Ларион мстил русским, хотя сам был русским. Мстил за то, что они хотели повесить его отца, который убил на Амуре инородца. Мстил за то, что его не однажды пороли за нарушение заповедных мест. Он связался с шайкой хунхузов и хотел руками пришлых бандитов грабить и жечь деревни. Вместе с ними он плавил тайком серебро в долине Кабанов, но их разогнал пристав Харченко. Шайку разбили. У Мякинина оставалось много золота. По его следу повел казаков Тинфур. Они догнали Лариона и убили его. Галька объявила кровную месть Тинфуру. Не будь Тинфура, Ларион был бы теперь первым богачом не только в деревне, но и во всем уезде…
   Права ли Галька, что привела казаков, чтобы схватить Тинфура?
   – Да, права, – вслух проговорил Тинфур. – Но я не должен на нее обижаться. Я объявил кровную месть всем грабителям этой земли, так пусть и они не обижаются. Если убьют в бою, то пусть и моя душа не таит обиду. Тот, кто объявил кровную месть, тот уходит под защиту духа гор. Теперь я объявляю кровную месть еще и Баулину. У меня много врагов. Но враги не знают мое лицо. Кто его видел, того уже нет. Галька не видела моего лица. Это хорошо.
   Тинфур-Ламаза не пошел по «широкой тропе». Тяжело идти таежному человеку по такой тропе: не пружинит привычно земля под ногами, обутыми в мягкие улы, скоро заболят пятки, будто их побили палками. Шел по глухим тропам, чтобы встретиться с приставом Баулиным.

4

   Ветер, как шальной, метался над бухтой, солками, гремел драньем на крышах, гнул дубки в дугу. Дождь пригоршнями, наотмашь бил по земле, по лицам людей, заплаканным стеклам. Грохотал шторм, чуть вздрагивала земля. Ни зги. Лишь чуть теплился огонек в окне дома пристава, топтался на крыльце продрогший часовой, что-то ворчал себе под нос. Закутался в дождевик, присел за ветром.
   Тинфур-Ламаза не забыл этот дом, здесь жил когда-то пристав Харченко, добрейшей души человек. Раздался короткий вскрик. Казак замычал с кляпом во рту. Легкий стук в двери поднял с постели пристава. Заворчал:
   – Ну чего тебе надо, Куликов?
   – Выдь, ваше благородие, из города причапали, – хрипло ответил Тинфур.
   Щелкнул крючок, открылась дверь, ствол винтовки уперся в грудь Баулину. Он подался назад, без окрика поднял руки вверх.
   – Не шумите, ваше благородие, это я, Тинфур-Ламаза. А за дверью мои друзья. Где твое оружие, ваше благородие?
   – Револьвер под подушкой.
   – Где бумажка, что читал ты по хуторам и деревням?
   – Бумага в сейфе.
   – Дай ключи от сейфа. Очень прошу ради твоей же жизни стоять спокойно: Тинфур может убить тебя. Вот та бумага, читай.
   – «Граждане, в тайге бродит бандит Тинфур по кличке Ламаза. Он много лет назад убил исправника, а затем казака. Он поклялся, что перебьет всех русских людей, пожжет их деревни. Тинфур по кличке Ламаза объявлен вне закона. Всяк может его убить и принести голову для опознания. Кто сотворит это добро, тому будет выплачено вознаграждение в пять тысяч рублей серебром. Не бойтесь, Тинфуришка не так страшен, как его хотят представить инородцы».
   – Твой язык лжив, как лжива и рука, которая писала такое. Ты сказал, что я не страшен, а я вот тебя сейчас напугаю, распорю живот и не буду зашивать, ты умрешь как собака, раненная кабаном.
   Баулин попятился.
   – Боишься. Но я тебя не трону, я дал слово, что русских не буду убивать. Тот казак был последним. Но если ты будешь ходить по моим следам, я тебя убью. Имею право и сейчас убить, потому что объявил тебе кровную месть. Но эта месть будет без крови. Где деньги, которые ты обещал за мою голову?
   – Там же, в сейфе, на верхней полочке… Тинфур, я тебя арестую. Ты не смеешь меня грабить!
   – Когда волк сидит в петле и говорит, что я съем тебя, охотник, охотнику делается смешно. А потом эти деньги мои, ты их обещал за мою голову, голова моя здесь, вот я их и заберу, чтобы другие не снимали головы с невинных. Ведь тебе уже приносили голову какого-то Тинфура. Не хочу, чтобы еще несли чужие головы вместо моей.
   Тинфур забрал тугие пачки ассигнаций, сунул их за пазуху.
   – А теперь дай мне твои руки, я их свяжу сзади, чтобы ты не выстрелил мне вслед. Тинфур не любит, когда ему стреляют вслед, не переносит противного визга пуль. Еще ты можешь поднять крик. Крика я тоже не люблю. Открой рот, забью в него тряпку. Прощай, господин Баулин!
   Тинфур сунул Баулину в рот кляп, вытер руки, не спеша вышел. Ночь поглотила его.
   На звериных тропах повстречал Тинфур своих старых дружков удэгейцев Календзюгу и Арсе. Постояли на Сихотэ-Алинском перевале, выкурили по трубке, пепел выбили в углубление кумирни, что высилась на перевале. Пусть духи гор докуривают что осталось. Начали спускаться в Березовый ключ, по нему хотели дойти до Щербаковки, чтобы тропой выйти к бородатым людям.
   Но в пути произошла заминка. Тинфур-Ламаза вдруг услышал средь бела дня крик совы. Насторожился. Спросил Календзюгу и Арсе:
   – Вы когда-нибудь слышали, чтобы в солнечный день кричала сова?
   – Нет. Сова днем не кричит, сова в такой день спит.
   – В дождливую погоду я слышал ее крик, но чтобы при солнце – нет. Это перекликаются люди, которые сторожат тропу, – сделал вывод Тинфур. – Свернем с тропы и пойдем целиком.
   Шли осторожно, будто зверя скрадывали. Старались не наступать на валежины, не дотрагиваться до кустов, чтобы никто не услышал их приближения.
   Прозвенело кайло, лязгнула лопата. Ветерок донес приглушенные разговоры. Кто-то вскрикнул. Друзья вышли на взлобок, густо поросший орешником. Из-за чащи увидели полянку, на которой работало около двадцати человек. Одни подавали из шурфов бадьи, вторые их поднимали, третьи на тачках подвозили бадьи к речке. Здесь в примитивных бутарах промывали породу. Тинфур сказал:
   – Эти люди моют золото. Но моют не себе. Смотрите, вокруг полянки стоят люди с винтовками. Вон бородач сидит на пне, держит в руках винтовку и на всех кричит… Значит, кто работает, те пленники…
   – Ты прав, Ламаза, этих людей мы должны освободить, – подал голос Арсе.
   – Держите на прицеле тех, кто с винтовками, а я подползу к пленникам. Слова скажут больше, чем глаза увидят.
   Тинфур подполз к лагерю. Среднего роста крепыш поливал породу водой, огромный же бурый бородач шуровал в бункере лопатой.
   Зорки глаза у Тинфура, далеко слышат уши. Охранники тихо переговаривались, они стояли парами.
   – Много намыл золота Замурзин. Как делить будем?
   – Половина его, остальное поделят между нами.
   – Боюсь я Замурзина. Страшный это человек. Он сказал: «Бери своих бродяг и пошли мыть золото. Будем ловить охотников на тропах, делать их рабами. Как намоем много золота, то всех убьем».
   – Почему ты боишься Замурзина?
   – Убьет он не только наших пленников, но и нас убьет. Такие люди своего не отдают.
   С гор начали наплывать сумерки. В ложках застыли туманы. Дрогнула первая звездочка на западе. Колыхнулась тайга, замерла и вмиг уснула. Пленников бандиты накормили, затем крепко связали веревками, и все залезли в шалаши. У каждого шалаша встали часовые.
   Стемнело. Ночная тишина разлилась над тайгой. Пролетела сова, тронула бесшумными крыльями теплый воздух, ушла в низовье речки. Заверещал заяц. Знать, попал в когти совы. Среди кустов замерцали светлячки, словно чьи-то души пришли посмотреть на людей-зверей. Тех, кто сторожил и заставлял пленников работать, иначе назвать было нельзя.
   Ровно горели костры у шалашей, около них дремали часовые. Они были уверены, что никто не потревожит их сон, пленники накрепко связаны, тропы сторожат дозорные. Здесь никто не пройдет незамеченным.
   Но Тинфур ужом полз среди шалашей. Подполз к шалашу страшного Замурзина, затаился и стал слушать.
   – Давай, Замурзин, кончать эту лавочку. Намыли ладно, не влипнуть бы. Это ить хуже разбоя, коим мы занимаемся в Расее.
   – Ладно намыли, почитай, пуд будет. Еще день, и будем кончать с этим базаром.
   – Слушай, может быть, не будем всех убивать? А? Надоела мне эта кровь.
   – Тиха, дура! Услышат. Кровей не будет. Всех опою настойкой борца, и предстанут они перед богом чисты и праведны. Завтра пирушка – и завязываемся. Тогда гуляй, Расея.
   – Уходить надо в Китай.
   – С таким золотом хошь в Китай, хошь в Америку.
   – Хорошо, завтра кончаем, душа ныть чтой-то начала.
   – Не трусь, Прокоп. Все грехи падут на мою душу. Ты останешься чист, ако святой. Аминь. Спи.
   Тинфур подполз к шалашу, где лежали пленники. Раздался стон, затем проклятие:
   – Будь они прокляты, всю ноченьку лежишь спеленат, завтра снова робить, – гудел кто-то густым басом. Наверное, буробородый.
   – Робил бы, но ить нас отседова живьем не выпустят. Эх, хошь бы махонький ножичек, ослобонился бы – и в тайгу.
   – Жаль умирать.
   – Не ной, Силов, может, живьем отпустят. Мы ить ладно им помогли.
   – Не ныл бы, но ить знаю я этих зверей. Оба беглые, с каторги. Убивцы. Что им человек – как для тя букашка, так им и человек. Звери и то бывают добрее.
   Друзья подкрались к шалашу. Тинфур убрал часового, прополз в шалаш, тихо прошептал:
   – Я Тинфур-Ламаза, не шумите…
   Кто-то ойкнул и подался назад.
   – Сейчас я перережу веревки, и вы все осторожно выползайте.
   Заскользили тени в ночи. Раздался тупой удар кайла, второй, кто-то вскрикнул, промычал. От затухающего костра поднялся охранник, крикнул. Но крик его тут же оборвался, он упал, начал сучить ногами по истолченной земле.
   Ночная тишина нарушилась таинственными шорохами. Календзюга, Арсе и Тинфур-Ламаза крались к другому шалашу.
   Из шалаша выскочили Замурзин и Прокоп, дали прицельный залп по теням из винтовок, кто-то застонал, покатился по отвалу породы. Но на бандитов уже навалились, началась свалка. Замурзин рычал медведем, разбрасывал пленников, как щенят, выхватил из-за пояса револьвер, но оружие у него выбили, заломили назад руки.
   Рассвело. Оборвались выстрелы. Лес ожил. Пробежал мимо бурундук по своим делам; задрав хвост, цокнула белочка, профыркали на сопке рябчики.
   Замурзин стоял перед своими бывшими пленниками, оборванными и худыми, косматыми и грязными.
   – Замурзин, ты когда потерял лицо человека? – спросил тихо Тинфур-Ламаза.
   – Не твое собачье дело, гад косоглазый! – рыкнул Замурзин. Он был всклочен, похож на медведя-подранка, который встал на дыбы, чтобы навалиться на охотника.
   – Арсе, сходи в балаган и принеси банку со спиртом. Я хочу угостить Замурзина, – усмехнулся Тинфур.
   Арсе принес спиртовую банку.
   – Пей, Замурзин!
   Замурзин качнулся, сжал губы.
   – Пей, ты смелый человек, сильный человек. А может быть, трусишь?
   – Наливай, все одно жизнь пропащая! – выдохнул Замурзин.
   Ему налили кружку спирта. Он закрыл глаза и одним духом выпил отраву. Коричневатый настой спирта потек по бороде, жилистой шее. Задохнулся. Рванул ворот рубахи, схватился за горло. Закачался. Глаза полезли из орбит. Глухо замычал. Начал медленно оседать. Сел на землю. Согнулся от жуткой рези в животе, будто в него влили расплавленный свинец. Упал. Покатался… Открыл глаза, опалил диким взглядом Тинфура, дернулся и затих.
 
   Золото делили на глазок. Каждый засовывал кожаные мешочки за пазуху, пряча глаза, спешил скрыться в тайге, прихватив с собой винтовку, что добыл в ночном бою. Получил свою долю и рыжебородый. Он так и не назвал свое имя. Метнулся в чащу и ушел в низовья речки.
   Федор Силов еще был молод, но вел себя достойнее других, хотя ему тоже не терпелось получить свою долю и он все поглядывал на кожаный мешок, из которого так быстро убывал золотой песок.
   – Ты сын Андрея Силова? – спросил Тинфур-Ламаза. – Мою долю отдайте ему, его отец живет плохо, а раз плохо живет, стал злой.
   Вздыхала от ветра тайга. Тяжко с пристаныванием вздыхала. И тут вдруг раздался одиночный выстрел: нашел в себе силы охранник поднять винтовку и сам ухнул лицом в землю. Арсе и Календзюга видели, как подломился и упал Тинфур.
   Хоронили Тинфура на вершине сопки, пусть любуется тайгой. Федор Силов вытесал дубовый крест. Никто ему не перечил. Может быть, то было кощунство – ставить крест иноверцу, да пусть в этом господь бог разбирается…

5

   Осень. По небу бежали хмурые тучи. Из них вырывались дожди и снеги. Выли ветры. Стало скучно в тайге и неуютно. Порыжели горы, насупились, как больные изюбры, взъерошили свою шерсть. Ощетинились голые деревья. Тихо рокотали ключи и речки. Из труб домов вырывались косые дымы, тут же таяли на ветру.
   На сходе секли розгами Устина Бережнова. Поделом варнаку! Небывало поздно над деревней пролетала стая лебедей. Устин сдернул свой винчестер со стены, прицелился в лебедя и выстрелил. Как ни высоко были птицы, но он подбил одну, ранил ей крыло. Отец Устина Степан Бережнов сказал:
   – Хошь и сын мой, хошь и люб он мне за добрый выстрел, но сечь, на глазах всех мальцов сечь, чтоб другим было неповадно. Лебедя убить – сто грехов сотворить. Сечь!
   Всыпали шестнадцать розог для начала. Секли погодки Устиновы – Селивонка Красильников и Яшка Селедкин, каждый по восемь розог. Не закричал Устинка, не запросил пощады, не застонал даже: знал, что виноват. Алексей Сонин почесал свой заросший затылок – завтра баба Катя подстрижет его под горшок, буркнул:
   – Ладный волчонок вырос. Он тебе, Степан Ляксеич, еще зубки покажет. Такой гольян, а сдюжил, голоса не подал. М-да!
   Устинка еще не отошел от сечи, а тут снова деревня забурлила. Те, кто уже собрался на охоту, вдруг развьючили коней, трусцой побежали на сход, но винтовок из рук не выпустили.
   В деревню вошел отряд казаков во главе с ольгинским приставом Баулиным. Бородачи в косулиных дохах, волчьих накидках, просто в зипунах, но все в косматых шапках, то ли из рыси, то ли из выдры, харзы или лисы, надвинулись, обступили казаков, все при оружии. Насуплены, насторожены. А кое-кто уже тайком снял затвор с предохранителя. Береженого бог бережет. Раскольники сурово смотрят на своего наставника – ждут, что он скажет. Степан Бережнов вдруг взорвался, закричал:
   – Перевертыш! Ты кого привел в нашу деревню?
   – Погодите, мужики, – поднял руку Баулин. – Не с войной мы пришли к вам, с миром. На то есть приказ самого Гондатти. Вам подарки приказал передать, – поморщился пристав. Посмотрел на дома, на деревню. Да, широко живут раскольники, ладно живут. Таких шевельнуть – можно много золота набрать. Но… – Эй, Кустов, гони коней с вьюками сюда! Разгружай. Гондатти послал вам двадцать винтовок и пять тыщ патронов. Получай кто у вас здесь за старшего. Вот в этой бумажке пусть поставит свою фамилию.
   – Дед Михайло, иди поставь свою роспись с вязью, – позвал старого учителя наставник, чтобы свою фамилию до времени не расписывать в казенных бумагах.
   – И еще есть письмо. Кто будет читать?
   – Дед Михайло и прочитает, – снова подал голос наставник.
   Дед Михайло читал:
   – «Спаси вас бог, русские люди! Кланяемся вам за вашу храбрость и радение к нашей земле, к земле Российской. Не даете грабить таежных людей. Бог с вами. Берите эту землю в свои руки, стерегите ее. Вам еще надлежит приструнить браконьеров-лудевщиков. Уничтожить лудевы и гнать в три шеи грабителей. Не допускайте рубок дубов, порчи кедрачей. Это наша с вами земля. Забудем наши разногласия, с богом и с миром отстоим ее, родимую. Земно кланяюсь, ваш Гондатти». Господи Исусе Христе, сыне божий, дожили, когда нам казенные люди стали слать благодарственные бумаги. Почитай, второй век доживаю, первый раз такую бумагу прочел, – широко перекрестился дед Михайло, смахнул набежавшую слезу, то ли от ветра она вытекла, то ли еще от чего-то. – Аминь. Кланяйтесь вашему доброму Гондатти и от нас. За доброту отплатим добротой. Спаси его Христос за подарки. Самым неимущим отдай винтовки, а патроны поделим поровну.
   – Ладно, Баулин, прости. Не ждали мы от властей такой щедрости. Прав ваш Гондатти, что вера верой, а земля обчая. Будем стоять крепостью. Не дадим варначить никому на этой земле. Мужики, зовите казаков по домам, с дороги-то оголодали они. Не жалейте медовушки для сугрева. Пошли в мой дом, ваше благородие, посидим рядком да потолкуем ладком.
   Удивлялись казаки тому уюту и чистоте в домах раскольников. Все под краской, стены под лаком, на окнах белые занавески, вышитые причудливыми рисунками. А уж чистота, то и плюнуть некуда. Ели, конечно, и пили из другой посуды, из мирской, которая была приготовлена для гостей-никонианцев.
   Один казак хорошо подпил и брякнул:
   – Сказывают, что вы пришлых кормите из той посуды, что собаки едят.
   Алексей Сонин степенно ответил:
   – У нас ежели хошь знать, то собаки едят из корыт. А как вы видите, на столах нет ни одного корыта. Ежели хошь, то могу покормить из корыта: Верный, кажись, не доел ополоски.
   Потом был совет старейшин, старики сочиняли ответное письмо Гондатти. Дед Михайло вязью писал: «Господин Гондатти, спаси вас Христос за столь щедрый подарок и доброе письмо. Вам должно быть явственно, что мы пришли сюда, как всяк люд, жить и обихаживать эту землю. Но вы должны также знать, что мы пришли сюда не по своей воле, а были изгнаны с земли сибирской. Если нас погонят еще отсюда, то уж мы не знаем, куда и бежать. Но по вашему письму видно, что пришел тот срок, когда надобно забыть все ссоры, распри, не преследовать людей за старую веру, и они будут вашими друзьями. Родина станет много милее.
   Кланяемся вам и молимся за ваше здравие. Истинные христиане. Аминь».
   – Надо убрать слова «молимся за ваше здравие», – запротестовал Степан Бережнов. – Мы ить не выговцы-самаряне, кои согласились молиться за царя-анчихриста.
   – Оставим эти слова, еще никому не ведомо, за кого нам придется молиться, – с нажимом сказал дед Михайло. – Кашу маслом не испортим, написано – это еще не сделано.
   Все согласились.
   Уехали казаки, ушли в тайгу охотники. В деревне остались бабы и старики, парнишки и малые дети. Ребята с бабами будут охранять деревню, головой же этой ватаги, как всегда, назначили деда Михаилу.
   Но через неделю он заболел. Как ни врачевала его своими травами баба Катя, он быстро сгорел, как свеча на ветру. Попросил, чтобы старики его причастили, будет, мол, умирать.
   – Пора и честь знать. Отцов пережил, детей пережил, внуков тож. Будя топтать зряшно землю. Зови мое воинство, хочу им слово сказать да завет свой передать.
   Пришло Михайлово воинство, пришли и старики. Михаил Падифорович приподнялся на подушках, сказал:
   – Старики, слушайте мою заповедь: причастить, соборовать, предать земле. Тебе, Аким, сын Алексеев, продолжать учение. Тебе, Макарка Сонин, продолжать мою летопись. Ежели я в чем-то был не прав, то запиши в летописи, что дед Михайло смущал наши души, восставал против слова божия. Пиши, как душа восхочет. Мои же записи сбереги для людей наших. Вам, побратимы, – жить в дружбе и согласии. Остальным быть честными, праведными. Коли кто сойдет с этой стези, значит, дед Михайло не смог научить добру. Все уходите, заходит солнце, буду часовать. Прощайте, люди!
   Упал на подушку и начал часовать. Устин бросился к любимому деду, истошно закричал:
   – Деда, не умира-ай! Не умира-ай!
   – Идите, детки, по домам, деда Михайло прожил долго и праведно, царство ему небесное, – подталкивала баба Катя ребят к двери. – Иди и ты, Устинушка. Тяжко умирает человек, но ить учил же вас деда Михайло, что человек на земле гость, только добрый, коий не делает зла.
   Ушел Устин вялый, долго бродил за поскотиной, без дум, с какой-то отрешенностью. Это первая смерть любимого человека в его жизни. Сколько их будет еще?
   Пришли побратимы и увели Устина домой.

Глава третья
Побратимы

1

   Тайга… Куда ни посмотри – тайга. То насупленная, то ласковая. И живут люди в этом непролазном лесу. Кажется, их совсем не тревожит, что мир окрутился в тугую пружину, что скоро пружина лопнет, раскрутится и натворит бед. Никого не обойдет, всех зацепит своим концом. Но нет, раскольники пристально следят, что творится в миру. А в том миру зло, грехопадение и нет добра.
   В письме Гондатти вроде бы ничего особенного и не было: благодарность, призыв защищать эту землю, желание жить в мире. Но для раскольников – это особый знак. Прежде их гнали, травили – и вдруг признание. То письмо долго обсуждалось, его затвердили наизусть ученики, о нем спорили на Большом и Малом советах. Большой – это когда собирались на совет все деревни, Малый – совет стариков. Письмо летописец Макарка, которого уже называли Ляксеич (ведь тот, кто пишет историю своего народа, – почетный человек), наклеил на плотную бумагу летописи.
   Из Спасска привез Высочайший манифест Алексей Сонин. Он ездил продавать пушнину и мед. Уже была пробита санная дорога. Манифест Макарка тоже наклеит на страницы летописи, занесет в книгу бытия.
   «26-го февраля 1903 года. Божиею милостию мы, Николай Второй, Император и Самодержец, царь Польский, Великий князь Финляндский и прочая, и прочая, и прочая…
   Объявляем всем подданным:
   Изволением промысла Божия, вступив на прародительский престол, мы приняли священный обет перед лицом Всевышнего и совестью нашей блюсти вековые устои державы Российской и посвятить жизнь нашу служению возлюбленному отечеству…
   …Укреплять неуклонное соблюдение властями, с делами веры соприкасающимися, заветов веротерпимости, начертанных в основах законов Империи Российской, которые благоговейно почитают Православную церковь первенствующей и господствующей, представляют всем подданным нашим инославным и иноверным свободное отправление веры и богослужения по обрядам оной…»
   Прочитав манифест, Степан Алексеевич вскинул два пальца вверх, воскликнул:
   – Наша взяла! Не угомонили предки наши царя Алексея Михайловича, так угомонили мы, наша братия, царя Николая Второго! Победа!
   – Не секоти! – хмуро оборвал Бережнова Булавин. – Не сучи ногами-то. А подумай, для ча нам сделана такая уступка? На мой погляд, царь сделал такую отступку, потому как силов у него маловато, чтобыть свой народ придушить. Ить колготится он, бунтует. Чуть приласкает нас, разных иноверных и инославных, а мы будем за его другим глотки грызть. «Наша взяла», – передразнил наставника Макар Булавин.
   Макар единственный человек, который смело мог разговаривать с Бережновым. Теперь он был самым грамотным и мудрым в селе человеком. Ушел дед Михайло, стал вместо него Макар Булавин.
   – Взяла, хотя бы потому, что царь пошел на попятную, – не сдавался Бережнов.
   – Эхе-хе, мало же ты перенял от деда Михайлы, скоро забыл историю царствования царей, историю российскую. Петр до тех пор уступал нашим, пока они были выгодны ему и не опасны. Потом жамкнул – и нет выговцев. Остались ошметки, так их Катька-сука дожевала, а Николай Первый совсем разогнал нашу братию. Этот хочет всех примирить, друзей-то мало осталось, мы хоша и плохи друзья, а в трудный час можем сгодиться. И почнем ему из загнетки жар голыми руками загребать. Староверы-беспоповцы – извечные враги царя, теперь будем друзья, из одной чашки тюрю хлебать. Это не победа, а отступка, потом мы закряхтим от нее.
   – Что советуешь делать?
   – Еще быть осторожнее. Жить в мире не с царем, а с бедным людом. В них наша сила и подмоги.
   Бережнов беспокойно заходил по горнице, пощипывая свою бороду.
   – Лесть врага – опаснее брани. Не удивлюсь, если ты, Степан, станешь служить верой и правдой царю.
   – Не быть тому! – рыкнул Бережнов. – Испокон веков наши не служили царям, и я не буду. Другой сказ, что станем жить в мире с никонианцами.
   – Верно подметил дед Михайло, что зряшно мы косимся на простой люд, не по воле своей стали они никонианцами, а по принуждению. Коситься надо на тех, кто высится над ними.
   – Я первым сказал, что дружить надо с хохлами.
   – Праведно сказал, слова надо еще отлить в дело. А царю не верь и народ к той вере не зови. Пока не вырвали у змеи жало, нельзя пускать ее за пазуху. Во многом я разуверился.
   – Ха-ха, ты поди и во второе пришествие Христа не веришь?
   – Может быть, и не верю, как не верил дед Михайло. В доброту людскую верю, в разум и мудрость верю, что придет такой час, когда все будет так, как того хотел Исус Христос. Может, и не сам-то Исус Христос придумал, а люди к тому душой дошли. Потому как гонимых на сей земле множество, столько же и в нищете пребывают. Вот и зародилась мечта о совершенном государстве.
   – Эко куда ты гнешь, так можно договориться, что и бога нет, а есть только человек. Да?
   – Можно и договориться, что нет бога, а есть всеобщая доброта.
   – М-да, перехватывать ты стал, Макар Сидорыч. Затмил те мозги дед Михайло-то. Не здря мы вам не дали воли в учении.
   – Кому затмил, а кому-то и просветил.
   – Ну-ну, поживем – увидим. Запрет на мирские книги отменим. Всем следить, что деется в миру. Тебя, Макар Сидорыч, тоже касаемо.
   – То праведно, что знать нам надо, чем жив мир.
   Падали листья с кленов, текли годы. Приходили вести, что бунтует Россия и в Питере, и в Москве, и в Риге – почитай, во всех крупных городах.
   – Вот начало той свары, – шумел Макар Булавин. – Вот для ча царь восхотел накормить двумя хлебами весь народ.
   27 января началась война с Японией.
   Русские войска, плохо обученные, плохо вооруженные, несли большой урон. В декабре пал Порт-Артур.
   12 декабря вышел Именной Высочайший Указ Правительствующему Сенату. Там было сказано: «…Для укрепления выраженного нами в Манифесте 26-го февраля 1903 года неуклонного душевного желания охранить освященную основами Империи терпимость в делах веры, подвергнуть пересмотру узаконения о правах раскольников, а равно лиц, принадлежащих к инославным и иноверным исповеданиям, и независимо от сего принять ныне же, в административном порядке, соответствующие меры к устранению в религиозном быте их всякого, прямо в законе не установленного, стеснения…