38 лет адмирал бережно хранил черное бархатное платье обожаемой жены. Просил детей положить его в свой гроб. Волю отца дети исполнили.
 
   А теперь вернусь к Андреяну Дмитриевичу Захарову. Не забывая о том, что назначением на должность Главных Адмиралтейств архитектора зодчий обязан адмиралу Чичагову, скажу, что должность эта, похоже, была предначертана Захарову судьбой. Дело в том, что родился он в семье прапорщика Дмитрия Ивановича Захарова, всю жизнь прослужившего в Адмиралтействе. Семья была бедной, даже домик, где жили Захаровы, дала им Адмиралтейская коллегия. Так что слово «Адмиралтейство» стало одним из первых, что услышал будущий зодчий. И в слове этом было сосредоточено все: и крыша над головой, и скромный, но сытный обед, и увлекательные рассказы отца о кораблях, о море. Именно служба в Адмиралтействе дала возможность Дмитрию Ивановичу определить сына за казенный счет в Академию художеств. Все остальное – плоды таланта, увлеченной учебы и непрерывного труда.
   Задача, поставленная перед Захаровым, была захватывающе интересна и одновременно необычайно трудна: предстояло совместить верфь – действующее промышленное предприятие – со зданием, которому надлежало стать центром грандиозного архитектурного ансамбля. Такого не только в России, но и в мире не строил никто.
   Перспектива Невского проспекта. 1901 г. Фотограф К. Булла
 
   Представленный Захаровым проект был таков, что не вызвал ни малейших замечаний у императора, вообще-то человека весьма требовательного, даже придирчивого. Начали со строительства восточного корпуса. Оно и понятно: нужно было поскорее убрать то, что раздражало изысканный вкус государя. Все шло хорошо, здание уже подвели под крышу, но… однажды поутру Александру Павловичу захотелось выглянуть в окно, и вдруг он обнаружил – о ужас! – что новое здание заслонило давно ставший привычным вид на невские просторы – «отнимает вид из собственных его комнат на Галерную гавань и устье Невы» (кабинет государя помещался в северо-западном углу дворца). Захаров немедленно получил предписание «отступить строением в такой пропорции, чтобы оное не отнимало упомянутых видов». Можно представить себе отчаяние архитектора: пришлось сносить 18 метров почти готового корпуса, менять композицию всего фасада. А ведь на плане, который утвердил император, все было обозначено подробно и точно, стоило только проявить хоть немного внимания… Но воля монарха – закон…
   Это стоило архитектору и душевного покоя, который так нужен любому, а уж творцу – особенно, и здоровья. Ему было всего 50 лет, когда сердце не выдержало… Но он успел. Длинное, унылое, однообразное здание (исключением была лишь коробовская башня со шпилем и корабликом) он превратил в необыкновенно выразительное и величественное сооружение. Башню сделал еще монументальнее, а верхний ее ярус окружил стройной колоннадой. Над аркой поместил великолепно исполненный Иваном Ивановичем Теребеневым горельеф «Заведение флота в России», отдав тем самым дань основателю флота, города и Адмиралтейства (горельеф изображает бога морей Нептуна, передающего Петру Великому трезубец – символ владычества над морями). Захаров вообще использовал скульптуру так органично и мощно, как никто. Что же касается композиционного решения, то боковые крылья, скучные, монотонные, он разбил шестью ризалитами (по три с каждой стороны). Два величественных двенадцатиколонных портика, увенчанные ризалитами, симметричные шестиколонные портики, чередуясь с гладкими плоскостями стен, создают впечатление изысканной соразмерности частей огромного здания, делают его образцом чистоты стиля. Оно стало уникальным градостроительным узлом, связавшим между собой пространства главных площадей Петербурга: Петровской (Сенатской), Адмиралтейской (большую часть ее сейчас занимает Александровский сад) и Дворцовой. Правда, далеко не все, что задумал Захаров, удалось осуществить. Он ведь хотел сохранить канал, окружавший Адмиралтейство, облицевать его гранитом, обнести чугунной решеткой и перекинуть через него три великолепных каменных моста. Но после его смерти было выдвинуто другое предложение: засыпать канал со стороны главного фасада и бокового, обращенного к Зимнему дворцу, и сделать на его месте тротуар для пешеходов. Александру Павловичу представили сметы на производство работ по обоим проектам. Второй вариант был почти вдвое дешевле. Его император и утвердил…
   Волей другого императора, Александра II, Адмиралтейство потеряло часть своего великолепного скульптурного убранства. Александр Николаевич не пожелал вступать в конфликт с главным священником армии и флота Василием Ивановичем Кутневичем, требовавшим убрать от церкви, созданной в левом крыле Адмиралтейства на время, пока не закончится строительство Исаакиевского собора, «статуи, кои поставлены на фронтоне и у входа в двери». Скульптуры, изображающие античных богов, якобы «не могут уже иметь тут приличия». Император, вообще-то человек со вкусом, спорить не стал: прекрасные аллегорические фигуры были уничтожены.
   Фрагмент панорамы Тозелли. Адмиралтейство с еще открытым двором
 
   Потом, тоже при Александре Николаевиче, на месте закрытой к тому времени верфи будет проложена Адмиралтейская набережная (что, в общем-то, вовсе неплохо, если бы участки на территории бывшей верфи не были распроданы в частные руки). Спустя несколько лет владельцы участков, руководствуясь исключительно собственным вкусом и амбициями, а вовсе не интересами города, застроили набережную огромными, несоразмерными Адмиралтейству, далекими от совершенства домами, которые подавили благородные, стильные боковые павильоны Адмиралтейства и закрыли творение Захарова от Невы. А вскоре его закрыли и со стороны города: высаженный перед ним сад разросся, за деревьями стало невозможно разглядеть один из самых совершенных архитектурных памятников Петербурга. С Невского его и сейчас почти не видно (закрывает не только сад, но и огромный, стилистически чуждый и Адмиралтейству, и Дворцовой площади, и проспекту дом 1). Но это – вблизи. Зато издали… по-прежнему «светла Адмиралтейская игла».

«Люблю твой строгий, стройный вид…»

   В. А. Серов. Портрет А. С. Пушкина. 1899 г.
 
   Вот я и добралась до Пушкинского времени. Теперь можно последовать за Александром Сергеевичем и попытаться разобраться в его отношениях с Невским проспектом. Можно начать с первых домов проспекта и двигаться по нему до того места, до которого когда-то добирался Пушкин, игнорируя по пути все дома, в которых он не бывал (или неизвестно, бывал ли). Можно двигаться вслед за временем: вот первое знакомство, вот – встреча через несколько лет, вот последняя встреча. Впрочем, когда речь идет о Пушкине, лучше отказаться от какого бы то ни было плана, каких бы то ни было рамок. Он сам поведет за собой. Как ему будет угодно.
   Впервые в Петербурге он побывал младенцем. Нельзя даже с полной уверенностью сказать, возили ли его по Невскому проспекту. Во всяком случае впечатлений проспект у него оставить не мог: ребенок был хоть и гениален, но слишком мал. Второй приезд в столицу (поступать в Лицей) фактически стал первым свиданием и с городом, и с его главным проспектом. Поселились дядюшка Василий Львович с племянником не гденибудь – в самой модной по тем временам гостинице, Демутовом трактире. Адрес его (формальный) – набережная Мойки, 40. А по существу-то – Невский: всего третий дом от угла. Какое впечатление произвел тогда главный проспект Петербурга на будущего лицеиста, сказать трудно. Скорее всего, самые сильные чувства вызывали у него встречи с новыми людьми, с друзьями дядюшки, а главное – с мальчиком, которому предстоит стать самым близким, бесценным другом – с Ванечкой Пущиным. Твердо можно сказать одно: выходя из гостиницы, мальчик видел (не мог не увидеть) дом на противоположной стороне Мойки, дом, где случится его последняя встреча с Невским проспектом, – дом купца Котомина. В общем, случилось так, что начало и конец сомкнулись, будто и не разделяли их годы, а разделила всего лишь неширокая речка Мойка, на берегу которой оборвалась жизнь…
   М.-Ф. Дамам-Демартре. Вид Мойки у Полицейского моста. 1812 г.
 
   Вообще пересечение Невского и Мойки – место особенное. Не только потому, что одно из самых красивых в городе. А потому еще, что все целиком связано с Пушкиным. О двух угловых домах по северной стороне Невского я уже упомянула, подробный рассказ о них впереди. А по южной стороне – Строгановский дворец, жемчужина и Невского, и всего Петербурга, а еще – дом 15, вошедший в историю как дом Чичерина[7]. В этом доме располагался модный ресторан Talon, в котором нередко бывал Пушкин и, вероятно, неплохо относился к его хозяину Пьеру Талону. Иначе вряд ли упомянул бы о нем в «Евгении Онегине». После возвращения из ссылки Пушкин застал в ресторане уже другого хозяина – Жана Фильетта, но пользоваться услугами ресторана не прекратил. Новый владелец, как и прежний, предоставил поэту открытый кредит. За десять дней до дуэли Пушкин послал Фильетту записку с просьбой «прислать паштет из гусиной печенки за 25 р.». Расплатиться не успел… Сделал это опекун осиротевшей семьи граф Григорий Александрович Строганов. О нем, о семействе Строгановых и об их дворце – в главе «Громады стройные теснятся дворцов и башен…».
   Но до этих горестных событий еще далеко. Пушкин только что выпущен из Лицея. В столице (и на Невском тоже) он не был 6 лет. И вот – свободен! Впервые свободен от опеки старших. Служба? Служить он не намерен. Сразу испрашивает отпуск. Правда, успевает познакомиться с некоторыми сослуживцами.
   Среди них – Александр Сергеевич Грибоедов (о нем речь впереди) и Никита Всеволодович Всеволожский, «почетный гражданин кулис, непостоянный обожатель очаровательных актрис».
 
   «Лучшему из лучших минутных друзей» своей «минутной младости» Никите Всеволожскому Пушкин посвятил послание, начинавшееся так: «Прости, счастливый сын пиров, / балованный дитя свободы!». Определение точное. Впрочем, как всегда у Пушкина. Никита был сыном Креза. Так, причем без малейшей доли иронии, называли Всеволода Андреевича Всеволожского, Даже по сравнению с Голицыными, Юсуповыми, Шереметевыми он был богат сказочно. Но и щедр на редкость. По будням за обеденный стол в том из его домов, где он в это время жил, усаживалось до ста человек, а по праздникам и до пятисот. Причем место находилось каждому желающему. То, что сейчас называется дресс-кодом, было в доме потомственного аристократа Всеволожского вполне демократично (что и отличает подлинных аристократов от нуворишей): не допустить к столу могли только грязных и дурно пахнущих. Бедность одежды препятствием не была. Всеволод Андреевич не только владел огромным наследственным состоянием, но и постоянно его приумножал, не считал зазорным заниматься производством. В круг его интересов входила и выделка железа, и разработка месторождений каменного угля, и рафинирование сахара. Он же стал устроителем первого русского парохода.
   Сыну пример отца впрок не пошел. Никита унаследовал от батюшки только щедрость. Ну, и многомиллионное состояние, которое старательно транжирил. Человек, безусловно, одаренный, талантами своими распорядился расточительно и в конце концов допировался до того, что стал несостоятельным должником и попал в тюрьму.
   А. О. Дезарно. Портрет Н. В. Всеволожского
 
   Правда, не в России, а за границей. А мог бы… Пушкин ведь не зря писал: не только «счастливый сын пиров», но еще и «балованный дитя свободы!». Именно Никита Всеволожский вместе с братом Александром (близким другом Грибоедова) основал литературное общество «Зеленая лампа». Литературным общество можно было назвать лишь условно: ни одно из его заседаний не обходилось без разговоров о политике, об уничтожении тирании, о свободе. На счастье, комиссия, расследовавшая после восстания декабристов структуру и направленность всех существовавших (хотя бы и давно прекративших свою деятельность) тайных обществ, пришла к заключению: «В 1820 году камер-юнкер Всеволожский завел сие общество, получившее свое название от лампы зеленого цвета, которая освещала комнату в доме Всеволожского, где собирались члены. Оно политической цели никакой не имело…
   В 1822 году общество сие, весьма немногочисленное и по качествам членов своих незначащее, уничтожено самими членами, страшившимися возбудить подозрение правительства». Заключение, честно говоря, удивительное. «По качествам членов своих незначащее». Это Пушкин, Дельвиг, Гнедич, Глинка, Трубецкой – незначащие? «Страшившиеся возбудить подозрение правительства» – это кто? Декабристы Трубецкой, Глинка, Токарев? Скорее всего, члены комиссии сочли, что если самые опасные из названных уже арестованы или пребывают в ссылке, то едва ли стоит наказывать остальных, которые, и правда, от политики давно отошли.
   Так что судьба Никиту Всеволодовича берегла. Впрочем, может быть, он уберег себя сам: просто склонность к пирам победила в нем стремление к свободе. «Гуляка праздный» не был готов жертвовать привычным образом жизни ради каких бы то ни было высоких целей. Во всяком случае через несколько дней после того, как Пушкина отправили в ссылку, «Зеленая лампа» прекратила свое существование. Единственное, в чем власти могли бы упрекнуть Никиту Всеволодовича, так это в том, что предпоследнюю ночь перед отъездом опальный Пушкин провел у него. И, как всегда, не умолкал звон бокалов. Впрочем, вечер этот закончился событием неординарным. Пушкин, как он сам рассказывал, «полу-продал, полу-проиграл» Всеволожскому в карты рукопись своих подготовленных к печати стихов. Выкупить ее удалось только в 1825 году (нельзя не отдать должное Всеволожскому: тетрадь он вернул Пушкину за половину суммы, которую тот ему проиграл). Впрочем, Пушкин на друга и не обижался. Из Михайловской ссылки писал: «Не могу поверить, чтобы ты забыл меня, милый Всеволожский, – ты помнишь Пушкина, проведшего с тобою столько веселых часов. – Пушкина… не всегда верного твоим субботам, но неизменного твоего товарища в театре, наперсника твоих шалостей…»
 
   Вот об одной из шалостей, на первый взгляд абсолютно безобидной, на самом деле изменившей если не судьбу, то характер Пушкина, я сейчас и расскажу. Его нередко, притом не скрывая кто недоумения, кто насмешки, упрекали в непомерной склонности к суевериям. Он этой своей слабости не отрицал. Объяснял ее так: «Быть таким суеверным заставил меня один случай. Раз пошел я с Никитой Всеволожским ходить по Невскому проспекту, из проказ зашли к кофейной гадальщице. Мы просили ее нам погадать и, не говоря о прошедшем, сказать будущее. “Вы, – сказала она мне, – на этих днях встретитесь с вашим давнишним знакомым, который вам будет предлагать хорошее по службе место; потом, в скором времени, получите через письмо неожиданные деньги; третье, я должна вам сказать, что вы кончите вашу жизнь неестественной смертью”. Без сомнения, я забыл в тот же день и о гадании, и о гадальщице. Но спустя недели две после этого предсказания, и опять на Невском проспекте, я действительно встретился с моим давнишним приятелем1, который служил в Варшаве при великом князе Константине Павловиче и перешел служить в Петербург; он мне предлагал и советовал занять его место в Варшаве, уверяя меня, что цесаревич этого желает. Вот первый раз после гадания, когда я вспомнил о гадальщице».
   Вот здесь я позволю себе прервать рассказ, чтобы поделиться не перестающим удивлять давним наблюдением, точнее – открытием: только что процитированные мною слова – единственное упоминание Невского проспекта. Ни в одном стихотворении, ни в прозе Пушкин Невский проспект не называет (правда, допускаю, что это я чего-то не заметила, хотя и старалась). Мне это умолчание кажется странным. Ведь он Невский любил, иначе не проводил бы на главном проспекте столицы столько времени, иначе не выбирал бы квартиры вблизи Невского. Долго пыталась понять. И единственным убедительным объяснением этого умолчания мне кажется вот что: Пушкин воспринимал Невский проспект как некую квинтэссенцию Петербурга, и все, им сказанное о городе, относится к главной его улице. Он ведь как никто понимал: без Невского нет Петербурга.
   Алексеем Федоровичем Орловым.
   Но вернусь к рассказу Пушкина о пророчестве. «Через несколько дней после встречи со знакомым я, в самом деле, получил с почты письмо с деньгами – и мог ли я ожидать их? Эти деньги прислал мой лицейский товарищ[8], с которым мы, бывши еще учениками, играли в карты, и я обыграл; он, получив после умершего отца наследство, прислал мне долг, которого я не только не ожидал, но и забыл о нем. Теперь надобно сбыться третьему предсказанию, и я в этом совершенно уверен».
   Третье предсказание – это слова гадалки: «Ты прославишься, будешь кумиром соотечественников…» Прерву ненадолго рассказ о том, что было предсказано Пушкину, чтобы рассказать о поразительном совпадении. Вдова Федора Михайловича Достоевского Анна Григорьевна вспоминала, что в 1877 году у них дома часто бывал Всеволод Сергеевич Соловьев[9]. Однажды он рассказал, что познакомился с интересной дамой. Она предсказала ему некоторые факты, которые уже сбылись. Федор Михайлович поинтересовался, далеко ли живет гадалка. Выяснилось, что совсем близко (ох уж этот Невский!). Достоевский предложил зайти к ней теперь же. Соловьев согласился, и они направились к гадалке. «Госпожа Фильд, конечно, не имела понятия, кто был ее незнакомый гость, – писала Анна Григорьевна, – но то, что она предсказала Федору Михайловичу, в точности сбылось. Госпожа Фильд предсказала мужу, что в недалеком будущем его ожидает поклонение, великая слава, такая, какой он даже и вообразить себе не может». Не поразительно ли, два петербургских гения – два одинаковых предсказания. С разрывом почти в 60 лет.
   Но вернусь к тому, что было предсказано Пушкину. «Дважды будешь отправлен в ссылку… Может быть, ты проживешь долго, но на 37-м году берегись белого человека, белой лошади или белой головы». Многие вспоминали, что Пушкин иногда, будто в забытьи, повторял: weißer Ross, weißer Kopf, weißer Mensch… Кстати, по свидетельству Льва Сергеевича Пушкина, Александра Кирхгоф предсказала его брату еще и роковую женитьбу.
   Александр Сергеевич об этом предсказании гадалки предпочитал умалчивать.
   Можно вообразить, как действовали на Пушкина, человека нервного и впечатлительного, сообщения о том, что зловещие пророчества гадалки сбываются. Когда он вернулся в Петербург из ссылки, ему тут же рассказали о судьбе генерала Милорадовича. Оказывается, боевой генерал, бесстрашный, участвовавший в двухстах сражениях, пятьдесят два раза ходивший в атаку и ни разу не раненый, с усмешкой приговаривавший: «Пуля для меня еще не отлита!», в первых числах декабря 1825 года неожиданно (похоже, не только для окружающих, но и для самого себя – он был абсолютно чужд суеверий) заглянул в салон той самой гадалки, что предрекла судьбу Пушкина. Что подвигло его на такой, при его характере, странный шаг? Озорство? Любопытство? Или что-то мистическое, необъяснимое? Во всяком случае вел он себя так, будто не относился к гаданию всерьез. Даже когда услышал, что через две недели будет прилюдно убит, только улыбнулся в ответ – не поверил. Но через две недели наступило 14 декабря: обезумевшая от ужаса лошадь понесла вдоль шеренг мятежного каре декабристов залитого кровью, смертельно раненного героя, отважного, неуязвимого кумира русской армии. Генерал Милорадович был убит неожиданно и прилюдно, как и предсказала гадалка.
   Для Пушкина эта смерть была не только подтверждением пророческого дара Александры Филипповны Кирхгоф, но и личной потерей. О его отношении к покойному военному генерал-губернатору Петербурга свидетельствуют слова из письма к Василию Андреевичу Жуковскому: «Что касается графа Милорадовича, то я не знаю, увидя его, брошусь ли я к его ногам или в его объятия». Причина такого отношения была более чем серьезна: именно Милорадович спас Пушкина от ссылки на Соловки или в Сибирь (хлопотали о смягчении участи строптивого поэта многие, удалось – Милорадовичу).
   А дело было так. Федор Николаевич Глинка вспоминал, как однажды (дело было 15 апреля 1820 года) встретил взволнованного Пушкина, который рассказал, что его за вольнолюбивые стихи требуют на расправу к Милорадовичу. Пушкин просил совета, как ему вести себя с всесильным генерал-губернатором. Глинка ответил: «Идите к Милорадовичу, не смущаясь и без всякого опасения… Идите и положитесь безусловно на благородство его души: он не употребит во зло вашей доверенности».
   Здесь нелишним будет сказать, что генерал-губернатор отлично знал, какую судьбу готовят поэту: он должен был только начать – арестовать Пушкина и забрать все его бумаги. Дальше действовать предстояло ведомству Аракчеева: сопроводить арестованного в далекую ссылку. Не Милорадович и даже не Аракчеев определили эту судьбу – сам император.
   К. П. Беггров. Портрет Ф. Н. Глинки. 1821 г.
 
   А вот что рассказал Глинке о визите Пушкина и о том, что за этим последовало, сам Милорадович. «Знаешь, душа моя! (это его поговорка) у меня сейчас был Пушкин. Мне ведь велено взять его и все его бумаги, но я счел более деликатным (это тоже его любимое выражение) пригласить его к себе и уж у него самого вытребовать бумаги. Вот он явился, очень спокоен, с светлым лицом. И когда я спросил его о бумагах… “Прикажите подать бумаги, я напишу все, что когда-нибудь написано мною (разумеется, кроме печатного), с отметкою, что мое и что разошлось под моим именем”… А знаешь ли, Пушкин пленил меня своим благородным тоном и манерою (это тоже его словцо) обхождения».
   На следующий день поутру Милорадович был у императора, подал ему исписанную Пушкиным тетрадь: «“Здесь все, что разбрелось в публике, но вам, государь, лучше этого не читать!” Государь улыбнулся на мою заботливость. Потом я рассказал, как было дело. Государь спросил: “А что ж ты сделал с автором?” “Я объявил ему от Вашего величества прощение!” Тут мне показалось, что государь слегка нахмурился. Помолчав немного, он с живостью сказал: “Не рано ли?” Потом прибавил: “Ну, коли уж так, то мы распорядимся иначе: снарядить Пушкина в дорогу, выдать ему прогоны и с… соблюдением возможной благовидности отправить его на службу на юг”».
   Так дерзко, так смело, с таким пренебрежением к карьере (ведь знал: за несравненно меньшие проступки можно лишиться монаршей милости, а значит и высокого чина, и всего, что с ним в России всегда было и остается связано) мог поступить только Милорадович. Не рассказал Михаил Андреевич своему доверенному лицу, чиновнику по особым поручениям, бывшему отважному адъютанту Федору Глинке только о том, что сам «подстрекал» Пушкина: «Если вы уже решились нападать на правительство, почему же вы ничего не пишете о Сенате, который не что иное, как зверинец или свинарник».
   Дж. Доу. Портрет генерала М. А. Милорадовича
 
   Разговор Пушкина с военным генерал-губернатором столицы происходил на Невском проспекте. В то время Милорадович занимал весь верхний этаж дома 12. Рассказывали, будто квартира графа напоминала не то музей, не то антикварный магазин. Сейчас на месте того дома огромное респектабельное здание, облицованное красным гранитом, органично сочетающее черты модерна и неоклассицизма. И знают его ленинградцы-петербуржцы в основном как знаменитое в свое время ателье «Смерть мужьям». Тогда носить платье, сшитое в этом ателье, считалось ничуть не менее престижным, чем сейчас наряды от Кардена, Гуччи, Дольче и Габбана, Армани или Прада.
   Дом, в котором жил Милорадович, был совсем другим: фасад, украшенный пилястрами, лопатками и медальонами, делал его больше похожим на дворец, чем на рядовой жилой дом. И был он не пятиэтажным, как сейчас, а всего двухэтажным. Вот верхний, второй, этаж и занимал генерал-губернатор. Уже после отъезда Пушкина в ссылку Милорадович с Невского проспекта перебрался на Большую Морскую в дом 38. А дом 12 по Невскому еще много раз менял как хозяев, так и обитателей. В общем, это участь большинства домов на главной магистрали Петербурга. Почти все они постепенно переходили от придворных к купцам или банкирам. И большинство владельцев не представляют для истории значительного интереса. Что касается дома 12, то один из его владельцев, несомненно, заслуживает упоминания.
 
   Еще в 1782 году дом поблизости от Зимнего дворца купил Александр Дмитриевич Ланской, фаворит Екатерины Великой. Покупка эта кажется странной: жил Ланской во дворце, и отпускать его от себя императрица намерения не имела. Его преданность царственной возлюбленной была столь искренней и бескорыстной, какой государыня, по собственному ее признанию и по свидетельствам современников, «в жизнь свою не встречала». Заметила она молодого красавца случайно. В отличие от других, всеми правдами и неправдами старавшихся попасть на глаза императрице, он был скромен и старательно скрывал свои чувства. А ведь влюбился в Екатерину – не в императрицу – в женщину (ему 21 год, ей – 51) самозабвенно. Он не был слеп, видел: она постарела, располнела – подурнела. Но для него она была самой прекрасной женщиной на земле – единственной.