Страница:
Да, не каждая собака, скованная инстинктом, способна преодолеть этот ужас перед смертью.
Однако для собаки такое преодоление – шаг к очеловечиванию. Волкодав – это не порода, а мета избранности. Далеко не всякая овчарка рождается волкодавом. «Властители волков» в горах всегда наперечет. И конечно, они – драгоценность среди совхозного добра. Дело тут не в размерах и силе, а в избранности. Подобной той, какой отмечается среди толпы пророк.
Дервиш-бей-хан и на этот раз вожделел разорвать смерть в клочья. Прошло время, и вдруг белые языки один за другим погасли, потекли первые мгновения глухоты. Пес напрягся каждой мышцей, однако ради наивысшей чуткости сделал усилие – и не проснулся. Провалившись, он услышал, как где-то высоко наверху в его сон, в котором ему снились та же ночь и те же горы, но подсвеченные скрытой, бегущей за внутренним взором луной, – кто-то вошел – и, сорвав с тропы струйку осыпи, стал осторожно подвигаться к отаре.
Луна взметнулась вверх, дала свечу – и беззвучно взорвалась шатром ровного света, тут же затопившего изнутри молоком весь дальний и ближний ландшафт: седловину перевала, речку, ворочающуюся далеко между отвесных скал провала, конус шалаша, прядку дыма над кострищем, овечьи морды, тянущие сон отвисшими губами…
Тогда пес вскочил, не залаял, кинулся растекшейся махом белой глыбой – и прыгнул, снес Вовку с тропы в овраг, поднялся, снова прыгнул, и еще – и встал над скатившимся, уже мертвым человеком с вырванным горлом.
Пастух, не разобрав со сна, выскочил, пальнул – и выстрел клинком из ствола рубанул над оврагом воздух, высек контуры камней, шалаша, овец, рассыпавшихся, как яйца из лукошка: упадая, они мотали курдюками и приседали на задние ноги, чтобы отскочить далеко вбок по склону оврага, внизу которого на дне темнел человек с раскинутыми руками, прогнувшийся спиной на рюкзаке. Ослепительно белый Дервиш-бей-хан, вытянувшись вверх над ним, завыл так, что кровь, пронизанная воем, отвердела в висках пастуха, и стая волков, уже подавшихся вверх с плато к югу, остановилась – вожак, понюхав ночь, затрусил было обратно, но что-то вдруг понял – и вернул стаю на прежний курс, припустив еще бодрее, чем раньше.
Пастух пришел на заставу, сообщил о нарушителе. Начзаставы отправил с ним патруль и связался с Хорогом. Вертолет с работниками угрозыска прилетел – еще утром. Установив личность Вовки, опергруппа связалась с Лабораторией. После осмотра места происшествия и освидетельствования судмедэксперта, давшего предварительное заключение (рана горла, перелом шейных позвонков и травма черепа, несовместимая с жизнью), Вовку доставили в кишлак вместе с пастухом и собакой.
V
VI
VII
Однако для собаки такое преодоление – шаг к очеловечиванию. Волкодав – это не порода, а мета избранности. Далеко не всякая овчарка рождается волкодавом. «Властители волков» в горах всегда наперечет. И конечно, они – драгоценность среди совхозного добра. Дело тут не в размерах и силе, а в избранности. Подобной той, какой отмечается среди толпы пророк.
Дервиш-бей-хан и на этот раз вожделел разорвать смерть в клочья. Прошло время, и вдруг белые языки один за другим погасли, потекли первые мгновения глухоты. Пес напрягся каждой мышцей, однако ради наивысшей чуткости сделал усилие – и не проснулся. Провалившись, он услышал, как где-то высоко наверху в его сон, в котором ему снились та же ночь и те же горы, но подсвеченные скрытой, бегущей за внутренним взором луной, – кто-то вошел – и, сорвав с тропы струйку осыпи, стал осторожно подвигаться к отаре.
Луна взметнулась вверх, дала свечу – и беззвучно взорвалась шатром ровного света, тут же затопившего изнутри молоком весь дальний и ближний ландшафт: седловину перевала, речку, ворочающуюся далеко между отвесных скал провала, конус шалаша, прядку дыма над кострищем, овечьи морды, тянущие сон отвисшими губами…
Тогда пес вскочил, не залаял, кинулся растекшейся махом белой глыбой – и прыгнул, снес Вовку с тропы в овраг, поднялся, снова прыгнул, и еще – и встал над скатившимся, уже мертвым человеком с вырванным горлом.
Пастух, не разобрав со сна, выскочил, пальнул – и выстрел клинком из ствола рубанул над оврагом воздух, высек контуры камней, шалаша, овец, рассыпавшихся, как яйца из лукошка: упадая, они мотали курдюками и приседали на задние ноги, чтобы отскочить далеко вбок по склону оврага, внизу которого на дне темнел человек с раскинутыми руками, прогнувшийся спиной на рюкзаке. Ослепительно белый Дервиш-бей-хан, вытянувшись вверх над ним, завыл так, что кровь, пронизанная воем, отвердела в висках пастуха, и стая волков, уже подавшихся вверх с плато к югу, остановилась – вожак, понюхав ночь, затрусил было обратно, но что-то вдруг понял – и вернул стаю на прежний курс, припустив еще бодрее, чем раньше.
Пастух пришел на заставу, сообщил о нарушителе. Начзаставы отправил с ним патруль и связался с Хорогом. Вертолет с работниками угрозыска прилетел – еще утром. Установив личность Вовки, опергруппа связалась с Лабораторией. После осмотра места происшествия и освидетельствования судмедэксперта, давшего предварительное заключение (рана горла, перелом шейных позвонков и травма черепа, несовместимая с жизнью), Вовку доставили в кишлак вместе с пастухом и собакой.
V
Мне холодно. Сиреневые вымпела восточных склонов сокрушительно реют над безмолвием.
Мне холодно. Одолеваемый зубной чечеткой, иду к носилкам.
Я уже видел Вовкино лицо – когда подписывал у следователя опознание, – но и сейчас оно поразило меня своей сосредоточенностью.
Тогда меня спас Чашма. Он успел выстрелить. Тень от заходящего солнца, распластавшись скачком во весь разлет лопастей вертолета, вскинулась на меня с громовым лаем. Не соображая, я продолжал стягивать с Вовки одеяло.
Над ухом раздался щелчок – и вокруг моей головы сорвался весь воздух. В совершенной глухоте я видел, как белый волкодав, от которого вниз по склону с каждым его наскоком отлетала циклопическая тень почему-то крылатой женской фигуры, раз за разом был отбиваем танцующим Чашмой.
Едва ли когда в жизни мне было так страшно. Но не взбесившийся волкодав испугал меня. Размахивая прикладом как косой, невидящий Чашма плясал перед чудовищным кристальным фантомом, в облик которого я, парализованный глухотой и страхом, впивался потрясенным взглядом.
В тот же день Андрея Владимировича вместе с телом сына отправили вертолетом в Аянгар.
Весь июль я провел в Лаборатории. Я штабелировал алюминиевые каркасы сцинтилляционных детекторов, блоки плат, залитые эпоксидной смолой, снимал, таскал, перекладывал стопки свинцовых пластин – экранов, разделявших ячейки гигантского калориметра, суммировавшего энергию космических частиц.
Калориметр представлял собой колоссальный зарешеченный куб горного воздуха. Казалось, воздвигнутый нерукотворно, сплошь опутанный проводами, целлофаном, обложенный стеклом, – он плыл пирамидой над молочно-облачной страной озер, которые, обтекая вершины-острова, уныло тянулись за горизонт. Их расплывчатым устьем в страшной дали означалось слияние границ Афганистана, Индии и Пакистана.
Время тянулось тягостно. Никто со мной не заговаривал о случившемся. Жестокосердие выдавалось окружающими за мужественность или тактичность. Да и сам я, впервые воочию столкнувшись со смертью близкого человека, не знал, что с ней делать. Этот опыт ни рационально, ни интуитивно не попадал в спектр моего существования. Унизительно безоружный, я или клял себя за черствость, позволившую мне так легко перенести исчезновение друга, или, напротив, призывал все силы души отринуть от себя скорбь.
Памир вокруг померк. На высокогорье при малейшей надсаде у меня из носа хлестала кровь. Наконец на середине срока Славатинский, начальник экспедиции, сочувственно откомандировал меня обратно в Москву – вместе с неподъемным рюкзаком, набитым дюралевыми кассетами с магнитолентой, хранящей потоки первых данных.
Спустившись в кишлак, водитель тормознул у сельсовета – отметить командировку. У крыльца лежал Дервиш-бей-хан. Мятая миска и погрызенная чурочка валялись перед ним. Над миской кружили мотыльки.
Не поднимая морду с вытянутых лап, волкодав удерживал мой взгляд.
Но не узнал – и опустил набрякшие веки. Чашма приветствовал меня, кривляясь ломкой гримасой, которая в палитре его сокрушенной болезнью мимики означала улыбку:
– А-а-а, ко-кко-мандир, приехал, да? О-о! Дай закурить!
Я отсыпал Чашме полпачки «Казбека». Сойти из кузова на землю я не решился.
Оказалось, что, временно отстраненный от службы, Дервиш-бей-хан находился теперь под начальством Чашмы.
– Вот бандит, – потрясал головой Чашма. – Сейчас такой грустный, такой смирный. Наверное, хочет, чтобы Нури его осенью на выпас взял. А-а, зверь, хочешь обратно к овцам, будешь доить их, да-а? – и Чашма топнул на пса ногой.
Дервиш-бей-хан поднял голову, но не в сторону Чашмы. Из-за грузовика к нему быстро вышла девочка и, встав на колени, проворно развернула перед его мордой газетный сверток. Пока пес кусал и подмахивал розовым, большим, как тряпка, языком крошки твердого овечьего сыра, девочка налила из кувшина полную миску молока. Пес бросил на секунду сыр и, рыкнув, с громовым хлюпом стал лакать молоко. Девочка осторожно подалась назад. Поднявшись, она подхватила спереди подол и побежала вниз по улочке, прижимая кувшин к бедру.
Тут водитель мой громыхнул дверцей, мотор взревел, и я распрощался с Чашмой. Перед тем как вырулить из кишлака, машина сделала несколько поворотов – и на какой-то улочке, от болтанки хватаясь руками за борта, я увидал позади кузова быстро идущую девочку. Теперь ей было не уклониться. Твердым взглядом она всмотрелась в меня. Висячие сережки у порозовевших щек блистали на солнце. И когда она остановилась, мне почудилась улыбка на ее устах – с которой, вдруг вспомнив о чем-то, она махнула мне вслед рукой.
Так третий путь мечтательного бегства закрылся для меня навсегда, едва успев начаться. Но я еще долго был мучим в грезах этим таинственным совокупным образом – прекрасной девочки и белой как снег собаки-убийцы. Песня, которую я слышал в чайной горного кишлака, мне снилась не однажды – в виде ростка чистого могучего желания. Голос девочки плыл и возносился, и сила невыносимого душевного вожделения, поднимаясь, вырываясь всеми силами от притяжения тела вослед напеву, способна была покрыть в этом солнечном, бесконечном пространстве что-то прекрасно существенное – нечто, что было не залогом вечной жизни, а самой душой мира. Этот полет был схож с тем, как пчелиная матка при спаривании испытывает на отбор трутней. Поднимаясь все выше и выше, она дает настичь себя только самому дерзкому, самому выносливому – и тот, сгорая на пике стремления, последнее, что видит: долгий белый шлейф собственного семени, приношением жизни и смерти реющий за маткой – из эмпирея в мир дольний.
Тайна этого образа разрешилась не скоро – но однажды струна, протянутая над аурой его понимания, оборвавшись, спасла мне жизнь.
Случилось это несколько лет спустя, в мой первый приезд в Крым.
Но прежде мне пришлось хлебнуть сполна, бешеным чутьем преследуя в пространстве Ее след, тщательной пчелой собрав, спахтав, сгустив простор своим безумным рыском.
Мне холодно. Одолеваемый зубной чечеткой, иду к носилкам.
Я уже видел Вовкино лицо – когда подписывал у следователя опознание, – но и сейчас оно поразило меня своей сосредоточенностью.
Тогда меня спас Чашма. Он успел выстрелить. Тень от заходящего солнца, распластавшись скачком во весь разлет лопастей вертолета, вскинулась на меня с громовым лаем. Не соображая, я продолжал стягивать с Вовки одеяло.
Над ухом раздался щелчок – и вокруг моей головы сорвался весь воздух. В совершенной глухоте я видел, как белый волкодав, от которого вниз по склону с каждым его наскоком отлетала циклопическая тень почему-то крылатой женской фигуры, раз за разом был отбиваем танцующим Чашмой.
Едва ли когда в жизни мне было так страшно. Но не взбесившийся волкодав испугал меня. Размахивая прикладом как косой, невидящий Чашма плясал перед чудовищным кристальным фантомом, в облик которого я, парализованный глухотой и страхом, впивался потрясенным взглядом.
В тот же день Андрея Владимировича вместе с телом сына отправили вертолетом в Аянгар.
Весь июль я провел в Лаборатории. Я штабелировал алюминиевые каркасы сцинтилляционных детекторов, блоки плат, залитые эпоксидной смолой, снимал, таскал, перекладывал стопки свинцовых пластин – экранов, разделявших ячейки гигантского калориметра, суммировавшего энергию космических частиц.
Калориметр представлял собой колоссальный зарешеченный куб горного воздуха. Казалось, воздвигнутый нерукотворно, сплошь опутанный проводами, целлофаном, обложенный стеклом, – он плыл пирамидой над молочно-облачной страной озер, которые, обтекая вершины-острова, уныло тянулись за горизонт. Их расплывчатым устьем в страшной дали означалось слияние границ Афганистана, Индии и Пакистана.
Время тянулось тягостно. Никто со мной не заговаривал о случившемся. Жестокосердие выдавалось окружающими за мужественность или тактичность. Да и сам я, впервые воочию столкнувшись со смертью близкого человека, не знал, что с ней делать. Этот опыт ни рационально, ни интуитивно не попадал в спектр моего существования. Унизительно безоружный, я или клял себя за черствость, позволившую мне так легко перенести исчезновение друга, или, напротив, призывал все силы души отринуть от себя скорбь.
Памир вокруг померк. На высокогорье при малейшей надсаде у меня из носа хлестала кровь. Наконец на середине срока Славатинский, начальник экспедиции, сочувственно откомандировал меня обратно в Москву – вместе с неподъемным рюкзаком, набитым дюралевыми кассетами с магнитолентой, хранящей потоки первых данных.
Спустившись в кишлак, водитель тормознул у сельсовета – отметить командировку. У крыльца лежал Дервиш-бей-хан. Мятая миска и погрызенная чурочка валялись перед ним. Над миской кружили мотыльки.
Не поднимая морду с вытянутых лап, волкодав удерживал мой взгляд.
Но не узнал – и опустил набрякшие веки. Чашма приветствовал меня, кривляясь ломкой гримасой, которая в палитре его сокрушенной болезнью мимики означала улыбку:
– А-а-а, ко-кко-мандир, приехал, да? О-о! Дай закурить!
Я отсыпал Чашме полпачки «Казбека». Сойти из кузова на землю я не решился.
Оказалось, что, временно отстраненный от службы, Дервиш-бей-хан находился теперь под начальством Чашмы.
– Вот бандит, – потрясал головой Чашма. – Сейчас такой грустный, такой смирный. Наверное, хочет, чтобы Нури его осенью на выпас взял. А-а, зверь, хочешь обратно к овцам, будешь доить их, да-а? – и Чашма топнул на пса ногой.
Дервиш-бей-хан поднял голову, но не в сторону Чашмы. Из-за грузовика к нему быстро вышла девочка и, встав на колени, проворно развернула перед его мордой газетный сверток. Пока пес кусал и подмахивал розовым, большим, как тряпка, языком крошки твердого овечьего сыра, девочка налила из кувшина полную миску молока. Пес бросил на секунду сыр и, рыкнув, с громовым хлюпом стал лакать молоко. Девочка осторожно подалась назад. Поднявшись, она подхватила спереди подол и побежала вниз по улочке, прижимая кувшин к бедру.
Тут водитель мой громыхнул дверцей, мотор взревел, и я распрощался с Чашмой. Перед тем как вырулить из кишлака, машина сделала несколько поворотов – и на какой-то улочке, от болтанки хватаясь руками за борта, я увидал позади кузова быстро идущую девочку. Теперь ей было не уклониться. Твердым взглядом она всмотрелась в меня. Висячие сережки у порозовевших щек блистали на солнце. И когда она остановилась, мне почудилась улыбка на ее устах – с которой, вдруг вспомнив о чем-то, она махнула мне вслед рукой.
Так третий путь мечтательного бегства закрылся для меня навсегда, едва успев начаться. Но я еще долго был мучим в грезах этим таинственным совокупным образом – прекрасной девочки и белой как снег собаки-убийцы. Песня, которую я слышал в чайной горного кишлака, мне снилась не однажды – в виде ростка чистого могучего желания. Голос девочки плыл и возносился, и сила невыносимого душевного вожделения, поднимаясь, вырываясь всеми силами от притяжения тела вослед напеву, способна была покрыть в этом солнечном, бесконечном пространстве что-то прекрасно существенное – нечто, что было не залогом вечной жизни, а самой душой мира. Этот полет был схож с тем, как пчелиная матка при спаривании испытывает на отбор трутней. Поднимаясь все выше и выше, она дает настичь себя только самому дерзкому, самому выносливому – и тот, сгорая на пике стремления, последнее, что видит: долгий белый шлейф собственного семени, приношением жизни и смерти реющий за маткой – из эмпирея в мир дольний.
Тайна этого образа разрешилась не скоро – но однажды струна, протянутая над аурой его понимания, оборвавшись, спасла мне жизнь.
Случилось это несколько лет спустя, в мой первый приезд в Крым.
Но прежде мне пришлось хлебнуть сполна, бешеным чутьем преследуя в пространстве Ее след, тщательной пчелой собрав, спахтав, сгустив простор своим безумным рыском.
VI
А как ни странно, Памир не отбил у меня охоту к путешествиям. В последующие сезоны, как только рассчитывался с сессионными экзаменами, я остервенело рвался из Москвы – туда, куда всю зиму лелеял мысль взойти. Руководимый необъяснимым талантом, я с безошибочным восторгом узнавания сверял карту своего воображения с ландшафтом реальности. За пять лет я исколесил и обнял пластуном волжские степи, на байдаре распутал и вымерил выход из лабиринта волжской дельты на взморье, к Харбайской россыпи; жил целый месяц посреди войны властей с браконьерами на Карантинном острове, облазил субтропики Каспия и Кавказа; и как-то раз, знакомясь с тайгой, чуть не угробился «сифоном», сплавляясь рекой Нежная по Забайкалью.
Теперь я путешествовал в одиночку – не только во избежание трагических потерь. Основной причиной моего одиночества в странствиях – в ущерб залогу взаимопомощи – была глубочайшая интимность поиска откровения, на которое моя интуиция указывала в тех или иных областях. Хотя и отрывочное, откровение это не было замысловатым. Я искал бесхитростности сверхъестественной стороны мира, выраженной Творцом средствами исторической географии, геофизики, зоологии, этнографии – и другими изобразительными составляющими моего зрения.
Каспий, частично знакомый по Апшерону моего детства, привлек меня давнишним посылом. Хотя он и терял уже актуальность – в силу стабилизировавшегося разгрома страны, но мне все еще представлялось забавным: прочувствовать на местности, как можно было бы свинтить нелегалом через госграницу.
Готовиться к первой поездке я начал издалека и вполне необыкновенным образом. За жуткие деньги купил в комке у метро «Фрунзенская» страстно осклабленное чучело медведя. Облезлое, занафталиненное до обморочного задыхания, оно сыпало клопами, опилками и комковатым, слежавшимся тальком – покуда я волочил его в обнимку, как забуревшего кореша, поверх городских барьеров. Бронзовая тарелка с чеканкой «МГОРО – Московское городское общество рыболовства и охоты» и уткой, садящейся на воду у пучка камышей, протягивалась топтыгиным в пространство с угрожающе-требовательным видом. Я отпилил ему лапы и, напялив их на сапожные колодки с прилаженными сверху лыжными ремневыми креплениями, соорудил своего рода спецобувь перебежчика. (Четвертованные останки медведя были выволочены на помойку, где недолго пугали прохожих, пока кто-то не утащил косолапый трофей к себе в берлогу.)
Основывал я принцип действия своей поделки вот на чем. На Памире я слышал разговоры, что, мол, пограничники озабочены не столько поиском реальных нарушителей, сколько восстановлением системы сигнализации после пролома через нее мощных зверей – архаров, ирбисов, кийков. А медведь, судя по тому, что я вычитал в БСЭ, был наиболее вероятным нарушителем границы с Ираном.
Очевидно, я осознавал отъявленную идиотичность этих медвоступов. Однако мне было необходимо хоть как-то обосновать свою иррациональную тягу к путешествиям. Я действовал по методу «клин клином»: поскольку твердо знал, что подлинный мотив моих стремлений к путешествиям таков, что его носитель заслуживает неотложной изоляции.
Два года подряд суммарный вектор моих странствований выправлялся на Пришиб, приграничный городок Южного Азербайджана. Мне представлялось несложным перемахнуть оттуда звериными тропами через невеликие, хотя и снежные перевалы в Персию. Однако сам переход был не важен, важно было только стремление. Побочный эффект разведки, исследования, вживания в ландшафт – познание «гения местности», genius terra, – и, возможно, слияния с ним исподволь – вот что я преследовал на самом деле. Я никогда не бравировал отчетливостью планов путешествий, зная, что все равно меня занесет непоправимо куда-нибудь в сторону, как смелого, но бестолкового мальчишку с акробатической катапульты. Важно было только найти некую будоражащую идею, которая бы мне придала, как маховику, как кумулятивному снаряду, начальную энергию для заброса на местность…
Решено было – с севера на юг – обследовать Каспий. На то у меня имелось по крайней мере две увлекательные причины. Во-первых, я прочитал у поэта: «Каспийское море суть геофизическая – и метафизическая линза России, оттого что в него Волгой – каждым ее притоком, речушкой, ручейком, родником – по капле собирается свет русской земли». И, во-вторых, Тур Хейердал в интервью журналу «Нэшнл Джиографик» за 1981 год, утверждая, что прародина всех народов Евразийского континента существует и не открыта только потому, что утаена водой, песком или вулканической пылью, – указывал на дельту Волги как на одно из наиболее вероятных мест нахождения Евразийской Атлантиды. Хейердал выдвигал несколько аргументов в пользу своей гипотезы. Наиболее весомыми из них были: 1) наличие корреляции между колебаниями уровня Каспия и волнами послеледникового расширения ареалов древнейших общин; 2) археологическое свидетельство новейшего времени о том, что под огромной осадочной толщей дельты погребено Хазарское царство. В заключение знаменитый путешественник призывал начать исследования морского дна Каспийского взморья и подпочвенного слоя Акчагыльских степей.
В преддверии путешествия, часто пренебрегая лекциями, я часами просиживал в скверике у областного турклуба. Из закрытого отдела его библиотеки инструктор горного туризма выносил мне под полой уже несекретные «километровки». Расплатившись, я внимательно, не суетясь, калькировал их. Прижав листы «крокодильчиками» к эскизной доске, я делал вид, что набрасываю карандашный рисунок обрушенной, по росшей березками колокольни, возносившейся за сквериком по диагонали.
Но все это – навязчиво бесплодное желание свалить за кордон, спекуляции на тему исторической географии – было только потешными отговорками, предлогами, увиливаниями перед главной причиной того, что меня так подмывало, упиваясь полным отрывом от постылой жизни, пропасть на все лето где-нибудь в уймище стремительно дичающей, опустошенной страны. Дело в том, что мои поездки были не только следствием простейшей тяги к эскапизму, впрочем, уже взвинченному безрассудством вплоть до суицида. И не только лишь следованием убежденности, что степень присутствия Бога обратно пропорциональна плотности народонаселения. И что «Вселенная – Господь, природа – храм». Не только. Я искал наделы, где сознание поневоле пронизывается сакральностью мира – и благодаря энергии тайны растворяется в окружающей действительности, достигая той полноты, за пределом которой, как мне грезилось, находится первая ступень восхождения к Ней… Так это было или иначе, но определенно – недовольный собой и миром, я стремился через путешествия войти в иной мир, найти вход в него в отдаленном пространстве – и, сделав разведку, постараться непременно вернуться.
Теперь я путешествовал в одиночку – не только во избежание трагических потерь. Основной причиной моего одиночества в странствиях – в ущерб залогу взаимопомощи – была глубочайшая интимность поиска откровения, на которое моя интуиция указывала в тех или иных областях. Хотя и отрывочное, откровение это не было замысловатым. Я искал бесхитростности сверхъестественной стороны мира, выраженной Творцом средствами исторической географии, геофизики, зоологии, этнографии – и другими изобразительными составляющими моего зрения.
Каспий, частично знакомый по Апшерону моего детства, привлек меня давнишним посылом. Хотя он и терял уже актуальность – в силу стабилизировавшегося разгрома страны, но мне все еще представлялось забавным: прочувствовать на местности, как можно было бы свинтить нелегалом через госграницу.
Готовиться к первой поездке я начал издалека и вполне необыкновенным образом. За жуткие деньги купил в комке у метро «Фрунзенская» страстно осклабленное чучело медведя. Облезлое, занафталиненное до обморочного задыхания, оно сыпало клопами, опилками и комковатым, слежавшимся тальком – покуда я волочил его в обнимку, как забуревшего кореша, поверх городских барьеров. Бронзовая тарелка с чеканкой «МГОРО – Московское городское общество рыболовства и охоты» и уткой, садящейся на воду у пучка камышей, протягивалась топтыгиным в пространство с угрожающе-требовательным видом. Я отпилил ему лапы и, напялив их на сапожные колодки с прилаженными сверху лыжными ремневыми креплениями, соорудил своего рода спецобувь перебежчика. (Четвертованные останки медведя были выволочены на помойку, где недолго пугали прохожих, пока кто-то не утащил косолапый трофей к себе в берлогу.)
Основывал я принцип действия своей поделки вот на чем. На Памире я слышал разговоры, что, мол, пограничники озабочены не столько поиском реальных нарушителей, сколько восстановлением системы сигнализации после пролома через нее мощных зверей – архаров, ирбисов, кийков. А медведь, судя по тому, что я вычитал в БСЭ, был наиболее вероятным нарушителем границы с Ираном.
Очевидно, я осознавал отъявленную идиотичность этих медвоступов. Однако мне было необходимо хоть как-то обосновать свою иррациональную тягу к путешествиям. Я действовал по методу «клин клином»: поскольку твердо знал, что подлинный мотив моих стремлений к путешествиям таков, что его носитель заслуживает неотложной изоляции.
Два года подряд суммарный вектор моих странствований выправлялся на Пришиб, приграничный городок Южного Азербайджана. Мне представлялось несложным перемахнуть оттуда звериными тропами через невеликие, хотя и снежные перевалы в Персию. Однако сам переход был не важен, важно было только стремление. Побочный эффект разведки, исследования, вживания в ландшафт – познание «гения местности», genius terra, – и, возможно, слияния с ним исподволь – вот что я преследовал на самом деле. Я никогда не бравировал отчетливостью планов путешествий, зная, что все равно меня занесет непоправимо куда-нибудь в сторону, как смелого, но бестолкового мальчишку с акробатической катапульты. Важно было только найти некую будоражащую идею, которая бы мне придала, как маховику, как кумулятивному снаряду, начальную энергию для заброса на местность…
Решено было – с севера на юг – обследовать Каспий. На то у меня имелось по крайней мере две увлекательные причины. Во-первых, я прочитал у поэта: «Каспийское море суть геофизическая – и метафизическая линза России, оттого что в него Волгой – каждым ее притоком, речушкой, ручейком, родником – по капле собирается свет русской земли». И, во-вторых, Тур Хейердал в интервью журналу «Нэшнл Джиографик» за 1981 год, утверждая, что прародина всех народов Евразийского континента существует и не открыта только потому, что утаена водой, песком или вулканической пылью, – указывал на дельту Волги как на одно из наиболее вероятных мест нахождения Евразийской Атлантиды. Хейердал выдвигал несколько аргументов в пользу своей гипотезы. Наиболее весомыми из них были: 1) наличие корреляции между колебаниями уровня Каспия и волнами послеледникового расширения ареалов древнейших общин; 2) археологическое свидетельство новейшего времени о том, что под огромной осадочной толщей дельты погребено Хазарское царство. В заключение знаменитый путешественник призывал начать исследования морского дна Каспийского взморья и подпочвенного слоя Акчагыльских степей.
В преддверии путешествия, часто пренебрегая лекциями, я часами просиживал в скверике у областного турклуба. Из закрытого отдела его библиотеки инструктор горного туризма выносил мне под полой уже несекретные «километровки». Расплатившись, я внимательно, не суетясь, калькировал их. Прижав листы «крокодильчиками» к эскизной доске, я делал вид, что набрасываю карандашный рисунок обрушенной, по росшей березками колокольни, возносившейся за сквериком по диагонали.
Но все это – навязчиво бесплодное желание свалить за кордон, спекуляции на тему исторической географии – было только потешными отговорками, предлогами, увиливаниями перед главной причиной того, что меня так подмывало, упиваясь полным отрывом от постылой жизни, пропасть на все лето где-нибудь в уймище стремительно дичающей, опустошенной страны. Дело в том, что мои поездки были не только следствием простейшей тяги к эскапизму, впрочем, уже взвинченному безрассудством вплоть до суицида. И не только лишь следованием убежденности, что степень присутствия Бога обратно пропорциональна плотности народонаселения. И что «Вселенная – Господь, природа – храм». Не только. Я искал наделы, где сознание поневоле пронизывается сакральностью мира – и благодаря энергии тайны растворяется в окружающей действительности, достигая той полноты, за пределом которой, как мне грезилось, находится первая ступень восхождения к Ней… Так это было или иначе, но определенно – недовольный собой и миром, я стремился через путешествия войти в иной мир, найти вход в него в отдаленном пространстве – и, сделав разведку, постараться непременно вернуться.
VII
В качестве примера таких ходок хочу рассказать о самом страшном явлении природы, которое когда-либо мною было видено в жизни. По сравнению с ним заставшая в степи гроза, когда молния прямым почти попаданием, на грани контузии, хлестала вокруг, как клинок по ослепительной змее, когда – в пьянящей ясности сознанья, полонившего весь сразу воздух, – под ногами горела дребезжащим синим огонь –ком мокрая трава, – нет, ничто не в силах сравниться с ужасом, в какой однажды меня повергли стрекозы.
Я сидел на песках в низовьях Волги. Царил августовский вечер. Рыба мерно била на плесе, пуская по протоке расходящиеся в блеске неба круги. У торчащего над водой топляка, у самого берега оглушительно гонял малька одиночный жерех. Речной простор, дремучие берега, мечтательный покой, какой овладевает путешественником после ужина и чая на привале – и, конечно, неизбежные комары, от которых спасение лишь привычка. Но вот появляются внезапно стрекозы. Стая, штук сто, не больше. Стрекозы – этажерчатые, огромные, быстрые, снующие мгновенно размашистыми, высокопилотажными зигзагами. Комары тут же исчезают, все скопом, будто вокруг проглочен воздух. Но не это главное. Главное – оглушительная тишина, наполненная ритмичным шелестом этого пронзенного слюдянистыми, блистающими витражами зрения. Свет затвердел, преломился вокруг и рассыпался на перламутр чешуи огромной бьющейся в воздухе рыбы. Я видел открывающиеся и закрывающиеся челюсти стрекоз, видел комаров, смятых в прикусе, видел восьмерочные россыпи наливных стрекозиных зенок. Но не это самое страшное. А страшное – вот тот самый четкий механический шелест, нежный стрекот – и безошибочность полетных хищных линий… Нет, не удается до конца уловить причину жути. Возможно, это атавистический страх, апеллирующий еще к доисторическим временам, когда стрекозы имели крылья метрового размаха и относились к серафимам. А что? Почему бы ангелам не иметь вот такие – слюдяные – крылья. Так ли уж нужны им перья?
К слову, в июне в дельте я сполна познал комариные казни. Днем спасеньем было солнце, ветерок. На солнце – да и то в основном только поблизости от скота, вблизи молочно-транспортных ферм – терпимо грызла мошка да слепни-оводы нажигали меж лопаток. Мрачные тучи комаров хоронились в лесу. Как-то на одной из стоянок, разведывая берег, я наткнулся на белую шелковицу. А я любил в детстве белый тутовник пуще меда. Дерево и земля под ним – все было усыпано ягодами. Я набросился на лакомство – но через секунду комары облепили меня ровным серым мехом, и я пулей вылетел на берег, на раскаленный песок. Несколько раз заскакивал под дерево – и тут же выламывался обратно, успев взять в горсть только несколько ягод… В скорых сумерках звонцы свивались над рекой в высоченные колеблющиеся столбы, вроде джиннов, сивые, гудящие – отчего воздух, уже проницаемый синей глубиной ночи, мутнел. Нельзя было поужинать без того, чтоб вместе с ухой не съесть десяток-другой комаров. Кто его знает, как Святослав воевал хазар в июне… Один раз к моей стоянке на Змеином острове приблудилась собачка, бежевой масти, вроде лаечки, видимо, с охотхозяйства. В связи с комариной напастью песик этот каждый вечер, как смеркалось, выполнял такой ритуал. Комары появлялись, сбивались в столбы внезапно, и перед тем, как весь воздух, вся нижняя атмосфера над дельтой напитывалась ужасным звоном, гудом – огромным звуком пространства, от которого шевелились волосы, – собачка принималась выть, жалобно и безнадежно. Вся ее морда покрывалась рубиновыми булавками, остервенело она начинала рыть яму в песке, прерываясь только, чтобы попробовать сбить лапой с носа комаров, после чего подтаскивала в зубах обломанную зеленую ветку и накрывалась ею, укладываясь в ямке.
Страдая поедом, я посчитал, прикинул, сколько же в дельте комаров, исходя из одной штуки на пять литров воздуха. Получилось, что никак не меньше двухсот тысяч тонн – чуть не сотня километровых ж/д составов прессованных комаров! Но оно и понятно, думал я, – иначе бы здесь не было столько рыбы: мотыль составляет до четырех пятых пищевой биомассы речного дна. И ясно представил я, как съедают меня комары, как разносят тело мое по крупице над речной стороной, как толикой вхожу в круговорот корма, как река, воздух, лес становятся моим новым телом, как суечусь пропитанием, как движусь косяками на нерест, как сыплюсь икрой, личинкой, как гумусом спадаю в море, как ковыляю в придонье «водяным осликом», шевелюсь гидрой, губкой, рыскаю инфузорией, покоюсь тучным илом и снова присоединяюсь к комариному сонму – и от этой мысли что-то повернулось в моей нервной системе, что-то перемкнуло, встало на новое место, как в неисправных часах, которые после сотрясения, легкого удара вдруг заново дают ход, верный, твердый.
Не один раз и не два в путешествиях я сталкивался с настоящими опасностями. И каждый раз меня спасала благоговейная последовательность в кротости перед ними. Я старался не лезть на рожон и вести себя не заносчивей травы.
Тем не менее со мной приключалось немало занимательного. Например, однажды, заблудившись в низовьях Волги, снедаемый внимательным солнцем, я проплутал целый день по степному острову между Ахтубой и Мангутом. Белоголовый орел-курганник следовал надо мной беспрестанным надзором. Птица плавала восходящими кругами над луговиной, и голова кружилась от запрокинутого взгляда. Дикие кони, играя, валялись в роскошных духовитых травах. Почуяв меня, они взметывались, – и я обмирал перед красотой демонической мощи: вспыхнув, кони неслись кончакским гнедым ветром, блистающим глянцем мышц, стрелами шей, токами грив. Избегая быть затоптанным, я мчался Робинзоном и прятался в тальник у ильменя, на лету распугивая зайцев, фазанов, пушечных коростелей, мгновенных гадюк. Уже на закате, теряя сознанье от солнечного удара, я спасался верхом на ветле от волчат, в конце августа экзаменуемых стаей на травле. Тогда, насмерть заеденный комарами, я был подобран степняками с займища «Рассвет». Пастухи нашли меня по босым следам. В поисках они верхом обследовали весь остров. И нашли вовремя: волчки, бросив гонять лошадей, обратили свой нюх и азарт на меня. Пастухи были добры ко мне, дали ночлег и ужин, – и, прощаясь, я заверил их: если они только пожелают, мой дом в Москве станет их домом.
Под Сарай-Бату – «нижней» столицей Золотой Орды, в шторм, наискосок против шквального ветра, на переламывающейся, заливаемой волнами байдарке, в лук сгибая весло, поперек уклоняя от волны борт, я бесконечно пересекал горло Ашулука. После чего на том берегу, переводя дыхание, оторопело глядя на разгулявшуюся, бегущую бурунами реку, взахлеб пил пиво «Волжанин» – в компании с археологами: они рыли раскоп в надбрежной ордынской помойке и видели мой заплыв.
Эти археологи подарили мне набор глазированных черепков с кобальтовой арабской вязью. Вернувшись, я склеил из них пиалу. Археологи показали мне печь в раскопе: основание ее кладки относилось к временам Орды, а верх составляли гербовые кирпичи петровского времени. Оказывается, на этих печах варили селитру. Изготовленным из нее порохом русские войска громили шведов под Полтавой. Эпоха Петра Великого, открыв здесь пороховой промысел, наименовала это татарское поселение Селитренным. Что стало вторым рождением для Сарай-Бату, давно пришедшего в упадок. С тех пор как Тамерлан обломал нашествием северную ветку шелкового пути и пустил караваны прямиком в Сирию, в течение лишь десятилетия иссушенная степь поглотила улицы, базарную площадь, а дома превратила в детали своего ландшафта. А некогда, в XIV веке, дворец Батыя был оснащен висячими садами, лазурными гаремами, караван-сараями, оснащен водопроводом и канализацией; тысячные стада паслись у его стен, на заливном берегу Ахтубы. Население тогда насчитывало 70 тысяч человек – против 40 и 50 тысяч в Лондоне и Париже – соответственно, и без удобств. Кстати, археологи обратили мое внимание на интересный факт. Почти все исторические центры Нижней Волги и Каспия находятся в зонах месторождений полезных ископаемых, имеющих стратегическое значение. Причем открытие этих месторождений случалось исключительно постфактум – уже после того, как эти центры переставали играть ведущую роль в регионе.
Побазлав по душам с археологами, я пешкодралом свалил дальше на юг, через зыбистые озера рыжих песков, через вытоптанные, подъеденные до миллиметра родовые пастбища, многовековые, ровные и плотные, как ковер падишаха, поросшие островками верблюжьей колючки, непроходимой в сандалиях. Я шел мимо мрачных кладбищ кочевников, где в тишине, раскачиваемой стрекотом саранчи, среди полураскрытых могил с сидящими в них полукружьем серыми мертвяками горели рослые вечные огни сочащегося из-под почвы газа. У этих кладбищ, уставленных обряженными тряпками шестами, которые живо кривлялись в отсветах пламени, – я ночевал, сквозь усталость упиваясь жутью… А на рассвете, рассмотрев повсюду под ногами россыпи монет – ритуальные подношения, я заламывал зигзаг на юго-запад, обратно в дельту. И вскоре пробивался кабаньими стежками по плавням, в одном месте километра три бегом спасаясь от солоноватого нагона, со взморья нагнетавшегося моряной. Не успев собрать байдарку, я долго шпарил по колено в воде. Хотя и был в спасжилете, я холодел от знания, что при такой моряне можно запросто сгинуть – погружаясь по грудь, по шею, – по примеру египтян в плавнях Чермного моря.
Я сидел на песках в низовьях Волги. Царил августовский вечер. Рыба мерно била на плесе, пуская по протоке расходящиеся в блеске неба круги. У торчащего над водой топляка, у самого берега оглушительно гонял малька одиночный жерех. Речной простор, дремучие берега, мечтательный покой, какой овладевает путешественником после ужина и чая на привале – и, конечно, неизбежные комары, от которых спасение лишь привычка. Но вот появляются внезапно стрекозы. Стая, штук сто, не больше. Стрекозы – этажерчатые, огромные, быстрые, снующие мгновенно размашистыми, высокопилотажными зигзагами. Комары тут же исчезают, все скопом, будто вокруг проглочен воздух. Но не это главное. Главное – оглушительная тишина, наполненная ритмичным шелестом этого пронзенного слюдянистыми, блистающими витражами зрения. Свет затвердел, преломился вокруг и рассыпался на перламутр чешуи огромной бьющейся в воздухе рыбы. Я видел открывающиеся и закрывающиеся челюсти стрекоз, видел комаров, смятых в прикусе, видел восьмерочные россыпи наливных стрекозиных зенок. Но не это самое страшное. А страшное – вот тот самый четкий механический шелест, нежный стрекот – и безошибочность полетных хищных линий… Нет, не удается до конца уловить причину жути. Возможно, это атавистический страх, апеллирующий еще к доисторическим временам, когда стрекозы имели крылья метрового размаха и относились к серафимам. А что? Почему бы ангелам не иметь вот такие – слюдяные – крылья. Так ли уж нужны им перья?
К слову, в июне в дельте я сполна познал комариные казни. Днем спасеньем было солнце, ветерок. На солнце – да и то в основном только поблизости от скота, вблизи молочно-транспортных ферм – терпимо грызла мошка да слепни-оводы нажигали меж лопаток. Мрачные тучи комаров хоронились в лесу. Как-то на одной из стоянок, разведывая берег, я наткнулся на белую шелковицу. А я любил в детстве белый тутовник пуще меда. Дерево и земля под ним – все было усыпано ягодами. Я набросился на лакомство – но через секунду комары облепили меня ровным серым мехом, и я пулей вылетел на берег, на раскаленный песок. Несколько раз заскакивал под дерево – и тут же выламывался обратно, успев взять в горсть только несколько ягод… В скорых сумерках звонцы свивались над рекой в высоченные колеблющиеся столбы, вроде джиннов, сивые, гудящие – отчего воздух, уже проницаемый синей глубиной ночи, мутнел. Нельзя было поужинать без того, чтоб вместе с ухой не съесть десяток-другой комаров. Кто его знает, как Святослав воевал хазар в июне… Один раз к моей стоянке на Змеином острове приблудилась собачка, бежевой масти, вроде лаечки, видимо, с охотхозяйства. В связи с комариной напастью песик этот каждый вечер, как смеркалось, выполнял такой ритуал. Комары появлялись, сбивались в столбы внезапно, и перед тем, как весь воздух, вся нижняя атмосфера над дельтой напитывалась ужасным звоном, гудом – огромным звуком пространства, от которого шевелились волосы, – собачка принималась выть, жалобно и безнадежно. Вся ее морда покрывалась рубиновыми булавками, остервенело она начинала рыть яму в песке, прерываясь только, чтобы попробовать сбить лапой с носа комаров, после чего подтаскивала в зубах обломанную зеленую ветку и накрывалась ею, укладываясь в ямке.
Страдая поедом, я посчитал, прикинул, сколько же в дельте комаров, исходя из одной штуки на пять литров воздуха. Получилось, что никак не меньше двухсот тысяч тонн – чуть не сотня километровых ж/д составов прессованных комаров! Но оно и понятно, думал я, – иначе бы здесь не было столько рыбы: мотыль составляет до четырех пятых пищевой биомассы речного дна. И ясно представил я, как съедают меня комары, как разносят тело мое по крупице над речной стороной, как толикой вхожу в круговорот корма, как река, воздух, лес становятся моим новым телом, как суечусь пропитанием, как движусь косяками на нерест, как сыплюсь икрой, личинкой, как гумусом спадаю в море, как ковыляю в придонье «водяным осликом», шевелюсь гидрой, губкой, рыскаю инфузорией, покоюсь тучным илом и снова присоединяюсь к комариному сонму – и от этой мысли что-то повернулось в моей нервной системе, что-то перемкнуло, встало на новое место, как в неисправных часах, которые после сотрясения, легкого удара вдруг заново дают ход, верный, твердый.
Не один раз и не два в путешествиях я сталкивался с настоящими опасностями. И каждый раз меня спасала благоговейная последовательность в кротости перед ними. Я старался не лезть на рожон и вести себя не заносчивей травы.
Тем не менее со мной приключалось немало занимательного. Например, однажды, заблудившись в низовьях Волги, снедаемый внимательным солнцем, я проплутал целый день по степному острову между Ахтубой и Мангутом. Белоголовый орел-курганник следовал надо мной беспрестанным надзором. Птица плавала восходящими кругами над луговиной, и голова кружилась от запрокинутого взгляда. Дикие кони, играя, валялись в роскошных духовитых травах. Почуяв меня, они взметывались, – и я обмирал перед красотой демонической мощи: вспыхнув, кони неслись кончакским гнедым ветром, блистающим глянцем мышц, стрелами шей, токами грив. Избегая быть затоптанным, я мчался Робинзоном и прятался в тальник у ильменя, на лету распугивая зайцев, фазанов, пушечных коростелей, мгновенных гадюк. Уже на закате, теряя сознанье от солнечного удара, я спасался верхом на ветле от волчат, в конце августа экзаменуемых стаей на травле. Тогда, насмерть заеденный комарами, я был подобран степняками с займища «Рассвет». Пастухи нашли меня по босым следам. В поисках они верхом обследовали весь остров. И нашли вовремя: волчки, бросив гонять лошадей, обратили свой нюх и азарт на меня. Пастухи были добры ко мне, дали ночлег и ужин, – и, прощаясь, я заверил их: если они только пожелают, мой дом в Москве станет их домом.
Под Сарай-Бату – «нижней» столицей Золотой Орды, в шторм, наискосок против шквального ветра, на переламывающейся, заливаемой волнами байдарке, в лук сгибая весло, поперек уклоняя от волны борт, я бесконечно пересекал горло Ашулука. После чего на том берегу, переводя дыхание, оторопело глядя на разгулявшуюся, бегущую бурунами реку, взахлеб пил пиво «Волжанин» – в компании с археологами: они рыли раскоп в надбрежной ордынской помойке и видели мой заплыв.
Эти археологи подарили мне набор глазированных черепков с кобальтовой арабской вязью. Вернувшись, я склеил из них пиалу. Археологи показали мне печь в раскопе: основание ее кладки относилось к временам Орды, а верх составляли гербовые кирпичи петровского времени. Оказывается, на этих печах варили селитру. Изготовленным из нее порохом русские войска громили шведов под Полтавой. Эпоха Петра Великого, открыв здесь пороховой промысел, наименовала это татарское поселение Селитренным. Что стало вторым рождением для Сарай-Бату, давно пришедшего в упадок. С тех пор как Тамерлан обломал нашествием северную ветку шелкового пути и пустил караваны прямиком в Сирию, в течение лишь десятилетия иссушенная степь поглотила улицы, базарную площадь, а дома превратила в детали своего ландшафта. А некогда, в XIV веке, дворец Батыя был оснащен висячими садами, лазурными гаремами, караван-сараями, оснащен водопроводом и канализацией; тысячные стада паслись у его стен, на заливном берегу Ахтубы. Население тогда насчитывало 70 тысяч человек – против 40 и 50 тысяч в Лондоне и Париже – соответственно, и без удобств. Кстати, археологи обратили мое внимание на интересный факт. Почти все исторические центры Нижней Волги и Каспия находятся в зонах месторождений полезных ископаемых, имеющих стратегическое значение. Причем открытие этих месторождений случалось исключительно постфактум – уже после того, как эти центры переставали играть ведущую роль в регионе.
Побазлав по душам с археологами, я пешкодралом свалил дальше на юг, через зыбистые озера рыжих песков, через вытоптанные, подъеденные до миллиметра родовые пастбища, многовековые, ровные и плотные, как ковер падишаха, поросшие островками верблюжьей колючки, непроходимой в сандалиях. Я шел мимо мрачных кладбищ кочевников, где в тишине, раскачиваемой стрекотом саранчи, среди полураскрытых могил с сидящими в них полукружьем серыми мертвяками горели рослые вечные огни сочащегося из-под почвы газа. У этих кладбищ, уставленных обряженными тряпками шестами, которые живо кривлялись в отсветах пламени, – я ночевал, сквозь усталость упиваясь жутью… А на рассвете, рассмотрев повсюду под ногами россыпи монет – ритуальные подношения, я заламывал зигзаг на юго-запад, обратно в дельту. И вскоре пробивался кабаньими стежками по плавням, в одном месте километра три бегом спасаясь от солоноватого нагона, со взморья нагнетавшегося моряной. Не успев собрать байдарку, я долго шпарил по колено в воде. Хотя и был в спасжилете, я холодел от знания, что при такой моряне можно запросто сгинуть – погружаясь по грудь, по шею, – по примеру египтян в плавнях Чермного моря.