На святой неделе 1780 года Ланской поселился в Зимнем дворце в должности флигель-адъютанта императрицы в чине полковника, через три года произведен в генерал-поручики и назначен шефом Кавалергардского полка, еще через год пожалован генерал-адъютантом. Он был воспитан и образован ничуть не лучше большинства молодых офицеров своего круга. Но, быть может, единственный из всех фаворитов чувствовал, насколько он ниже женщины, которая позволила ему себя обожать. И начал учиться. Еще в 1782 году дом поблизости от Зимнего дворца купил Александр Дмитриевич Ланской, фаворит Екатерины Великой. Покупка эта кажется странной: жил Ланской во дворце, и отпускать его от себя императрица намерения не имела. Его преданность царственной возлюбленной была столь искренней и бескорыстной, какой государыня, по собственному ее признанию и по свидетельствам современников, «в жизнь свою не встречала». Заметила она молодого красавца случайно. В отличие от других, всеми правдами и неправдами старавшихся попасть на глаза императрице, он был скромен и старательно скрывал свои чувства. А ведь влюбился в Екатерину – не в императрицу – в женщину (ему 21 год, ей – 51) самозабвенно. Он не был слеп, видел: она постарела, располнела – подурнела. Но для него она была самой прекрасной женщиной на земле – единственной.
   Д. Г. Левицкий. Портрет флигель-адъютанта А. Д. Ланского. 1780 г.
 
   На святой неделе 1780 года Ланской поселился в Зимнем дворце в должности флигель-адъютанта императрицы в чине полковника, через три года произведен в генерал– поручики и назначен шефом Кавалергардского полка, еще через год пожалован генерал-адъютантом. Он был воспитан и образован ничуть не лучше большинства молодых офицеров своего круга. Но, быть может, единственный из всех фаворитов чувствовал, насколько он ниже женщины, которая позволила ему себя обожать. И начал учиться. подарки Сашеньке императрица истратила баснословную сумму, много большую, чем на других своих фаворитов. Исключения два: братья Орловы и Потемкин. Но Орловых пятеро, и ее подарки им больше похожи на расплату за возведение на трон. А Потемкин – это Потемкин. С кем его сравнишь? Впрочем, он далеко не всегда дожидался подарков императрицы – брал сам. Ланской же поначалу отказывался и от чинов, и от подарков. Но она умела настоять на своем. Вот до сих пор и упрекают его некоторые в корыстолюбии…
   В. Эриксен. Конный портрет Екатерины Великой. 1762 г.
 
   Только мало кто знает, что перед смертью Александр Дмитриевич передал обратно в казну все недвижимое имущество, в том числе и дом на Невском (это было записано в специальном указе Сенату). Остальное свое достояние он предоставил «соизволению лица, писавшего указ». А указы, как известно, писала императрица. Она и приказала разделить оставшееся имущество между родственниками Ланского: матерью, братом и пятью сестрами.
 
   Коли уж речь зашла о родственниках Ланского, то они через много лет после его смерти свяжут фаворита Екатерины с человеком, которого не жаловал ее любимый внук, император Александр Павлович. Петр Петрович Ланской, дальний родственник Александра Дмитриевича, женится на вдове Александра Сергеевича Пушкина и возьмет на себя заботу о его детях.
   Н. П. Ланской. Портрет П. П. Ланского
 
   Было бы лицемерием умолчать о том, что приглашен был Пушкин в дом 12 на разговор (точнее, допрос) к генерал-губернатору не только за вольнолюбивые стихи, но и за другие – фривольные. Вообще его жизнь до ссылки странно, а может быть, и вполне естественно для человека его лет и его круга сочетала, казалось бы, несовместимое. Как любой светский повеса, он участвовал во многих весьма рискованных эскападах, волочился за дамами (многими и разными), порой целые ночи проводил за карточным столом. Редкий вечер обходился в его компании без веселых попоек. Бурная жизнь Пушкина беспокоила старших друзей. Константин Николаевич Батюшков с тревогой писал Александру Ивановичу Тургеневу: «Как ни велик талант Сверчка, он его промотает…»
   Но то была видимая всем сторона жизни, которой он не только не скрывал, но даже несколько ею бравировал. Была и другая сторона, не то чтобы тайная, но глубинная, не каждому открытая – духовная работа. Посвященный в те времена в эту сторону жизни поэта Петр Александрович Плетнев вспоминал: «Без особых причин никогда он не изменял порядка своих занятий. Везде утро посвящал он чтению, выпискам, составлению планов или другой умственной работе. Вставая рано, тотчас принимался за дело. Не кончив утренних занятий своих, он боялся одеться, чтобы преждевременно не оставить кабинета для прогулки». Зато, закончив работу, окунался, как герой «Египетских ночей», в «жизнь самую рассеянную», успевал побывать на всех вечерах и приемах.
   Не менее важной частью второй жизни Пушкина были беседы в Демутовом трактире с Петром Яковлевичем Чаадаевым, еще недавно «самым заметным и блистательным из всех молодых людей Петербурга». О том, как и почему оборвалась его карьера, я подробно писала в книге «Победить Наполеона»[10]. Пушкин как никто понял: Чаадаев несовместим с тогдашней чиновной Россией:
 
Он вышней волею небес
Рожден в оковах службы царской;
Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес,
А здесь он – офицер гусарской.
 
   Но даже Пушкин не мог предугадать, что и звания офицера отважный участник наполеоновских войн окажется «недостоин».
   Отставной ротмистр поселился у Демута. Он снял номер, который, по современным понятиям, назвали бы люксом. Поскольку собирался жить в гостинице долго, обставил его по собственному вкусу. В те времена это разрешалось. Кстати, четыре строчки (о Бруте и Перикле) написаны к портрету Чаадаева, который висел в его кабинете в окружении двух лавровых деревьев в кадках; справа от портрета хозяина – портрет Наполеона, слева – Байрона. Юный и такой внешне легкомысленный Пушкин бывал у Чаадаева постоянно. Там он «покидал свои дурачества». Они были откровенны друг с другом, беседовали увлеченно, спорили горячо. «Но все изменялось, когда приходили к Чаадаеву с докучными визитами… светские знакомые. Пушкин сейчас же умолкал, садился в угол на диван, поджав ноги, и упорно чуждался всяких сношений с подобными посетителями», – вспоминал свидетель таких встреч.
   Петр Яковлевич стал ему не просто другом, но другом-учителем. Яков Иванович Сабуров вспоминал, что влияние Чаадаева на Пушкина было «изумительно», «он заставлял его мыслить». Сабурову можно доверять безусловно: обоих он знал близко, был из тех «отчаянных гусаров», с которыми Чаадаев служил, а Пушкин познакомился и сдружился в Царском Селе еще в лицейские годы. О доверии Пушкина к Якову Ивановичу можно судить по тому, что, умирая, он назначил Сабурова (вместе с Соболевским) опекуном своих детей.
   Что значили их встречи, их беседы, их споры для Пушкина? Об этом сказал он сам:
 
Ты был целителем моих душевных сил…
В минуту гибели над бездной потаенной
Ты поддержал меня недремлющей рукой;
Ты другу заменил надежду и покой…
 
   Жизнь разлучила друзей в 1820 году. Перед отъездом в ссылку Пушкин зашел в Демутов трактир проститься с Чаадаевым, но тот спал. Пушкин оставил записку: «Мой милый, я заходил к тебе, но ты спал: стоило ли будить тебя из-за такой безделицы». Знал бы, что разлука продлится долгие 9 лет, что Чаадаев никогда больше не будет в Петербурге…
   18 июля 1821 года в Кишиневе Пушкин записал в дневнике: «Получил письмо от Чедаева. Друг мой, упреки твои жестоки и несправедливы; никогда я тебя не забуду. Твоя дружба мне заменила счастье, одного тебя может любить холодная душа моя». Он помнил не только главное – беседы, мудрые уроки своего старшего друга. Его память хранила каждую мелочь, атмосферу. Описывая кабинет Онегина, он с документальной точностью воспроизвел все, что видел в кабинете Чаадаева:
 
Янтарь на трубках Цареграда,
Фарфор и бронза на столе,
И чувств изнеженных отрада,
Духи в граненом хрустале;
Гребенки, пилочки стальные,
Прямые ножницы, кривые,
И щетки тридцати родов
И для ногтей и для зубов.
 
   Они встретятся только через девять лет и потом будут видеться редко, только когда Пушкин окажется в Москве. Но связь между ними не прервется никогда.
   «Мое самое ревностное желание, друг мой, – видеть вас посвященным в тайну века. Нет в мире духовном зрелища более прискорбного, чем гений, не понявший своего времени и своего призвания… Я убежден, что вы можете принести бесконечное благо этой бедной, сбившейся с пути России. Не измените своему предназначению, друг мой…» Это Чаадаев писал Пушкину весной 1829 года. Через два года просил: «Пишите мне по-русски; вы должны говорить только на языке своего призвания».
   А это – из ответа Пушкина (написано в Демутовом трактире): «Я плохо излагаю свои мысли, но вы поймете меня. Пишите мне, друг мой, даже если бы вам пришлось бранить меня. Лучше, говорит Экклезиаст, внимать наставлениям мудрого, чем песням безумца».
   А потом было «Философическое письмо», названное Николаем I «смесью дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного», приказ учинить за Чаадаевым медицинский надзор со строгим запрещением что бы то ни было печатать. Анализировать мысли и суждения Чаадаева здесь не место, хотя они достойны самого подробного, буквально построчного разбора. Скажу только о том, что касается отношений давних друзей. Пушкин написал Петру Яковлевичу письмо, в котором резко возражал против подхода Чаадаева к отечественной истории. «Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя… но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам Бог ее дал… это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние…» Это письмо написано 19 октября 1836 года. Посчитайте сами, сколько дней земной жизни оставалось Пушкину… А письмо он не отправил – не хотел причинить боль. А еще понимал: публикуя «Философическое письмо», Чаадаев поступил безрассудно. Но сделать ничего нельзя. Поздно… В конце письма есть фраза: «Наконец, мне досадно, что я не был подле вас, когда вы передали вашу рукопись журналистам…» Ему казалось: будь он рядом, не допустил бы, предостерег.
   Так и Чаадаев, узнав о смерти Пушкина, сбросив маску «ветреной толпы бесстрастного наблюдателя», не скрывая отчаяния, повторял: «Будь я в Петербурге, Пушкин никогда бы не дрался».
   Рассказ о доме 12, а потом и о дружбе с Чаадаевым заставил меня отвлечься от того, какие последствия имело легкомысленное посещение гадательного салона на Невском. В самом деле, молодые люди, почти мальчишки, ничуть не веря в любые предсказания, заходят к гадалке, и вдруг… Кажется, прошли бы мимо, и все могло повернуться иначе: он не знал бы, не думал бы об этом постоянно – не накликал бы беду. Может быть, дурные мысли и в самом деле способны материализовываться?.. Но все это – пустая игра слов. А на деле услышанное в салоне навсегда изменило мироощущение поэта. Сергей Александрович Соболевский, в последние годы один из самых близких к Пушкину людей, в статье «Таинственные приметы в жизни Пушкина» писал: «Пушкин до такой степени верил в зловещее предсказание его смерти, что боялся садиться на белую лошадь и общаться с белокурыми людьми… Ожидание… и желание все-таки избежать предсказанного не покидали Пушкина все те годы, которые оставалось ему прожить… Но все усилия избежать предсказанного оказались тщетны: в должный день и час на жизненном пути поэта появился Дантес – “белый человек” (он носил белый мундир) с “белой головой” (был белокур). Это и был его убийца. Гибель от руки “белого человека” на тридцать седьмом году жизни была предсказана Пушкину почти за двадцать лет до того зимнего утра, когда на Черной речке прозвучал роковой выстрел…»
   Алексей Николаевич Вульф вспоминал о казавшейся многим странной беспечности Пушкина перед дуэлью с графом Федором Ивановичем Толстым («Американцем»), отчаянным бретером, на счету которого было 11 (!) убитых дуэлянтов. На упреки в легкомыслии и самоуверенности поэт отвечал небрежно, но вместе с тем убежденно: «Этот меня не убьет, а убьет белокурый, как колдунья пророчила». Кстати, он оказался прав: Соболевскому удалось примирить противников, более того, Толстой стал посредником в сватовстве Пушкина к Наталье Гончаровой.
   Говорил ли Пушкин о своей вере в предсказание Александру Сергеевичу Грибоедову, неизвестно. Вполне возможно, что говорил: он из этого секрета не делал. А вот Грибоедов…
   Он был человек закрытый. Во всяком случае Пушкин узнал о том, что его друг тоже посещал Александру Кирхгоф, судя по всему, уже вернувшись из поездки на Кавказ, из поездки, в которой в последний раз встретился с Грибоедовым. Это случилось 11 июня 1829 года. Не доезжая до крепости Гергеры, Пушкин увидел арбу, на которой из Тегерана в Тифлис везли гроб с телом Грибоедова, растерзанного толпой обезумевших исламских фанатиков. В «Путешествии в Арзрум» он напишет: «Я расстался с ним в прошлом году в Петербурге, перед отъездом его в Персию. Он был печален и имел странные предчувствия…»
   Когда известие о гибели блестящего дипломата и великого драматурга дошло до российской столицы, в Петербурге только и разговоров было о том, что гадалка еще 12 лет назад предсказала ему жуткую смерть. Вспоминали, что отнесся он к предсказанию со всегдашней своей язвительной иронией: «На днях ездил я к Кирхгофше гадать о том, что со мною будет, да она такой вздор врет, хуже Загоскина комедий!» Не поверил? Или все-таки… Кто знает. Грибоедов своими переживаниями на этот счет не делился.
   И. Н. Крамской. Портрет А. С. Грибоедова
 
   А познакомились Пушкин и Грибоедов как раз в то самое время. Но тогда они не были настолько близки, чтобы обсуждать зловещие предсказания. Встречались только в кругу общих знакомых, да в Коллегии иностранных дел. Хотя современники утверждали, что «Пушкин с первой встречи с Грибоедовым по достоинству оценил его светлый ум и дарования». Уже после гибели Грибоедова он напишет: «Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, – все в нем было необыкновенно привлекательно. Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан; даже его холодная и блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении». Поразительно, как много сказал Пушкин в этих коротких словах. Больше, чем самые дотошные исследователи в многостраничных трудах. Как сумел он так быстро понять замкнутого, недоступного Грибоедова? Впрочем, написано это уже после того, как они получили возможность ближе узнать друг друга. А тогда, вскоре после знакомства, Грибоедов покинул Петербург, а еще через два года пришлось расстаться со столицей и Пушкину. Но взаимный интерес не ослабевал. Пушкин с восхищением (правда, не безусловным: кое-что ему показалось малоубедительным) прочитал «Горе от ума», которое ему в Михайловское привез Пущин.
   Снова встретились они весной 1828 года, когда Грибоедов привез в столицу Туркманчайский договор. Оба были уже знамениты. Оба поселились у Демута и встречались почти ежедневно. Оба стали за годы разлуки другими. Тогда, в первую свою встречу, были молодыми светскими повесами. Это ведь и о них: «Блажен, кто смолоду был молод… / Кто в двадцать лет был франт иль хват». Да, были. Пушкин сам признавался: «Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе как обыкновенно живут. Счастья мне не было». Но тут можно позволить себе редчайшую возможность с ним не согласиться: именно в годы юности он написал оду «Вольность», «К Чаадаеву», «Деревню», «На Аракчеева». Они не были опубликованы, но, по свидетельству Ивана Дмитриевича Якушкина, «в то время не было сколько-нибудь грамотного прапорщика, который не знал их наизусть». К слову, этим стихам юного и, по манере поведения, весьма легкомысленного поэта Якушкин во многом обязан формированием мировоззрения, которое привело его на Сенатскую площадь, а потом – в Сибирь, в каторгу. На 20 лет.
   Не меньше Пушкина изменился к их второй встрече и Грибоедов. «Жизнь Грибоедова была затемнена некоторыми облаками: следствие пылких страстей и могучих обстоятельств[11]. Он почувствовал необходимость расчесться единожды и навсегда со своею молодостию и круто поворотить свою жизнь». И – поворотил.
   Теперь им было что сказать друг другу. Они говорили и не могли наговориться. Сколько слышали стены Демутова трактира! Сколько слышал Невский, по которому они прогуливались вечерами! Мы никогда не узнаем… После гибели Грибоедова Пушкин сетовал: «…замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны…» Последние слова цитируют постоянно. Но все ли знают, по какому поводу они были написаны?
   В последнюю их встречу, продолжавшуюся с 14 марта до 6 июня 1828 года – до отъезда Грибоедова в Тегеран уже в ранге министра-резидента, – были не только беседы с глазу на глаз. Вместе они бывали у Виельгорского, у Жуковского, у Олениных, у Вяземского, у Лавалей, где Пушкин читал «Бориса Годунова». В компании с Вяземским, Мицкевичем и семейством Олениных ездили в Кронштадт. Тогда же появилось на свет их единственное общее дитя: пленительный романс Глинки на слова Пушкина «Не пой, красавица, при мне…». Авторы романса – Глинка и Пушкин. Но началось-то все с Грибоедова.
   К. П. Брюллов. Портрет М. И. Глинки
 
   Это он как-то в гостях у Михаила Ивановича Глинки (все на том же Невском проспекте, в доме 49) спел грузинскую песню (Грибоедов был исключительно музыкален). Композитор пришел в восхищение, обработал услышанную мелодию, а потом в присутствии Пушкина ее играла Анна Алексеевна Оленина. Ею поэт в то время был увлечен. Мелодия напомнила ему путешествие по Кавказу с семьей Раевских. Тогда-то и появились слова:
 
Не пой, красавица, при мне
Ты песен Грузии печальной:
Напоминают мне оне
Другую жизнь и берег дальный…
 
   Стихотворение Пушкин написал 12 июня. Грибоедов уже почти неделю был в пути – в своем последнем пути из России. Теоретически и стихи, и ноты романса могли до него дойти за оставшиеся более чем полгода земной жизни. Но – вряд ли. Слишком напряженными, слишком насыщенными событиями были эти его последние 7 месяцев и 24 дня…
   Незадолго до этого Пушкин тоже останавливался у Демута. Там же в это время жил и Мицкевич, недавно приехавший в Петербург. В его честь Пушкин устроил в своем номере дружескую вечеринку. Пригласил Жуковского, Вяземского, Хомякова, Крылова. Мицкевич всю ночь напролет импровизировал. На французском.
   Через полстолетия Вяземский писал об этой незабываемой апрельской ночи: «Он выступил с лицом, озаренным пламенем вдохновения: было в нем что-то тревожное и прорицательное. Слушатели в благоговейном молчании были также поэтически настроены. Чуждый ему язык, проза более отрезвляющая, нежели упояющая мысль и воображение, не могли ни подавить, ни остудить порыва его. Импровизация была блестящая и великолепная… Сам он был растревожен, и все мы слушали с трепетом и слезами… Жуковский и Пушкин, глубоко потрясенные этим огнедышащим извержением поэзии, были в восторге».
   В. М. Ванькович. Портрет А. Мицкевича
 
   А осенью того же 1828 года Пушкин снова в Петербурге. «Жил он в гостинице Демута, где занимал бедный нумер, состоявший из двух комнат, и вел жизнь странную, – вспоминал Ксенофонт Алексеевич Полевой, журналист, сотрудник журнала “Московский телеграф”. – Оставаясь дома все утро, начинавшееся у него поздно, он, когда был один, читал, лежа в постели, а когда к нему приходил гость, он вставал с своей постели, усаживался за столик с туалетными принадлежностями и, разговаривая, обыкновенно чистил, обтачивал и приглаживал свои ногти, такие длинные, что их можно назвать когтями. Иногда заставал я его за другим столиком – карточным, обыкновенно с каким-нибудь неведомым мне господином, и тогда разговаривать было нельзя; после нескольких слов я уходил, оставляя его продолжать игру. Известно, что он вел довольно сильную игру и чаще всего продувался в пух!»
   Страсть Пушкина к карточной игре с непостижимым удовольствием смаковали многие. Так хотелось сообщить о нем что-то, способное унизить, уронить его в глазах восторженных почитателей. В полном соответствии с его же словами: «Оставь любопытство толпе и будь заодно с Гением… Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок – не так, как вы, – иначе…»
   Однажды Николай Васильевич Гоголь, уже пишущий, но еще никому не известный, после долгих колебаний решился, наконец, представиться своему кумиру. Долго бродил по Невскому, собрался с духом, повернул направо и вошел в Демутов трактир. На вопрос, принимает ли господин Пушкин, лакей ответил, что поэт вообще-то дома, но еще не просыпался. «Наверное, всю ночь работал?» – не скрывая благоговения, спросил Гоголь. «Как же, работал! Всю ночь в картишки играл!»
   А вот что об этом же времени вспоминает свидетель доброжелательный: «Погода стояла отвратительная. Он уселся дома, писал целый день. Стихи ему грезились даже во сне, так что он ночью вскакивал с постели и записывал их впотьмах. Когда голод его прохватывал, он бежал в ближайший трактир, стихи преследовали его и туда, он ел на скорую руку, что попало, и убегал домой, чтоб записать то, что набралось у него на бегу и за обедом. Таким образом слагались у него сотни стихов в сутки». В ту осень в Демутовом трактире за три недели он написал «Полтаву»…
   А. Г. Венецианов. Портрет Н. В. Гоголя
 
   Той же осенью у Демута жил Александр Дмитриевич Тырков, лицейский товарищ Пушкина, новгородский помещик, отставной штаб-ротмистр. В его номере 19 октября 1828 года праздновали семнадцатую лицейскую годовщину. Собрались все, кто был в это время в Петербурге: Дельвиг, Илличевский, Яковлев, Корф, Стевен, Комовский. Шуточный протокол торжества писал Пушкин. Кончался протокол стихами:
 
Усердно помолившись Богу,
Лицею прокричав ура,
Прощайте, братцы: мне в дорогу,
А вам в постель уже пора.
 
   Утром Пушкин уехал в Тверскую губернию, а к Демуту вернулся только через два года. В последний раз он жил в гостинице в 1831 году. Всего несколько дней – привез в Петербург молодую жену, нужно было снимать достойную квартиру.
   Я писала, что Пушкин вернулся в Петербург из ссылки другим человеком. Но и город изменился за время разлуки. Изменился и Невский. До 1819 года от Мойки до Фонтанки вдоль проспекта тянулся бульвар на высокой насыпи. Появился он зимой 1800-го по воле императора Павла, а значит – совершенно неожиданно. Павел Петрович был большой мастер на скоропалительные и экстравагантные решения. Вот однажды холодным зимним утром он и решил украсить главный проспект столицы липовой аллеей. Выполнять свое решение приказал старшему сыну, будущему императору Александру I. Тот возражать не смел, хотя и понимал, что строить насыпь из промерзшей земли и сажать деревья в трескучие морозы, мягко говоря, не ко времени. Вот и согнали на Невский тысячи рабочих: воля самодержца – закон. Бульвар был готов за месяц. Через 19 лет появилась необходимость расширить проезжую часть: и насыпь срыли, а липы пересадили. Теперь они росли вдоль тротуаров. Но прошло время, и, чтобы расширить уже не только проезжую часть, но и тротуары, липы выкорчевали – бульвар, придававший главной улице столицы оттенок провинциального уюта, исчез окончательно. Невский стал строже и надменней.
   Когда Пушкин уезжал, проспект был вымощен булыжником. Проезжающие по нему в экипажах мучились от невыносимой тряски, живущие в домах, чьи окна выходили на проспект, страдали от непрекращающегося грохота (движение по главной магистрали было, конечно, несравнимо с сегодняшним, но все же довольно интенсивно). Незадолго до возвращения Пушкина сделали попытку избавиться от грохота и тряски. От Адмиралтейства до Знаменской площади проложили «колесопроводы» – толстые доски, по которым двигались экипажи. Правда, при обгоне все равно приходилось выезжать на камни.