Произвести пересмотр действующих постановлений, ограничивающих права инородцев и уроженцев отдельных местностей Империи, с тем, чтобы из числа сих постановлений сохранены были лишь те, которые вызываются насущными интересами Государства и явною пользою Русского народа…»
   – Ха-ха! – усмехнулся Макар Булавин. – Пошло, поехало. Завтра жди, что нас и в армию почнут призывать. Вона и инородцы стали гожи. Поверь мне, Степан Ляксеич, что не к добру они стали нас пригревать. А ты и рот раззявил. Погоди, то ли еще будет.
   – Ты, Макарушка, не шуми, нас пригревают, пошто же мы должны спиной повертаться? Сказано же в Указе, что осуществление таких начинаний встречено будет сочувствием благомыслящей части наших подданных, которая истинное преуспевание Родины видит в поддержании государственного спокойствия и непрерывном удовлетворении насущных нужд народных.
   – Не буду удивлен, Ляксеич, ежли ты пойдешь стрелять в русских людей, потому как они нарушили государственное спокойствие. Пойми, кто однажды душой погрешил, тот и второй раз тоже исделает. Ты уже исделал.
   Не ошибся Макар Булавин. В мае 1905 года в Каменку приехало уездное начальство. Оно приехало не для того, чтобы мобилизовать парней на войну, а предлагало добровольцами на фронт.
   Пристав трубным голосом зачитал Именной Высочайший Указ Правительствующему Сенату от 17 апреля 1905 года. Об укреплении начал веротерпимости.
   В нем, в частности, говорилось:
   «…Присвоить духовным лицам, избираемым общинами старообрядцев и сектантов для отправления духовных треб, наименование „настоятелей и наставников“, причем лица эти, по утверждению их в должностях надлежащею правительственной властью, подлежит исключить из мещан или сельских обывателей, если они к этим состояниям принадлежали, и освободить от призыва на действительную военную службу…»
   К этому Указу были приложены всяческие разъяснения, положения, которые поставили старообрядцев в один ряд со всеми гражданами России.
   Степан Бережнов стал в округе духовником, приставом, судьей и воином.
   И тут же загорелся сыр-бор. Макару Булавину сделали наставление как человеку, который подбивает народ на бунт. Бережнов наложил на него епитимью. Тут же написал собственной рукой десять бумажек со словами: «На войну», опустил сорок пустых, созвав со всех трех деревень парней. Начали тянуть жребий.
   Десять ушло на войну, с ними и сын Макара Булавина. Макар с горечью сказал:
   – Всех примирил, всех накормил двумя хлебцами. Клюнули на живца. Будут наши парни проливать кровь за царя-анчихриста, дьявольскую печать защищать.
   Через тайгу шли слухи, что под Мукденом разбили наших, там будто бы сложили свои головы и «добровольцы». Вскоре пришел слух, что разгромлен русский флот под Цусимой. Снова из-за кордона стали делать набеги хунхузы.
   Степан Бережнов разослал гонцов по деревьям, чтобы дружинники были наготове: котомки под руки, спать с ружьями в обнимку, выбрать командиров, держать коней под седлами. Послал побратимов посмотреть за удэгейским поселением. Вообще удэгейцы очень дружелюбно относились к русским. И все же… Недавно Гамунко встретил Степана Бережнова, плюнул ему под ноги – значит проклял, а все за то, что русские солдаты бегут от японцев.
   – Ваши стали трусливы, сюда могут ходи японцы, тогда наша пропади.
   Устин и Журавушка залегли на сопке, откуда хорошо просматривалось поселение. Удэгейцы пришли сюда из долины Зеркальной. Думали, здесь, под боком у русских, им будет спокойнее.
   В деревне тишина. Лишь редкий удэгеец выйдет из чума.
   – Эко дети, хунхузы могут набежать, а они спят себе.
   В поселении десять чумов, которые расположены друг от друга на добрую сотню шагов.
   Устин поправил винчестер, который стволом смотрел на поселение. Журавушка спросил:
   – И чего мы засели тут сторожами? Пойти бы к ним и сказать об опасности.
   – Тять запретил, мол, Гамунко вел себя дерзко. Придем к ним, а они схватят нас, пока суд да дело, а тут подойдут хунхузы и снесут нам головы. Надо сидеть и ждать.
   И вдруг поселение всполошилось. Забегали мужчины, закричали дети, женщины.
   На тропе показался отряд в двадцать человек. Хунхузы спокойно вошли в поселение. Их было в два раза меньше, чем мужчин-удэгейцев. Но они запросто отобрали у них оружие, а затем потребовали оленьи жилы, корни женьшеня, деньги.
   Крики, плач, гвалт. Но никто ничего не нес хунхузам.
   Хунхузы долго били и пытали удэгейцев, заставили их нести женьшень, жилы, деньги, набили грабленым питаузы и тронулись в сторону русских деревень.
   Степан Бережнов на взмыленном коне подлетел к переправе. Прискакали и побратимы, они коротко рассказали, что было в поселении удэгейцев.
   Хунхузы пришли утром к реке, где был паром. Паромщик стал у руля, блочок заскрипел по тросу. Охотники затаились в окопах.
   Паром вышел на середину речки. Утреннюю тишину разорвал четкий залп. Стреляли неприцельно, чтобы только пугнуть.
   Откачнулся от берега туман. Вылетел на косу встревоженный куличок. Над сопками поднялось солнце. Потянул свежий ветерок. Сбило росу с налитых колосьев пшеницы, взволновало травы.
   Паром повернул назад…
 
   А на берегу моря было тоже тревожно. Японцы заняли устья нерестовых рек, ловили во множестве лососевых, грузили на пузатые шаланды, а те уплывали в Японию. Это был организованный грабеж от бухты Голубой реки и до Большой Кемы.
   Пристав Баулин с начала войны по приказу организовал дружины, или охотничьи отряды, во всех прибрежных селах Ольгинского уезда. Здесь дружинники не давали варначить японцам, но за бухтой Ольги никто грабителей не трогал.
   Зима прошла в тревоге. Война грохотала на юге, могла перекинуться и сюда. Дружинников не распускали. Они жили отрядами в деревнях, даже не уходили на охоту.
   Федор Силов отпросился у Ивана Пятьишина сходить на охоту.
   – Оголодали ведь, хошь изюбряка убью. Сам видишь, как живем-то. Ну пусти, приду в целости и сохранности.
   – Ладно, сходи ужо, но только далеко не бегай.
   Пройдя Безымянный ключик, Федор спустился к бухте Ольги. От него чухнули кабаны. Он выстрелил по секачу, пуля зацепила зверя по заду; оставляя кровавый след, кабан устремился в сопки. Жалко было охотнику бросать подранка, который шел уже по черной тропе. Но след его был хорошо виден. Кабан шел в сторону Тумановки. Федор несколько раз видел зверя, но выстрелить не успел. Кабан уходил. Федор выбежал на сопку и увидел в море большой корабль. Он на всех парах шел в бухту Владимира. Стал виден андреевский флаг, а затем охотник смог прочитать и название судна – «Изумруд».
   До побережья уже дошли вести о разгроме русской эскадры под Цусимой, о гибели отважного крейсера «Варяг». В бухте Ольги на Каменном мысу еще до войны был построен телеграф, он-то и рассказал правду людям.
   Федор Силов с друзьями часто рыбачили в бухте Владимира, ловил корюшку, симу, окуней. Он знал здесь почти все мели. «Изумруд» шел на мель.
   Федор сорвал с головы шапку, истошно закричал:
   – Э-э-эй! Куда ты прешь! Здеся мель! Э-э-эй! Стой-те-е-е!
   Крейсер со всего ходу врезался в песчаную мель. На пароходе что-то загрохотало, сломалась мачта. Люди забегали по палубе, начали опускать шлюпки на воду, поспешно грести к берегу.
   – Эко, куда же их гонит-то? – удивился Силов, подбегая к прибойной кромке моря. – Ить за ними никто не бежит, с чего бы это?
   Из первой шлюпки выскочил капитан, воровато оглянулся на море, облегченно вздохнул и с акцентом сказал:
   – Как ни хорошо море, а земля русски лучше.
   – Это от кого же бежите, ваше благородие? – спросил капитана Силов.
   – От чертей. Ты разве не знаешь, что все море заселил этот черт, японский черт?
   – Да никаких тут японцев нету, есть их шаландешки, так мы по лету все попалим. Вот те крест – попалим.
   – Приготовить судно для взрыва, японец может взять крейсер, – приказал капитан.
   Матросы выходили из шлюпок со слезами на глазах. Одни матерились, другие ошалело смотрели на корабль, часто-часто крестились, третьи плакали навзрыд, кричали:
   – Не надо взрывать, судно село на песчаную мель, с приливом снимем! Не надо-о! Нет здесь японцев!
   – Не взрывать! Стойте! Ведь это боевая посудина! Проклинаю! Будь ты проклят, немчура! – закричал молодой офицер, выдернул из кобуры револьвер и выстрелил себе в висок. Подломились ноги, он упал головой к морю. Тугая волна лизнула его русые кудри и откатилась. Струйка крови смешалась с соленой водой. Над морем застонали чайки, сорвались ленивые бакланы.
   Последняя шлюпка причалила к берегу. И тут же мощный взрыв потряс море и сопки. Крейсер «Изумруд», как живой, подпрыгнул, затем потянулся, как умирающий, и раскололся надвое.
   – Господи, да есть ли ты? Бога мать! – закричал усатый матрос, упал на песок и впился в него сильными пальцами.
   – Довоевались. Наклали в штаны, не знамо пошто, – проговорил в наступившей тишине суровый боцман. – Прости нас, боже, простите, русские люди, не по своей воле убили судно, по воле капитана.
   – Убили, какой корабль убили! Проклянут нас потомки! Не смогу я смотреть людям в глаза.
   Офицеры и матросы плакали, лишь не плакал капитан.
   – Ти откуда будешь, ти покажет нам дорогу? – спросил капитан Федора.
   – Куда вам показать дорогу?
   – Где есть ближайший село, телеграф, дорога.
   – Покажу! – с болью в голосе ответил Силов и отвернулся.
   Молча хоронили самоубийцу, хоронили на морском взлобке, чтобы он сторожил погубленный корабль.
   – Позорище! Говоришь, что здесь нет военных судов? – спросил Федора один офицер.
   – Нет и не было.
   – Значит, то были огни рыбацкой шаланды? От нее мы бежали. Э-эх!..
   Команду построили, и повел ее тропой в бухту Ольги простой дружинник. Долго оглядывались матросы и офицеры на свое судно. Лишь капитан ни разу не оглянулся.
   – Чего взять с барона, к тому же остзейского! Будто перевелись русские командиры! – зло выкрикнул какой-то матрос. Но немец-капитан даже головы не повернул на крик.
   Люди Ольгинского уезда скоро узнали о позорной гибели корабля. Сурово, исподлобья смотрели на матросов и офицеров. Капитан отдал распоряжения своему помощнику и тотчас укатил по тракту во Владивосток.
   Мужики растащили дорогое оборудование с корабля, перековали пушки на орала.
   А команда продолжала путь. Шли под презрительными взглядами людей русских. Никто не зазывал в избы, никто доброго слова не сказал, не обругал. Хоть бы обложили матюжиной, на какую только способен русский мужик, может быть, полегчало бы на сердце!
   Трудно матросам, трудно офицерам, но как сказать людям, что не повинны они, что приказ командира для всех закон. Нет, все же и они виноваты, надо было сбросить за борт труса капитана и взять кому-то команду в свои руки. Надо… Но теперь уже поздно. Переживай позор, прячь глаза от людей.

2

   Полоскался июнь над сопками, катился в Лету 1905 год. Над морем навис туман, колышется на волнах, дремлет. Поручик Владимир Арсеньев подал команду:
   – Охотничья команда, равняйсь! Смирно! Налево! Шагом арш!
   Пошла охотничья команда в сопки, чтобы выгнать с русских берегов браконьеров-японцев. В дружине около ста человек. Одних Силовых с десяток наберется. Дружинники не побегут. Они не поймут позора тех, что бежал с крейсера «Изумруд».
   Шли по тропе, что вилась по берегу моря, падала с отвесных скал, поднималась на крутые бока сопок. К вечеру вышли в устье Голубой речки. С сопки было видно озеро Зеркальное, в его хрустальной воде купалось горячее солнце. В лимане Голубой речки на рейде стояла шхуна. На ее палубе сиротливо приютилась пушка. Около пушки с винтовкой ходил часовой.
   Японские рыбаки беспечно ловили сетями и неводами симу, которая тугой струей спешила на свои нерестилища. На берегу десяток японцев пластали рыбу, солили, укладывали в бочки. В такие же бочки сливали зернистую икру.
   – Всем отдыхать. Федор Силов, Нестер Соломин, вы со мной. Пятышин, ты за командира. Разведаем как и что, – распорядился Арсеньев.
   Разведчики вернулись скоро. Арсеньев сказал:
   – Сейчас трогать не будем. У них есть винтовки, зачем себя под пули подставлять да и зря людей бить. Будем брать утром, сонных. Остается дозор, а мы отойдем в ложок и передохнем до утра. Лодчонку бы где прихватить, чтобы взять сразу же шхуну, не то откроет пальбу из пушчонки, может кого и убить.
   – Сварганим плотик и на плоту доберемся.
   – Верно. Так и сделаем. Плавникового леса хватает.
   Ночь, звезды то гасли, то снова вспыхивали. Туманы то надвигались, то отползали назад. Ярились на пойме гураны. Где-то провыл одинокий волк. Кто-то долго и истошно кричал на сопке. Заверь давил зверя.
   Утро пришло тихое. Редкий туман застыл над морем. Перешептывались волны, тонко звенели комары, стонали чайки, крякали на озерах утки. Браконьеры спали в палатках. Спали и часовые у палаток и на шаланде.
   В борт шаланды тихо стукнулся плотик. Пять дружинников вскарабкались на борт. Шаланду охраняли трое. Их тут же разоружили. Дружинник-пушкарь бросился к пушке, чтобы дать сигнал, крутнул ее, протер глаза, начал шарить руками в поисках замка, потом захохотал. Это была деревянная пушка.
   – Командир, нападай, сигналу не из чего подать! Пушчонка из дерева! – закричал пушкарь и выстрелил вверх из берданы.
   Поздно просигналил: часовые уже были связаны. Двадцать пленников понуро стояли перед наведенными на них стволами. Арсеньев приказал:
   – Всех на шаланду, отправим в Ольгу.
   – И чего с ними вошкаться, переторскаем – и баста. Они наших убивают, а чего мы будем смотреть, – зашумели охотники.
   – Пленных не убивают. И чем больше мы пленим, тем быстрее наши пленники вернутся на родину.
   Почти до полудня грузили рыбу, икру, рыбацкое снаряжение. Лодки подожгли. Десять дружинников, среди них были и моряки, повели шаланду в бухту Ольги. А отряд пошел по берегу на север.
   Экспедиция продлилась до осени, взяли в плен около ста рыбаков, конфисковали десять шаланд, все они были уведены в Ольгу.
   Видели бы русские матросы, бежавшие от огней шаланды и посадившие на мель судно, как встречали жители японских пленников. Японцы шли по тому же тракту. В каждой деревне сердобольные бабы кормили их сытными борщами, укладывали спать на русских печах. Накормят, еще и посмеются: «Ну что, отвоевались, япошки? Посидите, отдохните, домой еще успеете».
   А скоро пришел и конец позорной войне, которую какой-то мужик в шутку назвал войной икон с японскими пушками.
 
   Бунтовали матросы во Владивостоке, рабочие на рудниках Бринера. Лилась русская кровь по всей России.
   О войне, о бунтах еще долго будут говорить охотники в зимовьях, в деревнях, при встречах на привале: «Свои своих стреляли! До чего дожил люд!»
   Грохотали поезда по чугунке, везли в таежный край бунтовщиков, малоземельных. Начали расти деревни как грибы.
   Шел 1906 год. Стали и в эти глухие места залетать переселенческие ласточки, Кузьма Кузьмин и Еремей Вальков пришли ранней весной. Выдали им казенный кошт; четыреста рублей серебром, чтобы обзавелись хозяйством, берданы, провиант и семена на посевы. Выбрали мужики чистые поляны, вспахали по десять десятин земли, посеяли, стали строиться. Ладно и дружно строились.
   А вот те, кто за ними пришли, Шишкановы и Ковали, хватили горя. Коштовые деньги за зиму проели, а весной нужно было поднимать земли. Вот и пошли в работники к Вальковым и Кузьминым. А те рады работникам.
   Мотыгами сковыряли пришлые десятинку-другую землицы, семена же пришли занимать у староверов. А Степан Алексеевич и рад, что к нему пришли на поклон. Не просто пришли, а сбросились и купили загнанную клячу у Кузьмина да телегу на деревянном ходу, зад у которой вихлял, как у калеченой собаки. А кобыла – та и вовсе на живодерню просилась. Сбруя вся веревочная. Хомут – не понять, с какой твари, то ли ярмо бычачье, то ли еще что-то. Но Валерий Шишканов еще и покрикивал на кобылу: «Ну, балуй! Да стой же, тебе говорят!»
   – Пшенички, значится, занять? Займу. Отчего же добрым людям не занять, ежели они попали в беду? Займу. Может, продадите мне свою клячонку? Сколь просите?
   Валерий вспыхнул, он понял, что этот бородач над ними издевается:
   – Сто рубликов. Берешь?
   – Хм, беру. В придачу еше дам два мешка пшеницы, хватит ли?
   – Хватит, – смутился Валерий. Оттого, что заломил такую цену за падаль.
   А мужики хохочут в свои дремучие бороды, видят изгал, кураж своего наставника, но еще не поймут, шутит он или нет.
   – Устинка, а ну неси-ка деньги за конягу. Там за божничкой лежит серебро. Неси, что встал столбом! Да винчестер мой прихвати. Откель будете-то?
   – Астраханские мы. Может быть, купишь и телегу? – смеется одними глазами Валерий. – Не много спрошу. Десятку – и по рукам.
   – А что, и телегу куплю. Такой телеги у нас отродясь не было. Буду по праздникам для потехи баб катать. Беру.
   Бережнов обошел телегу, тряхнул ее так, что она ходуном заходила.
   – А ты веселющий, парнище. Люблю веселых, потому как сам веселый.
   Подошел к одру, задрал голову, посмотрел в зубы. Снова хохотнул:
   – Конятину-то едите ли?
   – Едим, абы не воняла шибко. Должно хватить. У себя еще чуток есть.
   – Ну, смотри, не продешевись. Бабы, нагребите им два мешка семенной пшеницы, лучше всего «сухановки».
   Устин принес деньги, винчестер. Бережнов отдал деньги Шишканову, вскинул винчестер, выстрелил кобыле под ухо. Дрогнула она и упала…
   – А теперь покупай у меня коня. Какой тебе люб, выбирай.
   У парней Шишкановых и рты набок, но старший, Валерий, спокоен. Выбрали Игреньку. Молодой жеребчик не стоял на месте.
   – Теперь покупай телегу. Вон ту возьми, новая еще и на железном ходу. Хомут Игренькин на десятом колышке. Запрягай и дуй отседова, пока не передумал. Кобылицу тоже увезите с собой. Не то сам съем, – хохотнул Бережнов и, довольный собой, ушел в дом.
   Устин помог запрячь Игреньку в телегу, загрузили пшеницу, мужики помогли забросить убитую кобылу и выпроводили гостей за ворота, почесывая затылки, посмеиваясь над чудачеством наставника.
   Приехали Шишкановы домой, щеки пылают от радости и от стыда. Поглумился над ними бородач. Ну и пусть его комары заедят.
   И другим так же щедро помогал Бережнов. Прошел слух, что в Чугуевке будет волость. Надо иметь побольше сторонников. Не плохо бы стать волостным. Власть в любом случае сгодится, ее в кармане не таскать. Свои будут сильнее бояться. А то, что покуражился Бережнов, так пусть знают его достаток и силу. Для него жеребчик или два мешка пшеницы ничто. Он может раздать за весну и десять мешков, и сорок. Слава богу, за урожайный год брал столько хлебом, что всей деревне не съесть: сто десятин пахотной земли чего-то стоили. И разве только земля? Алексей, его старший сын, уже стал отменным охотником. Устин тоже начал приносить добычу из тайги. В прошлую зиму они с побратимами недалеко промышляли – и то каждый добыл соболей и белок на тысячу рублей. В этот год собираются уходить под Арараты. Совет там отвел им пушные угодья. Будут летом сами строить себе зимовье. А потом кони, из которых десяток-другой он может продать переселенцам. Несли чистое золото и пчелы. Поэтому трешка в долг или мешок пшеницы без отдачи – при голосовании лишние шары.
   Другие старообрядцы тоже жили примерно в таком же достатке. Но если видел Степан Бережнов, что кто-то кого-то обижает, собирал сход и примерно наказывал лиходея, заставлял выплачивать недостающее.
   Тихо и мирно жили на той стороне реки Арсе Заргулу, Календзюга Бельды, Дункай. Над ними тоже, как клушка над цыплятами, стоял Бережнов. Помогал в пахоте, в посеве хлебов, уборке. Те тоже пригодятся при захвате власти. А потом не лишнее, когда кто-то разносит добрую славу о тебе, а государственные люди шлют похвалы за подмогу инородцам.

3

   И вот в этой сутолоке житейской росли и крепли побратимы, как молодые дубки. Разность в характерах уравновешивала их, Петр Лагутин молчалив, Устин вспыльчив как порох. Журавушка говорлив, ворчлив, но без вспышек. Ровен, как оструганный шест. Их так и называли: Святая Троица. Всегда вместе, будто одной веревочкой связаны. Даже ночевали чаще вместе, то на полатях у Лагутиных, то у Журавлевых. Но чаще у Бережновых. Как только они продерут глаза, Меланья плескала в них холодной водой и угощала вкусными шанежками.
   Этот год станет для них заглавным годом. Хватит жить чужим хлебом, пора и честь знать: пошло по пятнадцатому году. Грамотны, рассудительны. А мужиками в тайге становятся в четырнадцать лет, женихами – в шестнадцать, свое хозяйство заводят в двадцать, если на то будет разрешение отца.
   Летом ребята построили зимовье под Араратами. Косили, жали, молотили… Мужики…
   Тугим потоком по Щербаковке шла кета. Шла она с моря, с низовий Амура, шла тысячи верст, чтобы отметать икру на своих ложементах и умереть. Умереть, защищая свои икринки от прожорливых ленков и хариусов. Кета шла так густо на перекатах, что не всякий всадник рискнул бы пустить в это время коня вброд, многие ждали, когда схлынет косяк.
   Побратимы поставили в протоке заездок: свалили через протоку вербину, вбили в дно колья, оплели из орешника крепкие бердыши, а из ивовых прутьев вместительную мордушу. Кета шла по извечным путям, рвалась в узкую протоку, текла в широкий зев мордуши. Успевай доставать снасть, развязывать устье мордуши и высыпать кету на берег. Лов в эту пору не считался запрещенным, если рыбак не перегораживал всей реки.
   Ночью в сопках кричали изюбры. Ревели самые ярые певуны, ревели те, кто в этом году остался без гарема. Уже октябрь на дворе, а они все кричат. На берегу горел неспешный костерок. Таинственно помигивали звезды. Сонно, будто о чем-то сожалея, вздыхала река, утробно урчали перекаты. Холодные волны воздуха наплывали на костер. Дунул ветерок, подхватил дым и искры, сорвал листочки с дремотной талины. Качнулись холодные туманы над лесом, прижались к берегу. Ушли от ветра.
   Устин Бережнов поднялся, пошевелил сутунки в костре, посмотрел на темные громады сопок, зябко зевнул, поежился от холодка, сказал:
   – Что бы мы стоили без деда Михайлы? Он нам отдал свою душу. Для ча рвется в верха кета, для ча орет изюбряк, пошто суетится человек? А? Все потому, чтобы оставить после себе подобного. Потеха! Земля, мое тело, душа, рай, ад… Для ча? Не было бы нас, вовсе было бы так же: ревели бы изюбры, рвалась бы кета на ложементы, жадничали и хапали бы люди. А вот я не хочу быть таким!
   – Хочешь ходить в лаптях, питаться черным хлебом? Это тоже было за сотню лет до тебя, – сказал длинную речь Петр Лагутин.
   – Не было бы деда Михайлы, – заговорил Журавушка, – были бы мы до сих пор дети. Отнял он у нас ребячество: сразу земля, звезды, цари-государи, раскол, красивое слово. Сотворил в голове мешанину и ушел. Что было бы, ежли бы он до сих пор жил?
   – Просто мы были бы во много раз умнее. Тебе же, дурню, может быть, такое и не впрок, – вспыхнул Устин. – Великий был человек, царство ему небесное, – широко перекрестился. – Не от него ли мы взяли, что все в этом мире смертно, даже звезды, наше солнце. Только звезды живут мильярды лет, а мы миг. Мы как лучик солнца: блеснул, и нет его. Но и этот миг прожить не умеем. Камень станет песком на косах, вон та сопка размоется водой, ветрами, и будет на ее месте ровное место. И на все мильены, а нам – миг… Хорошо сказал перед смертью деда Михайло, что, мол, природа всему голова, а не бог, – заключил Устин.
   – Хватит вам, говоруны, живете только думами деда Михайлы, своих еще не накопили, – заворчал Петр.
   – С чего же их копить, ить мы не прожили и десятой доли, сколь прожил наш прапрадед. Хватит того, что его думами живем да еще думами Макара Булавина. У наших-то головы пошли набок. Отцу – власть, другим – деньги. Дед Михайло умер, а на сорокоуст не нашлось денег.
   – Зато с каким почетом хоронили Петрована, – перебил Журавушка Устина. – Вся округа собралась, на сорокоуст только завещал пять тыщ золотом, поминки – в десять, разные подарки.
   – По деньгам и почет. А деда Михайлу хоронили мы да наши старушонки со старичками. Гордись, кто богат. Вот все нам и завидуют.
   – Не мудри, Устин, в столько годков мудрецов не бывает, – буркнул Петр и завернулся в козью доху.
   – Бывает, к уму деда Михайлы добавлю свой и стану мудрецом. Буду жить без денег.
   – Даже Арсешка не такой дурак: сказывают, у него полон мешок денег, – ввернул Журавушка.
   – Наговоры. Чего бы тогда он ходил в кожах? Баба снова брюхата, малышня голопуза. Арсе живет как птаха небесная: что дал бог, то и его. Он ловит рыбу острогами, а мы заездком. Разница есть. Он икру сам ест, а мы в города везем.
   Устин сдернул с головы шапку – на плечи упали золотые кудряшки. Разметались, жарко заполыхали от огня. Шмыгнул носом, засмотрелся на речку голубыми глазами, чистыми, родниковыми.
   – Гордись, что ты богат. А отчего богат-то? Оттого, что первым встречаешь солнце, последним провожаешь его. Дед Михайло говорил, что, мол, кто первым встречает солнце и последним провожает его, тот дольше живет. А пошто так, я не знаю.