Так или иначе, но изнемогающему духу не дано погасить совсем свою автономию; ему дано только отдать ее на жертву случаю или соблазну. Ибо случайное, произвольное, неосновательное, беспредметное, беспочвенное или прямо дурное и погибельное наполнение автономии есть не отказ от нее, а осуществление ее. И она действительно не угасает, а сохраняет значение неотъемлемого и неугасимого естественного права. Человек начинает жить так, как если бы он утратил свою религиозную автономию; в действительности же он осуществляет ее слепо и недостойно. Он сохраняет ее, но живет в субъективной установке гетерономии; и эта гетерономная установка, практически усвоенная его самочувствием, влечет за собой все дурные последствия, присущие религиозной гетерономии.
4
5
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
4
Из всего этого явствует, что необходимо различать: автономию как естественное право человеческого духа и судьбу этого права в личной жизни человека. Право духа на свободу верования – неистребимо и неугасимо: никакой внешний запрет, никакая «отмена», никакое субъективное «отречение» или пожизненное непользование – не могут погасить его. Естественное право не подлежит человеческому произволу, не приемлет отречения, не знает угашающей давности. Но человек может в течение всей своей жизни ни разу не вспомнить об этом священном праве свободного боговосприятия, не знать о нем, не ценить его, не пользоваться им и вследствие непользования психологически утратить способность к пользованию им. Но стоит ему «вспомнить», почувствовать потребность, возжелать и воззвать к этому неугасшему праву, и он убедится в его неугасимости и неистребимости.[29]
Это обращение от гетерономии к автономии может осуществиться и без всякого конфликта или кризиса. Достаточно того, чтобы человек внутренне, про себя, попытался воспринять преподанное ему религиозное содержание свободным сердцем и наполнить его из сердца творческим созерцанием – и начнется переход от гетерономии к автономии. Он быстро почувствует то глубокое обновление, которое совершается в нем: это свободное биение приемлющего сердца, эту искренность в отношении к предмету веры, это возникающее объединение инстинкта и духа, сердца и мысли, воли и воображения, это чувство смирения и собственного достоинства, это прекращение человеческого рабства, этот процесс свободного усыновления Богу, и целый ряд других более глубоких последствий. Тогда он убедится в том, что другие люди являются для него только осведомителями, а не повелителями; что они могут дать ему не религиозный «закон», а как бы лишь «законопроект», который он сам и только он один может окончательно принять и наполнить духом; что автономия его всегда оставалась неумаленной, а решение – свободным; что, избрав себе религиозных научителей, он облегчил себе доступ к выношенным другим религиозным содержаниям, но не покорился им слепо и пассивно. На этом пути гетерономия может быть постепенно преодолена, и человек найдет доступ к настоящему свободному религиозному верованию.
Это освобождение будет, однако, весьма затруднено, если гетерономное состояние успело повредить его религиозный акт, приучив его к условному приятию или совсем отучив его от личной религиозной активности.
В первом случае человек под давлением религиозного авторитета, а может быть, и религиозного террора, вступает на путь внутреннего компромисса: он вырабатывает в себе способность – принимать навязанный ему догмат условно, а наружно симулировать безусловное и полное приятие. Последствия этого компромисса являются религиозно-разрушительными. Прежде всего, человек утрачивает религиозную цельность. В нем возникают две различные религиозные личности: одна скрытая, внутренняя, пассивная и покорная, регистрирующая и не духовная; вторая – наружная, из страха и расчета притворяющаяся, лгущая себе, людям и Богу. Он живет то в одной, то в другой, теряя себя во внешней лжи и не обретая себя во внутренней полуправде; и ни одна из этих полуличностей не является ни верующей, ни религиозной. Тем самым он утрачивает и религиозную искренность, выступая прямым симулянтом вовне и не находя в своей замкнутой жизни ни ясности в самоопределении, ни силы бытия.[30] И в то же время он вырабатывает в себе такое отношение к веруемому содержанию, которое может быть полезно в бытовой жизни и уместно в школе, но совершенно не уместно в религии. Религиозное приятие есть безусловное и окончательное. Веровать, значит принимать не условно («если оно окажется верным, приемлемым, полезным, жизне-устрояющим») и не временно («пока оно не будет отменено» или «пока я в нем не разочаруюсь»). Так принимают в науке гипотезу; так заводят знакомство с людьми; так испытуют лекарства, «лечебные режимы», разные практические деятельности. Но веровать, значит принимать нечто как безусловную и сущую истину, ибо сила верования вливается в веруемое окончательно и, если впоследствии обнаруживается неокончательность, то она является для верующего всегда непредвиденным кризисом. Религия не слагается из предположений и гипотез; ее истины не проверяются житейской целесообразностью и не измеряются временной полезностью. Поэтому компромисс вынужденного, условного приятия разрушает самую основную природу религиозного акта: он отлучает людей от веры и религиозности; он приучает людей рассматривать религию с точки зрения эмпирической пользы и отнимает у них дар веры. Именно это и переживает современное человечество.
Но хуже всего то, что длительный режим гетерономии может вообще отучить людей от личной религиозной активности.
Религиозная гетерономия требует, чтобы человек принял заранее целиком все то, что ему преподано от религиозного авторитета. Но принять все, заранее и сразу – значит совсем погасить жизнь самостоятельного искания, созерцания и приятия. Такое слепое преклонение перед человеческим авторитетом равносильно религиозному само-опустошению. Что бы ни преподал авторитет, хотя бы даже самоё бого-откровенную истину, – в душе гетерономно-верующего оказывается поврежденным и обессиленным самый акт самостоятельного приятия, творческого и искреннего наполнения. Ибо настоящая религия состоит не в подавлении человеческой личности преподанным научением, а в пробуждении, очищении, углублении и освобождении верующей души силою Откровения. Человек «спасен» не тогда, когда другой навязал ему «страхом или страданием» («timore vel dolore», бл. Августин) «верное представление о Боге», но тогда, когда он сам свободно, искренне и цельно узрел, полюбил и приял Бога и предался Его свету и совершенству.
Гетерономное понимание религии представляет себе неверно, – механически и мертвенно, – самое главное в религиозном опыте: именно встречу человеческой души с лучом Откровения. Ибо дело совсем не в том, чтобы ввести «представление о религиозной истине» в неподготовленную, не очищенную, и в то же время напуганную, противящуюся и отвертывающуюся человеческую душу. Человек, принужденный «страхом или страданием», не только не открывается для дальнейшего «научения» («ut postea possent doceri»), как думал Блаженный Августин, но, напротив, судорожно закрывается в своем ожесточении; и слова «приятия» или «согласия», которые он в дальнейшем произносит, суть слова лжи и притворства, которых религия вообще не терпит и не допускает.
Самое большее, чего достигает гетерономная религия, это согласие человека подвергнуть самого себя внутреннему принуждению. Спасаясь от «страха и страдания», человек соглашается разрешить свой внутренний конфликт рядом волевых усилий: он начинает гасить волей свободные движения своего неприемлющего сердца и своего непокорного созерцания, и приучать себя волей к чужим и чуждым религиозным содержаниям. Вследствие этого весь религиозный акт перерождается: сердце и созерцание выключаются как силы самозаконные, непокорные и автономно-еретические, а воля становится главной и определяющей силой. Религия принимает волюнтаристический характер. Слагается воззрение, согласно которому вера зависит от воли, а маловерие, иноверие и неверие оказываются волевыми грехами или преступлениями. Неверы и иноверцы – это такие люди, которые слабы или порочны волей: они не умеют или не хотят заставить себя уверовать так, как надо. Поэтому их воле надо помочь внешней карой, тюрьмой или пыткой, или же, в случае безнадежности надо совсем погасить их личную волю в ее земном существовании (казнить их). Так возникла идея иноверия как религиозного преступления: инквизиция, крестовые походы на еретиков, ауто-да-фе и знаменитый богословско-судебный трактат «Молот ведьм» («Malleus maleficarum»). Волевое начало древне-языческого Рима и его права сумело утвердить себя в римском христианстве и подавить подлинный акт христианского сердца и созерцания.
Это обращение от гетерономии к автономии может осуществиться и без всякого конфликта или кризиса. Достаточно того, чтобы человек внутренне, про себя, попытался воспринять преподанное ему религиозное содержание свободным сердцем и наполнить его из сердца творческим созерцанием – и начнется переход от гетерономии к автономии. Он быстро почувствует то глубокое обновление, которое совершается в нем: это свободное биение приемлющего сердца, эту искренность в отношении к предмету веры, это возникающее объединение инстинкта и духа, сердца и мысли, воли и воображения, это чувство смирения и собственного достоинства, это прекращение человеческого рабства, этот процесс свободного усыновления Богу, и целый ряд других более глубоких последствий. Тогда он убедится в том, что другие люди являются для него только осведомителями, а не повелителями; что они могут дать ему не религиозный «закон», а как бы лишь «законопроект», который он сам и только он один может окончательно принять и наполнить духом; что автономия его всегда оставалась неумаленной, а решение – свободным; что, избрав себе религиозных научителей, он облегчил себе доступ к выношенным другим религиозным содержаниям, но не покорился им слепо и пассивно. На этом пути гетерономия может быть постепенно преодолена, и человек найдет доступ к настоящему свободному религиозному верованию.
Это освобождение будет, однако, весьма затруднено, если гетерономное состояние успело повредить его религиозный акт, приучив его к условному приятию или совсем отучив его от личной религиозной активности.
В первом случае человек под давлением религиозного авторитета, а может быть, и религиозного террора, вступает на путь внутреннего компромисса: он вырабатывает в себе способность – принимать навязанный ему догмат условно, а наружно симулировать безусловное и полное приятие. Последствия этого компромисса являются религиозно-разрушительными. Прежде всего, человек утрачивает религиозную цельность. В нем возникают две различные религиозные личности: одна скрытая, внутренняя, пассивная и покорная, регистрирующая и не духовная; вторая – наружная, из страха и расчета притворяющаяся, лгущая себе, людям и Богу. Он живет то в одной, то в другой, теряя себя во внешней лжи и не обретая себя во внутренней полуправде; и ни одна из этих полуличностей не является ни верующей, ни религиозной. Тем самым он утрачивает и религиозную искренность, выступая прямым симулянтом вовне и не находя в своей замкнутой жизни ни ясности в самоопределении, ни силы бытия.[30] И в то же время он вырабатывает в себе такое отношение к веруемому содержанию, которое может быть полезно в бытовой жизни и уместно в школе, но совершенно не уместно в религии. Религиозное приятие есть безусловное и окончательное. Веровать, значит принимать не условно («если оно окажется верным, приемлемым, полезным, жизне-устрояющим») и не временно («пока оно не будет отменено» или «пока я в нем не разочаруюсь»). Так принимают в науке гипотезу; так заводят знакомство с людьми; так испытуют лекарства, «лечебные режимы», разные практические деятельности. Но веровать, значит принимать нечто как безусловную и сущую истину, ибо сила верования вливается в веруемое окончательно и, если впоследствии обнаруживается неокончательность, то она является для верующего всегда непредвиденным кризисом. Религия не слагается из предположений и гипотез; ее истины не проверяются житейской целесообразностью и не измеряются временной полезностью. Поэтому компромисс вынужденного, условного приятия разрушает самую основную природу религиозного акта: он отлучает людей от веры и религиозности; он приучает людей рассматривать религию с точки зрения эмпирической пользы и отнимает у них дар веры. Именно это и переживает современное человечество.
Но хуже всего то, что длительный режим гетерономии может вообще отучить людей от личной религиозной активности.
Религиозная гетерономия требует, чтобы человек принял заранее целиком все то, что ему преподано от религиозного авторитета. Но принять все, заранее и сразу – значит совсем погасить жизнь самостоятельного искания, созерцания и приятия. Такое слепое преклонение перед человеческим авторитетом равносильно религиозному само-опустошению. Что бы ни преподал авторитет, хотя бы даже самоё бого-откровенную истину, – в душе гетерономно-верующего оказывается поврежденным и обессиленным самый акт самостоятельного приятия, творческого и искреннего наполнения. Ибо настоящая религия состоит не в подавлении человеческой личности преподанным научением, а в пробуждении, очищении, углублении и освобождении верующей души силою Откровения. Человек «спасен» не тогда, когда другой навязал ему «страхом или страданием» («timore vel dolore», бл. Августин) «верное представление о Боге», но тогда, когда он сам свободно, искренне и цельно узрел, полюбил и приял Бога и предался Его свету и совершенству.
Гетерономное понимание религии представляет себе неверно, – механически и мертвенно, – самое главное в религиозном опыте: именно встречу человеческой души с лучом Откровения. Ибо дело совсем не в том, чтобы ввести «представление о религиозной истине» в неподготовленную, не очищенную, и в то же время напуганную, противящуюся и отвертывающуюся человеческую душу. Человек, принужденный «страхом или страданием», не только не открывается для дальнейшего «научения» («ut postea possent doceri»), как думал Блаженный Августин, но, напротив, судорожно закрывается в своем ожесточении; и слова «приятия» или «согласия», которые он в дальнейшем произносит, суть слова лжи и притворства, которых религия вообще не терпит и не допускает.
Самое большее, чего достигает гетерономная религия, это согласие человека подвергнуть самого себя внутреннему принуждению. Спасаясь от «страха и страдания», человек соглашается разрешить свой внутренний конфликт рядом волевых усилий: он начинает гасить волей свободные движения своего неприемлющего сердца и своего непокорного созерцания, и приучать себя волей к чужим и чуждым религиозным содержаниям. Вследствие этого весь религиозный акт перерождается: сердце и созерцание выключаются как силы самозаконные, непокорные и автономно-еретические, а воля становится главной и определяющей силой. Религия принимает волюнтаристический характер. Слагается воззрение, согласно которому вера зависит от воли, а маловерие, иноверие и неверие оказываются волевыми грехами или преступлениями. Неверы и иноверцы – это такие люди, которые слабы или порочны волей: они не умеют или не хотят заставить себя уверовать так, как надо. Поэтому их воле надо помочь внешней карой, тюрьмой или пыткой, или же, в случае безнадежности надо совсем погасить их личную волю в ее земном существовании (казнить их). Так возникла идея иноверия как религиозного преступления: инквизиция, крестовые походы на еретиков, ауто-да-фе и знаменитый богословско-судебный трактат «Молот ведьм» («Malleus maleficarum»). Волевое начало древне-языческого Рима и его права сумело утвердить себя в римском христианстве и подавить подлинный акт христианского сердца и созерцания.
5
Настоящий – живой, творческий, искренний и цельный – религиозный опыт нельзя построить принуждением; а принуждение и составляет в конечном счете практическую санкцию и историческую сущность гетерономии. Нельзя построить его и на угрозе; а гетерономная религия начинает именно с угрозы, чтобы закончить принуждением и казнью.
Религия есть свободное цветение личного духа. Это есть невынужденное, добровольное обращение к Богу. Самое драгоценное в этом обращении состоит в живой цельной потребности индивидуального человека – убедиться в бытии Божием, узреть Бога и предаться Ему. В этом сущность всякой духовности и всякой религиозности. Нет этого – и нет главного; и все вырождается и распадается. Гетерономно верующий не обратился к Богу. Гетерономно добродетельственный – может быть прямо противен Господу. Божие цветет в людях только Само, только в них самих, в свободе их сердца. Все это нарушается угрозой. Там, где угроза, там предвидится недостаток доброй воли и духовной потребности, и этот предвидимый недостаток загодя начинает восполняться тем, чем он восполнен быть не может. Занесенная для казни рука не пробудит добрую волю; перспектива наказания не вызовет живой потребности в Боге. Там, где угроза, там кончается доверие к угрожаемому; мало того: там угрожающий заявляет, что ему безразличен мотив повиновения в душе угрожаемого, – будет это любовь, духовный голод, добровольное искание или же опасение, расчет и симуляция. Где угроза, там путь к Богу затруднен или совсем прегражден. Ибо спазма страха не ведет к Богу, а уводит от Бога. Все это бывает условно-целесообразно в правовой и государственной жизни, где нет возможности сделать преступление невозможным, где необходимо предвидеть появление «людей злой воли» и где условно и временно надо мириться с низкими мотивами лояльности. Но религия есть не дело воли, а дело сердца и созерцания. В религии необходимо считаться с самого начала с существованием несчастных, еще не нашедших в себе любви к Богу и верного созерцания Его совершенства. Поэтому в религии не надо стремиться с самого начала к тому, чтобы исключить всяческое неправоверие и всякую ересь… Напротив: «opportet et haereses esse»: надлежит быть и ересям. Неизбежны шатания, уклонения и сомнения; более того: надо предвидеть неумение любить, неспособность созерцать, религиозное «малодушие», бездарность людей и даже полную слепоту; придут соблазнители и умножат искушения. И, предвидя все это, надо готовить такую подлинность любви, такую силу искреннего оказательства, такую убедительную ясность в показывании Бога и такую наглядность своего собственного пребывания в Нем, которая исключает самую идею угрозы и принуждения.
Гетерономия в религии покоится в конечном счете на малой и скудной религиозности самого проповедника. Он грозит потому что не верит в Божию стихию, огнедышащую в каждом истинно-религиозном акте, не верит в ее силу, в ее свет, в ее конечную победу. Он грозит потому что не верит в свободу и в любовь как основы религиозности, а не верит он в них потому что его собственная вера не возникла из свободы и не состоит в любви. Он грозит потому что он хочет не религиозной очевидности в свободных сердцах людей, а своего торжества, своего авторитета, своей власти. Он грозит потому что ему безразличны мотивы веры: «oderint dum metuant», т. е. «пусть ненавидят, лишь бы боялись». Ему важно отсутствие непокорных внешних оказательств, а этого можно достичь и угрозой. Поэтому гетерономия в религии есть обличение и приговор для того, кто ее вводит: он пытается исправить угрозами последствия своей собственной религиозной бессердечности, бездарности и порочности.
Невозможно подвигать людей к Богу угрозами и принуждением. Это признавалось и исповедовалось в православной России. Еще в 1555 году московский митрополит Макарий писал в наставлении первому казанскому архиепископу Гурию о проповеди среди татар: «Всякими обычаи, как можно, приучать ему татар к себе и приводити их любовью на крещение, а страхом их ко крещению никак не приводите». Но католический Запад думал об этом совсем иначе: он не понимал того, что религиозная стихия не может и не должна равняться по государственной; что в религии душевный мотив, вызывающий веру, составляет самое естество религиозности; что религия не может мириться с низкими мотивами вероисповедной и церковной принадлежности; что она вырождается и гибнет от этого. И там, где русский народ отстаивал и отстоял свою веру от власти татарских ханов, Запад формулировал обратное ему понимание, выдвинув на целый ряд столетий противорелигиозную «аксиому»: «cujus regio – ejus reiigio», т. е. народ обязан принимать исповедание своего государя.
Но хуже всего то, что угроза грозит не только возможным неправоверным и еретикам, но и тем, кто верует «надлежащим образом»; и угрожающий прекрасно понимает это. В его намерения прямо входит – не только пресечение шатости, малоумия и слепоты, но и закрепощение верно-верующих силой угрозы. Именно для этого – для предупреждения, для предотвращения, для «наглядного воспитания», для обеспечения покорности уже покорных – вводилась и осуществлялась торжественно-публичная расправа над осужденными еретиками, расправа, которая осуществлялась государственными палачами, но предписывалась церковными органами. Угроза распространялась и на неверных, и на верных; и притом из поколения в поколение. Она несомненно оказывалась «целесообразной» и «действенной». Но эта «целесообразность» выражалась именно в том, что повреждался религиозный акт у всех, у всех гасилась свобода и любовь в сердцах; всем внушалось неверие в свободу и в любовь; у всех подрывалась идея христианского Бога любви, милосердия и свободы; всем внушалась идея бога жестокого, мстительного, законнического и безразличного к мотивам веры и обращения; у всех дискредитировалась вера в Божию стихию, пламенеющую в истинной и свободной проповеди праведника; всем внушалось, что искреннее инаковерие опасно, а неискреннее правоверие безопасно. Религиозный террор водворял везде готовность к лицемерию и убивал подлинную религиозность. И можно ли удивляться, что из всей этой многосотлетней практики католического христианства возник, наконец, современный религиозный кризис?
Тот, кто узрит духовным оком этот процесс самоудушения, в котором западное «христианство» гасило в самом себе и в ведомых им народах основные черты религиозности, тот поймет по-новому всю историю Европы и ее культуры: и историю европейской морали, и структуру позитивной науки, и борьбу между церковью и государством, и инквизицию, и реформацию, и религиозные войны и революцию. История европейской культуры есть история ее борьбы за свободную веру, ныне заканчивающейся выходом в свободное неверие и в тираническое безбожие… И живым символом этой эволюции является средневековая трагедия сожигаемого невера. Он шел на публичную и «позорную» смерть за свое право свободно неверовать, когда сердце молчит, и не симулировать обманно отсутствующую веру. А сердце его молчало потому что его мучители и казнители не умели разбудить и осчастливить его Божией благодатью. И умирая, он может быть даже не понимал, что он умирает за свое право свободно уверовать тогда, когда сердце искренне раскроется и запоет; что он умирает, не дождавшись этого благодатного мига… Бессердечные «проповедники», утратившие доступ к человеческому сердцу – и к своему, и к чужому – казнили защитника сердечной свободы, не понимавшего, что он в своем неверии защищает величайшую драгоценность религии вообще, и христианства в особенности… Ибо какая же религия – без свободного сердечного приятия?
Религия есть свободное цветение личного духа. Это есть невынужденное, добровольное обращение к Богу. Самое драгоценное в этом обращении состоит в живой цельной потребности индивидуального человека – убедиться в бытии Божием, узреть Бога и предаться Ему. В этом сущность всякой духовности и всякой религиозности. Нет этого – и нет главного; и все вырождается и распадается. Гетерономно верующий не обратился к Богу. Гетерономно добродетельственный – может быть прямо противен Господу. Божие цветет в людях только Само, только в них самих, в свободе их сердца. Все это нарушается угрозой. Там, где угроза, там предвидится недостаток доброй воли и духовной потребности, и этот предвидимый недостаток загодя начинает восполняться тем, чем он восполнен быть не может. Занесенная для казни рука не пробудит добрую волю; перспектива наказания не вызовет живой потребности в Боге. Там, где угроза, там кончается доверие к угрожаемому; мало того: там угрожающий заявляет, что ему безразличен мотив повиновения в душе угрожаемого, – будет это любовь, духовный голод, добровольное искание или же опасение, расчет и симуляция. Где угроза, там путь к Богу затруднен или совсем прегражден. Ибо спазма страха не ведет к Богу, а уводит от Бога. Все это бывает условно-целесообразно в правовой и государственной жизни, где нет возможности сделать преступление невозможным, где необходимо предвидеть появление «людей злой воли» и где условно и временно надо мириться с низкими мотивами лояльности. Но религия есть не дело воли, а дело сердца и созерцания. В религии необходимо считаться с самого начала с существованием несчастных, еще не нашедших в себе любви к Богу и верного созерцания Его совершенства. Поэтому в религии не надо стремиться с самого начала к тому, чтобы исключить всяческое неправоверие и всякую ересь… Напротив: «opportet et haereses esse»: надлежит быть и ересям. Неизбежны шатания, уклонения и сомнения; более того: надо предвидеть неумение любить, неспособность созерцать, религиозное «малодушие», бездарность людей и даже полную слепоту; придут соблазнители и умножат искушения. И, предвидя все это, надо готовить такую подлинность любви, такую силу искреннего оказательства, такую убедительную ясность в показывании Бога и такую наглядность своего собственного пребывания в Нем, которая исключает самую идею угрозы и принуждения.
Гетерономия в религии покоится в конечном счете на малой и скудной религиозности самого проповедника. Он грозит потому что не верит в Божию стихию, огнедышащую в каждом истинно-религиозном акте, не верит в ее силу, в ее свет, в ее конечную победу. Он грозит потому что не верит в свободу и в любовь как основы религиозности, а не верит он в них потому что его собственная вера не возникла из свободы и не состоит в любви. Он грозит потому что он хочет не религиозной очевидности в свободных сердцах людей, а своего торжества, своего авторитета, своей власти. Он грозит потому что ему безразличны мотивы веры: «oderint dum metuant», т. е. «пусть ненавидят, лишь бы боялись». Ему важно отсутствие непокорных внешних оказательств, а этого можно достичь и угрозой. Поэтому гетерономия в религии есть обличение и приговор для того, кто ее вводит: он пытается исправить угрозами последствия своей собственной религиозной бессердечности, бездарности и порочности.
Невозможно подвигать людей к Богу угрозами и принуждением. Это признавалось и исповедовалось в православной России. Еще в 1555 году московский митрополит Макарий писал в наставлении первому казанскому архиепископу Гурию о проповеди среди татар: «Всякими обычаи, как можно, приучать ему татар к себе и приводити их любовью на крещение, а страхом их ко крещению никак не приводите». Но католический Запад думал об этом совсем иначе: он не понимал того, что религиозная стихия не может и не должна равняться по государственной; что в религии душевный мотив, вызывающий веру, составляет самое естество религиозности; что религия не может мириться с низкими мотивами вероисповедной и церковной принадлежности; что она вырождается и гибнет от этого. И там, где русский народ отстаивал и отстоял свою веру от власти татарских ханов, Запад формулировал обратное ему понимание, выдвинув на целый ряд столетий противорелигиозную «аксиому»: «cujus regio – ejus reiigio», т. е. народ обязан принимать исповедание своего государя.
Но хуже всего то, что угроза грозит не только возможным неправоверным и еретикам, но и тем, кто верует «надлежащим образом»; и угрожающий прекрасно понимает это. В его намерения прямо входит – не только пресечение шатости, малоумия и слепоты, но и закрепощение верно-верующих силой угрозы. Именно для этого – для предупреждения, для предотвращения, для «наглядного воспитания», для обеспечения покорности уже покорных – вводилась и осуществлялась торжественно-публичная расправа над осужденными еретиками, расправа, которая осуществлялась государственными палачами, но предписывалась церковными органами. Угроза распространялась и на неверных, и на верных; и притом из поколения в поколение. Она несомненно оказывалась «целесообразной» и «действенной». Но эта «целесообразность» выражалась именно в том, что повреждался религиозный акт у всех, у всех гасилась свобода и любовь в сердцах; всем внушалось неверие в свободу и в любовь; у всех подрывалась идея христианского Бога любви, милосердия и свободы; всем внушалась идея бога жестокого, мстительного, законнического и безразличного к мотивам веры и обращения; у всех дискредитировалась вера в Божию стихию, пламенеющую в истинной и свободной проповеди праведника; всем внушалось, что искреннее инаковерие опасно, а неискреннее правоверие безопасно. Религиозный террор водворял везде готовность к лицемерию и убивал подлинную религиозность. И можно ли удивляться, что из всей этой многосотлетней практики католического христианства возник, наконец, современный религиозный кризис?
Тот, кто узрит духовным оком этот процесс самоудушения, в котором западное «христианство» гасило в самом себе и в ведомых им народах основные черты религиозности, тот поймет по-новому всю историю Европы и ее культуры: и историю европейской морали, и структуру позитивной науки, и борьбу между церковью и государством, и инквизицию, и реформацию, и религиозные войны и революцию. История европейской культуры есть история ее борьбы за свободную веру, ныне заканчивающейся выходом в свободное неверие и в тираническое безбожие… И живым символом этой эволюции является средневековая трагедия сожигаемого невера. Он шел на публичную и «позорную» смерть за свое право свободно неверовать, когда сердце молчит, и не симулировать обманно отсутствующую веру. А сердце его молчало потому что его мучители и казнители не умели разбудить и осчастливить его Божией благодатью. И умирая, он может быть даже не понимал, что он умирает за свое право свободно уверовать тогда, когда сердце искренне раскроется и запоет; что он умирает, не дождавшись этого благодатного мига… Бессердечные «проповедники», утратившие доступ к человеческому сердцу – и к своему, и к чужому – казнили защитника сердечной свободы, не понимавшего, что он в своем неверии защищает величайшую драгоценность религии вообще, и христианства в особенности… Ибо какая же религия – без свободного сердечного приятия?
ГЛАВА ПЯТАЯ
О ПРИЯТИИ СЕРДЦЕМ
1
Что же разумеем мы, когда говорим о религиозной вере?
Религиозная вера предполагает, прежде всего, духовное внимание: она внемлет духу, т. е. «емлет внутрь», или, что то же, приемлет его показания и доверяет им.
Поэтому можно сказать: вера есть доверие к показаниям духовного опыта – преимущественно перед субъективными душевными впечатлениями и перед чувственными наблюдениями, регистрируемыми рассудком. Дух имеет свой опыт, вынашиваемый особыми внутренними актами человека. Этот опыт требует от нас особой культуры и за то дает нам свою достоверность и очевидность, которая может и не согласоваться с мнимой достоверностью лично-душевного происхождения и с шатко-условной очевидностью чувственных вещей. И вот, доверие к этой духовной достоверности и к этой духовной очевидности и есть то, с чего начинается религиозная вера. Человек, лишенный духовного опыта или не считающийся с ним, не будет иметь веры. Человек, имеющий духовный опыт, но не дошедший в нем до настоящей достоверности и очевидности, – увязнет в рассудочных сомнениях и не дойдет до веры.
Итак, для веры необходима духовная очевидность. Вот что разумеет Марк Подвижник, когда пишет: «Не знающий истины – и веровать не может истинно. Ибо ведение по естеству предваряет веру». Необходим, прежде всего, духовный опыт: надо жить духовными актами, пребывать в них, наполнять их своей душой, строить себя ими, полагать их в основу своего бытия. От этого образуется некое внутреннее опытное «зрение», направленное к совершенству; это зрение откроет человеку духовные Предметы, в которых он удостоверится даже до несомненности. Тогда он начнет доверять духовному опыту и этим Предметам – преимущественно перед другими источниками недуховного опыта и вера его приобретет настоящую силу. Перед ним «обличатся», по слову апостола Павла, «вещи невидимые» (Евр 11:1) «πραγμάτων ἔλεγχος οὐ βλεπομένων», т. е. объективно-сущие духовные обстояния, и он утвердится в них пожизненно…
Путь этот естествен, легок и радостен для людей духа, но труден для бездуховных и совсем чужд людям противо-духовным. Вступить же на этот путь и пройти его – человек может только свободно и самостоятельно.
Вера и религия суть явления духовной свободы; и каждый человек призван свободно восхотеть божественного, свободно уверовать и свободно предаться Богу. В этом сущность религиозной автономии. Самое глубокое основание ее может быть формулировано так.
Нестесненное, добровольное приятие составляет самую существенную черту или «форму» истинной религиозности, потому что она является актом любви, действием «сердца»; а «сердце» есть свободнейшая из сил человеческого духа, не терпящая ни повелений, ни запретов. Религиозная вера горит всей своей силой и совершает все свое призвание только тогда и именно тогда, когда она есть проявление свободной любви к безусловному Совершенству, – любви, нашедшей в Боге свой истинный Предмет и свой неиссякающий источник. В этом состоит первая и основная идея христианства и притом – в его восточном понимании и осуществлении.
Выше я пытался установить духовную природу истинной религиозности, определяя дух как «самое главное» в человеке; как силу личного самоутверждения в «предстоянии Богу» и в «достоинстве»; как живое чувство ответственности; как живую волю к Совершенству; как дар очевидности; как любовь и служение; как силу личного самоуправления; как дар свободы, потребность священного, радость верного ранга, дар молитвы, силу поющего сердца, источник всей истинной культуры…
Тем самым оказывались бы «отведенными» все низшие влечения и побуждения человека. Мы, конечно, знаем и признаем, что в истории человечества религиозное чувство выступало часто в теснейшей связи именно с этими, низшими влечениями и побуждениями человека: с эротической чувственностью, со страхом, выгодой, с жаждой предвидения, с потребностью в слепом подчинении, с маниакальной одержимостью и другими недуховными или малодуховными движениями человеческих страстей. Из этих побуждений вырастали целые «религии», хотя справедливость требует признать, что в редкой из них вполне отсутствовала духовная мечта о совершенстве и потребность в установлении объективного критерия добра и зла. И все же история человеческих религий есть великий пантеон недуховных, малодуховных и не-совсем духовных верований, многие из которых совсем не заслуживают эпитета «религиозный»… Но признавая все это, я имею право отвести эти неоспоримые факты, и притом потому что я пишу не психологию верований, а философию религиозного опыта.
И вот, если мы отведем недуховные источники религиозности и рассмотрим одни духовные, то мы увидим, что среди них любовь и приятие, осуществленное любовью, – является самым основным, верным и сильным.
Душа в состоянии духовной любви[31] ведет сосредоточенную, интенсивную жизнь. Она испытывает, по слову Платона, сразу – чувство лишенности и чувство изобилия; и отсюда в ней сразу – искание и радость. В этом состоянии радостной направленности на любимый предмет она получает способность вживаться в него до художественного отождествления и интуитивного ясновидения и любовь оказывается даром – утолять тот «голод» по божественному, который овладевает душой. Любить Совершенство – значит желать его, сосредоточиваться на нем, вживаться в него, созерцать его и вследствие этого узнавать и принимать его как реальный центр личной жизни. Вот почему в основе всякой настоящей веры лежит свободное приятие Бога горением искренней любви. Приемля Бога, «сердце» человека начинает «петь» и приобретать особую силу, которую я выше описал, сочетание душевно-духовной концентрации и легкой, творческой текучести чувства (вдохновения). Поэтому я имел право сказать выше: настоящая духовная религиозность вырастает из свободной и вдохновенной любви человека к Совершенству.
Всякий человек, кто бы он ни был и чем бы он ни наполнял свое существование, определяет свой личный уклад и свой жизненный путь любовью, т. е. тем предпочтением и главным тяготением своего чувства, которому он предается. Жить на свете значит выбирать, предпочитать, стремиться и добиваться. Человек любит то, что он «призывает» как важнейшее и главнейшее. Человек любит то, без чего ему жизнь не мила. Он любит то, что он испытывает как радость; как свет; к чему тянется и его бессознательное мечтание, и его сознательная духовность; за что он отдаст все иное. Быть может, он не умеет рассказать об этом словами и чувствует перед этим бессилие своей мысли. Но любовь его – ведет его в жизни, являясь главной силой его существа, как иррационального, так и разумного.
Чтобы возник и окреп религиозный опыт, необходимо, чтобы человек обратился к Совершенству – и своей сознательной духовностью и своим бессознательным мечтанием. Тогда в нем возникнет настоящая, ибо цельная любовь; его «ночное существо» определит себя к Духу не менее, чем его «дневное существо» – и плоды этого не заставят себя долго ждать.
Понятно и естественно, что это обращение человеческой любви к Богу, о котором нам без конца повествуют жития праведных всех времен и народов, не может ни возникнуть в силу предписания, ни прекратиться по запрету со стороны. Самая идея: вторгнуться в свободу этого обращения – есть идея слепая, безумная и мертвящая. Духовная любовь возникает в душе со всей естественностью органического процесса, которую нельзя ни заменить, ни подделать, подобно тому как нельзя произвольно «расцвести» цветок; и в то же время она возникает в душе со всей «добровольностью» и творческой активностью духа. Поэтому она сочетает в себе две свободы – самоопределение душевного организма и самостроительство духа, и создает то свободно-добровольное и свободно-целостное обращение человека к Богу, которое составляет самую сущность религиозного акта и религии.
Религиозная вера предполагает, прежде всего, духовное внимание: она внемлет духу, т. е. «емлет внутрь», или, что то же, приемлет его показания и доверяет им.
Поэтому можно сказать: вера есть доверие к показаниям духовного опыта – преимущественно перед субъективными душевными впечатлениями и перед чувственными наблюдениями, регистрируемыми рассудком. Дух имеет свой опыт, вынашиваемый особыми внутренними актами человека. Этот опыт требует от нас особой культуры и за то дает нам свою достоверность и очевидность, которая может и не согласоваться с мнимой достоверностью лично-душевного происхождения и с шатко-условной очевидностью чувственных вещей. И вот, доверие к этой духовной достоверности и к этой духовной очевидности и есть то, с чего начинается религиозная вера. Человек, лишенный духовного опыта или не считающийся с ним, не будет иметь веры. Человек, имеющий духовный опыт, но не дошедший в нем до настоящей достоверности и очевидности, – увязнет в рассудочных сомнениях и не дойдет до веры.
Итак, для веры необходима духовная очевидность. Вот что разумеет Марк Подвижник, когда пишет: «Не знающий истины – и веровать не может истинно. Ибо ведение по естеству предваряет веру». Необходим, прежде всего, духовный опыт: надо жить духовными актами, пребывать в них, наполнять их своей душой, строить себя ими, полагать их в основу своего бытия. От этого образуется некое внутреннее опытное «зрение», направленное к совершенству; это зрение откроет человеку духовные Предметы, в которых он удостоверится даже до несомненности. Тогда он начнет доверять духовному опыту и этим Предметам – преимущественно перед другими источниками недуховного опыта и вера его приобретет настоящую силу. Перед ним «обличатся», по слову апостола Павла, «вещи невидимые» (Евр 11:1) «πραγμάτων ἔλεγχος οὐ βλεπομένων», т. е. объективно-сущие духовные обстояния, и он утвердится в них пожизненно…
Путь этот естествен, легок и радостен для людей духа, но труден для бездуховных и совсем чужд людям противо-духовным. Вступить же на этот путь и пройти его – человек может только свободно и самостоятельно.
Вера и религия суть явления духовной свободы; и каждый человек призван свободно восхотеть божественного, свободно уверовать и свободно предаться Богу. В этом сущность религиозной автономии. Самое глубокое основание ее может быть формулировано так.
Нестесненное, добровольное приятие составляет самую существенную черту или «форму» истинной религиозности, потому что она является актом любви, действием «сердца»; а «сердце» есть свободнейшая из сил человеческого духа, не терпящая ни повелений, ни запретов. Религиозная вера горит всей своей силой и совершает все свое призвание только тогда и именно тогда, когда она есть проявление свободной любви к безусловному Совершенству, – любви, нашедшей в Боге свой истинный Предмет и свой неиссякающий источник. В этом состоит первая и основная идея христианства и притом – в его восточном понимании и осуществлении.
Выше я пытался установить духовную природу истинной религиозности, определяя дух как «самое главное» в человеке; как силу личного самоутверждения в «предстоянии Богу» и в «достоинстве»; как живое чувство ответственности; как живую волю к Совершенству; как дар очевидности; как любовь и служение; как силу личного самоуправления; как дар свободы, потребность священного, радость верного ранга, дар молитвы, силу поющего сердца, источник всей истинной культуры…
Тем самым оказывались бы «отведенными» все низшие влечения и побуждения человека. Мы, конечно, знаем и признаем, что в истории человечества религиозное чувство выступало часто в теснейшей связи именно с этими, низшими влечениями и побуждениями человека: с эротической чувственностью, со страхом, выгодой, с жаждой предвидения, с потребностью в слепом подчинении, с маниакальной одержимостью и другими недуховными или малодуховными движениями человеческих страстей. Из этих побуждений вырастали целые «религии», хотя справедливость требует признать, что в редкой из них вполне отсутствовала духовная мечта о совершенстве и потребность в установлении объективного критерия добра и зла. И все же история человеческих религий есть великий пантеон недуховных, малодуховных и не-совсем духовных верований, многие из которых совсем не заслуживают эпитета «религиозный»… Но признавая все это, я имею право отвести эти неоспоримые факты, и притом потому что я пишу не психологию верований, а философию религиозного опыта.
И вот, если мы отведем недуховные источники религиозности и рассмотрим одни духовные, то мы увидим, что среди них любовь и приятие, осуществленное любовью, – является самым основным, верным и сильным.
Душа в состоянии духовной любви[31] ведет сосредоточенную, интенсивную жизнь. Она испытывает, по слову Платона, сразу – чувство лишенности и чувство изобилия; и отсюда в ней сразу – искание и радость. В этом состоянии радостной направленности на любимый предмет она получает способность вживаться в него до художественного отождествления и интуитивного ясновидения и любовь оказывается даром – утолять тот «голод» по божественному, который овладевает душой. Любить Совершенство – значит желать его, сосредоточиваться на нем, вживаться в него, созерцать его и вследствие этого узнавать и принимать его как реальный центр личной жизни. Вот почему в основе всякой настоящей веры лежит свободное приятие Бога горением искренней любви. Приемля Бога, «сердце» человека начинает «петь» и приобретать особую силу, которую я выше описал, сочетание душевно-духовной концентрации и легкой, творческой текучести чувства (вдохновения). Поэтому я имел право сказать выше: настоящая духовная религиозность вырастает из свободной и вдохновенной любви человека к Совершенству.
Всякий человек, кто бы он ни был и чем бы он ни наполнял свое существование, определяет свой личный уклад и свой жизненный путь любовью, т. е. тем предпочтением и главным тяготением своего чувства, которому он предается. Жить на свете значит выбирать, предпочитать, стремиться и добиваться. Человек любит то, что он «призывает» как важнейшее и главнейшее. Человек любит то, без чего ему жизнь не мила. Он любит то, что он испытывает как радость; как свет; к чему тянется и его бессознательное мечтание, и его сознательная духовность; за что он отдаст все иное. Быть может, он не умеет рассказать об этом словами и чувствует перед этим бессилие своей мысли. Но любовь его – ведет его в жизни, являясь главной силой его существа, как иррационального, так и разумного.
Чтобы возник и окреп религиозный опыт, необходимо, чтобы человек обратился к Совершенству – и своей сознательной духовностью и своим бессознательным мечтанием. Тогда в нем возникнет настоящая, ибо цельная любовь; его «ночное существо» определит себя к Духу не менее, чем его «дневное существо» – и плоды этого не заставят себя долго ждать.
Понятно и естественно, что это обращение человеческой любви к Богу, о котором нам без конца повествуют жития праведных всех времен и народов, не может ни возникнуть в силу предписания, ни прекратиться по запрету со стороны. Самая идея: вторгнуться в свободу этого обращения – есть идея слепая, безумная и мертвящая. Духовная любовь возникает в душе со всей естественностью органического процесса, которую нельзя ни заменить, ни подделать, подобно тому как нельзя произвольно «расцвести» цветок; и в то же время она возникает в душе со всей «добровольностью» и творческой активностью духа. Поэтому она сочетает в себе две свободы – самоопределение душевного организма и самостроительство духа, и создает то свободно-добровольное и свободно-целостное обращение человека к Богу, которое составляет самую сущность религиозного акта и религии.