Страница:
Его детство – река, лес и убогий, таинственно безлюдный мир промзоны – складов, цехов, брошенных железобетонных труб, где они мечтательно ютились над костром, дым от которого расползался в оба конца и восходил в промозглую, озаренную желтой мокрой листвой осень. Брошенные карьеры, заполненные водой, зеленая отвесная их глубина, в которой начинали купаться еще в апреле, еще среди льдин, – и потом, растянув на сломанных ветках выжатые трусы, сушили их над костром. Посреди озера высился остров. В воображении – поскольку на известняковых глыбах этого острова имелось много отпечатков палеозоя – он представлялся могилой динозавров, которые могли однажды выломаться из пластов известняка… Отличная тарзанка была подвешена на острове, на ней взлетали высоко – выше деревьев на том берегу – и потом рушились в воду. Оставленные эти места выглядели смутной Помпеей, пространством зачарованного поиска.
Что еще он помнит? Конский череп, изнутри освещенный свечкой во тьме.
Озеро, оправленное в заснеженные берега, хоккеисты передвигаются далеко внизу на расчищенном, расцарапанном зеленоватом бельме. И летом – теплоход, охваченный по всем палубам огнями, уходит в излучину реки, как космический корабль по орбите.
Ребенком он был несносным. Однажды довел мать до белого каления, и она заперла его в чулане. Но скоро вытащила и сказала: «У нас папа на войне умер, а ты так себя ведешь…»
Отец отлично помнил этот госпиталь в Могилеве. Он там заблудился и попал за кулисы походного театра: артисты приехали с концертами для раненых. Он ходил зачарованный среди декораций и вдруг оказался на сцене перед рампой. Внизу сидят люди и смеются.
Помнил еще, как они с матерью едут в кузове «студебекера», а мимо идет колонна пленных немцев: серо-зеленая форма. Он испугался, стал кричать: немцы! немцы! И помнил овчарку саперов – гигантскую псину, выше его ростом.
Одна из них знала Страковичи: «Так то ж через лес на Печищи».
Леса вокруг казались полными волшебного мрака: страшно было понимать, что эта глухомань тянется на сотни километров. Такие леса Максим видел впервые в жизни и именно так представлял дебри, через которые пришлось перебираться купцу из «Аленького цветочка». Когда они останавливались оправиться, он делал тридцать-сорок шагов в глубь чащобы, вокруг него воцарялся настоящий сказочный лес, который здесь рос десятки тысяч лет и стоял в этом неизменном виде, когда еще не было человека. А лес Максим понимал: в детстве любил один далеко ходить по грибы и любил это сладкое ощущение жути на краю бездонного оврага, чьи склоны казались неприступными из-за вывороченных вместе с пластами земли корнями замшелых сосен. Случалось, жуть эта гнала его прочь, и когда он останавливался без сил, еще долго не мог прийти в себя; беспричинный страх был похож на бессловесное откровение…
В Страковичах мемориала не оказалось. В сельсовете им сообщили, что когда-то было произведено перезахоронение в общую братскую могилу. И сейчас там – в трех километрах отсюда, в Печищах, – установлен мемориал, посвященный красноармейцам, погибшим в местных боях в годы Великой Отечественной войны.
Печищи открылись посреди леса двумя огромными полями и колхозными строениями вокруг густой россыпи домов. Первое, что они увидели, – конезавод. Жеребцы – серый и гнедой – выезжались за оградой конюхами; лошади гарцевали, пар валил из их ноздрей; хлопал кнут.
В начале главной улицы, шедшей через все село, высилась гранитная глыба с барельефом – памятник Герою Советского Союза Петру Афанасьевичу Мирошниченко, лейтенанту, командиру взвода пешей разведки, повторившему в двадцать два своих года подвиг Александра Матросова.
На площади перед колхозным правлением был разбит сквер, посреди которого стояла четырехметровая статуя женщины с ребенком на руках. По периметру сквера были уложены мраморные плиты. Среди имен, высеченных на них, деда они не нашли. Восемьсот семьдесят пять имен, отчеств и фамилий они прочитали вслух два раза. Иногда приходилось приподнимать с плит венки с искусственными цветами. Отогревались в машине.
В сельсовете встретил их председатель Андрей Андреевич Скороход: полный, в пиджаке, с радушным лицом и голубыми глазами, он достал бумаги, пришедшие в прошлом году из военкомата Светлогорска. Он нашел имя деда в списке, который должен был пополнить здешний мемориал, и радостно ткнул в него пальцем.
Отец и сын по очереди вчитались в приказ, всмотрелись в список, все верно: есть Покровский.
– Значит, кости деда здесь… – пробормотал Максим и почувствовал, как мозг, который теперь не вполне повиновался его намерениям, вновь стал размышлять о задаче воскрешения предков; теперь он, мозг, был занят настройкой недавно разработанной модели, с помощью которой можно было локализовать в фазовом пространстве рождений до восьми поколений прародителей.
Отец волновался. Он вытер платком взмокшие ладони.
– Вы понимаете, в 1975 году было сделано перезахоронение из Страковичей, где во время боев были погребены двадцать шесть солдат. А вот имена не внесли. Почему? Кто не внес? Забыли? Ничего не понятно. Но ко Дню Победы мы три дополнительных плиты заказали. Установим и торжественно откроем. Приезжайте. Будем очень рады.
– Спасибо. Мы еще не знаем. Мы вообще-то издалека, – сказал отец.
– Москва теперь хоть и другое государство, однако на границе задержек не бывает.
– А что, пап, приедем?
– Посмотрим. Давай еще раз сходим к мемориалу и – пора. Смеркается уже.
– Куда уж вы? Оставайтесь у нас, здесь. Я вам в красном уголке постели сооружу. Да и посидим, помянем павших.
– Неудобно, что вы, – отец пожал плечами.
– Пап, может, останемся? Когда еще здесь будем.
Председатель снял телефонную трубку.
– Мария, здравствуй. Милая, гости у нас сегодня. Постели надобно устроить. И выпить-закусить – сама понимаешь. Давай, милая, ждем. Давай, с Богом… – председатель немного раскраснелся; ясно было, что он очень рад гостям.
Помолчали. Все трое – Максим первый – посмотрели в окно, за которым в свете уже зажегшегося фонаря летел и искрился снег.
– Интересно, а где дзоты располагались?
– Какие дзоты? – спросил Андрей Андреевич.
Максим пересказал описание боя.
Отец стоял у окна.
– А так-то, наверное, на том поле перед лесом на Страковичи.
Председатель подошел к окну и указал пальцем на сгущающуюся от сумерек и снегопада тьму поля и леса́ за ним.
Максим спустился вниз, расплатился с таксистом и договорился, что завтра он за ними вернется. По тройному, новогоднему тарифу.
Пришла Мария, рослая женщина с озабоченным лицом. Поздоровалась за руку. Развернула одеяло, достала кастрюлю с картошкой и гуляшом, из которой повалил пар. Вынула из шкафа, обвешанного грамотами и вымпелами, тарелки, стаканы, початую бутылку водки, банку с огурцами.
– Угощайтесь, гости московские, чем Бог послал.
Мария призвала мужчин не стесняться и, вынув из того же шкафа стопки белья, вышла стелить постели.
Приступили к еде. Скороход предложил, не чокаясь, выпить за павших. Отец только пригубил. Мария отказалась присоединиться, посидела немного за столом и попрощалась.
Водка закончилась, картошку доскребли. Скороход собрал тарелки, рюмки и хлеб в пустую кастрюлю и поставил у двери.
– Пойдемте, покажу ваш блиндаж.
В красном уголке по сторонам гипсового бюста Ленина стояли два разложенных кресла-кровати. Они были завалены перинами и лоскутными одеялами.
– Что ж! С Новым годом! Счастья вам и исполнения желаний!
– Спасибо! – отвечал Макс.
– Поздравьте своих близких с Новым годом, – сказал отец и пожал Скороходу руку.
– Если что – телефон в кабинете: 32-16.
Распрощались до утра.
Отец разделся, но долго не мог заснуть. Максим скользнул в туалет. Вернулся. Стоя в дверях, сказал:
– Пойду я, погуляю.
– Куда? Зачем?
– Интересно – есть у них здесь ночной магазин? Как они тут выживают?
– Ты же хорошо выпил. Не морочь голову. Не ищи себе приключений.
– Да ладно. Скоро буду.
– Максим, я тебе запрещаю.
– Пап, отдохни.
Максима не было уже час. Отец думал, сколько следует оставить денег в благодарность Скороходу. Просто – положить на стол перед тем, как утром они уедут. Решил, что пятидесяти долларов хватит.
Снег перестал. Выступили звезды. По единственной освещенной фонарями улице прошли гуляки.
«Еще побьют его», – подумал отец и стал одеваться. До трех ночи он бродил по селу, спрашивал у встречных – не видали ли они парня в светлой куртке с меховым башлыком. Все были навеселе, никто чужого человека здесь не видел. Отец вернулся в правление и позвонил Скороходу. Извинился.
– Так Максимка был у меня. Еще не дошел?..
– Нет.
– Куда он подевался? А мы так хорошо с ним посидели. Может, он на поле пошел?
– На какое поле?
– Ну, где дзоты были. Говорил, хочет посмотреть, как оттуда дед небо видел.
Снегу на поле было выше колена. Кругом светло, бело, звезды ясные. «Где здесь были дзоты? Все ровно. Ни ложбинки. Сумасшедший. Пьянь. Как такое выросло! Ну куда он девался? Никогда не знаешь, как жизнь проживешь. Все кругом серебро. Ни пятнышка».
Отец оглянулся. Почему сразу не сообразил. Вон дорога на Страковичи заворачивает, а напрямки лесом срезать – как раз на тот край, чуть правей, и выйдешь. Значит, там стояли укрепления.
«Он же одет в рыбий мех. Сейчас градусов пятнадцать, подморозило».
Через сотню тяжких, задыхающихся шагов отец наткнулся на борозду следов. Почти побежал. Максим лежал навзничь у самого леса, раскинув руки. Отец его тормошил, тер снегом щеки. Наконец Максим открыл глаза. Улыбнулся:
– Пап, ты чего?
Отец поморщился от перегара. Он замер над сыном, испытывая жалость и отвращение. И, прежде чем взвалить его на себя, лег рядом и смотрел в небо, пока не закружилась голова от бездны подслеповатых, мигающих от мороза звезд.
Глава 4. Через континент
Что еще он помнит? Конский череп, изнутри освещенный свечкой во тьме.
Озеро, оправленное в заснеженные берега, хоккеисты передвигаются далеко внизу на расчищенном, расцарапанном зеленоватом бельме. И летом – теплоход, охваченный по всем палубам огнями, уходит в излучину реки, как космический корабль по орбите.
* * *
Отец проснулся и не смог снова заснуть. Он лежал и вспоминал, как во время войны был со своей мамой в госпитале, как забинтованные раненые, от которых пахло дегтем, прятали его под кроватями от главврача во время обхода.Ребенком он был несносным. Однажды довел мать до белого каления, и она заперла его в чулане. Но скоро вытащила и сказала: «У нас папа на войне умер, а ты так себя ведешь…»
Отец отлично помнил этот госпиталь в Могилеве. Он там заблудился и попал за кулисы походного театра: артисты приехали с концертами для раненых. Он ходил зачарованный среди декораций и вдруг оказался на сцене перед рампой. Внизу сидят люди и смеются.
Помнил еще, как они с матерью едут в кузове «студебекера», а мимо идет колонна пленных немцев: серо-зеленая форма. Он испугался, стал кричать: немцы! немцы! И помнил овчарку саперов – гигантскую псину, выше его ростом.
* * *
Утро 31 декабря выдалось хмурое. Они пришли на автовокзал, где поджидали автобус трое подростков с пивом и несколько старух на баулах и корзинах.Одна из них знала Страковичи: «Так то ж через лес на Печищи».
Леса вокруг казались полными волшебного мрака: страшно было понимать, что эта глухомань тянется на сотни километров. Такие леса Максим видел впервые в жизни и именно так представлял дебри, через которые пришлось перебираться купцу из «Аленького цветочка». Когда они останавливались оправиться, он делал тридцать-сорок шагов в глубь чащобы, вокруг него воцарялся настоящий сказочный лес, который здесь рос десятки тысяч лет и стоял в этом неизменном виде, когда еще не было человека. А лес Максим понимал: в детстве любил один далеко ходить по грибы и любил это сладкое ощущение жути на краю бездонного оврага, чьи склоны казались неприступными из-за вывороченных вместе с пластами земли корнями замшелых сосен. Случалось, жуть эта гнала его прочь, и когда он останавливался без сил, еще долго не мог прийти в себя; беспричинный страх был похож на бессловесное откровение…
В Страковичах мемориала не оказалось. В сельсовете им сообщили, что когда-то было произведено перезахоронение в общую братскую могилу. И сейчас там – в трех километрах отсюда, в Печищах, – установлен мемориал, посвященный красноармейцам, погибшим в местных боях в годы Великой Отечественной войны.
Печищи открылись посреди леса двумя огромными полями и колхозными строениями вокруг густой россыпи домов. Первое, что они увидели, – конезавод. Жеребцы – серый и гнедой – выезжались за оградой конюхами; лошади гарцевали, пар валил из их ноздрей; хлопал кнут.
В начале главной улицы, шедшей через все село, высилась гранитная глыба с барельефом – памятник Герою Советского Союза Петру Афанасьевичу Мирошниченко, лейтенанту, командиру взвода пешей разведки, повторившему в двадцать два своих года подвиг Александра Матросова.
На площади перед колхозным правлением был разбит сквер, посреди которого стояла четырехметровая статуя женщины с ребенком на руках. По периметру сквера были уложены мраморные плиты. Среди имен, высеченных на них, деда они не нашли. Восемьсот семьдесят пять имен, отчеств и фамилий они прочитали вслух два раза. Иногда приходилось приподнимать с плит венки с искусственными цветами. Отогревались в машине.
В сельсовете встретил их председатель Андрей Андреевич Скороход: полный, в пиджаке, с радушным лицом и голубыми глазами, он достал бумаги, пришедшие в прошлом году из военкомата Светлогорска. Он нашел имя деда в списке, который должен был пополнить здешний мемориал, и радостно ткнул в него пальцем.
Отец и сын по очереди вчитались в приказ, всмотрелись в список, все верно: есть Покровский.
– Значит, кости деда здесь… – пробормотал Максим и почувствовал, как мозг, который теперь не вполне повиновался его намерениям, вновь стал размышлять о задаче воскрешения предков; теперь он, мозг, был занят настройкой недавно разработанной модели, с помощью которой можно было локализовать в фазовом пространстве рождений до восьми поколений прародителей.
Отец волновался. Он вытер платком взмокшие ладони.
– Вы понимаете, в 1975 году было сделано перезахоронение из Страковичей, где во время боев были погребены двадцать шесть солдат. А вот имена не внесли. Почему? Кто не внес? Забыли? Ничего не понятно. Но ко Дню Победы мы три дополнительных плиты заказали. Установим и торжественно откроем. Приезжайте. Будем очень рады.
– Спасибо. Мы еще не знаем. Мы вообще-то издалека, – сказал отец.
– Москва теперь хоть и другое государство, однако на границе задержек не бывает.
– А что, пап, приедем?
– Посмотрим. Давай еще раз сходим к мемориалу и – пора. Смеркается уже.
– Куда уж вы? Оставайтесь у нас, здесь. Я вам в красном уголке постели сооружу. Да и посидим, помянем павших.
– Неудобно, что вы, – отец пожал плечами.
– Пап, может, останемся? Когда еще здесь будем.
Председатель снял телефонную трубку.
– Мария, здравствуй. Милая, гости у нас сегодня. Постели надобно устроить. И выпить-закусить – сама понимаешь. Давай, милая, ждем. Давай, с Богом… – председатель немного раскраснелся; ясно было, что он очень рад гостям.
Помолчали. Все трое – Максим первый – посмотрели в окно, за которым в свете уже зажегшегося фонаря летел и искрился снег.
– Интересно, а где дзоты располагались?
– Какие дзоты? – спросил Андрей Андреевич.
Максим пересказал описание боя.
Отец стоял у окна.
– А так-то, наверное, на том поле перед лесом на Страковичи.
Председатель подошел к окну и указал пальцем на сгущающуюся от сумерек и снегопада тьму поля и леса́ за ним.
Максим спустился вниз, расплатился с таксистом и договорился, что завтра он за ними вернется. По тройному, новогоднему тарифу.
Пришла Мария, рослая женщина с озабоченным лицом. Поздоровалась за руку. Развернула одеяло, достала кастрюлю с картошкой и гуляшом, из которой повалил пар. Вынула из шкафа, обвешанного грамотами и вымпелами, тарелки, стаканы, початую бутылку водки, банку с огурцами.
– Угощайтесь, гости московские, чем Бог послал.
Мария призвала мужчин не стесняться и, вынув из того же шкафа стопки белья, вышла стелить постели.
Приступили к еде. Скороход предложил, не чокаясь, выпить за павших. Отец только пригубил. Мария отказалась присоединиться, посидела немного за столом и попрощалась.
Водка закончилась, картошку доскребли. Скороход собрал тарелки, рюмки и хлеб в пустую кастрюлю и поставил у двери.
– Пойдемте, покажу ваш блиндаж.
В красном уголке по сторонам гипсового бюста Ленина стояли два разложенных кресла-кровати. Они были завалены перинами и лоскутными одеялами.
– Что ж! С Новым годом! Счастья вам и исполнения желаний!
– Спасибо! – отвечал Макс.
– Поздравьте своих близких с Новым годом, – сказал отец и пожал Скороходу руку.
– Если что – телефон в кабинете: 32-16.
Распрощались до утра.
Отец разделся, но долго не мог заснуть. Максим скользнул в туалет. Вернулся. Стоя в дверях, сказал:
– Пойду я, погуляю.
– Куда? Зачем?
– Интересно – есть у них здесь ночной магазин? Как они тут выживают?
– Ты же хорошо выпил. Не морочь голову. Не ищи себе приключений.
– Да ладно. Скоро буду.
– Максим, я тебе запрещаю.
– Пап, отдохни.
Максима не было уже час. Отец думал, сколько следует оставить денег в благодарность Скороходу. Просто – положить на стол перед тем, как утром они уедут. Решил, что пятидесяти долларов хватит.
Снег перестал. Выступили звезды. По единственной освещенной фонарями улице прошли гуляки.
«Еще побьют его», – подумал отец и стал одеваться. До трех ночи он бродил по селу, спрашивал у встречных – не видали ли они парня в светлой куртке с меховым башлыком. Все были навеселе, никто чужого человека здесь не видел. Отец вернулся в правление и позвонил Скороходу. Извинился.
– Так Максимка был у меня. Еще не дошел?..
– Нет.
– Куда он подевался? А мы так хорошо с ним посидели. Может, он на поле пошел?
– На какое поле?
– Ну, где дзоты были. Говорил, хочет посмотреть, как оттуда дед небо видел.
Снегу на поле было выше колена. Кругом светло, бело, звезды ясные. «Где здесь были дзоты? Все ровно. Ни ложбинки. Сумасшедший. Пьянь. Как такое выросло! Ну куда он девался? Никогда не знаешь, как жизнь проживешь. Все кругом серебро. Ни пятнышка».
Отец оглянулся. Почему сразу не сообразил. Вон дорога на Страковичи заворачивает, а напрямки лесом срезать – как раз на тот край, чуть правей, и выйдешь. Значит, там стояли укрепления.
«Он же одет в рыбий мех. Сейчас градусов пятнадцать, подморозило».
Через сотню тяжких, задыхающихся шагов отец наткнулся на борозду следов. Почти побежал. Максим лежал навзничь у самого леса, раскинув руки. Отец его тормошил, тер снегом щеки. Наконец Максим открыл глаза. Улыбнулся:
– Пап, ты чего?
Отец поморщился от перегара. Он замер над сыном, испытывая жалость и отвращение. И, прежде чем взвалить его на себя, лег рядом и смотрел в небо, пока не закружилась голова от бездны подслеповатых, мигающих от мороза звезд.
Глава 4. Через континент
Из Белоруссии Максим вернулся в Принстон и скоро там обрел ту самую, желанную точку. Он явился на семинар с бутылкой Jameson. Стоя у доски и рассказывая новую тему четырем студентам, он прихлебывал в такт доказательств лемм, которые следовали одна за другой, как патроны в пулеметной ленте. В конце он сделал триумфальный глоток и сколько-то еще продержался на ногах, выписывая на доске ссылки на статьи, развивающие только что изложенное. Наутро ему позвонил секретарь декана. Максим явился в деканат только через три дня. – Вы вынудили нас навязать вам годичный отпуск, – посмотрел ему в глаза декан после очень бодрого приветствия. – Мы хотим, чтобы вы провели его вне кампуса.
Макс неделю обдумывал нанесенное ему оскорбление. Ему стало стыдно. Он позвонил жене. Она сказала, что желала бы прервать отношения на месяц. Он швырнул трубку в стену. В тот же вечер сел в машину и поехал куда глаза глядят. В потемках скоро замылился зрачок, куриная слепота объяла мозг, он съехал на обочину перед мостом и речкой и ночевал над небольшим костерком, который удалось сложить из щепочек и соломы, остававшихся сухими на склоне. Посреди ночи его разбудил вопль выпи, которая огромно, будто не птица, а бык, страшно захлопала по воде, преследуемая, видимо, шакалом или лисой.
Утром он не смог разлепить глаза: ресницы смерзлись. Неделю петлял вдоль побережья, забирая к югу. Ночевал там, где заставал его закат. Наконец осознал, что кружит – узнал портье, рыжего, с серьгой, – и понял, что ночевал в этом мотеле неделю назад. Тогда он купил карту и на ней фломастером проложил маршрут в Сан-Франциско.
Всю поездку Макс провел насухо. Чтобы не было скучно, каждый раз, когда останавливался в мотеле, заказывал пиццу и вызванивал себе проститутку. Пиццу несколько раз привозили уже после того, как приезжала девушка. С проститутками он не мог заниматься тем, чем полагалось; они ему были нужны, только чтобы провалиться в сон. Девушка приезжала, он глотал транк и, пока таблетка не растворяла внутри пружину, давал проститутке деньги и просил уйти сразу после того как он заснет. Один раз он так лишился кошелька и проторчал в том злосчастном городке неделю, пока не восстановили кредитки и водительские права.
В Аризоне у него полетел ремень ГРМ, здесь он снова застрял на неделю, поджидая, покуда прибудут запчасти, и удержался от того, чтобы залиться в такую жару пивом.
«Я – герой», – сказал себе Макс, когда выезжал на своей отремонтированной «субаре» из автосервиса. «Я – герой!»
В Сан-Франциско, в городе, который очаровал его в стэнфордские времена, он поселился в полуподвале в начале 25-й авеню. Окна выходили под лестницу, спускавшуюся в густо заросший шиповником и дроком двор. Весь квартал, соединяясь в каре задними дворами, образовывал своеобразный парк. В нем обитали еноты и скунсы, гнездились птицы. Над расцветшим гранатом по утрам он видел двух-трех полупрозрачных колибри. Еноты по ночам опустошали корзинку с фруктами, которую он оставлял на подоконнике. Максим решил их выследить.
Светящиеся зенки зверьков наполнили садик. Еноты ощерились, когда он стал их отгонять. Макс вдруг беспомощно подумал: хорошо, что нет с ним детей – они непременно бы захотели поиграть с енотами.
Он снова наслаждался городом. Каждый день ходил смотреть на самый красивый в мире мост. Выгнутый меж берегов, он летел на две мили и в тумане усеивался желтым ожерельем сочащихся фонарей; казалось, что дорожное полотно и суриковые тяги уходят в никуда, в бездну пролива. Еще ему нравилось пройтись туннелем под парком Presidio и поймать при выходе особенный ракурс. Максим с наслаждением ждал обеденного времени и шел на улицу Clement, где в маленьких ресторанчиках были сосредоточены все виды восточных кухонь. Много времени проводил на Haight-Ashbury, своеобразном богемном базаре: обходил один за другим музыкальные и книжные магазины и особенно увлекся комиссионками, где продавались старые пластинки. Было забавно стать обладателем того, что в детстве было больше, чем Джомолунгма, – например, пластинки Abbey Road.
По вечерам он торчал в кальянной на бульваре Попрошаек. В ней полутемный, заволоченный сливовым дымом воздух, размешиваемый сонными лопастями вентиляторов, скрывал топчаны, устланные коврами, на которых мирно читал или беседовал хипповый люд. Здесь ему нравилось устроиться полулежа с «Нью-Йоркером» на пару часов, за которые он успевал выпить бадейку капучино и съесть несколько миндальных сухариков. В один из дождливых вечеров, когда низины меж городских холмов заполнялись реками тумана, он познакомился в кальянной с Викой. Порывистая, неврастеничная, то самовлюбленная, то кроткая, эта питерская хипповая девица третий год подвисала в здешнем раю. Они сошлись не сразу; Вика любила поболтать с ним, съездить на океан, погулять, но отстранялась, когда он обнимал ее, чтобы поцеловать, говоря: «Что за детский сад. Крепитесь!» Что-то произошло, когда она услышала у него в машине Стива Райха – Different Trains. В основе этой пьесы лежат музыкальные рефрены отдельных фраз: какой-то старик вспоминает, как в детстве, еще до войны, после развода родителей, бабушка возила его от отца к матери – из Чикаго в Нью-Йорк и обратно; вся многострунная пьеса пронизана гудками локомотивов и вторит стуку колес. Вика послушала и пробормотала: «Я знаю эту вещь, я знаю наизусть все фразы оттуда, вот послушай:
АМЕРИКА ДО ВОЙНЫ
– из Чикаго в Нью-Йорк
– один из самых быстрых поездов
– лучший поезд из Нью-Йорка
– из Нью-Йорка в Лос-Анджелес
– каждый раз другой поезд
– из Чикаго в Нью-Йорк
– в 1939
– 1940
– 1941
– 1941 так или иначе должен был случиться
ЕВРОПА ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ
– 1940
– на мой день рождения
– немцы пришли
– немцы вторглись в Голландию
– я был во втором классе
– у меня был учитель
– очень высокий человек с зачесанными гладко волосами
– Он сказал: «Черные толпы евреев вторглись в наши земли много лет назад»
– и уставился прямо на меня
– не стало больше школы
– вы должны покинуть страну
– и она сказала: «Быстро, быстро, сюда!»
– и он сказал: «Замри, не дыши!»
– в эти вагоны для перевозки скота
– в течение четырех дней и четырех ночей
– и затем мы погрузились в эти странно звучащие имена
– польские имена
– множество теплушек там
– все они были забиты людскими телами
– они побрили нас
– и вытатуировали номера на наших руках
– пламя и дым возносились в небо
ПОСЛЕ ВОЙНЫ
– и война закончилась
– Вы уверены?
– война закончилась
– едем в Америку
– в Лос-Анджелес
– в Нью-Йорк
– из Нью-Йорка в Лос-Анджелес
– один из самых быстрых поездов
– но к нынешнему времени все они ушли
– Там была одна девушка, с прекрасным голосом
– и немцы обожали слушать пение
– и когда она прекратила петь, они зааплодировали и стали кричать: «Еще! Еще!»
– Так вот, я как раз и напоминаю иногда себе ту девочку, что пела для немцев, – сказала Вика, и глаза ее наполнились слезами. Максим обнял ее, и она не отстранилась, впервые. Вика носила длинные, расшитые индейскими фигурами Наска юбки, постоянно меняла (поскольку сама плела) различные фенечки – из нитей и кожаных шнурков, одаривала ими Максима, – и работала продавцом в магазине одежды на улице Кастро. Когда Макс заходил за ней, она непременно старалась его приодеть, и он не особенно сопротивлялся, потому что Вике с этого тоже была польза в виде комиссионных – покупал то джинсы, то майку, то рубашку.
Чтобы всегда быть за рулем и тем самым блокировать желание выпить, да и чтобы узнать получше город, Максим придумал развозить пиццу. А выпить ему хотелось страстно. Иногда его трясло и ломало, и по ночам он просыпался от ужаса, что все-таки сорвался и выпил. Он вскакивал и не сразу мог прийти в себя, но, когда понимал, что падение случилось во сне, – с облегчением мгновенно засыпал. Один раз он учуял запах перегара, шедший из его собственного рта. Тогда он перепугался не на шутку. Утром пошел к наркологу. Тот посоветовал ему все-таки лечь в реабилитационную клинику и сообщил, что науке известны случаи, когда организм алкоголика, пребывающего в состоянии воздержания, самостоятельно повышал содержание спиртов в крови с помощью какого-то замысловатого механизма работы ферментов.
Но Максим решил справиться сам. Ему нравилась работа в ресторане Round Table Pizza на улице Van Ness. Когда не было заказов, он торчал в пиццерии и наблюдал, как месят тесто, как раскручивают его над головой в пульсирующий блин, пускают в печную щель, полыхающую синими зубцами пламени, раскраивают с хрустом двуручным округлым резаком… Он подхватывал сумку-термос с заказом и нырял в неоновую сетку таинственного гористого города, затопленного туманами, с трех сторон тесно объятого океаном и увенчанного великолепным зрелищем моста над проливом.
Перегар изо рта больше не шел, но мучения продолжались. Максима преследовали повторяющиеся сны: он вдруг понимал, что выпил, ощупывал карманы и находил в куртке открытую банку пива и фляжку с Jameson, но тут его пронзало отчаяние – и он прятался ото всего белого света. Стыд лился ему в горло, как вода в нутро утопленника: он уже выпил, он не выдержал – все погибло, он совершил преступление, он пропал, и все непоправимо. Макс просыпался и не мог поверить, что это случилось с ним не наяву. Чувство вины не проходило. Он лежал и уговаривал себя: «Ну, подумай, это же было во сне, никто, кроме тебя, этого не видел», – и вот это «никто не видел» как-то успокаивало. И тогда он чувствовал облегчение и засыпал. А через несколько дней сон повторялся.
В ресторане работали великовозрастные неудачники или иммигранты, короткие смены по четыре часа тасовали Макса в калейдоскопе характеров и типов. Мексиканка Мария, годившаяся ему в матери, не упускала случая ущипнуть или приобнять. Джон, рыжеусый и сутулый, втихаря ненавидел негров и иммигрантов; однажды он в свой выходной заявился пьяный в стельку вместе с надувной подругой под мышкой, наталкиваясь на столы, стал с нею всех знакомить, совать в лицо пустышку; пришлось утереться от губной помады, которой она была вымазана.
Самым ясным и симпатичным в этом городе был Барни – бывший наркоман, смышленый неврастеник, который орал по телефону на свою мать: сто раз на дню она звонила ему из дома престарелых. Барни имел русские корни: его прадед – казак-белогвардеец из Шанхая. Правнук казака заведомо обожал всех русских, Максима в том числе. Такое благодушие насторожило Макса, но скоро он понял, что имеет дело с человеком простодушным и умным. Барни напоминал злого клоуна с въевшимся гримом: клочковатые волосы, выкрашенные в цвет грубой оберточной бумаги, очки от солнца, с настолько крохотными стеклами, что они только мешали видеть, майка, непременно с замысловатым рисунком, над смыслом которого Максиму приходилось ломать голову, и с какой-нибудь загадочной подписью “Fringeware”, или “Mushroom & Roses”.
Барни относился к типу лиц неопределенно молодого возраста – слишком вычурен был его прикид, такие парни старыми не бывают: облик их все время зыблется. Умерщвленные краской волосы уложены с помощью мусса. Плечи чуть перекошены, голова с высоким лбом стремительна – бегущий профиль рассекает реальность, возмущает ее беспрестанной увлекательной провокацией. Максим любил Барни.
Из-за этой стремительности глаза его все время смотрели ошеломленно.
Щурился он, только когда должен был что-то немедленно предпринять, когда дерзал и распахивал, выкатывал шальные от таланта глаза, в точности как у Гугла, героя-человечка с комиксов 1920-х годов, непрестанно влетавшего в идиотские ситуации из-за бешеной лошади Спарки. В гуглиных глазах Барни заключалась вся соль: невозможно хоть в чем-то отказать человеку с такими глазами. И дело не столько в юродивости Барни, сколько в простой опасливости, которую он в вас вызывал своей манерой говорить, своим голосом. Другой такой не сыщешь. Он выслушивал вопрос, и если таковой был недостоин его умственных усилий, туда-сюда по-птичьи поворачивал шею, выкатывал зенки – и начинал орать. А если не собирался отвечать, то в лучшем случае фыркал. Если же вопрос его задевал, он снисходил к собеседнику и отвечал по делу.
Барни был помешан на казачестве и на кино, вечерами мчался – и Макса тащил за собой на лекции по истории кинематографии в Художественный колледж. На каждом шагу цитировал фильмы, особенно любил «Мальтийский сокол»: «Из чего сделана эта птичка? – Из того же, из чего сделаны все мечты».
Согласно “Maltese Falcon”, в котором шайка авантюристов ищет бесценную статуэтку сокола, регалию Ордена Госпитальеров, Барни всерьез верил в повсеместность масонов и говорил, что ими просто кишит Сан-Франциско, что некоторые дома в центре города построены масонскими архитекторами и используются в качестве храмов…
Максим посмеивался в ответ и пересказывал Вике россказни Барни.
– А что? Все возможно. У нас в Питере тоже, говорят, в Михайловском замке масоны заседают… – пожимала Вика плечами.
Остроумная и искренняя, Вика влекла его.
– А что в этой математике? Почему ты ею занимаешься?
– Я занимался. Сейчас нет.
– Но ты полжизни на нее потратил?
– Верно.
– Так что в ней такого? Зачем такие мучения?
– Почему мучения? Математика может доставить человеку одно из наивысших наслаждений, которые только есть у Бога.
– Да ну? А ты под кокаином когда-нибудь трахался?
Крыть было нечем.
Еще в пиццерии работал темноликий коротышка Кларк с пугливым воровским лицом, сухожильный тихоня, к которому по каким-то делам забегали проститутки, торчавшие на углу O’Farrel. С Кларком зналась компания негров-скандалистов: время от времени они подваливали к прилавку, тыча в морду последним куском пиццы, на который положили только что выдернутый из шевелюры волосок, и Барни, скрипнув зубами, в который раз готовил им сатисфакцию: бесплатную Medium Pepperoni.
Все-таки не пить было сложно. Особенно нелегко было смотреть на пьяниц, которые случались время от времени в пиццерии. Смесь зависти и отвращения наполняла тогда Максима, и он старался поскорей умчаться на доставку и не видеть больше, как бородатый гуляка вскидывает вверх руку, развязно требуя от Барни очередной кувшин вина.
Вдобавок в Сан-Франциско Макса одолевали воспоминания о юности, давно отмершие. Они ссыпались в него без сожаления, взахлеб летели сквозь переносицу и гортань, как однажды пролетел весь ночной город – роем трассирующего неона: созвездия взорвали ребра и там застряли. Тогда они с Барни обкурились, и он сдуру сел за руль, умчался за город к океану, заснул на пляже, на холодном песке, а на рассвете чайка реяла над ним недвижно… Он вспоминал, как мать звала его из окна, когда он играл во дворе, и он всегда пугался ее крика, хотя она всего лишь звала его обедать. Он думал об отце и никак не мог вспомнить, каким тот был в его детстве. Где был отец, когда Максу было четыре-пять лет?
Макс неделю обдумывал нанесенное ему оскорбление. Ему стало стыдно. Он позвонил жене. Она сказала, что желала бы прервать отношения на месяц. Он швырнул трубку в стену. В тот же вечер сел в машину и поехал куда глаза глядят. В потемках скоро замылился зрачок, куриная слепота объяла мозг, он съехал на обочину перед мостом и речкой и ночевал над небольшим костерком, который удалось сложить из щепочек и соломы, остававшихся сухими на склоне. Посреди ночи его разбудил вопль выпи, которая огромно, будто не птица, а бык, страшно захлопала по воде, преследуемая, видимо, шакалом или лисой.
Утром он не смог разлепить глаза: ресницы смерзлись. Неделю петлял вдоль побережья, забирая к югу. Ночевал там, где заставал его закат. Наконец осознал, что кружит – узнал портье, рыжего, с серьгой, – и понял, что ночевал в этом мотеле неделю назад. Тогда он купил карту и на ней фломастером проложил маршрут в Сан-Франциско.
Всю поездку Макс провел насухо. Чтобы не было скучно, каждый раз, когда останавливался в мотеле, заказывал пиццу и вызванивал себе проститутку. Пиццу несколько раз привозили уже после того, как приезжала девушка. С проститутками он не мог заниматься тем, чем полагалось; они ему были нужны, только чтобы провалиться в сон. Девушка приезжала, он глотал транк и, пока таблетка не растворяла внутри пружину, давал проститутке деньги и просил уйти сразу после того как он заснет. Один раз он так лишился кошелька и проторчал в том злосчастном городке неделю, пока не восстановили кредитки и водительские права.
В Аризоне у него полетел ремень ГРМ, здесь он снова застрял на неделю, поджидая, покуда прибудут запчасти, и удержался от того, чтобы залиться в такую жару пивом.
«Я – герой», – сказал себе Макс, когда выезжал на своей отремонтированной «субаре» из автосервиса. «Я – герой!»
В Сан-Франциско, в городе, который очаровал его в стэнфордские времена, он поселился в полуподвале в начале 25-й авеню. Окна выходили под лестницу, спускавшуюся в густо заросший шиповником и дроком двор. Весь квартал, соединяясь в каре задними дворами, образовывал своеобразный парк. В нем обитали еноты и скунсы, гнездились птицы. Над расцветшим гранатом по утрам он видел двух-трех полупрозрачных колибри. Еноты по ночам опустошали корзинку с фруктами, которую он оставлял на подоконнике. Максим решил их выследить.
Светящиеся зенки зверьков наполнили садик. Еноты ощерились, когда он стал их отгонять. Макс вдруг беспомощно подумал: хорошо, что нет с ним детей – они непременно бы захотели поиграть с енотами.
Он снова наслаждался городом. Каждый день ходил смотреть на самый красивый в мире мост. Выгнутый меж берегов, он летел на две мили и в тумане усеивался желтым ожерельем сочащихся фонарей; казалось, что дорожное полотно и суриковые тяги уходят в никуда, в бездну пролива. Еще ему нравилось пройтись туннелем под парком Presidio и поймать при выходе особенный ракурс. Максим с наслаждением ждал обеденного времени и шел на улицу Clement, где в маленьких ресторанчиках были сосредоточены все виды восточных кухонь. Много времени проводил на Haight-Ashbury, своеобразном богемном базаре: обходил один за другим музыкальные и книжные магазины и особенно увлекся комиссионками, где продавались старые пластинки. Было забавно стать обладателем того, что в детстве было больше, чем Джомолунгма, – например, пластинки Abbey Road.
По вечерам он торчал в кальянной на бульваре Попрошаек. В ней полутемный, заволоченный сливовым дымом воздух, размешиваемый сонными лопастями вентиляторов, скрывал топчаны, устланные коврами, на которых мирно читал или беседовал хипповый люд. Здесь ему нравилось устроиться полулежа с «Нью-Йоркером» на пару часов, за которые он успевал выпить бадейку капучино и съесть несколько миндальных сухариков. В один из дождливых вечеров, когда низины меж городских холмов заполнялись реками тумана, он познакомился в кальянной с Викой. Порывистая, неврастеничная, то самовлюбленная, то кроткая, эта питерская хипповая девица третий год подвисала в здешнем раю. Они сошлись не сразу; Вика любила поболтать с ним, съездить на океан, погулять, но отстранялась, когда он обнимал ее, чтобы поцеловать, говоря: «Что за детский сад. Крепитесь!» Что-то произошло, когда она услышала у него в машине Стива Райха – Different Trains. В основе этой пьесы лежат музыкальные рефрены отдельных фраз: какой-то старик вспоминает, как в детстве, еще до войны, после развода родителей, бабушка возила его от отца к матери – из Чикаго в Нью-Йорк и обратно; вся многострунная пьеса пронизана гудками локомотивов и вторит стуку колес. Вика послушала и пробормотала: «Я знаю эту вещь, я знаю наизусть все фразы оттуда, вот послушай:
АМЕРИКА ДО ВОЙНЫ
– из Чикаго в Нью-Йорк
– один из самых быстрых поездов
– лучший поезд из Нью-Йорка
– из Нью-Йорка в Лос-Анджелес
– каждый раз другой поезд
– из Чикаго в Нью-Йорк
– в 1939
– 1940
– 1941
– 1941 так или иначе должен был случиться
ЕВРОПА ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ
– 1940
– на мой день рождения
– немцы пришли
– немцы вторглись в Голландию
– я был во втором классе
– у меня был учитель
– очень высокий человек с зачесанными гладко волосами
– Он сказал: «Черные толпы евреев вторглись в наши земли много лет назад»
– и уставился прямо на меня
– не стало больше школы
– вы должны покинуть страну
– и она сказала: «Быстро, быстро, сюда!»
– и он сказал: «Замри, не дыши!»
– в эти вагоны для перевозки скота
– в течение четырех дней и четырех ночей
– и затем мы погрузились в эти странно звучащие имена
– польские имена
– множество теплушек там
– все они были забиты людскими телами
– они побрили нас
– и вытатуировали номера на наших руках
– пламя и дым возносились в небо
ПОСЛЕ ВОЙНЫ
– и война закончилась
– Вы уверены?
– война закончилась
– едем в Америку
– в Лос-Анджелес
– в Нью-Йорк
– из Нью-Йорка в Лос-Анджелес
– один из самых быстрых поездов
– но к нынешнему времени все они ушли
– Там была одна девушка, с прекрасным голосом
– и немцы обожали слушать пение
– и когда она прекратила петь, они зааплодировали и стали кричать: «Еще! Еще!»
– Так вот, я как раз и напоминаю иногда себе ту девочку, что пела для немцев, – сказала Вика, и глаза ее наполнились слезами. Максим обнял ее, и она не отстранилась, впервые. Вика носила длинные, расшитые индейскими фигурами Наска юбки, постоянно меняла (поскольку сама плела) различные фенечки – из нитей и кожаных шнурков, одаривала ими Максима, – и работала продавцом в магазине одежды на улице Кастро. Когда Макс заходил за ней, она непременно старалась его приодеть, и он не особенно сопротивлялся, потому что Вике с этого тоже была польза в виде комиссионных – покупал то джинсы, то майку, то рубашку.
Чтобы всегда быть за рулем и тем самым блокировать желание выпить, да и чтобы узнать получше город, Максим придумал развозить пиццу. А выпить ему хотелось страстно. Иногда его трясло и ломало, и по ночам он просыпался от ужаса, что все-таки сорвался и выпил. Он вскакивал и не сразу мог прийти в себя, но, когда понимал, что падение случилось во сне, – с облегчением мгновенно засыпал. Один раз он учуял запах перегара, шедший из его собственного рта. Тогда он перепугался не на шутку. Утром пошел к наркологу. Тот посоветовал ему все-таки лечь в реабилитационную клинику и сообщил, что науке известны случаи, когда организм алкоголика, пребывающего в состоянии воздержания, самостоятельно повышал содержание спиртов в крови с помощью какого-то замысловатого механизма работы ферментов.
Но Максим решил справиться сам. Ему нравилась работа в ресторане Round Table Pizza на улице Van Ness. Когда не было заказов, он торчал в пиццерии и наблюдал, как месят тесто, как раскручивают его над головой в пульсирующий блин, пускают в печную щель, полыхающую синими зубцами пламени, раскраивают с хрустом двуручным округлым резаком… Он подхватывал сумку-термос с заказом и нырял в неоновую сетку таинственного гористого города, затопленного туманами, с трех сторон тесно объятого океаном и увенчанного великолепным зрелищем моста над проливом.
Перегар изо рта больше не шел, но мучения продолжались. Максима преследовали повторяющиеся сны: он вдруг понимал, что выпил, ощупывал карманы и находил в куртке открытую банку пива и фляжку с Jameson, но тут его пронзало отчаяние – и он прятался ото всего белого света. Стыд лился ему в горло, как вода в нутро утопленника: он уже выпил, он не выдержал – все погибло, он совершил преступление, он пропал, и все непоправимо. Макс просыпался и не мог поверить, что это случилось с ним не наяву. Чувство вины не проходило. Он лежал и уговаривал себя: «Ну, подумай, это же было во сне, никто, кроме тебя, этого не видел», – и вот это «никто не видел» как-то успокаивало. И тогда он чувствовал облегчение и засыпал. А через несколько дней сон повторялся.
В ресторане работали великовозрастные неудачники или иммигранты, короткие смены по четыре часа тасовали Макса в калейдоскопе характеров и типов. Мексиканка Мария, годившаяся ему в матери, не упускала случая ущипнуть или приобнять. Джон, рыжеусый и сутулый, втихаря ненавидел негров и иммигрантов; однажды он в свой выходной заявился пьяный в стельку вместе с надувной подругой под мышкой, наталкиваясь на столы, стал с нею всех знакомить, совать в лицо пустышку; пришлось утереться от губной помады, которой она была вымазана.
Самым ясным и симпатичным в этом городе был Барни – бывший наркоман, смышленый неврастеник, который орал по телефону на свою мать: сто раз на дню она звонила ему из дома престарелых. Барни имел русские корни: его прадед – казак-белогвардеец из Шанхая. Правнук казака заведомо обожал всех русских, Максима в том числе. Такое благодушие насторожило Макса, но скоро он понял, что имеет дело с человеком простодушным и умным. Барни напоминал злого клоуна с въевшимся гримом: клочковатые волосы, выкрашенные в цвет грубой оберточной бумаги, очки от солнца, с настолько крохотными стеклами, что они только мешали видеть, майка, непременно с замысловатым рисунком, над смыслом которого Максиму приходилось ломать голову, и с какой-нибудь загадочной подписью “Fringeware”, или “Mushroom & Roses”.
Барни относился к типу лиц неопределенно молодого возраста – слишком вычурен был его прикид, такие парни старыми не бывают: облик их все время зыблется. Умерщвленные краской волосы уложены с помощью мусса. Плечи чуть перекошены, голова с высоким лбом стремительна – бегущий профиль рассекает реальность, возмущает ее беспрестанной увлекательной провокацией. Максим любил Барни.
Из-за этой стремительности глаза его все время смотрели ошеломленно.
Щурился он, только когда должен был что-то немедленно предпринять, когда дерзал и распахивал, выкатывал шальные от таланта глаза, в точности как у Гугла, героя-человечка с комиксов 1920-х годов, непрестанно влетавшего в идиотские ситуации из-за бешеной лошади Спарки. В гуглиных глазах Барни заключалась вся соль: невозможно хоть в чем-то отказать человеку с такими глазами. И дело не столько в юродивости Барни, сколько в простой опасливости, которую он в вас вызывал своей манерой говорить, своим голосом. Другой такой не сыщешь. Он выслушивал вопрос, и если таковой был недостоин его умственных усилий, туда-сюда по-птичьи поворачивал шею, выкатывал зенки – и начинал орать. А если не собирался отвечать, то в лучшем случае фыркал. Если же вопрос его задевал, он снисходил к собеседнику и отвечал по делу.
Барни был помешан на казачестве и на кино, вечерами мчался – и Макса тащил за собой на лекции по истории кинематографии в Художественный колледж. На каждом шагу цитировал фильмы, особенно любил «Мальтийский сокол»: «Из чего сделана эта птичка? – Из того же, из чего сделаны все мечты».
Согласно “Maltese Falcon”, в котором шайка авантюристов ищет бесценную статуэтку сокола, регалию Ордена Госпитальеров, Барни всерьез верил в повсеместность масонов и говорил, что ими просто кишит Сан-Франциско, что некоторые дома в центре города построены масонскими архитекторами и используются в качестве храмов…
Максим посмеивался в ответ и пересказывал Вике россказни Барни.
– А что? Все возможно. У нас в Питере тоже, говорят, в Михайловском замке масоны заседают… – пожимала Вика плечами.
Остроумная и искренняя, Вика влекла его.
– А что в этой математике? Почему ты ею занимаешься?
– Я занимался. Сейчас нет.
– Но ты полжизни на нее потратил?
– Верно.
– Так что в ней такого? Зачем такие мучения?
– Почему мучения? Математика может доставить человеку одно из наивысших наслаждений, которые только есть у Бога.
– Да ну? А ты под кокаином когда-нибудь трахался?
Крыть было нечем.
Еще в пиццерии работал темноликий коротышка Кларк с пугливым воровским лицом, сухожильный тихоня, к которому по каким-то делам забегали проститутки, торчавшие на углу O’Farrel. С Кларком зналась компания негров-скандалистов: время от времени они подваливали к прилавку, тыча в морду последним куском пиццы, на который положили только что выдернутый из шевелюры волосок, и Барни, скрипнув зубами, в который раз готовил им сатисфакцию: бесплатную Medium Pepperoni.
Все-таки не пить было сложно. Особенно нелегко было смотреть на пьяниц, которые случались время от времени в пиццерии. Смесь зависти и отвращения наполняла тогда Максима, и он старался поскорей умчаться на доставку и не видеть больше, как бородатый гуляка вскидывает вверх руку, развязно требуя от Барни очередной кувшин вина.
Вдобавок в Сан-Франциско Макса одолевали воспоминания о юности, давно отмершие. Они ссыпались в него без сожаления, взахлеб летели сквозь переносицу и гортань, как однажды пролетел весь ночной город – роем трассирующего неона: созвездия взорвали ребра и там застряли. Тогда они с Барни обкурились, и он сдуру сел за руль, умчался за город к океану, заснул на пляже, на холодном песке, а на рассвете чайка реяла над ним недвижно… Он вспоминал, как мать звала его из окна, когда он играл во дворе, и он всегда пугался ее крика, хотя она всего лишь звала его обедать. Он думал об отце и никак не мог вспомнить, каким тот был в его детстве. Где был отец, когда Максу было четыре-пять лет?