собиралась его гипнотизировать. Они отстояли долгий светофор левого поворота на Театральный проезд, взлетели на Старую площадь и скатились Китай-городом к набережной. Снова пробка. И тут она, заторможенно роняя пепел, скосила на него глаза и удивленно повернулась – будто увидела его впервые. Сделала тише музыку и спросила напряженно:
– Куда едем, командир?
– Мне недалеко. Я уже пешком дойду.
Соломин почувствовал, как у него холодеют руки, и судорожно нащупал пакет с деньгами.
– Я довезу, нет проблем.
Он заметил, что теперь они ехали все медленней и неуверенней.
– Мне на Звенигородку надо, потом на Магистральный, – осторожно сказал он.
– Покажешь? – Она испуганно обернулась.
– Нам сейчас под Каменным мостом на Воздвиженку и Арбат.
– Сама знаю.
Соломин плотней прижал к себе пакет с деньгами.
– Может, ты думаешь, я не в адеквате? – она вдруг повернулась.
Пока соображал, что произойдет сейчас, она снова прикурила дрожащими пальцами.
– Так ты думаешь, я тут по нулям, да? – она рывком перешла на пониженную передачу, мотор взвыл, и они ринулись к «Библиотеке Ленина», заметались с полосы на полосу.
Соломин вжался в сиденье. На повороте на Воздвиженку машину занесло.
– Куда гонишь? – закричал он.
В начале Нового Арбата он проводил глазами гаишников, стоявших у поворота с Никитского бульвара. Они сторожили нелегальную парковку. Соломин подумал, что надо бы в них плюнуть, чтобы привлечь внимание.
Он попробовал опустить стекло, пощелкал кнопкой. Подождал, когда машина сбавит ход, и дернул ручку на себя. Дернул еще.
– С той стороны блокировку заело. Пацаны щеколду выломали, – сказала девушка, заметив его маневр.
Он еще раз дернул ручку. Пакет с деньгами скользнул на пол.
– Остановите. Я передумал. Здесь мне к приятелю надо. Он рядом живет, – как можно спокойней произнес Соломин.
– Как скажешь, – она срезала полосу, ткнулась в бордюр и полезла зачем-то в перчаточницу.
Соломин подобрал пакет, дернул ручку с другой стороны, бесполезно… Он выкрикнул:
– Выпустите меня!
Вдруг сзади нахлынула сирена, и машина ГАИ промигала дальним светом.
– Тут, на Арбате, особый режим. Правительственная трасса. То стоять нельзя, то ехать. Слуги народа! Дармоеды. Ты платишь налоги? Я б им ни копейки не дала.
Машина тронулась и набрала скорость. Соломин продышался и у Дома правительства сказал сквозь зубы:
– Здесь направо.
Она вздрогнула.
– Куда едем?
– Можно через Грузины. А можно по Рочдельской на Заморенова и потом левый поворот на Пресню.
– Знаю. Сейчас разберемся, – посуровела она и пустила машину к Глубокому переулку.
Опять судорожно прикурила и украдкой глянула на него в зеркало заднего вида. Соломин понял: она позабыла, куда они едут, и, вероятно, вновь его не узнаёт.
– Скучно кататься целый день? – спросил он.
Девушка не отвечала.
Испуганно к нему обернулась, рукава ее рубахи скользнули до локтя, и он рассмотрел руки – иссушенные, в синяках, тонкие косточки.
По пути к автосервису Соломину еще раз пришлось объяснить ей дорогу. Наконец они распутали съезд с эстакады за Звенигородским шоссе и остановились напротив стеклянно-алюминиевого ангара, внутри которого лоснились новые автомобили и сновали менеджеры в белых рубашках.
Он протянул ей деньги.
– Сейчас сдачу дам.
– Не надо, – буркнул Соломин.
– Как не надо? Обязательно надо, – она потянулась рукой в перчаточницу.
Он снова дернул дверь, но решил потерпеть и прижал пакет к бедру.
Девица вышвыривала на переднее сиденье какие-то папки, матерчатые перчатки, начатый пакет с сушками, которые покатились по салону, достала наконец сверток, размотала его, передернула затвор и, обернувшись, наставила на него ствол.
– Деньги давай! – сказала она.
– Какие деньги? – мрачно спросил Соломин.
– Бумажные.
– Я дал. Сдачи не надо.
– Все деньги сюда. Которые из банка взял.
Соломин с тоской посмотрел на вывеску Land Rover. Потом схватил девицу за запястье и рванул на себя. Она оказалась легонькой, вылетела с сиденья и, испугавшись, забилась, впилась зубами в руку. Он задохнулся от боли и схватил ее за волосы, пытаясь вырвать ствол. Но тут она рванулась из последних сил, не сдалась.
Хрустнул выстрел. Обмякла.
Пораженный ощущением невесомости ее тела, Соломин смотрел на алое пятно, огромно растекшееся вокруг рваного отверстия в ткани.
Он перетянул ее всю на заднее сиденье, задрал рубаху, свитер. Ранение было скользящим – прорвало кожу по боку, широко.
Стянул с нее свитер, перевязал им, перебрался вперед, взял салфеткой пистолет, швырнул в бардачок – и вовремя: патрульная машина ринулась мимо, да не про его честь – милиционеры тормознули двух таджиков на панели.
Оглянулся. Полуголое женское тело полоснуло глаза, и тут он понял, что, пока возился с ней, его страх стал превращаться в желание. Обернулся, навис, поправил рубаху, прикрыл наготу.
С детства у него была привычка – когда становилось не по себе, он начинал бормотать: «Если друг оказался вдруг и не друг, и не враг – а так…»
На МКАДе девушка застонала. Соломин обернулся: лежит, полные губы полураскрыты, страшно смотреть.
«Чего ж я натворил? – спрашивал себя Соломин, вцепившись в руль. – Существо человеческое покалечил ни за что ни про что. Но ведь это была самооборона. А зачем было стрелять? Она сама нажала на курок. Это случилось при борьбе. А чего боролся? Денег стало жалко? Стало. А что, деньги последние? Не последние. Ладно. Что делать-то? В больницу ее с огнестрельным везти нельзя. Поди потом объясни, откуда пистолет, кто в кого целился. Она скажет, что это я ей угрожал. Бросить на дороге? А если кончится? Грех на душу брать. Грех ли? Грех. Большой? Кто знает. Отвезти к больнице и там оставить?»
Сразу Соломин решить не мог. Проверил повязку, свитер почти не намок.
Пост ГАИ. Инспектор занят фурой, просматривает накладные…
Километров через двадцать Соломин решил бросить машину. Остановился на аварийной полосе. «А как сам? Стоять и голосовать? Кто меня подберет? Брошу машину и отойду подальше…»
Передумал. Объехал Серпухов по бетонке, поворот на Балабаново, свернул на Гавшино. Хоть и приличный крюк, но нельзя было и думать, что повезет раненую через город, – вдруг кто-нибудь на перекрестке заметит… А если очнется?
Проехали совхоз «Красный Октябрь», и девушка опять застонала. Открыл окна, чтобы ветер засвистал, забился в салоне и не было слышно стонов, но не стерпел – обернулся: свернулась в клубок, колени поджимает к подбородку и дрожит, зубы стучат.
Шла вторая неделя июня, и хоть воздух был легкий, за день прогревался сполна, но вечерами набирался росистой испарины, и разлетевшиеся за окном заливные луга (в обычных обстоятельствах появление их за окном всегда радовало душу: «Дома! Дома!») в низинках уже были накрыты кисеей тумана. Соломин остановился на обочине, закрыл окна, снял с себя свитер и набросил на девушку.
Отчаяние охватило его. Ну как же так?! Он так долго лелеял свой покой. Так сторожил его и пестовал, а тут на тебе: на заднем сидении чужой машины стонала и скрипела зубами нечаянная жертва.
«Добить и сжечь в машине!» – подумал Соломин и замычал: «Если ж он не скулил, не ныл, пусть он хмур был и зол, но шел…»
– Но я-то не жертва… – тряхнул он головой, освобождаясь от наваждения.
За Тимшином потянулось капустное поле, на котором там и тут еще возились работники. Ряды лохматых зеленых кочанов, стоявших на высоких кочерыжках, побежали веером и сменились лиловым глянцем краснокочанной, скороспелой.
«Помрет – так и ладно, похороню по-человечески, крест поставлю… А свидетельство о смерти кто выдаст? – думал лихорадочно Соломин. – Тогда без креста, тайно. А машину куда? Машину не сожжешь, в болоте не укроешь. У меня и гаража-то нет – можно было бы спрятать, потом разобрать, утопить по частям. А если машина угнанная? Нет, помирать ей не годится…»
Он снова остановился, обернулся:
– Слушай. Ты держись. Скоро дома будем.
Она застонала.
– Зовут тебя как? – спросил вдруг Соломин.
– Отвали, – ответила она едва слышно.
III
Прошло три года.
Было восемь утра, когда к весьегожскому пляжу – километру широкой песчаной полосы вдоль Оки – начали съезжаться первые купальщики. Скользнув в колею, велосипед увяз шинами в подушке пыли и понемногу выбрался к спуску на берег. Засученная штанина замерла над «звездочкой», Соломин соскочил и повел велосипед вдоль берега, жмурясь на низкое солнце, в лучах которого различил силуэт своего приятеля Дубровина. Доктор смотрел на сильное раскатистое течение сияющей реки и расстегивал брючный ремень.
Крупнолобый, с морщинистой шеей в вороте белоснежной рубахи, загорелый, губастый, с блестящей лысиной, под которой собирались складки, когда он думал или спорил, с серебряной планкой усов и в очках, роговых, – сильные стекла их делали его печальные, умные глаза еще более выразительными своей чернотой, – да еще обладавший тихим, мягким голосом, Дубровин на всякого нового человека производил впечатление мямли. Но пациенты, медсестры, санитарки слушались его беспрекословно. Руководитель Весьегожской больницы и медчасти санаторно-лесной школы в Чаусове – деревне, отстоявшей от Весьегожска на шесть километров по лесному бездорожью и восемь километров по реке, Дубровин был человеком твердым, решительным, действовал быстро и точно. Со всеми в окрестностях – и с начальством, и с дачниками, и с местными жителями – он был на короткой ноге, все считали своим долгом чем-нибудь ему услужить, и не только потому, что он всех лечил; к нему приходили советоваться, мириться, звали на пикники, на рыбалку, по грибы; обращаясь к его обширным связям в Москве и Калуге, просили помощи, и Дубровин не отказывал, хлопотал. Хоть и был атеистом, потихоньку помогал местному священнику восстанавливать церковь, приход в Чаусове был нищий. Соломин тоже принимал участие в делах больницы, покупал медикаменты, белье, но главное – через него к Дубровину примкнула его старшая сестра Наталья Андреевна. Репутация Дубровина была безупречна, за исключением трех пунктов: во-первых, он любил выпить, но стыдился пациентов и детей и старался не попадаться им на глаза, когда был под мухой; во-вторых, он не выносил, если сведенные им люди начинали дружить помимо него, сердился и требовал немедленно обоих к себе в гости; и, в-третьих, не любил, чтобы персонал проявлял самостоятельность, и по-детски обижался, если происходило нечто вне его ведения.
Было восемь утра, когда к весьегожскому пляжу – километру широкой песчаной полосы вдоль Оки – начали съезжаться первые купальщики. Скользнув в колею, велосипед увяз шинами в подушке пыли и понемногу выбрался к спуску на берег. Засученная штанина замерла над «звездочкой», Соломин соскочил и повел велосипед вдоль берега, жмурясь на низкое солнце, в лучах которого различил силуэт своего приятеля Дубровина. Доктор смотрел на сильное раскатистое течение сияющей реки и расстегивал брючный ремень.
Крупнолобый, с морщинистой шеей в вороте белоснежной рубахи, загорелый, губастый, с блестящей лысиной, под которой собирались складки, когда он думал или спорил, с серебряной планкой усов и в очках, роговых, – сильные стекла их делали его печальные, умные глаза еще более выразительными своей чернотой, – да еще обладавший тихим, мягким голосом, Дубровин на всякого нового человека производил впечатление мямли. Но пациенты, медсестры, санитарки слушались его беспрекословно. Руководитель Весьегожской больницы и медчасти санаторно-лесной школы в Чаусове – деревне, отстоявшей от Весьегожска на шесть километров по лесному бездорожью и восемь километров по реке, Дубровин был человеком твердым, решительным, действовал быстро и точно. Со всеми в окрестностях – и с начальством, и с дачниками, и с местными жителями – он был на короткой ноге, все считали своим долгом чем-нибудь ему услужить, и не только потому, что он всех лечил; к нему приходили советоваться, мириться, звали на пикники, на рыбалку, по грибы; обращаясь к его обширным связям в Москве и Калуге, просили помощи, и Дубровин не отказывал, хлопотал. Хоть и был атеистом, потихоньку помогал местному священнику восстанавливать церковь, приход в Чаусове был нищий. Соломин тоже принимал участие в делах больницы, покупал медикаменты, белье, но главное – через него к Дубровину примкнула его старшая сестра Наталья Андреевна. Репутация Дубровина была безупречна, за исключением трех пунктов: во-первых, он любил выпить, но стыдился пациентов и детей и старался не попадаться им на глаза, когда был под мухой; во-вторых, он не выносил, если сведенные им люди начинали дружить помимо него, сердился и требовал немедленно обоих к себе в гости; и, в-третьих, не любил, чтобы персонал проявлял самостоятельность, и по-детски обижался, если происходило нечто вне его ведения.