Страница:
Вторым источником, откуда он черпал свои жуткие наслаждения, были долгие зимние вечера, которые он проводил со старухами-голландками: они сидели у огня, пряли свою вечную пряжу, в печи лопались и шипели яблоки, а он слушал их рассказы о духах, призраках, нечистых полях, нечистых мостах, нечистых ручьях и в особенности о Всаднике без головы, или, как они порою его величали. Скачущем гессенце из Лощины Он в свою очередь услаждал их историями о колдовстве, зловещих предзнаменованиях, дурных приметах и таинственных звуках, обо всем, чем в начале заселения кишмя кишел Коннектикут, и пугал их почти до бесчувствия рассуждениями о кометах, падающих звездах и сообщением тревожного факта, что земля, безусловно, вертится и что половину суток они проводят вниз головой Но если, уютно примостившись у камелька, — комнату в таких случаях озаряло багровое пламя потрескивающих в очаге дров, и сюда, разумеется, не посмел бы показать нос ни один призрак, — Икабод испытывал от всего этого бесконечное удовольствие, то при последующем возвращении к себе домой ему приходилось расплачиваться ужасными страхами. Какие только жуткие тени и образы не подстерегали его среди тусклого и призрачного освещения вьюжной ночи! С какою тоскою поглядывал он на мерцающий в далеком окне и скользящий над пустынной равниною огонек! Сколько раз останавливался он, полумертвый от страха, перед запорошенным снегом кустом, который, точно привидение в саване, преграждал ему путь! Сколько раз леденел он от ужаса, заслышав на мерзлом снегу свои собственные шаги и боясь оглянуться назад, чтобы не обнаружить у себя за спиной какое-нибудь чудовище, преследующее его по пятам! Сколько раз, наконец, порыв завывающего между деревьями ветра доводил его почти до потери сознания, ибо ему чудилось, что это мчащийся во весь дух гессенец, который, как всегда в эту пору, рыщет в поисках своей головы.
Все это были, впрочем, не более как обыкновенные, порожденные ночью страхи, фантомы блуждающего во тьме воображения. И хотя во время этих одиноких ночных прогулок ему довелось повидать немало различных духов и даже сталкиваться с самим сатаною в его неисчислимых обличьях, все же дневной свет приносил конец злоключениям подобного рода. На зло дьяволу со всеми его проделками Икабод Крейн прожил бы, вероятно, спокойную и счастливую жизнь, не повстречай он на своем пути существа, доставляющего смертным неизмеримо больше хлопот и мучений, нежели духи, привидения и вся порода волшебников и чародеев, взятая вместе. Этим существом была женщина.
Среди тех, кого он обучал пению псалмов и которые ради этого собирались раз в неделю по вечерам, была Катрина ван Тассель, единственная дочь богатого голландского фермера. Это была цветущая девица едва восемнадцати лет от роду, пухленькая, как куропатка, крепкая, нежная и розовощекая, как персики ее отца. Она пользовалась вниманием всех молодых людей этих мест, притом не только благодаря своей красоте, но также и неисчислимым благам, ожидавшим ее избранника. Ко всему она была также немножко кокеткою, что сказывалось в ее наряде, представлявшем собою смешение новомодного со старинным, ибо это позволяло ей выставить напоказ свои чары. Она носила украшения из червонного золота, вывезенные из Саардама еще ее прапрабабкою, обольстительный корсаж по моде былых времен и соблазнительно короткую юбку, оставлявшую открытыми самые красивые ножки во всей округе.
Икабод Крейн обладал нежным и влюбчивым сердцем. Неудивительно, что столь лакомый кусочек обрел в его глазах неизъяснимую привлекательность, в особенности после того, как он посетил ее разок-другой в родительском доме. Старый Балт ван Тассель мог бы служить образцовым портретом преуспевшего, довольного собою, благодушного фермера. Его взгляды и мысли, правда, не слишком часто перелетали за ограду его усадьбы, но зато в ее пределах все было уютно, благоустроенно и добротно. Он спокойно и удовлетворенно взирал на свои богатства, но не был спесив, гордясь изобилием и довольством, а не тем, что он богаче других. Его «замок» был расположен поблизости от Гудзона, в одном из тех зеленых, укромных и плодородных уголков, в которых так любят гнездиться голландские фермеры. Огромный вяз простирал над домом могучие ветви; у его подножия, в небольшом водоеме, для которого был использован старый бочонок, кипел и рвался наружу студеный родник с изумительно мягкой и вкусной водой; выливаясь из водоема, он струился, поблескивая среди травы, и впадал в находящийся поблизости ручеек, который, тихо журча, протекал среди карликовых ив и ольшаника. Рядом с домом стоял просторный амбар; он был выстроен настолько добротно, что мог бы сойти за сельскую церковь. Каждое окно и каждая щель его, казалось, вот-вот готовы раздаться в стороны и пролить наружу неисчислимые сокровища фермы; внутри его от зари до зари слышался деловитый стук цепа; ласточки и стрижи, весело щебеча, неутомимо сновали под навесом крыши, а бесчисленные голуби, некоторые — склонившись набок и посматривая одним глазом в небо, как бы для того, чтобы выяснить, какая сегодня погода, другие — спрятав голову под крыло или уткнув ее в грудь, третьи — надуваясь, воркуя и кланяясь своим дамам, — радовались на крыше сиянию солнца.
Гладкие, неповоротливые, откормленные на убой свиньи мирно похрюкивали, нежась в прохладе хлева, из которого время от времени, как бы для того, чтобы, пофыркивая, потянуть пятачком воздух, выбегали наружу отряды потешных сосунков-поросят. Блистательная эскадра белоснежных гусей, эскортируя неисчислимый утиный флот, медленно и важно плыла вдоль берега расположенного по соседству пруда; полки индюков наполняли гомоном двор; испуская пронзительные, раздраженные крики, тут же суетились, как очумелые, похожие на сварливых хозяек, цесарки. Перед дверью амбара важничал галантный петух — образцовый супруг, воин и джентльмен; он взмахивал блестящими крыльями, кукурекал от радости и гордости, переполнявших его сердце, и вдруг принимался разрывать землю; вслед за тем он великодушно и благородно сзывал своих вечно голодных жен и детей, чтобы порадовать их вожделенным кусочком, который ему посчастливилось отыскать.
При виде всех этих прелестей, суливших роскошные яства на долгую зиму, у нашего педагога потекли слюнки. Его прожорливое воображение рисовало каждого бегающего по двору поросенка не иначе, как с пудингом в брюшке и яблоком в оскаленной пасти; голубей он любовно укладывал в чудесный пирог, прикрыв сверху подрумяненной, хрустящей корочкой; что касается гусей, то они плавали в собственном жиру, тогда как утки, напоминая любящих, только что сочетавшихся в браке молодоженов, нежно прижавшись друг к другу, лежали на блюде, обильно политые луковым соусом. В свиньях он прозревал грудинку — жирную, нежную! — и душистую, тающую во рту ветчину; индейка витала пред его взором, повиснув на вертеле с шейкою под крылом и, быть может, опоясанная вязкою восхитительно вкусных сосисок; царственный петушок — золотой гребешок в качестве особого угощения, растянувшись на спинке с задранными вверх коготками, как бы молил о пощаде, просить о которой при жизни ему не дозволял его рыцарский дух.
Пока Икабод, восхищенный представшею перед ним картиною изобилия, предавался подобным грезам, пока его зеленые, широко раскрытые глаза перебегали с жирных пастбищ на тучные, засеянные пшеницей, рожью, кукурузою и гречихой поля и потом на сады, которые окружали уютное, теплое жилище ван Тасселей, с деревьями, гнущимися под тяжестью румяных плодов, сердце его возжаждало наследницы этих богатств, и его воображение захватила мысль о том, как легко можно было бы превратить их в наличные деньги, а деньги вложить в бескрайние пространства дикой, пустынной земли и деревянные хоромы в каком-нибудь захолустье. Больше того, его живая фантазия рисовала ему пышную, цветущую, окруженную кучей ребятишек Катрину на верху переселенческого фургона, груженного всяким домашним скарбом, с горшками и котлами, покачивающимися и позвякивающими внизу у колес, и он видел себя верхом на трусящей иноходью кобыле с жеребенком, неотступно следующим за ней по пятам, на пути в Кентукки, Теннесси или, один Бог знает, куда.
Переступив порог дома, он понял, что сердце его покорено окончательно и бесповоротно. Это был один из тех просторных деревенских домов с высоко вздымающейся, но низко свисающей крышей, образец которых унаследован от первых голландских переселенцев; карниз крыши был низко опущен, образуя по фасаду веранду, закрывавшуюся в случае ненастной погоды. Под навесом крыши висели цепи, упряжь, различные предметы сельскохозяйственного обихода и сети, которыми ловили рыбу в протекающей недалеко от дома реке. По краям веранды были расставлены скамьи, предназначенные для летнего времени; в одном конце виднелась большая прялка, в другом — маслобойка, указывавшие на многообразное применение этой пристройки. Отсюда восхищенный Икабод проник в сени, являвшиеся, так сказать, центром дома ван Тасселей и обычным местом сбора членов семьи. Здесь его взор был ослеплен рядами сверкающей оловянной посуды, в чинном порядке расставленной на полках буфета. В одном углу он заметил огромный мешок с шерстью, готовой для пряжи, в другом — только что снятые со станка куски грубошерстной ткани; початки кукурузы, вязки сушеных яблок и персиков, веселыми узорами развешанные вдоль стен, перемежались с яркими пятнами красного перца, а полуоткрытая дверь позволяла ему окинуть взглядом парадную комнату, в которой кресла с ножками в виде звериных лап и темные столы красного дерева блестели, как зеркало; таган и его вечные спутники — совок и щипцы — поблескивали сквозь свисающие с камина кончики стеблей аспарагуса; искусственные апельсины и большие морские раковины украшали камин, над которым висели нанизанные на нитку разноцветные птичьи яйца; посреди комнаты с потолка спускалось огромное страусовое яйцо; в шкафу, находившемся в одном из углов этой гостиной и не без намерения оставленном открытым, виднелись несметные сокровища, состоявшие из старинного серебра и искусно склеенного фарфора.
Побывав в этом сказочном царстве, Икабод окончательно утратил душевный покой; все его помыслы сосредоточились на одном: как бы завоевать взаимность несравненной дочки ван Тасселя. В этом предприятии ему, впрочем, предстояло преодолеть гораздо большие трудности, нежели те, что выпадали обычно на долю странствующих рыцарей доброго старого времени, которым не часто приходилось сталкиваться с кем-либо иным, кроме гигантов, волшебников, злых драконов и тому подобных без труда обуздываемых противников, а также нужно было пробиться через какие-нибудь пустячные железные или медные двери и адамантовые note 11 стены, чтобы проникнуть в одну из замковых башен, где томилась дама их сердца; все это рыцарь проделывал с такою же легкостью, с какою мы добираемся до начинки рождественского пирога; после чего красавица, разумеется, отдавала ему руку и сердце. Икабоду, однако, предстояло пробиться к сердцу сельской кокетки, огражденному лабиринтом прихотей и капризов, порождавших на его пути все вновь и вновь возникавшие трудности и преграды; ему предстояло столкнуться с кучей свирепых соперников, бесчисленных деревенских воздыхателей, наделенных самой настоящей плотью и кровью, соперников, ревниво охранявших подступы к ее сердцу, настороженно и злобно следивших один за другим, но готовых объединиться ради общего дела и совместными усилиями раздавить нового соискателя.
Среди них наиболее грозным противником был дюжий, суматошный и буйный молодой человек по имени Абрагам, или, как принято говорить у голландцев, Бром ван Брунт, герой здешних мест, молва о подвигах и силе которого гремела в окрестностях. Это был широкоплечий, мускулистый парень с короткими курчавыми волосами и грубоватым, хотя и не лишенным приятности, веселым, задорным и одновременно дерзким лицом. По причине геркулесового сложения и огромной физической силы он получил прозвище Бром Боне note 12, и под этим именем был известен повсюду. Он пользовался славой отличного наездника и действительно сидел в седле как татарин. Он неизменно присутствовал на всех скачках и петушиных боях и благодаря своей физической силе, которая в условиях деревенской жизни придает человеку известный вес и влияние, постоянно бывал третейским судьей во всех спорах и ссорах, причем, сдвинув набекрень шапку, выносил решения тоном, не допускавшим ни недовольства, ни возражений. Он пребывал во всегдашней готовности учинить драку или какую-нибудь забавную выходку, хотя, в сущности говоря, в нем было гораздо больше задора, чем злобы; при всей его безграничной грубости основной чертой характера Брома была неудержимо рвущаяся наружу молодая, проказливая веселость. Его окружали три или четыре приятеля, которых он, можно сказать, воспитал и которые смотрели на него как на свой образец, во главе их он разъезжал по окрестностям, присутствуя при каждой ссоре и на каждом веселом сборище на несколько миль в окружности. В холодную погоду его можно было узнать по меховой шапке, увенчанной пышным лисьим хвостом, и когда фермеры на сельских сходах замечали где-нибудь в отдалении этот хорошо знакомый всем головной убор впереди кучки отчаянных всадников, они всегда ожидали неминуемой бури. Порою его ватага, проносясь в полночь позади фермерских домиков, давала о себе знать криком и гиканьем, напоминавшими крики и гиканье донских казаков, и старухи, внезапно пробудившись от сна и прислушиваясь, пока все не смолкнет, восклицали: «Ах, да ведь это Бром Боне со своею ватагою!» Соседи поглядывали на него со страхом и вместе с тем с восхищением и любовью, а когда поблизости случалась какая-нибудь сумасбродная выходка или изрядная потасовка, они неизменно покачивали головами и выражали уверенность, что это дело рук Брома Бонса.
Этот озорной герой с некоторого времени пленился цветущей Катриною и избрал ее предметом своих неуклюжих ухаживаний. Хотя его любезности чрезвычайно походили на ласки и заботы медведя, все же, как передавали на ухо, она отнюдь не отвергала его искательств. Так ли, иначе ли, но это послужило предупреждением для всех остальных воздыхателей, поторопившихся убраться с дороги, ибо кто же склонен оспаривать возлюбленную у льва. Вот почему всякий раз, когда конь Брома в воскресный вечер бывал привязан у изгороди фермы ван Тасселей, — а это служило верным признаком того, что его хозяин ухаживает, или, как говорится, «увивается» где-то внутри, — все остальные поклонники, отчаявшись в успехе, проходили мимо и переносили военные действия в другие места.
Таков был грозный соперник, с которым предстояло столкнуться Икабоду Крейну. Приняв во внимание все обстоятельства, человек посильнее его, наверное, отказался бы от соперничества, человек помудрее — пришел бы в отчаяние. Но его характер представлял собою счастливое сочетание мягкости и упорства. И по своей внешности и по своему духу Икабод Крейн напоминал камышовую трость — он был гибок, но крепок; хотя он порою сгибался, однако сломить его никто бы не мог; он склонялся под малейшим нажимом, но все же через какое-нибудь мгновение — крак! — и он опять выпрямлялся и так же высоко, как раньше, поднимал голову.
Вступить в открытое единоборство с подобным противником было бы сумасшествием, ибо Бром не принадлежал к числу людей, допускающих препятствия в своих любовных делах; он был, пожалуй, более пламенный и более страстный поклонник, чем сам Ахиллес. Икабод поэтому начал медленное, постепенное, на первый взгляд неприметное, наступление. Прикрываясь своим знанием учителя пения, он стал частенько захаживать на ферму ван Тасселей; этот предлог потребовался не потому, что он опасался докучливой опеки родителей, которая так часто бывает камнем преткновения на любовной тропе. Балт ван Тассель был снисходителен; он любил свою дочь, любил ее даже больше, чем трубку, и, как подобает рассудительному человеку и превосходнейшему отцу, предоставил ей свободно распоряжаться собой. Его достойная женушка была по горло занята домашним хозяйством и птичьим двором, ибо она рассудила, и, надо признать, весьма мудро, что утки и гуси — сумасшедший народ, нуждающийся в присмотре, тогда как девушки сами в состоянии позаботиться о себе. Вот почему эта вечно хлопочущая хозяйка или носилась по всему дому, или усердно трудилась за прялкой на одном конце веранды, в то время как на другом добряк Балт ван Тассель дымил своей вечернею трубкой, пристально наблюдая за движениями маленького деревянного воина, вооруженного парой шпажонок — по одной в каждой руке — и храбро сражавшегося с ветром на башенке, венчавшей собою хлебный амбар. А Икабод между тем любезничал с дочерью либо у родника под раскидистым вязом, либо прогуливался по двору в сумерках, в час, когда все благоприятствует красноречивым излияниям влюбленных.
Признаюсь, мне неизвестно, каким собственно способом осаждают и как в конце концов завоевывают женское сердце. Оно для меня всегда оставалось загадкой и предметом неподдельного восхищения. Иной раз сердце это имеет какое-нибудь уязвимое место, иначе говоря — как бы входную дверь, в то время как в другие сердца ведут тысячи путей, так что овладеть ими можно с помощью тысячи способов. Победа над первым — величайший триумф ловкости и находчивости, но высшее доказательство стратегического таланта — это умение удерживать власть над вторым, ибо тут мужчине приходится биться за крепость у всех ворот и у каждой бойницы. Человек, завоевавший тысячу обыкновенных сердец, приобретает благодаря такому подвигу известную славу, но тот, кому удается сохранить безусловную власть над сердцем кокетки, тот поистине настоящий герой. Грозный Боне отнюдь не принадлежал к разряду героев, и едва Икабод перешел к наступательным действиям, как надежды Брома стали заметно склоняться к закату: никто не видел больше его коня в воскресный вечер у изгороди фермы ван Тасселей; между ним и наставником Сонной Лощины мало-помалу возгорелась вражда не на жизнь, а на смерть.
Бром, не лишенный своеобразного, хотя весьма дикого и грубого рыцарства, был не прочь довести дело до открытого столкновения и решить спор о даме сердца в соответствии с обычаем наиболее прямолинейных и не мудрствующих мыслителей — я имею в виду странствующих рыцарей минувших времен, — то есть, говоря попросту, поединком. Но Икабод слишком хорошо представлял себе соотношение сил, чтобы принять вызов и выйти на арену турнира. До него дошли хвастливые слова Брома, заявившего, что «он сложит учителя вдвое и засунет на самую дальнюю полку в его собственном классе», и он принял необходимые меры, чтобы не предоставить удобного случая для исполнения этой угрозы. Его последовательное и упрямое миролюбие доводило Брома до бешенства. У него не оставалось иного выбора, как обратиться к испытанному арсеналу деревенского остроумия и обрушиться на своего соперника градом грубых выходок и проделок. Бедный Икабод сделался предметом преследования со стороны тороватого на выдумки Бонса и его буйной ватаги. Они опустошали его некогда мирное царство, подкуривали, заткнув печную трубу, его школу пения и, несмотря на грозные преграды в виде ивового прута и ставней, пробрались однажды ночью в школьное помещение и наделали тут такого содому, что бедняга учитель готов был подумать, что у него в школе справляли шабаш колдуны и волшебники здешних мест. Но что было еще возмутительней — Бром старался использовать любую возможность, дабы выставить Икабода в смешном виде перед владычицей его сердца: он обучил своего негодного пса препотешно скулить и повизгивать и, приведя его пред очи Катрины, заявил, что это — достойный конкурент Икабода, способный не хуже последнего посвятить ее в тайны распевания псалмов.
Дни шли за днями, а между тем в положении соперничающих сторон не замечалось никакой существенной перемены. Однажды, в чудесный день золотой осени, Икабод, задумчивый и мечтательный, восседал на высоком, точно трон, стуле, с которого он обыкновенно следил за течением жизни в подвластном ему маленьком государстве. Рука его держала линейку — этот скипетр деспотической власти; лоза правосудия, внушающая от века ужас всякому лиходею, покоилась на трех гвоздях позади царского трона, в то время как пред ним, на кафедре, можно было увидеть груду запрещенного к ношению оружия и всевозможную контрабанду, отобранную у лодырей и шалопаев из числа его подданных: тут были хлопушки, волчки, огрызки недоеденных яблок, клетки для мух и целые легионы задорных, сделанных из бумаги, боевых петушков. Все говорило о том, что здесь только что произошел грозный акт правосудия: школьники, деловито уткнувшись носами в книги и поглядывая исподтишка одним глазом на неумолимого педагога, лукаво перешептывались друг с другом, и только их шепот слышался в классе. Впрочем, тишина была внезапно нарушена появлением негра, наряд которого состоял из грубой шерстяной куртки, таких же штанов и венчавшей его голову тульи от шляпы, чрезвычайно похожей на ермолку Меркурия. Восседая на спине косматого молодого, почти вовсе не объезженного коня, он управлял им при помощи обрывка веревки, заменявшего поводья. Он подъехал к школе, постучал в дверь и пригласил Икабода на праздник или на «посиделки», которые должны были состояться в тот же вечер у мингера ван Тасселя. Выполнив свою задачу с серьезным и торжественным видом и попытками выражаться изысканно и благородно (как это вообще свойственно неграм при исполнении ими мелких поручений подобного рода), он перемахнул через ручей и, исполненный сознанием важности и спешности своей миссии, понесся вверх по лощине.
В мгновение ока в недавно еще тихом и чинном классе поднялись невообразимый гомон и суета. Школьники пустились рысью по урокам, не останавливаясь на мелочах; кто был попроворнее и половчее, безнаказанно про— пускал половину заданного, тогда как более медлительным и тугодумным время от времени перепадало по мягким частям, отчего у них сразу прибавлялось прыти или появлялось умение выговорить длинное слово. Книги, вместо того чтобы выстроиться в порядке на полках, были брошены как попало, чернильницы перевернуты, скамейки опрокинуты; школа затихла и опустела на целый час раньше срока, и школьники, высыпавшие наружу, точно легион молодых чертенят, галдели, визжали и носились по зеленому лугу, радуясь нежданному и преждевременному освобождению.
Что касается Икабода, то он потратил на туалет никак не менее получаса; он тщательно вычистил свою лучшую и, по правде сказать, единственную, основательно порыжевшую черную пару, снял с нее сор и пылинки и, став перед куском разбитого зеркала, висевшего в помещении школы, долго приглаживал и приводил в порядок прическу. Дабы предстать перед своей повелительницей в облике самого что ни на есть настоящего кавалера, он попросил у фермера, у которого в то время квартировал, — то был старый желчный голландец по имени Ганс ван Риппер — одолжить ему на вечер коня и, взгромоздившись на его спину, выехал, наконец, за ворота, словно странствующий рыцарь, пускающийся на поиски приключений. Я полагаю, что, в согласии с правилами истинно романтической повести, будет вполне уместно дать некоторое представление об общем виде и убранстве как моего героя, так и его скакуна. Конь, на котором восседал Икабод, был старой разбитой рабочею клячей, для которой все было в прошлом, почти все, за исключением ее норова. Она была тощая, косматая, с овечьей шеей и с головой, похожей на молоток; ее выцветшая грива и хвост спутались и сбились от засевших в них колючек репейника; один ее глаз, лишенный зрачка, представлял собою сплошное бельмо и имел страшный вид, зато другой горел неукротимым огнем, точно в нем угнездился сам дьявол. Впрочем, в далекие дни, если судить по имени, — а звали этого коня «Порох», — он отличался благородством и пылом. Дело в том, что Порох был когда-то любимым конем желчного и раздражительного Ганса ван Риппера, в свое время бешеного наездника, передавшего, должно быть, частичку своей былой страсти коню, ибо, несмотря на его дряхлый и немощный вид, тайный демон сказывался в нем в гораздо большей степени, чем в любой молодой кобыле окрестностей.
Икабод был вполне подходящим всадником для подобного скакуна. Он держался на коротко подобранных стременах, так что колени его были почти у луки седла; худые, острые локти торчали, как ножки кузнечика; его плеть, которую он зажал в руке концом вверх, походила на скипетр, и когда конь подбрасывал на ходу его тело, наездник размахивал руками, как крыльями. Его шерстяная шапочка была водружена прямо на переносицу, ибо вместо лба у него была лишь узенькая полоска, полы сюртука развевались почти над самым хвостом его лошади. Таков был вид Икабода и его скакуна в тот момент, когда они выезжали за ворота Ганса ван Риппера, и надо признаться, что подобного рода картину не часто приходится видеть при дневном свете.
Как я сказал, был чудесный день золотой осени; небо было безоблачно и прозрачно, природа успела облачиться в свой роскошный, златотканный наряд, который мы всегда связываем с представлением о богатстве и изобилии. Леса оделись в полные достоинства, спокойные буро-желтые краски, и только более хрупкие и чувствительные деревья, тронутые первыми заморозками, сверкали оранжевыми, пурпурными и алыми пятнами. Высоко в небе уже потянулись тонкие линии диких уток; в березовых и ореховых рощах слышалась перекличка белок; время от времени с соседнего жнивья доносился задумчивый и нежный свист перепела.
Все это были, впрочем, не более как обыкновенные, порожденные ночью страхи, фантомы блуждающего во тьме воображения. И хотя во время этих одиноких ночных прогулок ему довелось повидать немало различных духов и даже сталкиваться с самим сатаною в его неисчислимых обличьях, все же дневной свет приносил конец злоключениям подобного рода. На зло дьяволу со всеми его проделками Икабод Крейн прожил бы, вероятно, спокойную и счастливую жизнь, не повстречай он на своем пути существа, доставляющего смертным неизмеримо больше хлопот и мучений, нежели духи, привидения и вся порода волшебников и чародеев, взятая вместе. Этим существом была женщина.
Среди тех, кого он обучал пению псалмов и которые ради этого собирались раз в неделю по вечерам, была Катрина ван Тассель, единственная дочь богатого голландского фермера. Это была цветущая девица едва восемнадцати лет от роду, пухленькая, как куропатка, крепкая, нежная и розовощекая, как персики ее отца. Она пользовалась вниманием всех молодых людей этих мест, притом не только благодаря своей красоте, но также и неисчислимым благам, ожидавшим ее избранника. Ко всему она была также немножко кокеткою, что сказывалось в ее наряде, представлявшем собою смешение новомодного со старинным, ибо это позволяло ей выставить напоказ свои чары. Она носила украшения из червонного золота, вывезенные из Саардама еще ее прапрабабкою, обольстительный корсаж по моде былых времен и соблазнительно короткую юбку, оставлявшую открытыми самые красивые ножки во всей округе.
Икабод Крейн обладал нежным и влюбчивым сердцем. Неудивительно, что столь лакомый кусочек обрел в его глазах неизъяснимую привлекательность, в особенности после того, как он посетил ее разок-другой в родительском доме. Старый Балт ван Тассель мог бы служить образцовым портретом преуспевшего, довольного собою, благодушного фермера. Его взгляды и мысли, правда, не слишком часто перелетали за ограду его усадьбы, но зато в ее пределах все было уютно, благоустроенно и добротно. Он спокойно и удовлетворенно взирал на свои богатства, но не был спесив, гордясь изобилием и довольством, а не тем, что он богаче других. Его «замок» был расположен поблизости от Гудзона, в одном из тех зеленых, укромных и плодородных уголков, в которых так любят гнездиться голландские фермеры. Огромный вяз простирал над домом могучие ветви; у его подножия, в небольшом водоеме, для которого был использован старый бочонок, кипел и рвался наружу студеный родник с изумительно мягкой и вкусной водой; выливаясь из водоема, он струился, поблескивая среди травы, и впадал в находящийся поблизости ручеек, который, тихо журча, протекал среди карликовых ив и ольшаника. Рядом с домом стоял просторный амбар; он был выстроен настолько добротно, что мог бы сойти за сельскую церковь. Каждое окно и каждая щель его, казалось, вот-вот готовы раздаться в стороны и пролить наружу неисчислимые сокровища фермы; внутри его от зари до зари слышался деловитый стук цепа; ласточки и стрижи, весело щебеча, неутомимо сновали под навесом крыши, а бесчисленные голуби, некоторые — склонившись набок и посматривая одним глазом в небо, как бы для того, чтобы выяснить, какая сегодня погода, другие — спрятав голову под крыло или уткнув ее в грудь, третьи — надуваясь, воркуя и кланяясь своим дамам, — радовались на крыше сиянию солнца.
Гладкие, неповоротливые, откормленные на убой свиньи мирно похрюкивали, нежась в прохладе хлева, из которого время от времени, как бы для того, чтобы, пофыркивая, потянуть пятачком воздух, выбегали наружу отряды потешных сосунков-поросят. Блистательная эскадра белоснежных гусей, эскортируя неисчислимый утиный флот, медленно и важно плыла вдоль берега расположенного по соседству пруда; полки индюков наполняли гомоном двор; испуская пронзительные, раздраженные крики, тут же суетились, как очумелые, похожие на сварливых хозяек, цесарки. Перед дверью амбара важничал галантный петух — образцовый супруг, воин и джентльмен; он взмахивал блестящими крыльями, кукурекал от радости и гордости, переполнявших его сердце, и вдруг принимался разрывать землю; вслед за тем он великодушно и благородно сзывал своих вечно голодных жен и детей, чтобы порадовать их вожделенным кусочком, который ему посчастливилось отыскать.
При виде всех этих прелестей, суливших роскошные яства на долгую зиму, у нашего педагога потекли слюнки. Его прожорливое воображение рисовало каждого бегающего по двору поросенка не иначе, как с пудингом в брюшке и яблоком в оскаленной пасти; голубей он любовно укладывал в чудесный пирог, прикрыв сверху подрумяненной, хрустящей корочкой; что касается гусей, то они плавали в собственном жиру, тогда как утки, напоминая любящих, только что сочетавшихся в браке молодоженов, нежно прижавшись друг к другу, лежали на блюде, обильно политые луковым соусом. В свиньях он прозревал грудинку — жирную, нежную! — и душистую, тающую во рту ветчину; индейка витала пред его взором, повиснув на вертеле с шейкою под крылом и, быть может, опоясанная вязкою восхитительно вкусных сосисок; царственный петушок — золотой гребешок в качестве особого угощения, растянувшись на спинке с задранными вверх коготками, как бы молил о пощаде, просить о которой при жизни ему не дозволял его рыцарский дух.
Пока Икабод, восхищенный представшею перед ним картиною изобилия, предавался подобным грезам, пока его зеленые, широко раскрытые глаза перебегали с жирных пастбищ на тучные, засеянные пшеницей, рожью, кукурузою и гречихой поля и потом на сады, которые окружали уютное, теплое жилище ван Тасселей, с деревьями, гнущимися под тяжестью румяных плодов, сердце его возжаждало наследницы этих богатств, и его воображение захватила мысль о том, как легко можно было бы превратить их в наличные деньги, а деньги вложить в бескрайние пространства дикой, пустынной земли и деревянные хоромы в каком-нибудь захолустье. Больше того, его живая фантазия рисовала ему пышную, цветущую, окруженную кучей ребятишек Катрину на верху переселенческого фургона, груженного всяким домашним скарбом, с горшками и котлами, покачивающимися и позвякивающими внизу у колес, и он видел себя верхом на трусящей иноходью кобыле с жеребенком, неотступно следующим за ней по пятам, на пути в Кентукки, Теннесси или, один Бог знает, куда.
Переступив порог дома, он понял, что сердце его покорено окончательно и бесповоротно. Это был один из тех просторных деревенских домов с высоко вздымающейся, но низко свисающей крышей, образец которых унаследован от первых голландских переселенцев; карниз крыши был низко опущен, образуя по фасаду веранду, закрывавшуюся в случае ненастной погоды. Под навесом крыши висели цепи, упряжь, различные предметы сельскохозяйственного обихода и сети, которыми ловили рыбу в протекающей недалеко от дома реке. По краям веранды были расставлены скамьи, предназначенные для летнего времени; в одном конце виднелась большая прялка, в другом — маслобойка, указывавшие на многообразное применение этой пристройки. Отсюда восхищенный Икабод проник в сени, являвшиеся, так сказать, центром дома ван Тасселей и обычным местом сбора членов семьи. Здесь его взор был ослеплен рядами сверкающей оловянной посуды, в чинном порядке расставленной на полках буфета. В одном углу он заметил огромный мешок с шерстью, готовой для пряжи, в другом — только что снятые со станка куски грубошерстной ткани; початки кукурузы, вязки сушеных яблок и персиков, веселыми узорами развешанные вдоль стен, перемежались с яркими пятнами красного перца, а полуоткрытая дверь позволяла ему окинуть взглядом парадную комнату, в которой кресла с ножками в виде звериных лап и темные столы красного дерева блестели, как зеркало; таган и его вечные спутники — совок и щипцы — поблескивали сквозь свисающие с камина кончики стеблей аспарагуса; искусственные апельсины и большие морские раковины украшали камин, над которым висели нанизанные на нитку разноцветные птичьи яйца; посреди комнаты с потолка спускалось огромное страусовое яйцо; в шкафу, находившемся в одном из углов этой гостиной и не без намерения оставленном открытым, виднелись несметные сокровища, состоявшие из старинного серебра и искусно склеенного фарфора.
Побывав в этом сказочном царстве, Икабод окончательно утратил душевный покой; все его помыслы сосредоточились на одном: как бы завоевать взаимность несравненной дочки ван Тасселя. В этом предприятии ему, впрочем, предстояло преодолеть гораздо большие трудности, нежели те, что выпадали обычно на долю странствующих рыцарей доброго старого времени, которым не часто приходилось сталкиваться с кем-либо иным, кроме гигантов, волшебников, злых драконов и тому подобных без труда обуздываемых противников, а также нужно было пробиться через какие-нибудь пустячные железные или медные двери и адамантовые note 11 стены, чтобы проникнуть в одну из замковых башен, где томилась дама их сердца; все это рыцарь проделывал с такою же легкостью, с какою мы добираемся до начинки рождественского пирога; после чего красавица, разумеется, отдавала ему руку и сердце. Икабоду, однако, предстояло пробиться к сердцу сельской кокетки, огражденному лабиринтом прихотей и капризов, порождавших на его пути все вновь и вновь возникавшие трудности и преграды; ему предстояло столкнуться с кучей свирепых соперников, бесчисленных деревенских воздыхателей, наделенных самой настоящей плотью и кровью, соперников, ревниво охранявших подступы к ее сердцу, настороженно и злобно следивших один за другим, но готовых объединиться ради общего дела и совместными усилиями раздавить нового соискателя.
Среди них наиболее грозным противником был дюжий, суматошный и буйный молодой человек по имени Абрагам, или, как принято говорить у голландцев, Бром ван Брунт, герой здешних мест, молва о подвигах и силе которого гремела в окрестностях. Это был широкоплечий, мускулистый парень с короткими курчавыми волосами и грубоватым, хотя и не лишенным приятности, веселым, задорным и одновременно дерзким лицом. По причине геркулесового сложения и огромной физической силы он получил прозвище Бром Боне note 12, и под этим именем был известен повсюду. Он пользовался славой отличного наездника и действительно сидел в седле как татарин. Он неизменно присутствовал на всех скачках и петушиных боях и благодаря своей физической силе, которая в условиях деревенской жизни придает человеку известный вес и влияние, постоянно бывал третейским судьей во всех спорах и ссорах, причем, сдвинув набекрень шапку, выносил решения тоном, не допускавшим ни недовольства, ни возражений. Он пребывал во всегдашней готовности учинить драку или какую-нибудь забавную выходку, хотя, в сущности говоря, в нем было гораздо больше задора, чем злобы; при всей его безграничной грубости основной чертой характера Брома была неудержимо рвущаяся наружу молодая, проказливая веселость. Его окружали три или четыре приятеля, которых он, можно сказать, воспитал и которые смотрели на него как на свой образец, во главе их он разъезжал по окрестностям, присутствуя при каждой ссоре и на каждом веселом сборище на несколько миль в окружности. В холодную погоду его можно было узнать по меховой шапке, увенчанной пышным лисьим хвостом, и когда фермеры на сельских сходах замечали где-нибудь в отдалении этот хорошо знакомый всем головной убор впереди кучки отчаянных всадников, они всегда ожидали неминуемой бури. Порою его ватага, проносясь в полночь позади фермерских домиков, давала о себе знать криком и гиканьем, напоминавшими крики и гиканье донских казаков, и старухи, внезапно пробудившись от сна и прислушиваясь, пока все не смолкнет, восклицали: «Ах, да ведь это Бром Боне со своею ватагою!» Соседи поглядывали на него со страхом и вместе с тем с восхищением и любовью, а когда поблизости случалась какая-нибудь сумасбродная выходка или изрядная потасовка, они неизменно покачивали головами и выражали уверенность, что это дело рук Брома Бонса.
Этот озорной герой с некоторого времени пленился цветущей Катриною и избрал ее предметом своих неуклюжих ухаживаний. Хотя его любезности чрезвычайно походили на ласки и заботы медведя, все же, как передавали на ухо, она отнюдь не отвергала его искательств. Так ли, иначе ли, но это послужило предупреждением для всех остальных воздыхателей, поторопившихся убраться с дороги, ибо кто же склонен оспаривать возлюбленную у льва. Вот почему всякий раз, когда конь Брома в воскресный вечер бывал привязан у изгороди фермы ван Тасселей, — а это служило верным признаком того, что его хозяин ухаживает, или, как говорится, «увивается» где-то внутри, — все остальные поклонники, отчаявшись в успехе, проходили мимо и переносили военные действия в другие места.
Таков был грозный соперник, с которым предстояло столкнуться Икабоду Крейну. Приняв во внимание все обстоятельства, человек посильнее его, наверное, отказался бы от соперничества, человек помудрее — пришел бы в отчаяние. Но его характер представлял собою счастливое сочетание мягкости и упорства. И по своей внешности и по своему духу Икабод Крейн напоминал камышовую трость — он был гибок, но крепок; хотя он порою сгибался, однако сломить его никто бы не мог; он склонялся под малейшим нажимом, но все же через какое-нибудь мгновение — крак! — и он опять выпрямлялся и так же высоко, как раньше, поднимал голову.
Вступить в открытое единоборство с подобным противником было бы сумасшествием, ибо Бром не принадлежал к числу людей, допускающих препятствия в своих любовных делах; он был, пожалуй, более пламенный и более страстный поклонник, чем сам Ахиллес. Икабод поэтому начал медленное, постепенное, на первый взгляд неприметное, наступление. Прикрываясь своим знанием учителя пения, он стал частенько захаживать на ферму ван Тасселей; этот предлог потребовался не потому, что он опасался докучливой опеки родителей, которая так часто бывает камнем преткновения на любовной тропе. Балт ван Тассель был снисходителен; он любил свою дочь, любил ее даже больше, чем трубку, и, как подобает рассудительному человеку и превосходнейшему отцу, предоставил ей свободно распоряжаться собой. Его достойная женушка была по горло занята домашним хозяйством и птичьим двором, ибо она рассудила, и, надо признать, весьма мудро, что утки и гуси — сумасшедший народ, нуждающийся в присмотре, тогда как девушки сами в состоянии позаботиться о себе. Вот почему эта вечно хлопочущая хозяйка или носилась по всему дому, или усердно трудилась за прялкой на одном конце веранды, в то время как на другом добряк Балт ван Тассель дымил своей вечернею трубкой, пристально наблюдая за движениями маленького деревянного воина, вооруженного парой шпажонок — по одной в каждой руке — и храбро сражавшегося с ветром на башенке, венчавшей собою хлебный амбар. А Икабод между тем любезничал с дочерью либо у родника под раскидистым вязом, либо прогуливался по двору в сумерках, в час, когда все благоприятствует красноречивым излияниям влюбленных.
Признаюсь, мне неизвестно, каким собственно способом осаждают и как в конце концов завоевывают женское сердце. Оно для меня всегда оставалось загадкой и предметом неподдельного восхищения. Иной раз сердце это имеет какое-нибудь уязвимое место, иначе говоря — как бы входную дверь, в то время как в другие сердца ведут тысячи путей, так что овладеть ими можно с помощью тысячи способов. Победа над первым — величайший триумф ловкости и находчивости, но высшее доказательство стратегического таланта — это умение удерживать власть над вторым, ибо тут мужчине приходится биться за крепость у всех ворот и у каждой бойницы. Человек, завоевавший тысячу обыкновенных сердец, приобретает благодаря такому подвигу известную славу, но тот, кому удается сохранить безусловную власть над сердцем кокетки, тот поистине настоящий герой. Грозный Боне отнюдь не принадлежал к разряду героев, и едва Икабод перешел к наступательным действиям, как надежды Брома стали заметно склоняться к закату: никто не видел больше его коня в воскресный вечер у изгороди фермы ван Тасселей; между ним и наставником Сонной Лощины мало-помалу возгорелась вражда не на жизнь, а на смерть.
Бром, не лишенный своеобразного, хотя весьма дикого и грубого рыцарства, был не прочь довести дело до открытого столкновения и решить спор о даме сердца в соответствии с обычаем наиболее прямолинейных и не мудрствующих мыслителей — я имею в виду странствующих рыцарей минувших времен, — то есть, говоря попросту, поединком. Но Икабод слишком хорошо представлял себе соотношение сил, чтобы принять вызов и выйти на арену турнира. До него дошли хвастливые слова Брома, заявившего, что «он сложит учителя вдвое и засунет на самую дальнюю полку в его собственном классе», и он принял необходимые меры, чтобы не предоставить удобного случая для исполнения этой угрозы. Его последовательное и упрямое миролюбие доводило Брома до бешенства. У него не оставалось иного выбора, как обратиться к испытанному арсеналу деревенского остроумия и обрушиться на своего соперника градом грубых выходок и проделок. Бедный Икабод сделался предметом преследования со стороны тороватого на выдумки Бонса и его буйной ватаги. Они опустошали его некогда мирное царство, подкуривали, заткнув печную трубу, его школу пения и, несмотря на грозные преграды в виде ивового прута и ставней, пробрались однажды ночью в школьное помещение и наделали тут такого содому, что бедняга учитель готов был подумать, что у него в школе справляли шабаш колдуны и волшебники здешних мест. Но что было еще возмутительней — Бром старался использовать любую возможность, дабы выставить Икабода в смешном виде перед владычицей его сердца: он обучил своего негодного пса препотешно скулить и повизгивать и, приведя его пред очи Катрины, заявил, что это — достойный конкурент Икабода, способный не хуже последнего посвятить ее в тайны распевания псалмов.
Дни шли за днями, а между тем в положении соперничающих сторон не замечалось никакой существенной перемены. Однажды, в чудесный день золотой осени, Икабод, задумчивый и мечтательный, восседал на высоком, точно трон, стуле, с которого он обыкновенно следил за течением жизни в подвластном ему маленьком государстве. Рука его держала линейку — этот скипетр деспотической власти; лоза правосудия, внушающая от века ужас всякому лиходею, покоилась на трех гвоздях позади царского трона, в то время как пред ним, на кафедре, можно было увидеть груду запрещенного к ношению оружия и всевозможную контрабанду, отобранную у лодырей и шалопаев из числа его подданных: тут были хлопушки, волчки, огрызки недоеденных яблок, клетки для мух и целые легионы задорных, сделанных из бумаги, боевых петушков. Все говорило о том, что здесь только что произошел грозный акт правосудия: школьники, деловито уткнувшись носами в книги и поглядывая исподтишка одним глазом на неумолимого педагога, лукаво перешептывались друг с другом, и только их шепот слышался в классе. Впрочем, тишина была внезапно нарушена появлением негра, наряд которого состоял из грубой шерстяной куртки, таких же штанов и венчавшей его голову тульи от шляпы, чрезвычайно похожей на ермолку Меркурия. Восседая на спине косматого молодого, почти вовсе не объезженного коня, он управлял им при помощи обрывка веревки, заменявшего поводья. Он подъехал к школе, постучал в дверь и пригласил Икабода на праздник или на «посиделки», которые должны были состояться в тот же вечер у мингера ван Тасселя. Выполнив свою задачу с серьезным и торжественным видом и попытками выражаться изысканно и благородно (как это вообще свойственно неграм при исполнении ими мелких поручений подобного рода), он перемахнул через ручей и, исполненный сознанием важности и спешности своей миссии, понесся вверх по лощине.
В мгновение ока в недавно еще тихом и чинном классе поднялись невообразимый гомон и суета. Школьники пустились рысью по урокам, не останавливаясь на мелочах; кто был попроворнее и половчее, безнаказанно про— пускал половину заданного, тогда как более медлительным и тугодумным время от времени перепадало по мягким частям, отчего у них сразу прибавлялось прыти или появлялось умение выговорить длинное слово. Книги, вместо того чтобы выстроиться в порядке на полках, были брошены как попало, чернильницы перевернуты, скамейки опрокинуты; школа затихла и опустела на целый час раньше срока, и школьники, высыпавшие наружу, точно легион молодых чертенят, галдели, визжали и носились по зеленому лугу, радуясь нежданному и преждевременному освобождению.
Что касается Икабода, то он потратил на туалет никак не менее получаса; он тщательно вычистил свою лучшую и, по правде сказать, единственную, основательно порыжевшую черную пару, снял с нее сор и пылинки и, став перед куском разбитого зеркала, висевшего в помещении школы, долго приглаживал и приводил в порядок прическу. Дабы предстать перед своей повелительницей в облике самого что ни на есть настоящего кавалера, он попросил у фермера, у которого в то время квартировал, — то был старый желчный голландец по имени Ганс ван Риппер — одолжить ему на вечер коня и, взгромоздившись на его спину, выехал, наконец, за ворота, словно странствующий рыцарь, пускающийся на поиски приключений. Я полагаю, что, в согласии с правилами истинно романтической повести, будет вполне уместно дать некоторое представление об общем виде и убранстве как моего героя, так и его скакуна. Конь, на котором восседал Икабод, был старой разбитой рабочею клячей, для которой все было в прошлом, почти все, за исключением ее норова. Она была тощая, косматая, с овечьей шеей и с головой, похожей на молоток; ее выцветшая грива и хвост спутались и сбились от засевших в них колючек репейника; один ее глаз, лишенный зрачка, представлял собою сплошное бельмо и имел страшный вид, зато другой горел неукротимым огнем, точно в нем угнездился сам дьявол. Впрочем, в далекие дни, если судить по имени, — а звали этого коня «Порох», — он отличался благородством и пылом. Дело в том, что Порох был когда-то любимым конем желчного и раздражительного Ганса ван Риппера, в свое время бешеного наездника, передавшего, должно быть, частичку своей былой страсти коню, ибо, несмотря на его дряхлый и немощный вид, тайный демон сказывался в нем в гораздо большей степени, чем в любой молодой кобыле окрестностей.
Икабод был вполне подходящим всадником для подобного скакуна. Он держался на коротко подобранных стременах, так что колени его были почти у луки седла; худые, острые локти торчали, как ножки кузнечика; его плеть, которую он зажал в руке концом вверх, походила на скипетр, и когда конь подбрасывал на ходу его тело, наездник размахивал руками, как крыльями. Его шерстяная шапочка была водружена прямо на переносицу, ибо вместо лба у него была лишь узенькая полоска, полы сюртука развевались почти над самым хвостом его лошади. Таков был вид Икабода и его скакуна в тот момент, когда они выезжали за ворота Ганса ван Риппера, и надо признаться, что подобного рода картину не часто приходится видеть при дневном свете.
Как я сказал, был чудесный день золотой осени; небо было безоблачно и прозрачно, природа успела облачиться в свой роскошный, златотканный наряд, который мы всегда связываем с представлением о богатстве и изобилии. Леса оделись в полные достоинства, спокойные буро-желтые краски, и только более хрупкие и чувствительные деревья, тронутые первыми заморозками, сверкали оранжевыми, пурпурными и алыми пятнами. Высоко в небе уже потянулись тонкие линии диких уток; в березовых и ореховых рощах слышалась перекличка белок; время от времени с соседнего жнивья доносился задумчивый и нежный свист перепела.