Страница:
Последние лет шесть, приезжая, он заставал у матери помесь богемного притона и богадельни. Она давно не работала, в ее квартире вечно кто-то хозяйничал, нахлебничал. Среди хлыщеватых или бородатых, с гитарами и тромбонами в чехлах, мужиков, которые лишь полдня бывали трезвыми и вечно прятали в полиэтиленовые пакеты или доставали из них бутылки, – ему запомнился чувствительный, слезливый и восторженный философ; он, видимо, переболел в детстве полиомиелитом, и потому его позы и жесты были зажаты и перекошены. Он полулежал на тахте в кухне, поднимаясь только для того, чтобы не задохнуться опрокидываемой рюмкой, которую как-то умудрялся донести до рта в пляшущей руке. Философ время от времени извергал отвлеченные суждения и распалялся от осмысленности во взгляде Максима при именах: Шестов, Гуссерль, Хайдеггер, Бубер. Отталкиваясь от какой-то незначащей бытовой проблемы, он принимался говорить – очень горячо и складно, как увлеченный лектор; да он и был университетским доцентом. Мать, поглощенная знакомцами, представляющими собой руины отринутых эпохой научных работников и иных носителей приличных профессий, которые стали спекулянтами, расклейщиками объявлений, челночниками, выпивохами, бомжами, – не гнала философа.
Макс не был способен отличить ее сожителей от приживал.
Однажды он остался чуть дольше. Сидел, наблюдал вечное застолье, изломанную мать с одутловатым испитым лицом, которая вдруг спохватывалась, выходила из равнодушия, взглядывая на него, застилалась слезами, отчего выглядела моложе, и тут же шарила по столу, прикуривая жадно еще одну сигарету. Иногда она уходила в ванную – подвести глаза.
В преддверии Филдса Максим понял, что давным-давно устал от математики, что теперь истощение и опустошение накрыли его каменной волной. Сначала он пил из бравады. Затем из ожесточения. Он чувствовал, что ему нужно поставить точку. Он ждал этой точки. А пока пил и вспоминал. Что было в начале?
В начале были динозавры. Книга «Рептилии древности и современности».
Потом «Занимательная химия»: ванная превратилась в лабораторию, магниевый сплав добывался в Жуковском на свалках близ аэродрома – отрезать ножовкой от какой-нибудь полетной железяки, а марганцовка продается в аптеке.
После на письменном столе шлифовались линзы для телескопа: в этом Максим достиг большой сноровки – он и сейчас, подобно китайскому каллиграфу, непрерывным движением руки мог выписать идеальную окружность. Решительный шаг в сторону математики был сделан во время воспаления легких, настигшего его в шестом классе. Отец тогда передал ему в больницу кубик Рубика. Вскоре поиск кратчайшей схемы сборки привел Макса в математический кружок при Дворце пионеров, где стало понятно, что математика может быть интересна сама по себе, в чистом виде.
Диплома о высшем образовании у Макса не было – его отчислили из университета за академическую неуспеваемость, поскольку уже тогда он интересовался только геометрией и посещение занятий считал мучительной тратой времени. Он ушел в академический отпуск и стал учить детей программированию. После возвращения из академа Макс окончательно пренебрег учебой. Шел 1992 год, страна опустошалась, ученые разъезжались, и советский диплом казался формальностью.
Однокурсник Макса, с которым он написал несколько статей, поступил в аспирантуру Стэнфордского университета, где на студенческой конференции рассказал об их работах. Приглашение примчалось со скоростью телеграммы.
До Сан-Франциско – четырнадцать часов беспосадочного перелета. Солнце, едва показавшееся из-за горизонта, следовало за самолетом. Проползли под крылом ледовитые горы Гренландии, показался снежный Лабрадор и затем потянулось таежное безбрежье Канады; наконец, в облачных разрывах проплыл Сиэтл. В конце концов Максим измучился так, что после объявления, что самолет заходит на посадку, пробормотал: «Да за это время можно было уже до Крыма на поезде доехать».
В Стэнфорде в первый же день он получил ключи от квартиры, от офиса и чек на тысячу долларов, но на исходе семестра его прихватила тоска. Хоть он и полюбил светлый, гористый город над океаном – Сан-Франциско, – его мучила чуждая Америка, ландшафтное разнообразие Калифорнии выглядело набором декораций, и Россия манила обратно. Точнее – звал призрак оставленной там возлюбленной, которая замуж не желала наотрез и с которой он отождествлял родину. По утрам в послесонье он вспоминал, как выглядит из окна ее квартиры туманный осенний Битцевский парк. Дикая эрекция, сопровождавшая это воспоминание, пружиной вышибала его из постели.
Уже тогда на факультете было много математиков из России, включая декана, Игоря Терехова, высокого, плечистого серебряно-седого бородача. Во время вручения медали Филдса Максим в своей публичной речи признался, что Терехов и его коллеги должны разделить с ним эту награду.
Перед своим первым Рождеством в Америке Макс оказался на конференции в Нью-Йорке, где в сильном подпитии забрел в Гарлем. Там он встретил здоровенного громилу, необъятного, как стена, который попросил сорок долларов; не расслышав, Макс отсчитал сорок центов и ссыпал их в ладонь кинг-конга. Под Новый год он вернулся в Стэнфорд, пришел к Терехову в темных очках, плохо скрывавших кровоподтек, и сказал, что хочет в Москву. Декан ответил: «Если тебе так плохо – поезжай».
Максим уехал на четыре месяца, и Терехов сохранил за ним место и стипендию. Но в квартире над Битцевским парком его тень оказалась уже стертой. Он побился рыбой об лед, помаялся по комнатам знакомых в общаге. Смотрительница пускала его ночевать в Музей Земли, находившийся на последнем этаже шпиля МГУ. Он лежал на прорванном матрасе и смотрел, как уходит вверх чуть просвечивающий ребристый конус шпиля, как плывут низкие облака в ромбе окошка, как широко длится Москва, отсюда, с Воробьевых гор раскинувшаяся дальше горизонта…
В разумении Максима не помещалась катастрофа, поразившая его мать. Он не мог осознать, что вырос в семье, в которой никто никого не любил. Он точно знал про себя, что не любил. Но принимал это как должное: любая молодость жестока, ибо нацелена на расставание с настоящим.
Тогда, глядя на уходящее за горизонт Москвы солнце, он твердо решил, что станет хлопотать и вызволит в конце концов мать в Америку. Но навел справки, столкнулся с непробиваемыми когортами бюрократии и вскоре прекратил об этом думать.
Все то лето и половину осени он жил на рабочем месте, на кафедре, лихорадочно дописывая диссертацию. Терехов не сумел сохранить за ним жилье, и потому Максим спал в холле на кожаном диване-бегемоте, с которого, случалось, соскальзывал во сне на пол. Приходящие по утрам студенты уже привыкли к сонному виду, с каким он шел по коридору в туалет с зубной щеткой в руках. Терехов дал ему возможность спокойно закончить работу, и диссертация его молнией раскроила математическое небо. Отныне десять лет подряд дела его шли только в гору, очень крутую и очень высокую – может быть, одну из самых высоких гор на свете.
Остается только смотреть в потолок. Пойти снова в горы? Уныние не пускает. Так-с… хорошо-с. Ну а что мы думаем в целом? В целом мы думаем невеселые вещи. Мы думаем, что математика сейчас находится в невиданном со времен Пифагора кризисе. Наука долго интенсивно развивалась, было множество научных взрывов. На нынешнюю математику расходуются гигантские ресурсы: временные, людские и финансовые. Сложилась ситуация, когда время, которое человек должен затратить на то, чтобы только разобраться в постановке проблемы, – больше времени академического образования. Я не способен объяснить даже очень хорошему студенту последнего курса университета детали своей работы. Новым исследователям все труднее и труднее включиться в научный процесс. Если математика не повернется лицом к природным нуждам человека, то всего через десять лет ее в прежнем виде уже не будет.
Что и говорить… Чувствую внутри ссадину, ранку, сквозь нее меня покидают силы, и сквозь этот порез я мечтаю бежать и никогда больше не возвращаться к математике. Много было математиков до меня, много будет после. Некоторые на подходе, а некоторые уже в дамках. Дхармананд. Сечет крупно, а местами просто непостижимо. Или Липкин. Молоток. Липкину вообще все равно. Решил, не решил. Сделал дело, пошел грибы собирать или на рыбалку, неделю отвалялся в лесу, отдохнул. А мне вот еще какого-то рожна надобно. На месте усидеть не могу, внутри сосет что-то. Вот и пью потихоньку. Надо бы в горы податься. Напряжению нужна новая точка приложения… Мозг та же мышца – требует работы.
Так чем лично я могу послужить практическим нуждам человечества? Пока ничем. Но есть одна задумка. Я знаю, как обернуть свои знания на пользу человечества. Вдобавок эти знания сейчас попросту непонятны. Лишь несколько десятков человек на планете способны оценить величину моего труда. Высокая вершина осмысленно видна только с соседних вершин. Кто видел панорамный снимок, сделанный с Эвереста? Сколько вершин дотягивается до эшелона Джомолунгмы?»
А пока он пьет. Он пьет и вспоминает иногда о матери. У него сжимается сердце от брезгливости и стыда. И сейчас он пьет так долго, может быть, потому, что подспудно он желает уподобиться ей, сравняться и искупить, попробовать понять и преодолеть неприятное смутное чувство…
Но он скоро перестает думать о матери, наступает забытье, и он долго ничего не помнит. Не помнит даже, сколько у него осталось выпивки в баре. Бутылка, две? Оказывается – полпинты, и пора бы встать под душ и отправиться в супермаркет. Он едет на машине, но понимает, что слишком пьян, и возвращается пешком. Он идет по обочине, рассматривает величественные платаны и замечает, что чувства его к природе притупились. Проходя мимо озера, он вспоминает о деде – отце своего отца, который погиб в 1944 году в Белоруссии совсем молодым, двадцати девяти лет от роду. Слить бы из вены несколько капель крови и получить из них ДНК своего деда. Вот эта задача – серьезна. Все остальное имеет мало смысла. Так что пока он пьет. Еще Максим думает над проблемой оккультизма. Он понимает, что девяносто девять процентов людей, которые этим занимаются, – шарлатаны. Его интересует только оставшийся один процент. Он думает о том, как можно смоделировать работу сознания в моменты профетических состояний или в моменты сна хотя бы. У него есть кое-какие соображения, исходящие из самонаблюдений. Например, все его внезапные озарения происходили в пограничном состоянии сна и бодрствования. Все трудные задачи он решал во сне, а утром просыпался для того, чтобы записать решение.
Но это потом. Пока он пьет и думает всерьез только о том, как расшифровать генный код всех своих предков. Он уже купил пакет программ и написал алгоритм, с помощью которого моделировался генный обмен. Пока же он пьет и прикидывает, почему так получается, что в ретроспективе картину генного обмена, вызванную катастрофами, то есть катаклизмами, повлекшими массовую гибель населения (тупиковые ветви графа), всегда можно описать ситуацией, когда никаких катастроф не было. Почему генный обмен сам по себе таит склонность к обрывам связей?..
Он непременно разберется в этой задаче. В его распоряжении один из мощнейших вычислительных и модельных аппаратов в мире, созданный его разумом. Здесь нет ему равных.
А пока он пьет. У него есть время. До точки ему еще далеко. На прошлой неделе приехала жена. Приехала без детей. Вчера заявила, что уходит от него. Он не просыхает четвертый месяц, и силы ее уже закончились. Жить она будет в Афинах, отец нашел ей место в университете. Макс подумал и ударил ее. Получил сдачи. Но вывернулся и ударил еще. Прибыла полиция. Он объяснил полицейским, что любит своих детей. Жена с окровавленным лицом заявила о его невиновности. «Но ведь вы сами вызвали полицию, леди, не правда ли?» – «Да, я вызвала, но он не виноват». Максима забрали для дачи объяснений. С ним поехала и Нина – для того, чтобы письменно подтвердить свои слова.
Сегодня приходил секретарь факультета. Разговор не склеился. Секретарю явно было неловко, он ушел с извиняющейся гримасой презрения.
Пошли все к черту. Он без них проживет. Вот она где-то рядом уже, эта точка. Макс еще глотнул и пошел в туалет.
Над унитазом он вспомнил, как жена переживала, что отец ее отказался присутствовать на их свадьбе. Высокий желтолицый чиновник, которого он видел всего раз в жизни, не обмолвился с ним ни словом и руки не пожал – только кивнул из кресла. Сейчас он сделает все, чтобы дочь очистилась от неправедного замужества и воцарилась в родовом гнезде.
Да, нужно сворачиваться.
Он уже кое-что придумал.
Глава 3. Отец и дед
Макс не был способен отличить ее сожителей от приживал.
Однажды он остался чуть дольше. Сидел, наблюдал вечное застолье, изломанную мать с одутловатым испитым лицом, которая вдруг спохватывалась, выходила из равнодушия, взглядывая на него, застилалась слезами, отчего выглядела моложе, и тут же шарила по столу, прикуривая жадно еще одну сигарету. Иногда она уходила в ванную – подвести глаза.
В преддверии Филдса Максим понял, что давным-давно устал от математики, что теперь истощение и опустошение накрыли его каменной волной. Сначала он пил из бравады. Затем из ожесточения. Он чувствовал, что ему нужно поставить точку. Он ждал этой точки. А пока пил и вспоминал. Что было в начале?
В начале были динозавры. Книга «Рептилии древности и современности».
Потом «Занимательная химия»: ванная превратилась в лабораторию, магниевый сплав добывался в Жуковском на свалках близ аэродрома – отрезать ножовкой от какой-нибудь полетной железяки, а марганцовка продается в аптеке.
После на письменном столе шлифовались линзы для телескопа: в этом Максим достиг большой сноровки – он и сейчас, подобно китайскому каллиграфу, непрерывным движением руки мог выписать идеальную окружность. Решительный шаг в сторону математики был сделан во время воспаления легких, настигшего его в шестом классе. Отец тогда передал ему в больницу кубик Рубика. Вскоре поиск кратчайшей схемы сборки привел Макса в математический кружок при Дворце пионеров, где стало понятно, что математика может быть интересна сама по себе, в чистом виде.
Диплома о высшем образовании у Макса не было – его отчислили из университета за академическую неуспеваемость, поскольку уже тогда он интересовался только геометрией и посещение занятий считал мучительной тратой времени. Он ушел в академический отпуск и стал учить детей программированию. После возвращения из академа Макс окончательно пренебрег учебой. Шел 1992 год, страна опустошалась, ученые разъезжались, и советский диплом казался формальностью.
Однокурсник Макса, с которым он написал несколько статей, поступил в аспирантуру Стэнфордского университета, где на студенческой конференции рассказал об их работах. Приглашение примчалось со скоростью телеграммы.
До Сан-Франциско – четырнадцать часов беспосадочного перелета. Солнце, едва показавшееся из-за горизонта, следовало за самолетом. Проползли под крылом ледовитые горы Гренландии, показался снежный Лабрадор и затем потянулось таежное безбрежье Канады; наконец, в облачных разрывах проплыл Сиэтл. В конце концов Максим измучился так, что после объявления, что самолет заходит на посадку, пробормотал: «Да за это время можно было уже до Крыма на поезде доехать».
В Стэнфорде в первый же день он получил ключи от квартиры, от офиса и чек на тысячу долларов, но на исходе семестра его прихватила тоска. Хоть он и полюбил светлый, гористый город над океаном – Сан-Франциско, – его мучила чуждая Америка, ландшафтное разнообразие Калифорнии выглядело набором декораций, и Россия манила обратно. Точнее – звал призрак оставленной там возлюбленной, которая замуж не желала наотрез и с которой он отождествлял родину. По утрам в послесонье он вспоминал, как выглядит из окна ее квартиры туманный осенний Битцевский парк. Дикая эрекция, сопровождавшая это воспоминание, пружиной вышибала его из постели.
Уже тогда на факультете было много математиков из России, включая декана, Игоря Терехова, высокого, плечистого серебряно-седого бородача. Во время вручения медали Филдса Максим в своей публичной речи признался, что Терехов и его коллеги должны разделить с ним эту награду.
Перед своим первым Рождеством в Америке Макс оказался на конференции в Нью-Йорке, где в сильном подпитии забрел в Гарлем. Там он встретил здоровенного громилу, необъятного, как стена, который попросил сорок долларов; не расслышав, Макс отсчитал сорок центов и ссыпал их в ладонь кинг-конга. Под Новый год он вернулся в Стэнфорд, пришел к Терехову в темных очках, плохо скрывавших кровоподтек, и сказал, что хочет в Москву. Декан ответил: «Если тебе так плохо – поезжай».
Максим уехал на четыре месяца, и Терехов сохранил за ним место и стипендию. Но в квартире над Битцевским парком его тень оказалась уже стертой. Он побился рыбой об лед, помаялся по комнатам знакомых в общаге. Смотрительница пускала его ночевать в Музей Земли, находившийся на последнем этаже шпиля МГУ. Он лежал на прорванном матрасе и смотрел, как уходит вверх чуть просвечивающий ребристый конус шпиля, как плывут низкие облака в ромбе окошка, как широко длится Москва, отсюда, с Воробьевых гор раскинувшаяся дальше горизонта…
В разумении Максима не помещалась катастрофа, поразившая его мать. Он не мог осознать, что вырос в семье, в которой никто никого не любил. Он точно знал про себя, что не любил. Но принимал это как должное: любая молодость жестока, ибо нацелена на расставание с настоящим.
Тогда, глядя на уходящее за горизонт Москвы солнце, он твердо решил, что станет хлопотать и вызволит в конце концов мать в Америку. Но навел справки, столкнулся с непробиваемыми когортами бюрократии и вскоре прекратил об этом думать.
Все то лето и половину осени он жил на рабочем месте, на кафедре, лихорадочно дописывая диссертацию. Терехов не сумел сохранить за ним жилье, и потому Максим спал в холле на кожаном диване-бегемоте, с которого, случалось, соскальзывал во сне на пол. Приходящие по утрам студенты уже привыкли к сонному виду, с каким он шел по коридору в туалет с зубной щеткой в руках. Терехов дал ему возможность спокойно закончить работу, и диссертация его молнией раскроила математическое небо. Отныне десять лет подряд дела его шли только в гору, очень крутую и очень высокую – может быть, одну из самых высоких гор на свете.
* * *
«Что ж? Дело сделано, вершина достигнута. Остальное – за историей. Больше у меня не хватит ни сил, ни здоровья, ни времени на что-либо подобное. А на меньшее – смешно и думать – не разменяюсь. Подводники и летчики-испытатели уходят на пенсию в тридцать пять лет. Вот и я вышел на пенсию. Преподавать не умею и ненавижу. Никому ничего не объяснишь. И не надо приводить счастливых примеров обратного. Фейнман только делал вид, что может что-то популяризировать. Все его учебники – сплошная видимость простоты, надувательство. Его лекцию о квантовой электродинамике для гуманитариев интеллект вообще не способен понять…Остается только смотреть в потолок. Пойти снова в горы? Уныние не пускает. Так-с… хорошо-с. Ну а что мы думаем в целом? В целом мы думаем невеселые вещи. Мы думаем, что математика сейчас находится в невиданном со времен Пифагора кризисе. Наука долго интенсивно развивалась, было множество научных взрывов. На нынешнюю математику расходуются гигантские ресурсы: временные, людские и финансовые. Сложилась ситуация, когда время, которое человек должен затратить на то, чтобы только разобраться в постановке проблемы, – больше времени академического образования. Я не способен объяснить даже очень хорошему студенту последнего курса университета детали своей работы. Новым исследователям все труднее и труднее включиться в научный процесс. Если математика не повернется лицом к природным нуждам человека, то всего через десять лет ее в прежнем виде уже не будет.
Что и говорить… Чувствую внутри ссадину, ранку, сквозь нее меня покидают силы, и сквозь этот порез я мечтаю бежать и никогда больше не возвращаться к математике. Много было математиков до меня, много будет после. Некоторые на подходе, а некоторые уже в дамках. Дхармананд. Сечет крупно, а местами просто непостижимо. Или Липкин. Молоток. Липкину вообще все равно. Решил, не решил. Сделал дело, пошел грибы собирать или на рыбалку, неделю отвалялся в лесу, отдохнул. А мне вот еще какого-то рожна надобно. На месте усидеть не могу, внутри сосет что-то. Вот и пью потихоньку. Надо бы в горы податься. Напряжению нужна новая точка приложения… Мозг та же мышца – требует работы.
Так чем лично я могу послужить практическим нуждам человечества? Пока ничем. Но есть одна задумка. Я знаю, как обернуть свои знания на пользу человечества. Вдобавок эти знания сейчас попросту непонятны. Лишь несколько десятков человек на планете способны оценить величину моего труда. Высокая вершина осмысленно видна только с соседних вершин. Кто видел панорамный снимок, сделанный с Эвереста? Сколько вершин дотягивается до эшелона Джомолунгмы?»
* * *
Максим, к счастью, уже знает, что он может сделать. Есть, есть у него мысль. Но пока он пьет. А когда прекратит, сразу займется. Он станет работать для воскрешения мертвых. Все иные задачи цивилизации смехотворны. Воскресить мертвых – вот главная задача. Теория Максима имеет мощные приложения в криптографии. И в исторической, популяционной генетике. В науке о расшифровке генетического наследия человечества. Историческая генетика ставит целью на основе генома человека расшифровать ДНК его предков. И значит, сделать возможным их воскрешение. Мало ли – где чьи кости зарыты, где чей пепел развеян. У Бога все живы. И задачу эту, для Бога, должен исполнить человек. Вот – вершина цивилизации. Мессия будет более разбираться в генетике, чем в теологии.А пока он пьет. Он пьет и вспоминает иногда о матери. У него сжимается сердце от брезгливости и стыда. И сейчас он пьет так долго, может быть, потому, что подспудно он желает уподобиться ей, сравняться и искупить, попробовать понять и преодолеть неприятное смутное чувство…
Но он скоро перестает думать о матери, наступает забытье, и он долго ничего не помнит. Не помнит даже, сколько у него осталось выпивки в баре. Бутылка, две? Оказывается – полпинты, и пора бы встать под душ и отправиться в супермаркет. Он едет на машине, но понимает, что слишком пьян, и возвращается пешком. Он идет по обочине, рассматривает величественные платаны и замечает, что чувства его к природе притупились. Проходя мимо озера, он вспоминает о деде – отце своего отца, который погиб в 1944 году в Белоруссии совсем молодым, двадцати девяти лет от роду. Слить бы из вены несколько капель крови и получить из них ДНК своего деда. Вот эта задача – серьезна. Все остальное имеет мало смысла. Так что пока он пьет. Еще Максим думает над проблемой оккультизма. Он понимает, что девяносто девять процентов людей, которые этим занимаются, – шарлатаны. Его интересует только оставшийся один процент. Он думает о том, как можно смоделировать работу сознания в моменты профетических состояний или в моменты сна хотя бы. У него есть кое-какие соображения, исходящие из самонаблюдений. Например, все его внезапные озарения происходили в пограничном состоянии сна и бодрствования. Все трудные задачи он решал во сне, а утром просыпался для того, чтобы записать решение.
Но это потом. Пока он пьет и думает всерьез только о том, как расшифровать генный код всех своих предков. Он уже купил пакет программ и написал алгоритм, с помощью которого моделировался генный обмен. Пока же он пьет и прикидывает, почему так получается, что в ретроспективе картину генного обмена, вызванную катастрофами, то есть катаклизмами, повлекшими массовую гибель населения (тупиковые ветви графа), всегда можно описать ситуацией, когда никаких катастроф не было. Почему генный обмен сам по себе таит склонность к обрывам связей?..
Он непременно разберется в этой задаче. В его распоряжении один из мощнейших вычислительных и модельных аппаратов в мире, созданный его разумом. Здесь нет ему равных.
А пока он пьет. У него есть время. До точки ему еще далеко. На прошлой неделе приехала жена. Приехала без детей. Вчера заявила, что уходит от него. Он не просыхает четвертый месяц, и силы ее уже закончились. Жить она будет в Афинах, отец нашел ей место в университете. Макс подумал и ударил ее. Получил сдачи. Но вывернулся и ударил еще. Прибыла полиция. Он объяснил полицейским, что любит своих детей. Жена с окровавленным лицом заявила о его невиновности. «Но ведь вы сами вызвали полицию, леди, не правда ли?» – «Да, я вызвала, но он не виноват». Максима забрали для дачи объяснений. С ним поехала и Нина – для того, чтобы письменно подтвердить свои слова.
Сегодня приходил секретарь факультета. Разговор не склеился. Секретарю явно было неловко, он ушел с извиняющейся гримасой презрения.
Пошли все к черту. Он без них проживет. Вот она где-то рядом уже, эта точка. Макс еще глотнул и пошел в туалет.
Над унитазом он вспомнил, как жена переживала, что отец ее отказался присутствовать на их свадьбе. Высокий желтолицый чиновник, которого он видел всего раз в жизни, не обмолвился с ним ни словом и руки не пожал – только кивнул из кресла. Сейчас он сделает все, чтобы дочь очистилась от неправедного замужества и воцарилась в родовом гнезде.
Да, нужно сворачиваться.
Он уже кое-что придумал.
Глава 3. Отец и дед
Достаточно ли крови потомка, чтобы воскресить предка? Как будет происходить воскрешение мертвых? Нужны ли для этого кости? Как воскреснут те, чье тело было сожжено? Чьи кости двинутся под землей по направлению к Иерусалиму? Хорошо ли все представляют, какой путь им предстоит?
Максим пил, пил, видел скелеты, шагающие под землей, под Черным морем, под Малой Азией… и вдруг вспомнил, что отыскал могилу деда, погибшего на фронте. И он поразился тому, что мог об этом забыть. А было так.
В начале декабря Макс набрал номер отца.
– Папа?
– Да, сын. Здравствуй.
– Ты можешь говорить, не занят?
– Слушай, я на ланч собрался, давай через час созвонимся?
– О’кей. А я пока пошлю тебе письмецо, изложу суть дела, – сказал Максим и положил трубку.
Он набрал в строке поиска Подольского военного архива «Семен Николаевич Покровский», кликнул, сохранил загрузившийся скан отчета о боевых потерях и послал его отцу.
Через час набрал его номер.
– Папа?
– Привет, сын, привет. Как дела?
– Как сажа бела. Открой почту, посмотри от меня письмо.
– Так… Вижу.
– Это список боевых потерь, куда вписан наш дед. Читай.
– Подожди. Номер записи… Покровский С.Н. 1915 года рождения, Ординский район. Призван в городе Кунгур. Откуда это?!
– Читай, читай.
– …Старший лейтенант 717-го стрелкового полка Речицкой дивизии – 170-й стрелковой дивизии 48-й армии 1-го Белорусского фронта. Погиб в бою 1 января 1944 года. Похоронен в деревне Страковичи Паричского района Гомельской области, Белоруссия… Где ты это нашел?
– Министерство обороны наконец выложило на свой сервер весь Мемориальный архив, все данные о потерях. Включая раненых, пропавших без вести и попавших в плен.
– Не может быть… Почему они раньше этого не сделали?.. Мы с матерью, твоей бабушкой, несколько раз посылали в Подольск запрос, нам отвечали только, что дед погиб под Гомелем…
– Скоро Новый год. Съездим?
– Куда съездим?.. Когда?
– К деду на годовщину. Ты ведь все равно на Рождество никуда не летишь…
– Как раз лечу. В Калифорнию.
– Папа. Вдумайся. Сколько раз бабушка ездила в Белоруссию, чтобы найти могилу деда?
– Три. Два раза я с ней ездил.
– И теперь, когда стало известно, где похоронен дед, тебе безразлично? Хотя бы в память о матери. Она любила деда. Никогда не отмечала Новый год.
– Да…
– Давай слетаем. Расходы беру на себя, – Максим глотнул виски.
– Я подумаю.
– Нечего думать. Вообще-то это чей отец? Твой или мой? Я бы на твою могилку съездил.
– Не хами.
– Я еще кое-что узнал. В списке потерь за тот же день имеется некто Мирошниченко. Он повторил подвиг Матросова. Звание Героя Советского Союза ему присвоили посмертно. Вот откуда началась цепочка моих разысканий. Есть описание боя, в котором погиб дед. Мирошниченко был командиром разведвзвода.
Под Новый год командованию понадобилось улучшить боевые показатели. Мирошниченко послали разведать место будущей операции. Предполагалось освободить часть села Печищи. Надеялись поздравить немцев: захватить врасплох.
31-го числа Мирошниченко у линии обороны на подступах к Печищам обнаружил три дзота. Четвертого он не заметил. Ночью разведрота вместе со взводом автоматчиков, которым командовал дед, отправилась навестить фрицев. Они шли мимо того четвертого дзота, который не заметил разведчик. Заработал пулемет.
Бойцы – кто выжил – залегли, врылись в снег. Приближался рассвет. На свету, с пятнадцати-двадцати метров их перестреляют, как куропаток. Мирошниченко понял, что головы ему и так не сносить. Он рванулся к дзоту. Пулемет был на мгновение закрыт, и этого хватило еще одному смельчаку, чтобы забросать дзот гранатами. Когда дед погиб, неясно. Или в самом начале, или он лежал вместе со всеми несколько часов в заснеженных потемках, ожидая участи.
– Откуда ты все это знаешь?
– Я нашел в одной белорусской газете воспоминания о Мирошниченко.
Мемуары бойца, который бросился на дзот вслед за ним и успел швырнуть гранату. Агитотделы пропагандировали жертвенное геройство в войсках. Список бойцов, которые повторили подвиг Матросова, насчитывал к 1945 году больше двух сотен фамилий. Едем?
– Ты и описание боя нашел, и место захоронения… Удивительно.
– Мир меняется, папа. Мир становится прозрачней, ближе.
– Я подумаю, – буркнул отец и положил трубку.
На следующий день он перезвонил.
В Минск они вылетели вместе. Максу было тяжело. Второй день похмелья оказался самым страшным. К вечеру его затрясло. Перед посадкой он дрожащими пальцами выломал очередную облатку транквилизатора, проглотил – и в аэропорту его, два раза кинув в озноб, отпустило.
Переночевали в Минске. Взять напрокат машину оказалось невозможным.
Толковой карты найти не смогли – таксист посоветовал расспросить о Страковичах и Печищах поближе к месту, в Паричах. «Может, того хутора уже и нету», – добавил он.
Ехали они полдня, на каждой заправке расспрашивали, где находятся Печищи. Или Страковичи. Заночевали в Светлогорске, в Доме колхозника.
За окном было снежно и ясно. Взволнованный отец не знал, чем себя занять. Номер их был убог: две тумбочки, две кровати, провонявший чем-то холодильник, телевизор, по которому шли угрюмые передачи, похожие на трансляции из детства: «Сельский час», «Музыкальный киоск», «Утренняя почта»…
От окна пластами отваливался понизу холодный воздух. За стеклом дымы столбами уходили в небо.
– Дети, поднимите руки, у кого есть отцы.
Подняли только трое из сорока.
До восьмого класса он страстно им завидовал.
Горечь с возрастом сошла на нет.
Но сейчас это чувство вернулось снова.
Он хорошо помнил этих детей. Два мальчика и девочка.
Он помнил кобуру отца, которую теребил, пока тот держал его на коленях, перед фотографом. Отец: светловолосый человек с упорным подбородком и добрым оживленным взглядом.
Черты деда резко вдруг проступали в неочевидном преломлении света, случайно выстроенном именно этой парой панелей. Сначала он был ошеломлен, это напомнило ему кадры из страшных фильмов, когда лицо оборотня искажается чужим естеством, но постепенно он привык и подходил к библиотеке с радостным чувством встречи.
– Здравствуй, дед! – кивал он и шагал навстречу раскатывающимся воротам, навстречу стойке с уже очнувшимися под пальцами первых посетителей каталожными терминалами и высокими стульями…
Не спалось. Он вставал, подходил к окну, прислушивался к дыханию отца, ложился и снова вспоминал взросление. Почему-то оно связывалось с первым осознанием войны – не Великой Отечественной, которая в основном состояла из героики, а не из крови, – а другой, близкой.
Афган стал осязаем, когда друг Андрей позвал его «смотреть цинковые гробы».
Июньский вечер, над дворами носятся стрижи, сверчат в вираже; дети играют в волейбол. Перед подъездом группа парней, красные с черным повязки на рукавах. Они встают в очередь, потихоньку поднимаются по лестнице. В квартире на третьем этаже стоит на табуретках оцинкованный железный ящик с куском стекла в крышке. Женщины держат в пальцах свечи или к животам прислоняют иконы; две бабушки потихоньку плачут и причитают. Мать солдата без слез сидит у гроба.
Летом того же года в пионерлагере «Ландыш» вожатый Копылов учил их жизни. Весной он вернулся из Афганистана, от него Макс впервые услышал слово «духи». Так и представлял, как солдаты воюют с духами.
Копылов рассказывал, что горел в бронемашине, спасся, а обгоревшего друга после госпиталя комиссовали. Макс слушал этого рыжеватого крепыша с интересом, страхом и раскаленным непониманием сути войны, сути страданий и смерти.
Копылов учился в пединституте на преподавателя физкультуры, и что-то глодало его изнутри. По десять раз за ночь он поднимал отряд по тревоге. Максим засыпал в носках, чтобы уложиться в положенные двадцать пять секунд, или «пока спичка догорит». После команды «смирно» любое шевеление в строю поднимало Копылова в воздух, и он содрогал его перед носом Макса приемом маваши гири.
Единственной отрадой в «Ландыше» случилась вожатая Наташа, на сон грядущий пересказавшая им однажды «Венеру Илльскую» (Копылов в этот вечер отвалил в город). А так там было полно комаров, на мостках через болото можно было нарваться на деревенских, огрести по присказке: «А что вы делали у нашего колодца?!» Приемник «Крош», который доставлял Максу репортажи с чемпионата мира по футболу, украли на третий день. Сосед по койке однажды выпил залпом одеколон «Саша» и потом полночи тяжко блевал за окно. Кто-то стянул у Макса простынь, и он спал на голом матрасе. Мяча футбольного от Копылова было не дождаться. К тому же афганец совсем распоясался, день напролет гонял отряд по лесу вприсядку, – и Макс с Андреем сбежали. Искали их с милицией, но после бешеного афганца милицией их было не испугать.
Максим помнит распущенные волосы Наташи, как они текут вдоль стана, и как она строго стоит против тусклой лампы, помнит ее голос. А дикую историю об ожившей страстной бронзе он запомнил слово в слово.
Максим пил, пил, видел скелеты, шагающие под землей, под Черным морем, под Малой Азией… и вдруг вспомнил, что отыскал могилу деда, погибшего на фронте. И он поразился тому, что мог об этом забыть. А было так.
В начале декабря Макс набрал номер отца.
– Папа?
– Да, сын. Здравствуй.
– Ты можешь говорить, не занят?
– Слушай, я на ланч собрался, давай через час созвонимся?
– О’кей. А я пока пошлю тебе письмецо, изложу суть дела, – сказал Максим и положил трубку.
Он набрал в строке поиска Подольского военного архива «Семен Николаевич Покровский», кликнул, сохранил загрузившийся скан отчета о боевых потерях и послал его отцу.
Через час набрал его номер.
– Папа?
– Привет, сын, привет. Как дела?
– Как сажа бела. Открой почту, посмотри от меня письмо.
– Так… Вижу.
– Это список боевых потерь, куда вписан наш дед. Читай.
– Подожди. Номер записи… Покровский С.Н. 1915 года рождения, Ординский район. Призван в городе Кунгур. Откуда это?!
– Читай, читай.
– …Старший лейтенант 717-го стрелкового полка Речицкой дивизии – 170-й стрелковой дивизии 48-й армии 1-го Белорусского фронта. Погиб в бою 1 января 1944 года. Похоронен в деревне Страковичи Паричского района Гомельской области, Белоруссия… Где ты это нашел?
– Министерство обороны наконец выложило на свой сервер весь Мемориальный архив, все данные о потерях. Включая раненых, пропавших без вести и попавших в плен.
– Не может быть… Почему они раньше этого не сделали?.. Мы с матерью, твоей бабушкой, несколько раз посылали в Подольск запрос, нам отвечали только, что дед погиб под Гомелем…
– Скоро Новый год. Съездим?
– Куда съездим?.. Когда?
– К деду на годовщину. Ты ведь все равно на Рождество никуда не летишь…
– Как раз лечу. В Калифорнию.
– Папа. Вдумайся. Сколько раз бабушка ездила в Белоруссию, чтобы найти могилу деда?
– Три. Два раза я с ней ездил.
– И теперь, когда стало известно, где похоронен дед, тебе безразлично? Хотя бы в память о матери. Она любила деда. Никогда не отмечала Новый год.
– Да…
– Давай слетаем. Расходы беру на себя, – Максим глотнул виски.
– Я подумаю.
– Нечего думать. Вообще-то это чей отец? Твой или мой? Я бы на твою могилку съездил.
– Не хами.
– Я еще кое-что узнал. В списке потерь за тот же день имеется некто Мирошниченко. Он повторил подвиг Матросова. Звание Героя Советского Союза ему присвоили посмертно. Вот откуда началась цепочка моих разысканий. Есть описание боя, в котором погиб дед. Мирошниченко был командиром разведвзвода.
Под Новый год командованию понадобилось улучшить боевые показатели. Мирошниченко послали разведать место будущей операции. Предполагалось освободить часть села Печищи. Надеялись поздравить немцев: захватить врасплох.
31-го числа Мирошниченко у линии обороны на подступах к Печищам обнаружил три дзота. Четвертого он не заметил. Ночью разведрота вместе со взводом автоматчиков, которым командовал дед, отправилась навестить фрицев. Они шли мимо того четвертого дзота, который не заметил разведчик. Заработал пулемет.
Бойцы – кто выжил – залегли, врылись в снег. Приближался рассвет. На свету, с пятнадцати-двадцати метров их перестреляют, как куропаток. Мирошниченко понял, что головы ему и так не сносить. Он рванулся к дзоту. Пулемет был на мгновение закрыт, и этого хватило еще одному смельчаку, чтобы забросать дзот гранатами. Когда дед погиб, неясно. Или в самом начале, или он лежал вместе со всеми несколько часов в заснеженных потемках, ожидая участи.
– Откуда ты все это знаешь?
– Я нашел в одной белорусской газете воспоминания о Мирошниченко.
Мемуары бойца, который бросился на дзот вслед за ним и успел швырнуть гранату. Агитотделы пропагандировали жертвенное геройство в войсках. Список бойцов, которые повторили подвиг Матросова, насчитывал к 1945 году больше двух сотен фамилий. Едем?
– Ты и описание боя нашел, и место захоронения… Удивительно.
– Мир меняется, папа. Мир становится прозрачней, ближе.
– Я подумаю, – буркнул отец и положил трубку.
На следующий день он перезвонил.
В Минск они вылетели вместе. Максу было тяжело. Второй день похмелья оказался самым страшным. К вечеру его затрясло. Перед посадкой он дрожащими пальцами выломал очередную облатку транквилизатора, проглотил – и в аэропорту его, два раза кинув в озноб, отпустило.
Переночевали в Минске. Взять напрокат машину оказалось невозможным.
Толковой карты найти не смогли – таксист посоветовал расспросить о Страковичах и Печищах поближе к месту, в Паричах. «Может, того хутора уже и нету», – добавил он.
Ехали они полдня, на каждой заправке расспрашивали, где находятся Печищи. Или Страковичи. Заночевали в Светлогорске, в Доме колхозника.
За окном было снежно и ясно. Взволнованный отец не знал, чем себя занять. Номер их был убог: две тумбочки, две кровати, провонявший чем-то холодильник, телевизор, по которому шли угрюмые передачи, похожие на трансляции из детства: «Сельский час», «Музыкальный киоск», «Утренняя почта»…
От окна пластами отваливался понизу холодный воздух. За стеклом дымы столбами уходили в небо.
* * *
В 1946 году, когда он пошел в школу, на самом первом уроке учительница попросила:– Дети, поднимите руки, у кого есть отцы.
Подняли только трое из сорока.
До восьмого класса он страстно им завидовал.
Горечь с возрастом сошла на нет.
Но сейчас это чувство вернулось снова.
Он хорошо помнил этих детей. Два мальчика и девочка.
Он помнил кобуру отца, которую теребил, пока тот держал его на коленях, перед фотографом. Отец: светловолосый человек с упорным подбородком и добрым оживленным взглядом.
* * *
Каждое утро, когда в боковом зрении появлялись зеркальные, солнцезащитные панели Curtis Library, Максим чуть изменял траекторию, начинал поглядывать под ноги, искаженная его фигура, протекая по серебряной кривизне, потихоньку собиралась на плоскости, и он начинал посматривать на себя без отвращения. Теперь он готов. Шагов через пять он встретится взглядом с дедом.Черты деда резко вдруг проступали в неочевидном преломлении света, случайно выстроенном именно этой парой панелей. Сначала он был ошеломлен, это напомнило ему кадры из страшных фильмов, когда лицо оборотня искажается чужим естеством, но постепенно он привык и подходил к библиотеке с радостным чувством встречи.
– Здравствуй, дед! – кивал он и шагал навстречу раскатывающимся воротам, навстречу стойке с уже очнувшимися под пальцами первых посетителей каталожными терминалами и высокими стульями…
* * *
В Светлогорске Максу не спалось, и он вспоминал свое скудное детство. Рабочие окраины и раздолье заводских складов, горы керамзита и песка, высоченные стопки железобетонных плит, старые маневровые тепловозы, пляшущий под карьерными самосвалами мост через Москву-реку; иссекший спины, щеки, больно лупивший по темечку град, от которого они прятались под мостом; прибрежное речное царство, заросшее ежевикой, повиликой, хрустальные роднички у самого уреза воды с фонтанчиками песчинок…Не спалось. Он вставал, подходил к окну, прислушивался к дыханию отца, ложился и снова вспоминал взросление. Почему-то оно связывалось с первым осознанием войны – не Великой Отечественной, которая в основном состояла из героики, а не из крови, – а другой, близкой.
Афган стал осязаем, когда друг Андрей позвал его «смотреть цинковые гробы».
Июньский вечер, над дворами носятся стрижи, сверчат в вираже; дети играют в волейбол. Перед подъездом группа парней, красные с черным повязки на рукавах. Они встают в очередь, потихоньку поднимаются по лестнице. В квартире на третьем этаже стоит на табуретках оцинкованный железный ящик с куском стекла в крышке. Женщины держат в пальцах свечи или к животам прислоняют иконы; две бабушки потихоньку плачут и причитают. Мать солдата без слез сидит у гроба.
Летом того же года в пионерлагере «Ландыш» вожатый Копылов учил их жизни. Весной он вернулся из Афганистана, от него Макс впервые услышал слово «духи». Так и представлял, как солдаты воюют с духами.
Копылов рассказывал, что горел в бронемашине, спасся, а обгоревшего друга после госпиталя комиссовали. Макс слушал этого рыжеватого крепыша с интересом, страхом и раскаленным непониманием сути войны, сути страданий и смерти.
Копылов учился в пединституте на преподавателя физкультуры, и что-то глодало его изнутри. По десять раз за ночь он поднимал отряд по тревоге. Максим засыпал в носках, чтобы уложиться в положенные двадцать пять секунд, или «пока спичка догорит». После команды «смирно» любое шевеление в строю поднимало Копылова в воздух, и он содрогал его перед носом Макса приемом маваши гири.
Единственной отрадой в «Ландыше» случилась вожатая Наташа, на сон грядущий пересказавшая им однажды «Венеру Илльскую» (Копылов в этот вечер отвалил в город). А так там было полно комаров, на мостках через болото можно было нарваться на деревенских, огрести по присказке: «А что вы делали у нашего колодца?!» Приемник «Крош», который доставлял Максу репортажи с чемпионата мира по футболу, украли на третий день. Сосед по койке однажды выпил залпом одеколон «Саша» и потом полночи тяжко блевал за окно. Кто-то стянул у Макса простынь, и он спал на голом матрасе. Мяча футбольного от Копылова было не дождаться. К тому же афганец совсем распоясался, день напролет гонял отряд по лесу вприсядку, – и Макс с Андреем сбежали. Искали их с милицией, но после бешеного афганца милицией их было не испугать.
Максим помнит распущенные волосы Наташи, как они текут вдоль стана, и как она строго стоит против тусклой лампы, помнит ее голос. А дикую историю об ожившей страстной бронзе он запомнил слово в слово.