Но Эдди по-прежнему молчал.
   — Насколько я понял, это была задняя позиция — только, пожалуйста, не думай, что у меня какая-то личная антипатия к этой или какой-либо другой позиции, — быстро добавил Тед, — но я полагаю, что ребенку собачья поза могла показаться особенно… анималистической.
   Лишь на одну секунду Эдди допустил, что Марион сама рассказала об этом Теду, но потом Эдди с упавшим сердцем понял, что Тед разговаривал с Рут.
   Марион решила, что Тед, видимо, постоянно, с самого начала расспрашивал Рут: не видела ли девочка вместе Эдди и маму? А если вместе, то каквместе? Внезапно все, что недопонимала Марион, стало ясно.
   — Так вот почему он нанял тебя! — воскликнула она.
   Он знал, что Марион возьмет Эдди в любовники, а Эдди не сможет противиться ей. Но хоть Тед и полагал, что знает Марион как облупленную, он знал ее недостаточно, чтобы понять — она никогда не будет сражаться с ним за право оставить себе Рут. Марион всегда знала, что девочка для нее потеряна. Она никогда не хотела Рут.
   Теперь Марион была оскорблена тем, что Тед думал о ней недостаточно хорошо и не понимал: никогда не станет она утверждать (хотя бы и мимоходом в разговоре), что Рут будет лучше с матерью, чем со лживым, безответственным отцом. Даже Тед сможет лучше воспитать Рут, чем Марион; по крайней мере, так думала Марион.
   — Я тебе скажу, что мы сделаем, Эдди, — сказала Марион мальчишке. — Ты можешь не беспокоиться. Никакие показания в суде тебе давать не придется, потому что никакого суда вообще не будет. Я знаю Теда гораздо лучше, чем Тед знает меня.
 
   В течение трех дней, показавшихся ему бесконечными, они не могли заниматься любовью, потому что у Марион была инфекция и секс для нее стал болезненным. Тем не менее она лежала рядом с Эдди, прижимая его лицо к своим грудям, пока он мастурбировал до полного своего удовлетворения. Марион дразнила Эдди, спрашивая его, уж не нравится ли ему мастурбировать рядом с ней не меньше (а может, и больше), чем заниматься с ней любовью. Когда Эдди отверг эти инсинуации, Марион стала поддразнивать его иначе: она искренне сомневается, что женщины в его будущей жизни будут так же понятливы в отношении его предпочтений, как она.
   Эдди возразил: он не может себе представить, что его когда-нибудь будут интересовать другие женщины.
   — Другие женщины будут интересоваться тобой, — сказала мальчишке Марион. — Они, возможно, не будут настолько уверены в себе, чтобы позволить тебе мастурбировать, они будут требовать, чтобы ты занимался с ними любовью. Я тебя предупреждаю об этом как друг. Девушки твоего возраста решат, что ты пренебрегаешь ими.
   — Меня никогда не будут интересовать девушки моего возраста, — сказал Эдди О'Хара с тем страданием в голосе, к которому она уже прикипела душой.
   И хотя Марион поддразнивала Эдди и на этот счет, на самом деле так оно и случится. Его никогда не будут интересовать женщины его возраста. (И при этом вовсе не факт, что Марион сыграла в его жизни негативную роль.)
   — Ты просто должен мне верить, Эдди, — сказала она ему. — Ты не должен бояться Теда. Я знаю точно, что мы сделаем.
   — Хорошо, — сказал Эдди.
   Он лежал, прижавшись лицом к ее грудям, понимая, что этот период их отношений подходит к концу, потому что как мог он не подходить к концу? Меньше чем через месяц он вернется в Экзетер; даже шестнадцатилетний мальчишка не мог себе представить, каким образом в школе-интернате можно содержать тридцатидевятилетнюю любовницу.
   — Тед считает, что ты его пешка, Эдди, — сказала Марион мальчику. — Но ты — моя пешка, а не Теда.
   — Хорошо, — сказал Эдди, но Эдди О'Хара еще не осознавал степень, в какой он и в самом деле был пешкой в достигшей своей кульминации сваре между мужем и женой, прожившими в браке двадцать два года.

Правый глаз Рут

   Если Эдди и был пешкой, то он задавал слишком много вопросов. Когда Марион пришла в себя после инфекции настолько, что они снова могли заниматься любовью, Эдди спросил, какого рода «инфекция» у нее была.
   — Инфекция мочевого пузыря, — сказала она ему.
   Она все еще была для него больше матерью, чем думала; она пощадила его, не сообщив ему неприятное известие: инфекция была следствием его постоянных сексуальных домогательств.
   Они только что закончили заниматься любовью в позиции, которая нравилась Марион более всего. Она любила сидеть на Эдди — «скакать» на нем, как говорила Марион, — потому что ей нравилось видеть его лицо. Дело было не только в том, что выражения, возникающие на лице Эдди, доставляли ей удовольствие, вызывая бесконечные ассоциации с Томасом и Тимоти. Дело было еще и в том, что Марион начала процесс прощания с мальчиком, который так задел какие-то глубинные ее струны, как она никогда и не думала.
   Она, конечно, понимала, как сильно повлияла на него, и это беспокоило ее. Но, глядя на него и занимаясь с ним любовью (в особенности глядя на него во время занятий любовью), Марион думала о том, что ее сексуальная жизнь, которая разгорелась с такой страстью (хотя, к сожалению, всего на короткий миг), подходит к концу.
   Она не сказала Эдди, что до него не знала других мужчин, кроме Теда. Не сказала она Эдди и о том, что после смерти сыновей секс с Тедом у нее был только один раз — и то целиком по инициативе Теда — и исключительно с одной целью для нее: забеременеть. (Она не хотела беременеть, но была слишком подавлена и не могла сопротивляться.) А после рождения Рут у Марион вообще не возникало никаких сексуальных поползновений. И если в отношениях с Эдди ею поначалу руководила жалость к застенчивому мальчишке — в котором так многое напоминало ей ее сыновей, — то вскоре эти отношения стали для нее благодатным воздаянием. Но хотя Марион и была удивлена теми наслаждениями, которые доставлял ей Эдди, эта радость тем не менее не убедила ее изменить планы.
   Она оставляла не только Теда и Рут. Прощаясь с Эдди О'Харой, она прощалась и со всякой сексуальной жизнью. Она прощалась с сексом в тридцать девять лет, когда секс впервые стал доставлять ей удовольствие!
   Если рост у Марион и Эдди летом 58-го года был одинаковый, то Марион понимала, что по весу она превосходит Эдди, который был мучительно тощ. Находясь в верхней позиции, налегая на Эдди, Марион чувствовала, что вся ее масса и сила сосредоточиваются в ее бедрах; когда Эдди находился под ней, Марион иногда казалось, что это она входит в него. И в самом деле, движение ее бедер в этом случае было единственным движением, происходившим между ними, — у Эдди не хватало силы приподниматься под ней. Был один миг, когда Марион не только казалось, что она вошла в тело мальчика, она была абсолютно уверена, что парализовала его.
   Когда по его замирающему дыханию она чувствовала, что он сейчас кончит, то ложилась на него всем телом и, ухватив за плечи, переворачивала его наверх, потому что ей было тяжело видеть выражение на его лице в тот момент, когда он кончал. В нем было что-то слишком похожее на предчувствие боли. Марион с трудом выносила постанывания Эдди, а он постанывал каждый раз. Это был звук, напоминающий хныканье полусонного ребенка перед тем, как ему снова заснуть полностью. Только эти повторяющиеся мгновения и вызывали у Марион скоротечные сомнения во всем, что касалось ее отношений с Эдди. Когда мальчишка производил этот детский звук, у Марион возникало чувство вины.
   Потом Эдди лежал на боку, уткнувшись лицом в груди Марион, а она перебирала пальцами его волосы. Даже в этот момент Марион не могла удержаться от критических суждений по поводу стрижки Эдди — она взяла себе на заметку сказать парикмахеру, чтобы он в следующий раз меньше снимал на затылке. Потом она пересмотрела свою заметку: лето подходило к концу, и «следующего раза» не предвиделось.
   В этот момент Эдди и задал свой второй вопрос этого вечера.
   — Расскажи мне об этой аварии, — сказал он. — Я хочу сказать, ты знаешь, как это случилось? В этом была чья-то вина?
   За секунду до этого он чувствовал, как у его виска, прижатого к груди Марион, пульсирует ее сердце. Но теперь Эдди показалось, что сердце Марион остановилось. Когда он поднял голову и заглянул ей в глаза, она уже поворачивалась к нему спиной. На этот раз ее плечи не сотрясались вовсе, спина была напряжена, плечи широко раздвинуты. Он обошел кровать и встал на колени перед ней, заглянул в ее глаза — они были открыты, но не видели его; ее губы, которые во сне были припухлыми и чуть приоткрытыми, теперь сузились и закрылись.
   — Извини, — прошептал Эдди. — Я больше никогда не буду у тебя спрашивать.
   Но Марион осталась такой, какой была: ее лицо — маска, ее тело — камень.
   — Мама! — позвала Рут, но Марион не услышала ее — она даже не мигнула. Эдди замер, ожидая, что сейчас по полу ванной зашлепают детские ножки, но девочка осталась в кровати. — Мама? — крикнула она теперь не так решительно. В ее голосе слышалась тревожная нотка.
   Эдди, голый, на цыпочках подошел к ванной. Он намотал себе на талию ванное полотенце, сделав на сей раз выбор лучший, чем абажур. Потом, стараясь не издавать ни звука, Эдди начал отступать в направлении коридора.
   — Эдди? — раздался голос девочки, перешедшей теперь на шепот.
   — Да, — покорно ответил Эдди.
   Он затянул на себе полотенце поосновательнее и босиком прошел через ванную в комнату Рут. Эдди подумал, что это новое состояние Марион, чуть ли не клиническое, напугает четырехлетнюю девочку еще больше.
   Когда Эдди вошел в комнату, Рут неподвижно сидела на кровати.
   — Где мама? — спросила его девочка.
   — Она спит, — солгал Эдди.
   — А-а, — сказала девочка. Она взглядом указала на полотенце на талии Эдди. — Ты принимал ванну.
   — Да, — снова солгал он.
   — А-а, — сказала Рут. — Но что же мне тогда снилось?
   — Что тебе снилось? — с дурацким видом повторил Эдди. — Откуда же я знаю. Мне же твой сон не снился. Так что тебе снилось?
   — Расскажи мне, — гнула свое девочка.
   — Но это же твой сон, — сказал Эдди.
   — А-а, — сказала Рут.
   — Хочешь попить водички? — спросил Эдди.
   — Хочу, — ответила Рут.
   Она ждала, пока он пропускал воду, чтобы была холодная, потом он принес ей чашку. Возвращая ему чашку, она спросила:
   — Где ножки?
   — На фотографии, где и всегда, — ответил ей Эдди.
   — Но что с ними случилось? — спросила Рут.
   — Ничего с ними не случилось, — заверил ее Эдди. — Хочешь их увидеть?
   — Да, — ответила девочка. Она протянула руки, ожидая что он возьмет ее, и он поднял ее с кровати.
   Вместе они пошли по неосвещенному коридору, ощущая бесчисленное разнообразие выражений на лицах мертвых мальчиков, чьи фотографии, к счастью, были скрыты полутьмой. В дальнем конце коридора лампа в комнате Эдди светила ярко, как маяк. Эдди занес Рут в ванную, где они молча посмотрели на фотографию Марион в отеле «Дю Ки-Вольтер».
   Наконец Рут сказала:
   — Это было рано утром. Мама только что проснулась. Томас и Тимоти заползли под одеяло. Папа сделал фотографию — во Франции.
   — Да, в Париже, — сказал Эдди. (Марион сказала ему, что отель стоит на берегу Сены. Марион тогда в первый раз была в Париже, а мальчики — в единственный.)
   Рут показала на большую из босых ног.
   — Томас, — сказала она. Потом показала на меньшую и стала ждать, что скажет Эдди.
   — Тимоти, — догадался Эдди.
   — Верно, — сказала четырехлетняя девочка. — Но что ты тогда сделал с ножками?
   — Я? Ничего, — солгал Эдди.
   — Это было похоже на бумажки. Полоски бумажки, — сказала ему Рут.
   Ее глаза принялись обшаривать ванную; она заставила Эдди поставить ее на пол и заглянула в корзинку для мусора. Но с того вечера, когда Эдди выкинул туда полоски, горничная много раз убирала комнату. Наконец Рут протянула руки Эдди, и он снова поднял ее.
   — Надеюсь, больше этого не случится, — сказала четырехлетняя девочка.
   — Может, это и не случалось, может, тебе это приснилось, — сказал ей Эдди.
   — Нет, — ответила Рут. — Это была бумажка. Две полоски.
   Она не сводила сердитого взгляда с фотографии, словно говоря ей — ну, изменись! Много лет спустя Эдди О'Хара ничуть не удивился, узнав, что как писательница Рут Коул следует реалистической традиции.
   Наконец он спросил у девочки:
   — Ну, ты не хочешь вернуться в кровать?
   — Хочу, — сказала девочка, — только возьми фотографию.
   Они пошли по темному коридору, который теперь казался еще темнее, — слабый свет ночника из хозяйской спальни лишь едва пробивался сюда через открытую дверь комнаты Рут. Эдди нес девочку, прижимая ее к груди. Оказалось, что нести ее в одной руке тяжело — в другой он держал фотографию.
   Он положил Рут в кровать, а фотографию Марион в Париже поставил на комод лицевой стороной к Рут, но девочка сказала, что фотография слишком далеко и ей плохо видно. В конечном счете Эдди поставил фотографию на скамеечку в изголовье кровати. Это устроило Рут, и она скоро заснула.
   Прежде чем вернуться в свою комнату, Эдди еще раз посмотрел на Марион. Веки ее были опущены, губы полуоткрыты во сне, жуткая напряженность ее тела спала. Простыня закрывала только ее бедра, грудь оставалась обнаженной. Ночь была теплой, но Эдди все же прикрыл ее груди простыней. Укрытая, она выглядела не такой покинутой и несчастной.
 
   Эдди так устал, что лег на свою кровать и заснул с полотенцем на поясе. Утром он проснулся, слыша зовущий его голос Марион — она выкрикивала его имя, — и еще до него доносился истерический плач Рут. Он побежал по коридору (все еще в полотенце) и увидел Марион и Рут над раковиной, закапанной кровью. Кровь была повсюду — на пижаме девочки, на ее лице и ее волосах. Источником крови был единственный глубокий порез на указательном пальце Рут. Подушечка пальца была порезана до самой кости. Порез был идеально ровным и очень тонким.
   — Она сказала, что порезалась о стекло, — сказала Марион Эдди, — но в порезе нет никакого стекла. О какое стекло, детка? — спросила Марион у Рут.
   — Фотка, фотка! — кричала девочка.
   Пытаясь спрятать фотографию под кровать, Рут, вероятно, стукнула ею об угол кровати или скамеечки, и стекло рамки треснуло; сама фотография не была повреждена, хотя на ее поверхности были капельки крови.
   — Что я сделала? — постоянно спрашивала девочка.
   Эдди держал ее, пока одевалась Марион, потом ее держала Марион, а одевался Эдди.
   Рут прекратила плакать, и теперь ее больше беспокоила фотография, чем собственный палец. Они вытащили фотографию, все еще заляпанную кровью, из разбитой рамки и забрали ее с собой в машину, потому что Рут хотела, чтобы фотографию отвезли в больницу. Марион попыталась подготовить Рут к накладке швов и к тому, что будет по меньшей мере один укол. На самом деле уколов было два — лидокаиновая инъекция до швов, а потом противостолбнячная сыворотка. Несмотря на глубину, порез был такой чистый и такой тонкий, что Марион была уверена: больше двух или трех швов не потребуется и сколь-нибудь заметного шрама не останется.
   — Что такое шрам? — спросила девочка. — Я умру?
   — Нет, ты не умрешь, детка, — заверила ее мать.
   Потом разговор перешел на другую тему: как будут лечить фотографию. Когда дела в больнице закончатся, они возьмут фотографию в магазин в Саутгемптоне, где продаются рамки, и оставят ее там, чтобы подобрали новую. Рут снова начала плакать, потому что не хотела оставлять фотографию ни в каком магазине, но Эдди объяснил, что нужно сделать новую матировку, новую рамку, новое стекло.
   — Что такое матировка? — спросила девочка.
   Когда Марион показала Рут кровавое пятно на матировке (но не фотографию), девочка пожелала узнать, почему пятно не красное; кровь высохла и стала коричневой.
   — Я тоже стану коричневой? — спросила Рут. — Я умру?
   — Нет-нет, детка, ты не умрешь. Ничего ты не умрешь, — повторяла ей Марион.
   Рут, конечно же, плакала и когда ей делали уколы, и когда накладывали швы — всего два. Доктор удивился тому, какой идеально ровной оказалась ранка: подушечка указательного пальца правой руки была рассечена ровно надвое. Ни один хирург не смог бы специально разрезать такой маленький пальчик точно посредине, даже с помощью скальпеля.
   Когда они, оставив фотографию в магазине, поехали к дому, Рут замерла на коленях матери. Эдди вел машину назад в Сагапонак, щурясь в лучах утреннего солнца. Марион опустила козырек со стороны пассажирского сиденья, но Рут была такой маленькой, что солнце светило ей прямо в лицо, и она поворачивалась к матери. Внезапно Марион стала смотреть в глаза дочери, в особенности в правый глаз Рут.
   — Что случилось? — спросил Эдди. — У нее что-то в глазу?
   — Нет, ничего, — ответила Марион.
   Девочка приникла к матери, которая козырьком ладони загораживала лицо дочери от солнечных лучей. Уставшая от слез Рут заснула еще до того, как они доехали до Сагапонака.
   — Что ты там видела? — спросил Эдди у Марион, которая снова смотрела куда-то вдаль, ничего не видя перед собой (но не видела она все же не так, как прошлой ночью, когда Эдди спросил ее о несчастном случае с мальчиками). — Скажи мне, — попросил он.
   Марион показала на дефект в радужке своего правого глаза, этот желтый шестигранник, которым часто восхищался Эдди; он много раз говорил ей, что любит это крошечное желтое пятнышко в ее глазу, то, как в определенных лучах света или при непредсказуемом угле отражения оно могло превращать ее глаз из голубого в зеленый.
   Хотя глаза у Рут были карие, Марион разглядела в радужке правого глаза Рут тот же самый ярко-желтый шестигранник. Когда четырехлетняя девочка моргнула в солнечных лучах, шестигранник продемонстрировал свою способность превращать правый глаз Рут из карего в янтарный.
   Марион по-прежнему прижимала спящую дочь к груди, одной рукой защищая лицо девочки от солнца. Эдди никогда прежде не видел, чтобы Марион проявляла такую физическую любовь к Рут.
   — Твой глаз очень… необычный, — сказал шестнадцатилетний мальчишка. — Это как родимое пятно, только более таинственное…
   — Бедная девочка! — прервала его Марион. — Я не хочу, чтобы она была похожа на меня!

Миссис Вон отправляется на помойку

   Следующие пять или шесть дней, до снятия швов с пальца, Рут не возили на пляж. У нянек появилась дополнительная забота — следить за тем, чтобы Рут не намочила порез, и это их раздражало. Эдди почувствовал, как возросло напряжение в отношениях между Тедом и Марион; они и прежде избегали встреч, но теперь и вовсе прекратили разговаривать и даже смотреть друг на друга, а если один из них хотел выразить свою досаду другому, то делал это через Эдди. Например, Тед считал, что это Марион виновата в травме Рут, хотя Эдди несколько раз говорил ему, что именно он дал Рут фотографию.
   — Дело не в этом, — сказал Тед. — Дело в том, что ты вообще не должен был заходить в ее спальню — это обязанность матери.
   — Я вам уже говорил — Марион спала, — солгал Эдди.
   — Сомневаюсь, — сказал парню Тед. — Сомневаюсь, что «спала» точно описывает состояние Марион. Я бы предположил, что она вырубилась. Разве нет?
   Эдди, не уверенный в том, что имеет в виду Тед, сказал:
   — Она не была пьяна, если вы это хотите сказать.
   — Я не говорил, что она пьяна — она никогда не бывает пьяной, — сказал Тед Эдди. — Я сказал, что она вырубилась. Разве нет?
   Эдди не знал, что на это сказать. Он доложил о проблеме Марион.
   — Ты сказал ему — почему? — спросила она парнишку. — Ты сказал ему, о чем ты спросил меня?
   Эдди был потрясен.
   — Нет, конечно же нет, — сказал шестнадцатилетний мальчишка.
   — Скажи ему! — воскликнула Марион.
   И Эдди сказал Теду, что случилось, когда он спросил у Марион о том несчастном случае.
   — Наверно, это я вырубил ее, — объяснил Эдди. — Я вам говорю — это моя вина.
   — Нет, это вина Марион, — гнул свое Тед.
   — Господи, да кому какая разница, чья это вина, — сказала Марион Эдди.
   — Мне есть разница, — сказал Эдди. — Это я принес фотографию в комнату Рут.
   — Дело не в фотографии, не будь таким глупеньким, — сказала шестнадцатилетнему мальчишке Марион. — Тут, Эдди, твое дело сторона.
   Парень был потрясен, поняв, что она права. Эдди О'Хара оказался втянутым в отношения, которые стали самыми важными в его жизни; и тем не менее, если вопрос касался того, что происходило между Тедом и Марион, то тут его дело было сторона.
   А Рут тем временем каждый день спрашивала о невозврашенной фотографии; каждый день кто-нибудь звонил в магазин в Саутгемптоне, но матировка и подбор рамки для одной-единственной фотографии размером восемь на семь явно не были приоритетны для владельца магазина в пик сезона.
   Будет ли на новой матировке пятнышко крови? Рут хотела это знать. (Нет, не будет.) Будут ли новая рамка и стекло точно такие же, как старые? (Будут очень похожие.)
   И каждый день и каждый вечер Рут вела нянек, или мать, или отца, или Эдди по фотогалерее в доме Коулов. Если она тронет эту фотографию — стекло порежет ее? Если она уронит эту, то есть ли и тут стекло и разобьется ли оно? И вообще, почему стекло бьется? И если стекло может вас порезать, то зачем держать в доме стекло?
   Но еще до нескончаемых вопросов Рут август подошел к своей середине. По ночам стало заметно прохладнее. Даже в собачьей будке спать стало вполне комфортно. Однажды ночью, когда Эдди и Марион спали там, Марион забыла накинуть полотенце на мансардное окно. Рано утром их разбудила низко летящая стая гусей. Марион сказала: «Уже полетели на юг?» Больше весь этот день она не разговаривала ни с Эдди, ни с Рут.
   Тед радикальным образом переписал «Шум — словно кто-то старается не шуметь»: в течение недели он каждое утро давал Эдди полностью переработанную рукопись, и Эдди в тот же день ее перепечатывал заново, а на следующее утро к нему поступала новая переработка Теда. Только-только начал Эдди чувствовать себя настоящим секретарем писателя, как процесс переработки закончился. Эдди больше не видел «Шум — словно кто-то старается не шуметь» до его выхода из печати. Хотя для Рут эта книга стала самой любимой из всего написанного отцом, для Эдди она таковой не была — он видел слишком много ее промежуточных вариантов, чтобы по достоинству оценить окончательный.
   А за день до того как Рут сняли швы, в почте обнаружился толстый конверт для Эдди от отца. В нем были имена и адреса всех живых экзонианцев, проживающих в Гемптонах, это был тот самый список, который Эдди выкинул в помойку на пароме, пересекая Лонг-Айлендский пролив. Кто-то нашел конверт с напечатанным обратным адресом Экзетерской академии и аккуратно написанным именем старшего О'Хары — уборщица, или кто-то из экипажа парома, или какой-нибудь тип, сующий нос во все помойки. Кто бы ни был этим идиотом, он или она вернули список Мятному О'Харе.
   «Ты должен был мне сообщить, что потерял список, — писал отец Эдди. — Я бы переписал имена и адреса и переслал бы тебе. Слава богу, кто-то смог оценить важность этих бумаг. Примечательный акт человеческой доброты — и это в то время нашей истории, когда акты доброты становятся редкостью. Кто бы это ни был, мужчина или женщина, он даже не потребовал компенсации почтовых расходов! Наверно, все решило название Экзетера на конверте. Я тебе всегда говорил, что трудно переоценить влияние доброго имени академии…» Мятный писал Эдди, что добавил одно имя и адрес — экзонианец, проживавший неподалеку от Уэйнскотта, по непонятной причине не попал в первоначальный список.
 
   Для Теда время это тоже было трудным. Рут заявила, что у нее от швов кошмары по ночам; кошмары у нее случались главным образом, когда в доме дежурил Тед. Однажды ночью девочка, заливаясь слезами, звала мать — только мамочка (и, к еще большему раздражению Теда, — Эдди) могла утешить ее. Теду пришлось звонить им в собачью будку и просить приехать. Потом Эдди пришлось везти Теда в собачью будку, где, как воображал Эдди, отпечатки его и Марион тел были все еще видны на (возможно, все еще теплой) кровати.
   Когда Эдди вернулся в дом Коулов, свет во всех комнатах наверху горел. Рут можно было успокоить, только нося ее от фотографии к фотографии. Эдди вызвался завершить экскурсию, чтобы Марион могла лечь в постель, но Марион, казалось, доставляет удовольствие эта прогулка по дому. На самом же деле Марион знала, что это, вероятно, ее последнее путешествие с дочерью на руках по фотографической истории ее мертвых мальчиков. Марион удлиняла рассказы, связанные с каждой из фотографий. Эдди уснул в своей комнате, но дверь в коридор второго этажа не закрыл, и некоторое время до него еще доносились голоса Марион и Рут.
   По вопросам девочки Эдди понимал, что мать с дочерью рассматривают фотографию Тимоти (в средней гостевой спальне) — плачущего и покрытого грязью.
   — Но что случилось с Тимоти? — спросила Рут, хотя знала эту историю не хуже Марион. Теперь уже и Эдди знал все эти истории.
   — Томас толкнул его в лужу, — сказала Марион.
   — А сколько лет испачканному Тимоти? — спросила Рут.
   — Сколько тебе, детка, — сказала ей мать. — Ему тогда было ровно четыре…