Она бежала домой, всю дорогу посмеиваясь над собой, над своими книжными формулировками, над своими детскими опасениями, над всем этим таким непривычным, таким не ее состоянием, которого она раньше не понимала – и не хотела понимать. И остро тосковала по горячему, чуть хрипловатому голосу, по невероятным, сумасшедшим, таким бесстрашным словам. Как быстро и как необратимо этот голос и эти слова стали ей необходимы…
   Перенос ее отъезда на сегодняшний вечер вместо запланированного завтрашнего утра никого из домашних не удивил: она часто моталась по командировкам, и бывало, что о необходимости поездки становилось известно лишь за полтора-два часа. Лишь дед посочувствовал, зная, что она плохо спит в поездах:
   – Опять не выспишься, доченька. А там – весь день на ногах.
   – А, не привыкать, – отмахнулась Тамара. – Зато, может, пораньше отобьюсь… Тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить бы.
   Все-таки она была очень суеверной.
   – Тебя проводить? – нерешительно спросил Николай. – А то темно уже, и вообще…
   – Не надо, – привычно отказалась она. – Идти два шага. И вещей я с собой никаких не беру. С Чейзом не забудь погулять.
   – Ладно, – неохотно согласился Николай. – А ты его уже кормила?
   Наташка ходила за ней хвостом, хмурилась и шевелила губами, потом решилась – выдала на-гора свою заветную мечту:
   – Ма, помнишь, ты обещала, что подаришь на Новый год, что я сама выберу?
   – Ну? – насторожилась Тамара.
   – Я плеер хочу, – виновато сказала Наташка. – В Москве есть, я знаю, Сашке из второго подъезда такой недавно купили.
   – А здесь разве нельзя купить? – удивилась Тамара. – По-моему, сейчас везде в магазинах все одинаково – что в Москве, что в деревне Гадюкино.
   – Ну ма, ну купи. – Наташка страдальчески округлила глаза и задрала брови. – Здесь нет, я уже узнавала! Надо такой, как у Сашки!
   – Откуда ж я знаю, какой у Сашки? – попробовала отвертеться Тамара.
   – А я сейчас бумажку принесу! – обрадовалась Наташка, почуяв слабое место в ее обороне. – Я все переписала: и как называется, и какая фирма…
   Она умчалась к себе искать бумажку с именем заветной мечты, а Тамара обреченно вздохнула и переглянулась с Николаем: оба они были совершенно бессильны перед несокрушимым напором своей младшенькой, когда та хотела чего-нибудь добиться. Правда, бывало это не так часто, вернее – чрезвычайно редко, может быть, именно поэтому каждый такой случай запоминался родителями навсегда, как запоминается, например, стихийное бедствие. И воспринимался примерно так же: бороться со стихийным бедствием без толку, стало быть, надо его просто пережить. Счастье еще, что Натуське пока не приходило в голову добиваться чего-нибудь грандиозного.
   Как всегда в таких случаях, Николай поднял брови и осуждающе поджал губы, а Тамара, как всегда, беспомощно улыбнулась и пожала плечами. Это означало: мама недопустимо балует ребенка, но папа, не одобряя баловства, все-таки не будет перечить – ради мира в семье. Потому что семья – это главное.
   Тамара вдруг будто увидела эту сцену со стороны и поразилась ее нереальности. Все как всегда, и все не так. Они так и не поговорили. Она не представляла, каким должен быть этот разговор, но считала, что поговорить им обязательно надо. А Николай, похоже, ничего не считал… Или, может быть, он думал, что разговор уже состоялся, все всё для себя выяснили, и… И что?
   Наташка вылетела в прихожую, размахивая какой-то бумажкой.
   – Вот! – быстро заговорила она, заглядывая в лицо матери гипнотическим взглядом. – Вот, я все записала! Видишь? И наушники чтобы маленькие, а не как лопухи! Ладно?
   – Я поищу, – сдержанно сказала Тамара, пряча заветную бумажку в сумку. – Обещать ничего не могу, но я обязательно поищу. Ну ладно, я поехала. Пока, да?
   – Пока, – жизнерадостно чирикнула Наташка и ускакала в свою комнату.
   – Счастливо, – сказал Николай и закрыл за ней дверь.
   Как всегда. Все-таки это было очень странно.

Глава 3

   Все получалось так, как задумала Тамара. Все получалось просто отлично! Конечно, денек выдался еще тот, от бесконечной беготни по магазинам Тамара ног под собой не чуяла, зато, как и планировала, успела сделать все. Все-все. Все замечательно складывается: через несколько часов – на поезд, завтра утром – дома, и на работу она успевает к девяти. Евгений уже будет ждать ее: он всегда приходит на работу минут на двадцать раньше. Целых двадцать минут он сидит и ждет ее, и волнуется, и думает: это почему же так долго ее нет? И тут приходит она: целуйте меня, я с поезда!.. Э, стоп. Никто завтра не будет ждать ее, потому что никто не знает, что она собирается приехать завтра. У нее еще целый командировочный день, который она может с чистой совестью использовать в мирных целях. Например, приехать утром, а на работу не ходить, позвонить Евгению и… И что? Назначить ему свидание, вот что надо сделать. Настоящее свидание, где-нибудь на бульваре под часами. А перед свиданием сделать прическу, маникюр, макияж… И бежевое платье надеть, оно ей больше всех идет. Хотя при чем тут платье? Под дубленкой какая разница, что надето… Но, с другой стороны, – он же может пригласить ее в кафе. Или даже в ресторан. И тогда бежевое платье очень даже при чем. А обувь? Хороша она будет в парадном платье и зимних сапогах! Значит, надо придумывать другой вариант.
   Тамара валялась на твердой гостиничной кровати, неторопливо обдумывая все возможные варианты одежки и обувки к предстоящему – она так надеялась – свиданию, а параллельно думала о том, как правильно она сделала, что не отменила бронь на гостиницу, а то сейчас что бы она делала со своими намученными ногами? До поезда еще почти пять часов, не только как следует отдохнуть можно, но даже и поспать немножко. Предупредить дежурную, чтобы разбудила, – и спокойно поспать. Или все-таки сначала поесть? С утра голодная бегает. Буфет на этом этаже работает, надо встать, добрести до него, взять чего-нибудь простенького – и в номер. Но чтобы добрести до буфета, надо обуваться, а вот этого сделать она не в силах. Она поест потом, когда проснется…
   Кто-то негромко, но очень настойчиво стучал в дверь, и первое, что подумала Тамара, с трудом выплывая из глубокого, вязкого сна без сновидений, – это то, что дежурная уже давно, наверное, пытается ее разбудить. Как бы не опоздать.
   – Сейчас-сейчас-сейчас, – забормотала она, вспоминая, с какой стороны от постели тумбочка с настольной лампой. Нашла, включила свет и стала с трудом сползать с кровати, кряхтя и охая, потому что ноги так и не отошли от сумасшедшей дневной беготни. И спину ломило, как после большой стирки. И глаза не хотели открываться. И горло что-то побаливало. Так, кряхтя и охая, растирая поясницу и жмурясь от сиротского света грошовой лампочки, она доковыляла до двери, повернула ключ и, открывая дверь, заговорила виновато: – Уже поздно, да? Я так крепко уснула, не слышу ничего… Сколько уже времени?
   – Много. – Евгений шагнул через порог, захлопнул дверь и повернул ключ в замке. – Времени – вагон. И все – наше.
   – Ой, – сказала она беспомощно, отступая, хлопая глазами, машинально приглаживая волосы, одергивая юбку и поправляя блузку. – Откуда ты взялся? Это ты мне снишься, что ли?
   – Угу, – подтвердил он не улыбаясь. – Конечно, снюсь. Как ты думаешь, это хороший сон или кошмар?
   – Кошмар, – с тихим отчаянием пробормотала Тамара, оглядывая себя и от ужаса поджимая пальцы босых ног. – Я хотела прическу сделать… У меня такое красивое платье есть… И глаза накрасить – мне очень идет, правда. А тут вдруг ты! А я в таком виде! Кошмар… Погоди, не смотри на меня, я сейчас…
   Она было шагнула в сторону ванной, но Евгений перехватил ее на полдороге, обнял, уткнулся лицом ей в шею, засмеялся, заговорил, щекоча усами кожу под ухом:
   – Могла бы и обрадоваться… А ты сразу – «кошмар»! Может, ты мне тоже все время снишься, но я же не говорю, что это кошмар… Наоборот, очень хорошие сны… Малыш, смотри, что получается: мы друг другу снимся! К чему бы это, а? Ты не умеешь сны толковать?
   Пространство накалялось и плавилось от его горячего голоса, от быстрых, бессвязных, скорее всего, как смутно подозревала Тамара, совершенно бессмысленных слов, которые она слышала, но не очень понимала, – но это было не важно, ей не нужно было понимать какие-то слова, когда пространство вокруг плавилось и завязывалось вокруг сердца узлом, и убогий свет от убогой настольной лампы волшебно сиял и переливался волнами вокруг нее – вокруг них, – и ничего в мире не осталось, кроме жадных слов Евгения, и его жадных рук, и его жадных глаз, и она зажмурилась от счастья и от страха и, страшно смутившись, попросила:
   – Не смотри на меня.
   – Хорошо, – бездумно согласился он, но все равно смотрел, сквозь ресницы она видела его горячий взгляд, сумасшедший взгляд, и сама сходила с ума, и даже так и подумала: «Я схожу с ума».
   Конечно, она сошла с ума, в этом у нее не было никаких сомнений. Чем еще можно было объяснить, что она забыла обо всем, даже о детях? Она забыла всю свою жизнь, как будто ее и не было, как будто вот только что она появилась из ниоткуда, из тьмы, из пустоты, из пены морской, из желтого света настольной лампы, из незнания, из ожидания – просто форма, готовая сама определить свое содержание. Жизнь начиналась с нуля! Нет, жизнь начиналась с огромной величины, с бесконечности – и уходила в бесконечность, и Тамара с замиранием сердца вдруг ощутила, что это такое – навсегда. Ощутила всем своим существом, душой, сердцем, умом, спинным мозгом и кончиками пальцев. Как она могла не верить, что такое существует? Бедная дурочка, которая рационально планировала жизнь, всю свою убогую, серую, невыносимо скучную жизнь, – бедная, бедная дурочка. Дуракам везет, и ей повезло, ведь она могла бы так и не узнать, что это такое – навсегда, и спокойно жить с мужем, даже не догадываясь, что это такое – почти терять сознание от одного взгляда, от одного слова, от одного прикосновения, она могла бы и дальше считать себя откровенной и открытой – и носить в себе то, в чем даже себе не хотела сознаться… Она могла прочитать сто тысяч «Анжелик» и посмотреть миллион сериалов – и так и не понять, что такое страсть.
   За такое можно отдать все. Она испугалась этой мысли и устыдилась. А дед, а дети? И потом – ведь совсем недавно она, услышав подобную фразу из уст какой-то придурковатой героини какого-то придурковатого фильма, с брезгливым сочувствием подумала: «А что у тебя есть-то, что не жалко отдать?» Придурковатая героиня была одинокой некрасивой неудачницей, которую вечно выгоняли из снимаемых ею убогих каморок, с каких-то случайных работ, с чужих праздников, на которые она попадала по ошибке, даже из бесплатного музея, даже из общественного парка… Ничего удивительного, что эта ходячая катастрофа готова была отдать все эти прелести за великую любовь случайно встреченного миллионера – рост: метр девяносто пять, возраст: тридцать три, гражданство: США, цвет глаз: очень зеленые, особые приметы: нефть, газ, алмазы и компьютеры. Удивительно то, что этот уникальный экземпляр готов был отдать все за любовь этой ходячей катастрофы. Цены казались Тамаре несоизмеримыми.
   Раньше. Раньше казались. Сейчас она поняла эту банальную фразу – «отдать все», и поверила в нее, и примерила на себя, и увидела, что она ей почти впору. Почти. Дед и девочки в эту цену не входили.
   – Дети только мешают, – говорила мать. Ее биологическая мать, которую Тамара никогда не видела. Мать была молодая, красивая, веселая и говорила веселым красивым голосом: – Дети сами вырастают, подумаешь, большое дело! Ты же выросла…
   Тамара хотела что-то сказать, но голоса не было, и дыхания не было, черная пелена ярости застилала сознание, а руки так тряслись, что она с трудом удерживала большой черный пистолет.
   – Слушай ее больше, – ворчливо сказала бабушка, отобрала у Тамары пистолет и сунула его в карман своего клетчатого фартука. – Вечно ты так: услышишь какую-то дурь, а потом ревешь.
   К Тамаре вернулось дыхание и способность думать, но сердце все еще бешено колотилось, и слезы безостановочно текли из глаз.
   – Ты что, малыш? – Евгений крепко обнимал ее, и гладил по голове, и быстро целовал ее мокрое похолодевшее лицо. – Малыш, эй, просыпайся! Ты почему плачешь? Приснилось что-нибудь? Какой-нибудь кошмар вроде меня, да?
   Тамара с трудом разлепила глаза, попыталась закрыть лицо руками, но он не дал ей этого сделать, гладил ее холодные щеки горячими ладонями, всматривался в ее глаза тревожным взглядом, бормотал успокаивающе:
   – Ну все, ну успокойся, ну что такое… Что тебе приснилось? Гадость какая-нибудь?
   – Да, – с трудом сказала она. – Мать.
   – Что? – растерялся он. И даже отодвинулся, и даже из рук ее выпустил. – Не понимаю… Может быть, расскажешь?
   Об этом она никогда никому не рассказывала. Ни лучшим подругам, ни мужу, ни, тем более, детям. А бабушка и дед и так все знали лучше ее. И никогда с ней об этом не говорили. Тамара не помнила, откуда она сама узнала, – наверное, общая картина сложилась из случайно услышанных слов жалостливых воспитательниц и нянечек, врачей и медсестер, учителей и соседей… Бабушка и дедушка ей ничего специально не рассказывали, пока она была маленькая. Бабушку и дедушку она всегда называла мамой и папой, и всю жизнь считала их своими настоящими родителями, и не стала считать по-другому, когда наконец узнала правду.
   Ее родная мать – ее биологическая мать – была дочерью ее бабушки, а дед вообще был чужим человеком. Дед был просто вторым мужем бабушки, так что, можно считать, никакого отношения к Тамаре не имел. Вот странно: дед – чужой человек! Роднее этого чужого человека у Тамары никого в жизни не было. Не считая девочек, конечно, но девочки – это совершенно другое дело, это ее дети, она сама их родила, она не была ничем им обязана, наоборот – они были обязаны ей жизнью и полностью зависели от нее. А она сама целиком и полностью зависела от деда. Не в том смысле, что он ее кормил-поил и обувал-одевал, хотя и это, конечно, тоже… Зависимость была какой-то другой, не бытовой, что ли… Какой-то глубокой, не объяснимой словами, не определяющейся никакими причинами и обстоятельствами, просто данной раз и навсегда, как закон природы.
   Дед с бабушкой много лет ничего не знали о Тамариной матери, потому что та еще с юности ушла из семьи, объявив, что родители ей мешают жить. Как она жила без родителей – этого так никто точно и не знал: ее носило по всей стране, писем она не писала, звонить не звонила, и все попытки отыскать ее через общих знакомых закончились тем, что кто-то сказал, что вроде бы слышал, что она родила ребенка, отказалась от него прямо в роддоме и опять куда-то уехала. Когда это было, в каком роддоме, в каком городе, – этого тоже никто не знал. Дед и бабушка долго искали Тамару и нашли чудом. Она была маленькая – гораздо меньше, чем положено в ее возрасте, – слабенькая и очень больная. Не просто болезненная, а по-настоящему больная. Врачи честно предупредили бабушку и деда: девочка умирает. Ничего сделать нельзя, все уже перепробовали… Лучше оставить ее в больнице.
   Это именно дед, в общем-то чужой человек, просто второй муж ее бабушки, настоял на том, чтобы ребенка отдали. Если ей суждено умереть, если все равно нет никакой надежды, – пусть девочка последние в жизни дни проведет в своем доме, в своей семье, со своими игрушками, в своей новой пижамке, на руках у своих родных. Ведь у нее ничего этого не было, она не знала, что это такое, а этого не должно быть, чтобы ребенок так и не узнал, что он чей-то, что он кому-то нужен, что его любят, что он не один среди совсем чужих людей в этом мире.
   Дед первый взял ее на руки – и, кажется, больше никогда не отпускал. Во всяком случае, у Тамары на всю жизнь осталось убеждение, что семья – это большие теплые руки деда, его удобные теплые колени, его широкая теплая грудь, в которой прямо возле ее уха сильно стучит теплое сердце. И теплый голос над ее головой:
   – Пусть попробует, Насть… Ну и что ж, что нельзя… Ей ничего нельзя! Смотри, как просит, – даже ручки дрожат.
   И пупырчатый соленый огурец, зажатый в ее тощих синеватых пальцах, и головокружительный запах, и пронзительный вкус – ничего подобного она никогда раньше не пробовала. И такая же пронзительная радость не столько от того, что уже есть, сколько от предвкушения того, что будет. Именно тогда, жадно впиваясь слабыми зубками в кисло-соленый хрустящий огурец, захлебываясь пьянящим запахом каких-то трав и дубовой бочки, она впервые почувствовала, что что-то будет и завтра, и потом, и всегда.
   Она уснула у деда на руках, так и сжимая в тощих синеватых пальцах недоеденный соленый огурец. Уснула внезапно и так глубоко, что бабушка с дедом испугались, думали, что все, конец, предсказанный врачами. А она просто спала, глубоко и спокойно, и ничего не слышала: ни как приезжала «скорая», ни как ее выслушивали и выстукивали, и делали укол, и осторожно поили из ложечки теплым молоком, и переодевали в свежую пижамку, и перестилали постель. Это потом, через много лет, ей все подробно рассказали, удивляясь и радуясь. А тогда она просто спала – почти четверо суток, ничего не видя, не слыша и не чувствуя, кроме глубочайшего покоя и ощущения безопасности. Так с ней и осталось на всю жизнь: семья – это покой и безопасность. Защищенность. Надежность. Смысл жизни. Возможность будущего.
   Она проснулась совсем здоровой. Слабенькой, но совсем, совсем здоровой. Врачи откровенно удивлялись, бабушка потихоньку плакала от счастья, дед бешено, размашисто, громогласно радовался. Она всю жизнь помнила дрожащую улыбку на мокром от слез лице бабушки и дедушкин смех, и его сильные руки, и сильный стук его сердца прямо возле ее уха…
   О родной матери – о биологической матери, иначе она ее не называла, – Тамара никогда не думала. По крайней мере, ей казалось, что она не думает. У нее были мама и папа, у нее была настоящая семья, своя семья, да еще такая, о какой многие и не мечтают! У нее была лучшая в мире семья, зачем думать о какой-то биологической матери? Незачем.
   И вот теперь она приснилась. Может быть, приснилась вовсе и не она – ведь Тамара никогда не видела свою биологическую мать. Приснилась просто какая-то сволочь, которая говорила подлые гадости, и правильно бабушка сказала: нечего всякую дурь слушать, а потом реветь…
   – Конечно, нечего всякую дурь слушать, – уверенно сказал Евгений над ее макушкой. Он держал ее на коленях, как маленькую, крепко обнимал и даже слегка укачивал. – А уж реветь и вовсе глупо. Мало ли, что может присниться! Мне, например, все время планерки снятся, совещания всякие, но я же не реву! Малыш, ты есть хочешь? Я ужасно хочу. Наверное, все закрыто еще – рано… У меня в номере кое-что есть. Хлеб, сыр, колбаса… Ты салями любишь? Соленые огурчики есть, немножко, штуки три осталось. Две бутылки пива. Пирожные есть, миндальные, я вчера в буфете целую коробку купил! Страшно вкусные!
   – С пивом их, что ли, есть? – сипло спросила Тамара, высвобождаясь из его объятий и не слишком элегантно слезая с его колен, отводя глаза и пряча от него зареванное лицо. Ох и видок у нее, наверное… – Или, может, с солеными огурцами?
   Ей было безумно неловко. Вот зачем, зачем, зачем она все ему рассказала? Даже о карамельках «Клубника со сливками» на новогоднем столе, даже о маленьком зеркальце над мойкой, даже о бабушкином фартуке, даже о своем вечном вранье деду о взятках, которые она якобы берет виноградом «дамские пальчики» и сыром с во-о-от такими дырками… И уж совсем нельзя было говорить о безумном замужестве Анны, и тем более – о теперешнем ее состоянии. Это только ее, Тамарины, проблемы, это никому не может быть интересно, это может только оттолкнуть, потому что люди всегда инстинктивно сторонятся тех, у кого что-то не так… Беда заразительна, неудачники приносят неудачи и другим, неприятности имеют свойство переползать на тех, кто совершенно ни при чем, просто оказался рядом… Ну вот зачем она все это рассказала?!
   Тамара, пряча лицо, суетливо и неловко завернулась в простыню, торопливо потопала в ванную, задевая по пути мебель и чувствуя, как чугунной усталостью наливаются ноги и вновь начинает болеть спина. Надо же, а ведь с момента появления Евгения она ни разу не вспомнила, что у нее болят ноги и спина. Господи, ну зачем она ему все рассказала! Сейчас он уйдет, и правильно сделает, так ей и надо…
   Она, не оглядываясь, захлопнула за собой дверь ванной и с отвращением уставилась в зеркало над раковиной. М-да-а… Интересно, почему еще вчера у нее дух захватывало от восторга, когда она смотрелась в зеркало?
   – Эй, – послышался из-за двери голос Евгения. – Эй, малыш, не закрывайся, ладно? Сейчас я за едой схожу – и к тебе нырну. Слышишь?
   Тамара чертыхнулась вполголоса и в панике стала неумело защелкивать хитрый замок, зачем-то приделанный к обыкновенной двери в ванную. Замок не защелкивался, и она опять чертыхнулась. И кому это пришло в голову прилепить здесь такой хитрый замок? Или предполагалось, что обыкновенная щеколда не вписывается в количество звезд этой гостиницы?
   Она услышала, как Евгений засмеялся, что-то бормотнул веселым голосом, потом – едва слышно – звук шагов. Потом хлопнула вторая дверь, потом все стихло.
   А потом она побила все рекорды умывания, одевания и причесывания. Его не было, наверное, не дольше минуты, но когда он вошел с какими-то пакетами и свертками в руках, она уже успела и кровать застелить, туго заправив покрывало под все углы, и пепельницу вымыть, и расставить на тумбочке в строгом казенном порядке кувшин с водой, два стакана, телефон и настольную лампу, и теперь торопливо кидала в дорожную сумку свои вещички. Когда вошел Евгений, она выпрямилась, обернулась к нему и напряженно замерла, опустив руки и испуганно тараща глаза. Он на секунду замер, изумленно глядя в ее неподвижное лицо, потом хмыкнул, свалил свои свертки и пакеты на столик под зеркалом в крошечной прихожей и пошел к ней, шлепая по паркету босыми ногами. Надо же, удивилась Тамара, он в таком виде по гостинице ходит – босиком! И рубашка у него была расстегнута почти до пупа, и рукава до локтей закатаны… Почему это ее так удивляет, она додумать не успела. Евгений подошел к ней вплотную, осторожно взял в ладони ее лицо и строго сказал, пряча улыбку в усы.
   – Вольно.
   Она неожиданно для себя засмеялась, и он засмеялся, и подхватил ее на руки, и закружился по комнате, бормоча, бормоча над ее ухом какие-то глупости о салями и миндальных пирожных, и как-то вдруг все стало просто, правильно и спокойно. Совершенно не понятно, с чего это она надумала так психовать. Ну, рассказала и рассказала… Подумаешь, тайны мадридского двора! Почему она думала, что об этом никто не должен знать? О том, что ее бросила родная мать – ее биологическая мать, не больше, – что она всю жизнь носила это в себе, и винила за это себя, и ненавидела родную мать – да биологическую же мать, конечно! Все это глупости, мелочи все это. У нее были лучшие в мире родители – бабушка и дедушка, она всю жизнь звала их мамой и папой, они всю жизнь любили ее, и хвалили ее, и баловали ее, и гордились ею, и с ними она никогда не чувствовала себя чужой, ничьей, брошенной и ненужной. А сны – что сны? Она просто никогда больше не будет видеть таких снов, вот и все.
   Они ели необыкновенной твердости салями с подсохшим хлебом и запивали все это горьким пивом из маленьких темных бутылок очень импортного вида, потом пили кипяченую воду из гостиничного кувшина и закусывали миндальными пирожными, а потом вспомнили про сыр и соленые огурцы, а после сыра и соленых огурцов опять, конечно, пришлось пить воду, а без пирожных пить воду было неинтересно, так что пирожные опять пришлось есть. И все это казалось им невыносимо смешным, они все время хохотали, и что-то рассказывали друг другу о своих гастрономических пристрастиях, и опять хохотали, потому что как же можно всерьез относиться к человеку, который заявляет, что любит манную кашу!
   – А вот люблю! – настаивал Евгений, жестикулируя почти пустой пивной бутылкой. – И чтобы не на цельном молоке, а водичкой развести, водичкой… Подсолить как следует, а сахару совсем не надо. И варить такую жиденькую-жиденькую…
   – И наливать в бутылочку, – подсказывала Тамара сквозь смех. – А на бутылочку сосочку! А? Ой, не могу!
   Он вскакивал, хватал ее в охапку, кружил по комнате и свирепо рычал:
   – А ты вообще сухари любишь! И ведь не постеснялась признаться! С кем я связался, а?!