Страница:
– Да я не о том, – еще более раздраженно сказал Иван Павлович и брезгливо поморщился. Тамаре показалось, что левретка Соня поморщилась точно так же. – Да, Томочка, и вас с Новым годом… Я о том, что время-то нынче какое! Как можно в наше время создавать семью? Вы что думаете, вот эти молокососы сами свадьбу оплатили? Это ж какие деньги! Гостей человек пятьдесят, может, даже и больше, это я вчерне подсчитал, они же все время перемещаются… Целое кафе заказали – можете себе представить?! А уж потом – сюда, всем стадом… Вон, уже третий раз шампанское открывают! Ужас! При нынешних-то ценах, а?! Ну, я вам доложу… Вы знаете, почем сейчас гречка?
– Да, конечно, – растерялась она. – Только гречка-то здесь при чем?
– А как же? – искренне удивился Иван Павлович. – Кушать-то надо, а? Молодой-то семье! А инфляция?! Что они с инфляцией думают делать? Дети пойдут – пеленки, распашонки, коляска там, кроватка… На студенческую стипендию, да? Не-е-ет, я вам доложу, на родительские гроши, на стариковские пенсии, вот на что! И никакой ответственности! Ни-ка-кой! А я так считаю: не можешь обеспечить семью – не женись. Вот в наше время молодежь головой думала. А эти!..
– Да, конечно, – бормотнула Тамара в смятении, потихоньку отступая от фонтанирующего негодованием соседа. – Иван Павлович, я побегу, а то Чейз, кажется, на улицу рванул, ищи его потом… Спокойной ночи! Всего вам хорошего!
Иван Павлович скрылся в подъезде вместе со своей левреткой Соней, все еще продолжая обличительные речи по поводу безответственности современной молодежи, а Тамара торопливо пошла через двор, едва сдерживая смех. Сумасшедший старик говорил что-то о цене на гречку, а ведь он не мог не узнать жениха, который сейчас как раз танцевал на скамейке посреди заснеженного дворика, держа ракетницу в одной руке и бутылку шампанского – в другой, тряс пухлыми младенческими щеками и пухлым борцовским пузом и кричал что-то вроде «Медовый месяц – в Италии!». Мама жениха жеманно куталась в необъятную норковую шубу и заботливо кудахтала:
– Накинь курточку, Боря! Простудишься!
Замшевая Борина курточка на норковой же подстежке небрежно валялась на снегу возле скамейки, и ее задумчиво пинала белой лаковой туфелькой Борина невеста. Она тоже была в норковой шубе – роскошная белая норка, почти полностью укрывающая роскошное белое платье. Похоже, Борина невеста была не из тех, кто плачет от восторга при мысли о медовом месяце в Италии. И, уж конечно, не из тех, кто знает, почем нынче гречка. Из всего норкового семейства только Любовь Яковлевна точно знала, почем гречка, и не только сегодня, но и вчера, завтра, через год, причем – в любой точке мирового пространства. Потому что Любовь Яковлевна всю жизнь проработала в торговле и вообще хорошо знала, что почем, особенно в наше время, в которое Любовь Яковлевна победно вплыла на непотопляемом броненосце закрытого типа, даже если и не капитаном, то, как намекали знающие люди, как минимум, – первым незаменимым помощником капитана. Так что пусть бедный Иван Павлович даже не волнуется о будущем молодой семьи.
Вот интересно, а почему у самого Ивана Павловича семьи нет? Неужели в свое ответственное время он не женился потому, что боялся семью не прокормить? Насколько Тамара знала, бедный пенсионер Иван Павлович всю жизнь проработал в «органах» – это он сам так говорил, – и «располагал возможностями» – это он тоже сам так говорил. Возможности, наверное, были те еще, поскольку у бедного пенсионера Ивана Павловича была трехкомнатная квартира, в которой он жил с левреткой Соней, и две двухкомнатные, которые он сдавал «за умеренную плату», – это не сам он говорил, это сказала при дворовой общественности его приходящая домработница баба Надя. От бабы Нади же дворовая общественность знала и о страшном количестве антиквариата, собранного в трех комнатах за семью замками. Баба Надя, правда, не говорила слова «антиквариат», она говорила «статуечки, финтифлюшечки, часики всякие». Но дворовая общественность сразу все поняла, когда баба Надя обмолвилась, что одну из двухкомнатных квартир пенсионер Иван Павлович выменял когда-то на одну из картин, которых у него на всех стенах – как мух в столовке. Картина была так себе, не из самых ценных, так что Иван Павлович, тем более испуганный инфляцией, с ней расстался без душевной боли. От ненужной картины какой прок? А квартира все-таки приносила ежемесячный доход, пусть даже и умеренный… Так что же все-таки думал бедный Иван Павлович об аппетитах своей возможной семьи, если, при таком-то раскладе, решил, что не сумеет ее прокормить, – потому и не завел?
У Тамары вдруг резко испортилось настроение. И она догадывалась, что ни при чем тут ни сумасшедший старик, ни разухабистая норковая семейка, а все дело в Анькином замужестве. Уж как она старалась не думать, не вспоминать, не тревожиться – так нет, обязательно кто-нибудь влезет с разговорами о неразумности создания семьи в наше безумное время, а еще хуже – обязательно кто-нибудь прямо посреди двора будет выпускать в небо пробки от шампанского и нестерпимо яркие ракеты и кричать что-то про медовый месяц. Надо скорее поймать снежинку, загадать желание, позвать Чейза и идти домой. Спать уже хочется, а там еще гора грязной посуды. И мусор она прихватить забыла…
Чейз шнырял в кустах на опушке парка, и Тамара не спеша пошла туда, держа руку перед собой ладонью вверх. Подайте, Христа ради… Снег падал редкий, можно сказать – совсем не падал. Так, пара снежинок на весь двор. И те пролетели мимо ее руки. Те, которые пролетели мимо, – это не ее снежинки, даже если исхитриться, извернуться, дотянуться и все-таки поймать, – они все равно желания не исполнят. Ее снежинка ляжет на ладонь сама, это всегда так было: даже если шел беспросветный снегопад – на ладонь опускалась все равно одна снежинка, и если снег вообще не шел – одна снежинка все равно опускалась на ладонь. Всегда так было, и сейчас будет, надо только остановиться под фонарем, чтобы разглядеть и запомнить узор снежинки и как следует сформулировать желание. Вот так: «Пусть Анна будет счастлива». Ведь именно этого она хочет, правда? Вообще-то она хочет, чтобы вся ее семья была счастлива. Она для этого делает все, что может. Но ведь есть вещи, которые от нее не зависят… Если бы она могла, она не допустила бы, чтобы Анна выходила замуж за этого козла. Натуська кругом права, и не надо было ей нотации читать… Так, спокойно. Вот она, снежинка, которая сама прилетела и уселась на пуховый ворс варежки. Не звездочка, а пластинка – шестиугольная ледяная пластинка с едва заметным тиснением незаконченного рисунка на каждой стороне… Красивая какая, Тамара еще таких не ловила. Такая снежинка выполнит самое главное ее желание, в этом нет никаких сомнений. Ну-ка, что мы там задумали?..
– Ты хоть представляешь, как я тебя люблю?
В хриплом, наверное, простуженном мужском голосе была такая сила, такая страсть, такое отчаяние, что Тамара даже дыхание затаила, чувствуя, как от кончиков пальцев по коже побежали электрические мурашки. Обычно с ней так бывало, когда она чего-нибудь сильно пугалась или, наоборот, чему-нибудь сильно радовалась.
Она невольно оглянулась, будто ее окликнули, будто это ей предназначались горячие хриплые слова, от которых по коже бегут электрические мурашки… Из глубины парка к опушке неторопливо шла пара – немолодые в общем-то люди, наверное, ее ровесники. Что-то в них было странное, неправильное что-то… А, ну да. Они были разные, слишком разные, чтобы быть парой, и все-таки были ею. Тамара не могла бы объяснить это словами, но остро чувствовала: эти двое – из разных миров, из разных галактик, может быть, вообще из разных времен, но, тем не менее, они просто обязаны быть парой. Она увидела это сразу, как чуть раньше увидела то, что Боря и его невеста хоть и были одной норковой породы, но парой могли и не быть.
Неправильная пара медленно приближалась, теперь Тамара могла рассмотреть их как следует и каждое их слово могла слышать. Это, наверное, было нехорошо – вот так откровенно пялиться, развесив уши, но удержаться было совершенно невозможно.
– Пятнадцать лет! – хрипел мужчина простуженно, и от его голоса пространство вокруг накалялось, плавилось, плескалось в солнечном сплетении и завязывалось вокруг сердца узлом. – Я ведь старался забыть, честно… Я же не пацан, я знаю – все проходит! А не проходит! Черт… Может, это патология? Может, таблеток каких попить? Только я не хочу, чтобы проходило… Пятнадцать лет! Галь, что же ты наделала, а?
– Ты же знаешь, сколько тогда на меня свалилось… – Тонкая струнка голоса женщины вспыхнула и исчезла в расплавленном пространстве. – У тебя была перспектива и все такое… А у меня одни проблемы…
– Проблемы были у Лидки, а не у тебя, – перебил мужчина и закашлялся.
– Ну да, – слабо согласилась женщина. – Но это все равно, я же не могла их всех бросить… А тебе на шею вешать – совсем нечестно…
Мужчина остановился, взял свою спутницу за плечи и сильно встряхнул.
– Галь, ты дурочка, – с каким-то веселым отчаянием сказал он. – Я так и знал. У твоей Лидки проблемы всегда были, есть и будут. А если бы тебя не было – на ком бы она повисла?
– На маме. – Женщина тихо заплакала. – Это совсем нельзя… Я бы с ума сошла…
– Ты и так сумасшедшая. – Мужчина пошарил по карманам, нашел носовой платок и стал неловко, но очень старательно вытирать лицо женщины. Она стояла не шевелясь, руки по швам и тихо всхлипывала, а мужчина говорил ей в лицо хрипло, горячо и напористо: – Лидка всегда найдет шею, на которую можно сесть. Это не твои проблемы. Забудь о Лидке, ты ничего ей не должна. Ты никому ничего не должна! Завтра же уедем! И так пятнадцать лет жизни псу под хвост!
– А мама? – испугалась женщина. – Как мама без меня?
– С собой возьмем.
– Нет, она не поедет. – Женщина опять тихо всхлипнула. – Она болеет очень… И помешать побоится… И все-таки внуки у нее здесь… А я без нее как?
– Мама у тебя тоже сумасшедшая, – задумчиво сказал мужчина. – Надо же – помешать побоится! У вас в семье одна нормальная, и та – Лидка… Ладно, придется мне сюда переезжать. А внуки – дело наживное. Мы ей и сами внуков нарожаем. Как тебе такая идея?
Женщина перестала плакать и со странным выражением посмотрела ему в лицо.
– Мне все-таки уже почти тридцать три, – осторожно сказала она. – Это ничего, как ты думаешь?
– А мне сорок, – отозвался он с легким недоумением. – Это ничего?
– Дим, – сказала она нерешительно. – Ты знаешь, что я думала? Я думала, что жизнь уже прошла.
Он засмеялся, опять закашлялся, захрипел весело:
– Я же говорю – сумасшедшая. Что с тебя возьмешь… Пошли к твоим, мать, наверное, беспокоится – долго мы уже гуляем…
Они повернулись и пошли в глубь парка, туда, откуда пришли, а потом, наверное, выйдут на площадь и свернут направо – там квартал жилых домов, а потом придут в квартиру этой женщины, где ее ждет больная мама, и мужчина простуженным хриплым голосом, наверное, попросит у больной мамы руки ее дочери, и пространство вокруг будет плавиться и завязываться узлом вокруг сердца, и никто, конечно, не будет бояться.
Они уходили – такие разные, даже странно: она, выглядевшая намного старше своих почти тридцати трех, в поношенной стеганой куртке, дикой облезло-оранжевой с фиолетовым расцветки, в растянутой вязаной шапочке со свалявшимся помпончиком, в серых войлочных сапогах, нелепо торчащих из-под коротковатых темных брюк; и он – весь стильный и небрежный, в черном длинном кашемировом пальто нараспашку, и в черном смокинге – Тамара была уверена, что под пальто у него непременно смокинг, и белая сорочка, и скромный галстук, на который не хватит и годового дохода нормального человека, а в кармане пальто должны быть перчатки, которые наверняка дороже галстука раз в пять… Скорее всего, и часы у него золотые.
Они уходили, и за ними уходили их слова, и пространство вокруг остывало, узел вокруг сердца слабел, а она не хотела этого, все цеплялась за горячее хриплое эхо, все прислушивалась к тающему вдали разговору:
– А как же твоя работа?
– Ерунда, и здесь найду…
– А где мы жить будем?
– Куплю квартиру…
– У тебя есть такие деньги?
– Заработаю, займу, машину продам…
– Ты сумасшедший.
– Я тебя люблю.
Тамара будто очнулась, огляделась вокруг, увидела Чейза, деловито снующего в кустах, увидела норковую свадьбу, все еще копошащуюся во дворе, увидела свою руку, протянутую вперед ладонью вверх. Оказывается, она так и простояла все это время – «подайте, Христа ради», и шестиугольная пластинка снежинки все еще лежит на пуховом ворсе рукавички, ждет, когда Тамара задумает желание. Тамара забыла, что хотела загадать. Сейчас она вспомнит, сейчас, сейчас… Надо что-то загадать, и идти домой, и вымыть лапы Чейзу, и проверить, как там дед, и уложить Наташку – наверняка еще не легла, таращится небось совиными глазами в глупый телевизор, – и убрать со стола, и перемыть посуду, и лечь спать – да, поскорей бы лечь спать, она так устала, просто уже нет никаких сил, а завтра – опять все сначала, и так каждый день, круглый год, всю жизнь…
Черт, у нее никогда не было ничего похожего на то, что она только что видела и слышала. Никогда от звука чужого голоса пространство не плавилось и не скручивалось узлом вокруг сердца. Никогда ей в голову не приходило плакать, когда ей объяснялись в любви. Впрочем, так ей в любви никто и не объяснялся. Никогда, никогда, никогда… Да она и сама никогда не ждала такого, и не хотела, и даже не верила, что такое может быть, и не надо ничего такого в жизни, в жизни главное – покой, стабильность, порядок… И чтобы вся ее семья была счастлива.
Неужели она проживет жизнь, всю долгую, размеренную, невыносимо скучную жизнь, так никогда и не узнав, что это такое? Что такое – вот это, что есть у этой неправильной пары… Тамара даже в мыслях боялась назвать это любовью. Почему-то боялась – и все. Стеснялась. И не понимала, почему простуженный мужик не боялся и не стеснялся, хрипел на весь мир, как он любит свою сумасшедшую… Сам сумасшедший, наверное.
Неужели с ней никогда такого не случится? Никогда, никогда, никогда… Хотя бы раз, один-единственный раз в жизни! Чего бы только она не отдала, чтобы хотя бы раз в жизни испытать, что это такое… Чтобы в нее влюбились вот так… Или чтобы она вот так влюбилась…
Чейз прискакал, стал крутиться под ногами, соваться башкой ей в колени – намекал, что пора бы уже и домой, в тепло, в уют, в одуряющие запахи кухни. Да, пора. Тамара пригляделась – странная пластинчатая снежинка уже растаяла, ну да, сколько можно ждать, пока сформулируют желание… Хотя она вроде бы успела сформулировать: счастье семьи и все такое…
– Пойдем, Чейз, – устало сказала Тамара и побрела к подъезду, вяло сторонясь броуновского движения гостей норковой свадьбы. А что, у людей семейный праздник, имеют право.
Господи, до чего же она терпеть не могла все эти семейные праздники!
Глава 2
– Да, конечно, – растерялась она. – Только гречка-то здесь при чем?
– А как же? – искренне удивился Иван Павлович. – Кушать-то надо, а? Молодой-то семье! А инфляция?! Что они с инфляцией думают делать? Дети пойдут – пеленки, распашонки, коляска там, кроватка… На студенческую стипендию, да? Не-е-ет, я вам доложу, на родительские гроши, на стариковские пенсии, вот на что! И никакой ответственности! Ни-ка-кой! А я так считаю: не можешь обеспечить семью – не женись. Вот в наше время молодежь головой думала. А эти!..
– Да, конечно, – бормотнула Тамара в смятении, потихоньку отступая от фонтанирующего негодованием соседа. – Иван Павлович, я побегу, а то Чейз, кажется, на улицу рванул, ищи его потом… Спокойной ночи! Всего вам хорошего!
Иван Павлович скрылся в подъезде вместе со своей левреткой Соней, все еще продолжая обличительные речи по поводу безответственности современной молодежи, а Тамара торопливо пошла через двор, едва сдерживая смех. Сумасшедший старик говорил что-то о цене на гречку, а ведь он не мог не узнать жениха, который сейчас как раз танцевал на скамейке посреди заснеженного дворика, держа ракетницу в одной руке и бутылку шампанского – в другой, тряс пухлыми младенческими щеками и пухлым борцовским пузом и кричал что-то вроде «Медовый месяц – в Италии!». Мама жениха жеманно куталась в необъятную норковую шубу и заботливо кудахтала:
– Накинь курточку, Боря! Простудишься!
Замшевая Борина курточка на норковой же подстежке небрежно валялась на снегу возле скамейки, и ее задумчиво пинала белой лаковой туфелькой Борина невеста. Она тоже была в норковой шубе – роскошная белая норка, почти полностью укрывающая роскошное белое платье. Похоже, Борина невеста была не из тех, кто плачет от восторга при мысли о медовом месяце в Италии. И, уж конечно, не из тех, кто знает, почем нынче гречка. Из всего норкового семейства только Любовь Яковлевна точно знала, почем гречка, и не только сегодня, но и вчера, завтра, через год, причем – в любой точке мирового пространства. Потому что Любовь Яковлевна всю жизнь проработала в торговле и вообще хорошо знала, что почем, особенно в наше время, в которое Любовь Яковлевна победно вплыла на непотопляемом броненосце закрытого типа, даже если и не капитаном, то, как намекали знающие люди, как минимум, – первым незаменимым помощником капитана. Так что пусть бедный Иван Павлович даже не волнуется о будущем молодой семьи.
Вот интересно, а почему у самого Ивана Павловича семьи нет? Неужели в свое ответственное время он не женился потому, что боялся семью не прокормить? Насколько Тамара знала, бедный пенсионер Иван Павлович всю жизнь проработал в «органах» – это он сам так говорил, – и «располагал возможностями» – это он тоже сам так говорил. Возможности, наверное, были те еще, поскольку у бедного пенсионера Ивана Павловича была трехкомнатная квартира, в которой он жил с левреткой Соней, и две двухкомнатные, которые он сдавал «за умеренную плату», – это не сам он говорил, это сказала при дворовой общественности его приходящая домработница баба Надя. От бабы Нади же дворовая общественность знала и о страшном количестве антиквариата, собранного в трех комнатах за семью замками. Баба Надя, правда, не говорила слова «антиквариат», она говорила «статуечки, финтифлюшечки, часики всякие». Но дворовая общественность сразу все поняла, когда баба Надя обмолвилась, что одну из двухкомнатных квартир пенсионер Иван Павлович выменял когда-то на одну из картин, которых у него на всех стенах – как мух в столовке. Картина была так себе, не из самых ценных, так что Иван Павлович, тем более испуганный инфляцией, с ней расстался без душевной боли. От ненужной картины какой прок? А квартира все-таки приносила ежемесячный доход, пусть даже и умеренный… Так что же все-таки думал бедный Иван Павлович об аппетитах своей возможной семьи, если, при таком-то раскладе, решил, что не сумеет ее прокормить, – потому и не завел?
У Тамары вдруг резко испортилось настроение. И она догадывалась, что ни при чем тут ни сумасшедший старик, ни разухабистая норковая семейка, а все дело в Анькином замужестве. Уж как она старалась не думать, не вспоминать, не тревожиться – так нет, обязательно кто-нибудь влезет с разговорами о неразумности создания семьи в наше безумное время, а еще хуже – обязательно кто-нибудь прямо посреди двора будет выпускать в небо пробки от шампанского и нестерпимо яркие ракеты и кричать что-то про медовый месяц. Надо скорее поймать снежинку, загадать желание, позвать Чейза и идти домой. Спать уже хочется, а там еще гора грязной посуды. И мусор она прихватить забыла…
Чейз шнырял в кустах на опушке парка, и Тамара не спеша пошла туда, держа руку перед собой ладонью вверх. Подайте, Христа ради… Снег падал редкий, можно сказать – совсем не падал. Так, пара снежинок на весь двор. И те пролетели мимо ее руки. Те, которые пролетели мимо, – это не ее снежинки, даже если исхитриться, извернуться, дотянуться и все-таки поймать, – они все равно желания не исполнят. Ее снежинка ляжет на ладонь сама, это всегда так было: даже если шел беспросветный снегопад – на ладонь опускалась все равно одна снежинка, и если снег вообще не шел – одна снежинка все равно опускалась на ладонь. Всегда так было, и сейчас будет, надо только остановиться под фонарем, чтобы разглядеть и запомнить узор снежинки и как следует сформулировать желание. Вот так: «Пусть Анна будет счастлива». Ведь именно этого она хочет, правда? Вообще-то она хочет, чтобы вся ее семья была счастлива. Она для этого делает все, что может. Но ведь есть вещи, которые от нее не зависят… Если бы она могла, она не допустила бы, чтобы Анна выходила замуж за этого козла. Натуська кругом права, и не надо было ей нотации читать… Так, спокойно. Вот она, снежинка, которая сама прилетела и уселась на пуховый ворс варежки. Не звездочка, а пластинка – шестиугольная ледяная пластинка с едва заметным тиснением незаконченного рисунка на каждой стороне… Красивая какая, Тамара еще таких не ловила. Такая снежинка выполнит самое главное ее желание, в этом нет никаких сомнений. Ну-ка, что мы там задумали?..
– Ты хоть представляешь, как я тебя люблю?
В хриплом, наверное, простуженном мужском голосе была такая сила, такая страсть, такое отчаяние, что Тамара даже дыхание затаила, чувствуя, как от кончиков пальцев по коже побежали электрические мурашки. Обычно с ней так бывало, когда она чего-нибудь сильно пугалась или, наоборот, чему-нибудь сильно радовалась.
Она невольно оглянулась, будто ее окликнули, будто это ей предназначались горячие хриплые слова, от которых по коже бегут электрические мурашки… Из глубины парка к опушке неторопливо шла пара – немолодые в общем-то люди, наверное, ее ровесники. Что-то в них было странное, неправильное что-то… А, ну да. Они были разные, слишком разные, чтобы быть парой, и все-таки были ею. Тамара не могла бы объяснить это словами, но остро чувствовала: эти двое – из разных миров, из разных галактик, может быть, вообще из разных времен, но, тем не менее, они просто обязаны быть парой. Она увидела это сразу, как чуть раньше увидела то, что Боря и его невеста хоть и были одной норковой породы, но парой могли и не быть.
Неправильная пара медленно приближалась, теперь Тамара могла рассмотреть их как следует и каждое их слово могла слышать. Это, наверное, было нехорошо – вот так откровенно пялиться, развесив уши, но удержаться было совершенно невозможно.
– Пятнадцать лет! – хрипел мужчина простуженно, и от его голоса пространство вокруг накалялось, плавилось, плескалось в солнечном сплетении и завязывалось вокруг сердца узлом. – Я ведь старался забыть, честно… Я же не пацан, я знаю – все проходит! А не проходит! Черт… Может, это патология? Может, таблеток каких попить? Только я не хочу, чтобы проходило… Пятнадцать лет! Галь, что же ты наделала, а?
– Ты же знаешь, сколько тогда на меня свалилось… – Тонкая струнка голоса женщины вспыхнула и исчезла в расплавленном пространстве. – У тебя была перспектива и все такое… А у меня одни проблемы…
– Проблемы были у Лидки, а не у тебя, – перебил мужчина и закашлялся.
– Ну да, – слабо согласилась женщина. – Но это все равно, я же не могла их всех бросить… А тебе на шею вешать – совсем нечестно…
Мужчина остановился, взял свою спутницу за плечи и сильно встряхнул.
– Галь, ты дурочка, – с каким-то веселым отчаянием сказал он. – Я так и знал. У твоей Лидки проблемы всегда были, есть и будут. А если бы тебя не было – на ком бы она повисла?
– На маме. – Женщина тихо заплакала. – Это совсем нельзя… Я бы с ума сошла…
– Ты и так сумасшедшая. – Мужчина пошарил по карманам, нашел носовой платок и стал неловко, но очень старательно вытирать лицо женщины. Она стояла не шевелясь, руки по швам и тихо всхлипывала, а мужчина говорил ей в лицо хрипло, горячо и напористо: – Лидка всегда найдет шею, на которую можно сесть. Это не твои проблемы. Забудь о Лидке, ты ничего ей не должна. Ты никому ничего не должна! Завтра же уедем! И так пятнадцать лет жизни псу под хвост!
– А мама? – испугалась женщина. – Как мама без меня?
– С собой возьмем.
– Нет, она не поедет. – Женщина опять тихо всхлипнула. – Она болеет очень… И помешать побоится… И все-таки внуки у нее здесь… А я без нее как?
– Мама у тебя тоже сумасшедшая, – задумчиво сказал мужчина. – Надо же – помешать побоится! У вас в семье одна нормальная, и та – Лидка… Ладно, придется мне сюда переезжать. А внуки – дело наживное. Мы ей и сами внуков нарожаем. Как тебе такая идея?
Женщина перестала плакать и со странным выражением посмотрела ему в лицо.
– Мне все-таки уже почти тридцать три, – осторожно сказала она. – Это ничего, как ты думаешь?
– А мне сорок, – отозвался он с легким недоумением. – Это ничего?
– Дим, – сказала она нерешительно. – Ты знаешь, что я думала? Я думала, что жизнь уже прошла.
Он засмеялся, опять закашлялся, захрипел весело:
– Я же говорю – сумасшедшая. Что с тебя возьмешь… Пошли к твоим, мать, наверное, беспокоится – долго мы уже гуляем…
Они повернулись и пошли в глубь парка, туда, откуда пришли, а потом, наверное, выйдут на площадь и свернут направо – там квартал жилых домов, а потом придут в квартиру этой женщины, где ее ждет больная мама, и мужчина простуженным хриплым голосом, наверное, попросит у больной мамы руки ее дочери, и пространство вокруг будет плавиться и завязываться узлом вокруг сердца, и никто, конечно, не будет бояться.
Они уходили – такие разные, даже странно: она, выглядевшая намного старше своих почти тридцати трех, в поношенной стеганой куртке, дикой облезло-оранжевой с фиолетовым расцветки, в растянутой вязаной шапочке со свалявшимся помпончиком, в серых войлочных сапогах, нелепо торчащих из-под коротковатых темных брюк; и он – весь стильный и небрежный, в черном длинном кашемировом пальто нараспашку, и в черном смокинге – Тамара была уверена, что под пальто у него непременно смокинг, и белая сорочка, и скромный галстук, на который не хватит и годового дохода нормального человека, а в кармане пальто должны быть перчатки, которые наверняка дороже галстука раз в пять… Скорее всего, и часы у него золотые.
Они уходили, и за ними уходили их слова, и пространство вокруг остывало, узел вокруг сердца слабел, а она не хотела этого, все цеплялась за горячее хриплое эхо, все прислушивалась к тающему вдали разговору:
– А как же твоя работа?
– Ерунда, и здесь найду…
– А где мы жить будем?
– Куплю квартиру…
– У тебя есть такие деньги?
– Заработаю, займу, машину продам…
– Ты сумасшедший.
– Я тебя люблю.
Тамара будто очнулась, огляделась вокруг, увидела Чейза, деловито снующего в кустах, увидела норковую свадьбу, все еще копошащуюся во дворе, увидела свою руку, протянутую вперед ладонью вверх. Оказывается, она так и простояла все это время – «подайте, Христа ради», и шестиугольная пластинка снежинки все еще лежит на пуховом ворсе рукавички, ждет, когда Тамара задумает желание. Тамара забыла, что хотела загадать. Сейчас она вспомнит, сейчас, сейчас… Надо что-то загадать, и идти домой, и вымыть лапы Чейзу, и проверить, как там дед, и уложить Наташку – наверняка еще не легла, таращится небось совиными глазами в глупый телевизор, – и убрать со стола, и перемыть посуду, и лечь спать – да, поскорей бы лечь спать, она так устала, просто уже нет никаких сил, а завтра – опять все сначала, и так каждый день, круглый год, всю жизнь…
Черт, у нее никогда не было ничего похожего на то, что она только что видела и слышала. Никогда от звука чужого голоса пространство не плавилось и не скручивалось узлом вокруг сердца. Никогда ей в голову не приходило плакать, когда ей объяснялись в любви. Впрочем, так ей в любви никто и не объяснялся. Никогда, никогда, никогда… Да она и сама никогда не ждала такого, и не хотела, и даже не верила, что такое может быть, и не надо ничего такого в жизни, в жизни главное – покой, стабильность, порядок… И чтобы вся ее семья была счастлива.
Неужели она проживет жизнь, всю долгую, размеренную, невыносимо скучную жизнь, так никогда и не узнав, что это такое? Что такое – вот это, что есть у этой неправильной пары… Тамара даже в мыслях боялась назвать это любовью. Почему-то боялась – и все. Стеснялась. И не понимала, почему простуженный мужик не боялся и не стеснялся, хрипел на весь мир, как он любит свою сумасшедшую… Сам сумасшедший, наверное.
Неужели с ней никогда такого не случится? Никогда, никогда, никогда… Хотя бы раз, один-единственный раз в жизни! Чего бы только она не отдала, чтобы хотя бы раз в жизни испытать, что это такое… Чтобы в нее влюбились вот так… Или чтобы она вот так влюбилась…
Чейз прискакал, стал крутиться под ногами, соваться башкой ей в колени – намекал, что пора бы уже и домой, в тепло, в уют, в одуряющие запахи кухни. Да, пора. Тамара пригляделась – странная пластинчатая снежинка уже растаяла, ну да, сколько можно ждать, пока сформулируют желание… Хотя она вроде бы успела сформулировать: счастье семьи и все такое…
– Пойдем, Чейз, – устало сказала Тамара и побрела к подъезду, вяло сторонясь броуновского движения гостей норковой свадьбы. А что, у людей семейный праздник, имеют право.
Господи, до чего же она терпеть не могла все эти семейные праздники!
Глава 2
Они поссорились. Они поссорились впервые, и это было так странно и так страшно, что Тамара боялась даже думать об этом, просто запретила себе: не вспоминай, ничего не случилось. Просто приснилось что-то очень нехорошее, и теперь ни с того ни с сего ноет сердце, болит голова, дрожат руки, и вообще все не так, как надо. Просто на дурные сны нельзя обращать внимание, нельзя их вспоминать, толковать и анализировать – и тогда они быстро забудутся, никак не влияя на жизнь.
Не вспоминать и не анализировать не получалось. Она вновь и вновь возвращалась в этот сон, стараясь задним числом передумать его, переделать, сказать какие-то другие слова и услышать другие слова, а лучше бы – вообще никаких слов не слышать…
Ведь началось-то все с пустяка. С такой ерунды, что она и сейчас, когда лавина обрушилась и раздавила ее, не верила, не могла поверить, что началом этой лавины стал даже не мелкий камешек, а так, сухой листок, занесенный в неподходящее время в неподходящее место случайным сквозняком.
После очередной убогой презентации, где требовалось обязательное присутствие совершенно необязательного народа, Тамара забежала к себе в кабинет – переобуться, новые туфли оказались невыносимо неудобными, в них она до дому просто не дошла бы. Она переобулась, покидала в сумку всякие необходимые мелочи, по обыкновению оставленные на столе, и присела на минутку – выкурить в тишине и покое сигаретку, о которой она мечтала почти три часа. И тут дверь открылась и вошел Евгений, мрачный и раздраженный. Наверное, олимпийское спокойствие и вежливые улыбки на этой чертовой презентации и ему дались нелегко.
– Устал? – с сочувствием спросила Тамара. – Ну и сборище, да? Зачем они все это организуют? Позорятся только… Я тоже ужасно устала. Прямо ноги не держат.
– Что-то не похоже, – желчно заявил Евгений, глядя на нее злыми глазами. – Порхала весь вечер, как бабочка над цветами. Над цветочками-василечками.
– Ну вот еще. – Она вяло улыбнулась, почему-то решив, что он пытается сделать ей комплимент. Только вот тон у него был какой-то странный… – Скажешь тоже – порхал а! Я женщина солидная, мне порхать возраст не позволяет. Да и не было там никаких цветочков, тем более васильков… Слушай, а правда, вот интересно: такие деньги во все это вбухали – и ни одного цветочка! Как ты считаешь – это они просто не подумали или для экономии?
– Перестань, – оборвал ее Евгений все таким же противным голосом. – Не уводи разговор в сторону. Ты прекрасно поняла, о каких василечках я говорю.
– Нет, не поняла, – совершенно искренне ответила Тамара.
Она вообще не понимала, что происходит. Похоже, никакого комплимента он говорить не собирался. Тогда вообще о чем идет речь? Что-то уж очень сильно он злится. Может быть, случилось что-то, о чем она не знает? И, судя по всему, это «что-то» касается ее. Тогда тем более странно, что она об этом не знает. Конечно, в этом здании вечно бурлили, бродили и вызревали всякие слухи, сплетни, дурацкие домыслы и откровенные наветы, они возникали на пустом месте, переплетались, модифицировались, питались друг другом и в конце концов застывали цементной плитой «есть мнение». Имя им было легион, и знать все это было невозможно. Но Тамара всегда была в курсе по крайней мере самых важный «мнений», а уж если дело касалось ее, то всегда все знала до мелочей. А сейчас не знала. Наверное, что-то свеженькое. И к тому же – неприятное. Уж очень Евгений свет Павлович сердит, она его таким и не видела никогда.
– Жень, говори по делу, не томи. – Она сломала в пепельнице недокуренную сигарету и полезла в пачку за новой. – Ну, что там еще стряслось? Серьезное что-нибудь или просто кто-нибудь языком метет?
– А что ты считаешь серьезным? – резко спросил он. – Для меня, например, все это очень серьезно.
– Что – это? – встревожилась она. – Жень, ну что ты вокруг да около! Говори сразу! У тебя что, неприятности?
– А ты считаешь, что мне это должно быть приятно, да? – с едва сдерживаемой яростью заговорил он. – Я что, должен радоваться, когда ты с этим сопляком перемигиваешься?
– С каким сопляком? – растерялась она. – С кем это я перемигивалась? Ты что, с ума сошел?
– И хихикала! – Он, не слушая ее, уже почти кричал. – Глазки строила! Он на тебя весь вечер пялился!
– Тихо! – Тамара заметила, что и сама почти кричит, перевела дыхание и сказала спокойнее: – Давай по порядку. Кто пялился?
– Ты прекрасно знаешь кто, – помолчав, холодно сказал он. – Зачем этот киношник тебе понадобился? Он что, пообещал тебе главную роль в своем новом фильме? Ради чего это ты с ним так любезничала?
Тамара с изумлением уставилась на него, не понимая, не желая понимать, как он может высказывать ей какие-то претензии в связи с каким-то случайно залетевшим на халяву киношником Васей. Да и вряд ли этот профессиональный посетитель провинциальных презентаций на самом деле был киношником… А если и был – то наверняка из сорок девятого эшелона. Если и вовсе не из сто двадцать седьмого. И при чем тут она? Она что-то не помнила, чтобы на этой презентации хоть с кем-нибудь общалась больше трех минут. А с киношником Васей и того меньше – он рассказал какой-то анекдот о жизни режиссеров, она смысла не уловила, но вежливо посмеялась. Ну не из-за этого же весь сыр-бор?
– Тьфу на тебя, – с облегчением сказала Тамара и опять сломала в пепельнице недокуренную сигарету. – Как ты меня напугал… Я подумала, что и вправду что-нибудь серьезное.
– Конечно, для тебя это пустяки! Перед всеми хвостом мести! Ничего особенного! Дело привычное!
Тамара обиделась и рассердилась. Это было очень несправедливо. И еще это было очень не похоже на него, совсем не похоже, за много лет она не слышала от него ничего подобного, не видела его таким… невменяемым. Сердитым видела, и даже злым, и отношения они время от времени выясняли, и не раз обижались друг на друга… Но никогда он не оскорблял ее.
– Жень, подожди, – сказала она беспомощно. – Ты себя-то слышишь? Ты думаешь, что говоришь? Ты что, на самом деле так считаешь?
– Да, – отрезал он зло. – Я так думаю. И все так думают. И не делай такие невинные глазки! Ты и сама прекрасно знаешь, что это правда! Ты и со мной спуталась, чтобы карьеру сделать! Любовь! А сама с мужем не развелась! Семья ей важнее! А из меня дурака можно делать, да? Глазки кому попало строить?!
Он говорил и говорил, но она уже почти ничего не слышала, сидела, не ощущая собственного тела, неподвижными глазами смотрела в его бледное, осунувшееся, злое лицо. Совершенно чужое лицо. Как его лицо могло вдруг стать для нее чужим? Это было совершенно невозможно.
Кажется, он закончил сольное выступление и о чем-то спрашивал ее. Она не поняла – о чем, просто не услышала. Так и сидела, сведенная судорогой боли и беспомощности, и смотрела на него пустыми глазами. Он тоже какое-то время молча смотрел на нее, потом вдруг резко повернулся и вышел, хлопнув дверью. Не нарочно – просто не придержал, чтобы не хлопнула, а ведь всегда придерживал…
О чем хоть она думает? Двери какие-то. Думать надо совсем о другом. Думать надо о том, как теперь жить.
…Какой день она думает, как теперь жить? Она не помнила. Первые дни после их ссоры, когда Тамара еще ходила на работу, она считала: прошел один день… два… три… Наверное, завтра он придет – и все будет хорошо. Семь дней, восемь… одиннадцать… Просто ему неловко после всего этого прийти как ни в чем не бывало. Он, наверное, сначала позвонит. Пятнадцать дней… двадцать… тридцать… Может быть, позвонить ему самой? Страшно. Ей было страшно, потому что она все время помнила его чужое лицо и его чужие слова.
А потом она заболела и перестала считать дни и ждать его звонка. И перестала думать, как жить дальше. Как-то так получилось, что жить дальше совершенно не интересно, ну и думать тут не о чем. Так она и лежала круглыми сутками, ни о чем не думая, ничего не желая, почти не замечая, кто там ходит по дому, входит к ней, что-то говорит, дает лекарство… Она послушно глотала таблетки, запивала водой, вслушивалась в голоса, которые о чем-то ее спрашивали, – и не понимала, кто и о чем ее спрашивает. Иногда отмечала про себя: это дочери… это муж… это Лена, она у нее работает… Хотя нет, Лена работает уже не у нее. У Лены теперь другой начальник. Или начальница? А, все равно. Теперь ей было вообще все равно. Всегда. Она ничего не хотела и не ждала, потому что знала, что скоро умрет, а что можно хотеть и ждать обреченному? Разве только покоя. А то все ходят, говорят, спрашивают, пытаются лечить, пытаются покормить, пытаются делать бодрые лица и голоса… Ей мешали бодрые лица и голоса. Ей любые лица и голоса мешали. Они не давали ей спать. Спать, спать, спать… Если она сейчас и могла что-нибудь хотеть, чего-нибудь любить, чего-нибудь ждать, так это был сон. Сны… Нет, все-таки сон. Потому что он был один, просто многосерийный. Одна серия заканчивалась – и она просыпалась. Она засыпала – и начиналась следующая серия. Она покорно пережидала периоды бодрствования, в мельчайших подробностях вспоминая предыдущую серию этого многосерийного сна, и, как только ее оставляли в покое, тут же засыпала, робко ожидая продолжения. Она заранее знала, что ей будет сниться, но все-таки немного побаивалась: а вдруг что-нибудь не то? Но всегда снилось то.
Это началось еще тогда, когда она не считалась больной, когда еще ходила на работу, и общалась с людьми, и выполняла привычные обязанности, и возвращалась домой, и что-то делала по хозяйству, и даже, кажется, смотрела телевизор. Или уже не смотрела? Наверное, не смотрела, потому что уже тогда старалась поскорее уснуть. Уснуть и видеть сны…
Первую серию этого сна Тамара увидела в первую же ночь после ссоры с Евгением. Сон был точным повторением того, что было в ее жизни, и когда она проснулась, то горько расплакалась от того, что сон оказался таким коротким. Хотя и вместил в себя целый год – тот первый год, когда не вовремя растаявшая снежинка исполнила ее нечаянное желание.
…Было так, будто они увидели друг друга впервые – и оба тут же потеряли голову. А ведь на самом деле были знакомы несколько лет… ну, не то чтобы кто-то их специально знакомил, но, работая в одной структуре, невозможно было не встречаться на совещаниях, не сталкиваться в столовой, не здороваться, случайно увидевшись на улице… И невозможно было не знать друг о друге все, потому что здесь все всё друг о друге знали. Она никогда специально не прислушивалась к разговорам на тему «кто, где, с кем, о чем, когда, какая квартира и на ком женат (за кем замужем)», но, как оказалось, и она запомнила ненароком много подробностей из того, что о нем говорили. Правда, как потом выяснилось, процентов девяносто из всего этого было чистой воды брехней, как брехней было процентов девяносто из того, что говорили о ней. Когда это обнаружилось, Тамара страшно расстроилась, а Евгений искренне веселился, дразнил ее, рассказывая якобы услышанную им новую дикую сплетню, и время от времени пугал предположениями о том, что будут говорить, когда узнают о них. Вот странно: в коллективе, где нельзя было даже посмотреть на кого-то без того, чтобы из этого тут же не сделали далеко идущие выводы (а иногда – и оргвыводы), никто ничего не знал об их романе. Об их любви. Это была та самая любовь, в которую Тамара раньше не верила, считала дурью, патологией, сумасшествием и злостной мистификацией киношников.
Не вспоминать и не анализировать не получалось. Она вновь и вновь возвращалась в этот сон, стараясь задним числом передумать его, переделать, сказать какие-то другие слова и услышать другие слова, а лучше бы – вообще никаких слов не слышать…
Ведь началось-то все с пустяка. С такой ерунды, что она и сейчас, когда лавина обрушилась и раздавила ее, не верила, не могла поверить, что началом этой лавины стал даже не мелкий камешек, а так, сухой листок, занесенный в неподходящее время в неподходящее место случайным сквозняком.
После очередной убогой презентации, где требовалось обязательное присутствие совершенно необязательного народа, Тамара забежала к себе в кабинет – переобуться, новые туфли оказались невыносимо неудобными, в них она до дому просто не дошла бы. Она переобулась, покидала в сумку всякие необходимые мелочи, по обыкновению оставленные на столе, и присела на минутку – выкурить в тишине и покое сигаретку, о которой она мечтала почти три часа. И тут дверь открылась и вошел Евгений, мрачный и раздраженный. Наверное, олимпийское спокойствие и вежливые улыбки на этой чертовой презентации и ему дались нелегко.
– Устал? – с сочувствием спросила Тамара. – Ну и сборище, да? Зачем они все это организуют? Позорятся только… Я тоже ужасно устала. Прямо ноги не держат.
– Что-то не похоже, – желчно заявил Евгений, глядя на нее злыми глазами. – Порхала весь вечер, как бабочка над цветами. Над цветочками-василечками.
– Ну вот еще. – Она вяло улыбнулась, почему-то решив, что он пытается сделать ей комплимент. Только вот тон у него был какой-то странный… – Скажешь тоже – порхал а! Я женщина солидная, мне порхать возраст не позволяет. Да и не было там никаких цветочков, тем более васильков… Слушай, а правда, вот интересно: такие деньги во все это вбухали – и ни одного цветочка! Как ты считаешь – это они просто не подумали или для экономии?
– Перестань, – оборвал ее Евгений все таким же противным голосом. – Не уводи разговор в сторону. Ты прекрасно поняла, о каких василечках я говорю.
– Нет, не поняла, – совершенно искренне ответила Тамара.
Она вообще не понимала, что происходит. Похоже, никакого комплимента он говорить не собирался. Тогда вообще о чем идет речь? Что-то уж очень сильно он злится. Может быть, случилось что-то, о чем она не знает? И, судя по всему, это «что-то» касается ее. Тогда тем более странно, что она об этом не знает. Конечно, в этом здании вечно бурлили, бродили и вызревали всякие слухи, сплетни, дурацкие домыслы и откровенные наветы, они возникали на пустом месте, переплетались, модифицировались, питались друг другом и в конце концов застывали цементной плитой «есть мнение». Имя им было легион, и знать все это было невозможно. Но Тамара всегда была в курсе по крайней мере самых важный «мнений», а уж если дело касалось ее, то всегда все знала до мелочей. А сейчас не знала. Наверное, что-то свеженькое. И к тому же – неприятное. Уж очень Евгений свет Павлович сердит, она его таким и не видела никогда.
– Жень, говори по делу, не томи. – Она сломала в пепельнице недокуренную сигарету и полезла в пачку за новой. – Ну, что там еще стряслось? Серьезное что-нибудь или просто кто-нибудь языком метет?
– А что ты считаешь серьезным? – резко спросил он. – Для меня, например, все это очень серьезно.
– Что – это? – встревожилась она. – Жень, ну что ты вокруг да около! Говори сразу! У тебя что, неприятности?
– А ты считаешь, что мне это должно быть приятно, да? – с едва сдерживаемой яростью заговорил он. – Я что, должен радоваться, когда ты с этим сопляком перемигиваешься?
– С каким сопляком? – растерялась она. – С кем это я перемигивалась? Ты что, с ума сошел?
– И хихикала! – Он, не слушая ее, уже почти кричал. – Глазки строила! Он на тебя весь вечер пялился!
– Тихо! – Тамара заметила, что и сама почти кричит, перевела дыхание и сказала спокойнее: – Давай по порядку. Кто пялился?
– Ты прекрасно знаешь кто, – помолчав, холодно сказал он. – Зачем этот киношник тебе понадобился? Он что, пообещал тебе главную роль в своем новом фильме? Ради чего это ты с ним так любезничала?
Тамара с изумлением уставилась на него, не понимая, не желая понимать, как он может высказывать ей какие-то претензии в связи с каким-то случайно залетевшим на халяву киношником Васей. Да и вряд ли этот профессиональный посетитель провинциальных презентаций на самом деле был киношником… А если и был – то наверняка из сорок девятого эшелона. Если и вовсе не из сто двадцать седьмого. И при чем тут она? Она что-то не помнила, чтобы на этой презентации хоть с кем-нибудь общалась больше трех минут. А с киношником Васей и того меньше – он рассказал какой-то анекдот о жизни режиссеров, она смысла не уловила, но вежливо посмеялась. Ну не из-за этого же весь сыр-бор?
– Тьфу на тебя, – с облегчением сказала Тамара и опять сломала в пепельнице недокуренную сигарету. – Как ты меня напугал… Я подумала, что и вправду что-нибудь серьезное.
– Конечно, для тебя это пустяки! Перед всеми хвостом мести! Ничего особенного! Дело привычное!
Тамара обиделась и рассердилась. Это было очень несправедливо. И еще это было очень не похоже на него, совсем не похоже, за много лет она не слышала от него ничего подобного, не видела его таким… невменяемым. Сердитым видела, и даже злым, и отношения они время от времени выясняли, и не раз обижались друг на друга… Но никогда он не оскорблял ее.
– Жень, подожди, – сказала она беспомощно. – Ты себя-то слышишь? Ты думаешь, что говоришь? Ты что, на самом деле так считаешь?
– Да, – отрезал он зло. – Я так думаю. И все так думают. И не делай такие невинные глазки! Ты и сама прекрасно знаешь, что это правда! Ты и со мной спуталась, чтобы карьеру сделать! Любовь! А сама с мужем не развелась! Семья ей важнее! А из меня дурака можно делать, да? Глазки кому попало строить?!
Он говорил и говорил, но она уже почти ничего не слышала, сидела, не ощущая собственного тела, неподвижными глазами смотрела в его бледное, осунувшееся, злое лицо. Совершенно чужое лицо. Как его лицо могло вдруг стать для нее чужим? Это было совершенно невозможно.
Кажется, он закончил сольное выступление и о чем-то спрашивал ее. Она не поняла – о чем, просто не услышала. Так и сидела, сведенная судорогой боли и беспомощности, и смотрела на него пустыми глазами. Он тоже какое-то время молча смотрел на нее, потом вдруг резко повернулся и вышел, хлопнув дверью. Не нарочно – просто не придержал, чтобы не хлопнула, а ведь всегда придерживал…
О чем хоть она думает? Двери какие-то. Думать надо совсем о другом. Думать надо о том, как теперь жить.
…Какой день она думает, как теперь жить? Она не помнила. Первые дни после их ссоры, когда Тамара еще ходила на работу, она считала: прошел один день… два… три… Наверное, завтра он придет – и все будет хорошо. Семь дней, восемь… одиннадцать… Просто ему неловко после всего этого прийти как ни в чем не бывало. Он, наверное, сначала позвонит. Пятнадцать дней… двадцать… тридцать… Может быть, позвонить ему самой? Страшно. Ей было страшно, потому что она все время помнила его чужое лицо и его чужие слова.
А потом она заболела и перестала считать дни и ждать его звонка. И перестала думать, как жить дальше. Как-то так получилось, что жить дальше совершенно не интересно, ну и думать тут не о чем. Так она и лежала круглыми сутками, ни о чем не думая, ничего не желая, почти не замечая, кто там ходит по дому, входит к ней, что-то говорит, дает лекарство… Она послушно глотала таблетки, запивала водой, вслушивалась в голоса, которые о чем-то ее спрашивали, – и не понимала, кто и о чем ее спрашивает. Иногда отмечала про себя: это дочери… это муж… это Лена, она у нее работает… Хотя нет, Лена работает уже не у нее. У Лены теперь другой начальник. Или начальница? А, все равно. Теперь ей было вообще все равно. Всегда. Она ничего не хотела и не ждала, потому что знала, что скоро умрет, а что можно хотеть и ждать обреченному? Разве только покоя. А то все ходят, говорят, спрашивают, пытаются лечить, пытаются покормить, пытаются делать бодрые лица и голоса… Ей мешали бодрые лица и голоса. Ей любые лица и голоса мешали. Они не давали ей спать. Спать, спать, спать… Если она сейчас и могла что-нибудь хотеть, чего-нибудь любить, чего-нибудь ждать, так это был сон. Сны… Нет, все-таки сон. Потому что он был один, просто многосерийный. Одна серия заканчивалась – и она просыпалась. Она засыпала – и начиналась следующая серия. Она покорно пережидала периоды бодрствования, в мельчайших подробностях вспоминая предыдущую серию этого многосерийного сна, и, как только ее оставляли в покое, тут же засыпала, робко ожидая продолжения. Она заранее знала, что ей будет сниться, но все-таки немного побаивалась: а вдруг что-нибудь не то? Но всегда снилось то.
Это началось еще тогда, когда она не считалась больной, когда еще ходила на работу, и общалась с людьми, и выполняла привычные обязанности, и возвращалась домой, и что-то делала по хозяйству, и даже, кажется, смотрела телевизор. Или уже не смотрела? Наверное, не смотрела, потому что уже тогда старалась поскорее уснуть. Уснуть и видеть сны…
Первую серию этого сна Тамара увидела в первую же ночь после ссоры с Евгением. Сон был точным повторением того, что было в ее жизни, и когда она проснулась, то горько расплакалась от того, что сон оказался таким коротким. Хотя и вместил в себя целый год – тот первый год, когда не вовремя растаявшая снежинка исполнила ее нечаянное желание.
…Было так, будто они увидели друг друга впервые – и оба тут же потеряли голову. А ведь на самом деле были знакомы несколько лет… ну, не то чтобы кто-то их специально знакомил, но, работая в одной структуре, невозможно было не встречаться на совещаниях, не сталкиваться в столовой, не здороваться, случайно увидевшись на улице… И невозможно было не знать друг о друге все, потому что здесь все всё друг о друге знали. Она никогда специально не прислушивалась к разговорам на тему «кто, где, с кем, о чем, когда, какая квартира и на ком женат (за кем замужем)», но, как оказалось, и она запомнила ненароком много подробностей из того, что о нем говорили. Правда, как потом выяснилось, процентов девяносто из всего этого было чистой воды брехней, как брехней было процентов девяносто из того, что говорили о ней. Когда это обнаружилось, Тамара страшно расстроилась, а Евгений искренне веселился, дразнил ее, рассказывая якобы услышанную им новую дикую сплетню, и время от времени пугал предположениями о том, что будут говорить, когда узнают о них. Вот странно: в коллективе, где нельзя было даже посмотреть на кого-то без того, чтобы из этого тут же не сделали далеко идущие выводы (а иногда – и оргвыводы), никто ничего не знал об их романе. Об их любви. Это была та самая любовь, в которую Тамара раньше не верила, считала дурью, патологией, сумасшествием и злостной мистификацией киношников.