А из белого здания на Арбатской площади передают недовольство министра:
— Они что там, в журнале, имеют честь, а я, выходит, нет?
Мне ли, подполковнику, было судить министра. Тем более, до стрельбы по парламенту дело еще не дошло. Я, как офицер, просто оставлял за собой право иметь собственное мнение.
Из приказа
по редакции журнала «Советский воин» №05 от 13 января 1993 года г. Москва:
«30 декабря 1992 года в Министерстве печати и информации Российской Федерации нашим учредителем — Министерством обороны РФ состоялась перерегистрация журнала „Советский воин“ под новым названием „Честь имею“.
Лично я, как главный редактор, был против любого нового наименования, и особенно в наше заполитизированное время. Однако сложившаяся ситуация продиктовала иное решение. И сегодня я, как ваш руководитель и начальник, подчеркиваю, что смена названия — это не политический акт, а вынужденное подчинение ряду обстоятельств. Это тем более не означает смену ориентиров и позиции журнала, направленных на воспитание любви к Отечеству, защиту его интересов, на дружбу между народами, уважение традиций, пропаганду доблести и славы, заботу о ветеранах и вооруженных защитниках Родины. Отдаем дань уважения и преклоняем свои головы перед славной историей журнала и всеми поколениями военных журналистов, работавшими под знаменем «Советского воина».
Вместе с тем не снимаю с себя ответственности за утрату привычного для многих поколений советских людей названия журнала, и все, что может быть оценено как негативное, я беру на себя, освобождая каждого подчиненного от моральной ответственности в свершившемся. Верю, что и с новым названием журнал станет таким же интересным и необходимым людям…
… Приказ размножить для каждого сотрудника редакции, кому предначертано было историей последними носить гордое и высокое звание сотрудника «Советского воина».
Вот такая маленькая, мало кому известная страничка из новейшей истории. Пусть останется как свидетельство времени.
И вот — новый пик отношений министра и журнала: поддержать публикациями расстрел парламента и, таким образом, самого Грачева.Нам, с таким названием! Можно было, конечно, наобещать хренову тучу, как говорит нынешняя молодежь, и в то же время ничего не делать, но… но надо же когда-то уважать и себя. Свои погоны. Убеждения. Говорила Татьяна Саськова: «Имя — это судьба. Вам его нести…»
Вместо того чтобы идти на совещание в Генштаб, собрал редакцию и зачитал свой рапорт: «Прошу освободить меня от должности главного редактора журнала».
Сняли. Мгновенно. И не только с должности, но и уволили из армии. «За низкие моральные качества».
Не знаю, за что и с какой формулировкой снят ныне с должности сам Грачев, но иного ему судьба не оставляла — только падение вниз. Правда, он по-прежнему в шикарной квартире на Рублевке, а я — в пятиметровой яме в Чечне. И вот о превратностях судьбы мне напомнило клеймо на солдатской форме да часы «Генеральские», подаренные редакцией журнала на прощание с дорогой для меня гравировкой: «Честь имею».
Из приказа
по редакции журнала «Честь имею» №210 от 15 ноября 1993 года г. Москва:
«С 25 июня 1992 года по сегодняшний день имел счастье возглавлять коллектив редакции журнала „Советский воин“ — „Честь имею“.
Неизбежные для любого главного редактора трудности и сложности многократно перекрывались гордостью за принадлежность к лучшему журналу в Вооруженных Силах. Высшим своим долгом считал проводить в журнале линию патриотизма, любви к Отечеству, внимания к людям в погонах. Во главу угла ставил честь и достоинство человека…
По стечению обстоятельств вынужден прервать свое руководство журналом. Как офицер и человек считаю свой поступок единственно верным. Допускаю некоторую его уязвимость как руководителя, но за все доброе, если что сделал для редакции, прошу простить и понять.
Прощаясь, благодарю всех без исключения за совместную службу. Желаю творческого беспокойства и счастья в ваших домах. Честь имею!»
Прощаясь, благодарил всех…
— Тихо, — просит неожиданно Борис, хотя мы, погруженные в свои воспоминания, облачаемся в форму молча.
Ничего. Только жужжит муха. Монотонно и нудно.
— Трупная, — вдруг почему-то определяет Борис. — Они здесь хранят трупы.
Даже если бы они лежали здесь до сих пор — что мы могли изменить? Пожимаем плечами: мол, их ведь и в самом деле нужно где-то хранить, а здесь холодно и темно…
Это уже из букваря плена, который пишется нами на ходу: реагировать лишь на то, что можем изменить. Об этом — крупным шрифтом и на первой странице. И ни к чему страшные сказки перед сном. Мало ли кому что привидится или представится. Лучше лечь спать. И побыстрее уснуть. Мы ведь практически двое суток не смыкали глаз.
С головой, словно в кокон или саван, закатываемся в одеяла — и теплее, и меньше щелей для гадости и нечисти. С безнадежным омерзением опускаем головы на шевелящийся от жуков валикматрац: скребутся отчетливо и явно. Точно как в детстве, когда прикладывали к уху наполненный майскими жуками спичечный коробок. А лучше всего лечь на спину, тогда меньше звуков.
Однако через несколько минут раз и навсегда запрещаю себе ложиться на спину и живот: стылость не просто входит в тело, а сама высасывает тепло изнутри. Не болеть. Ни в коем случае не болеть, медсестричек не приведут. Нужно искать такую позу, когда меньше всего соприкасаешься с землей. Кручусь, тревожа ребят. Но нахожу: плечо, бедро, колено. Туфли не снимать. Под голову не ладонь, как в детской присказке, что мягче всего на свете, а предплечье. Для этого приходится забрасывать вверх всю руку, она быстро немеет, но зато почти не касаешься земли туловищем. И ближе, теснее к ребятам…
6
Просыпаемся от глухих ударов: рядом в землю методично вбивают бетонные сваи. Но подобного не может быть, здесь не стройка! Значит, остается артобстрел. Как легко, всего лишь методом исключения, на войне можно вычислить звуки!
— Стреляют? — скорее надеясь на обратное, точняет вслух Махмуд.
Лампа во время сна погасла, но в глазах почему-то постоянно вспыхивают блики. Они слепят подобно электросварке, и, прячась от «зайчиков», в темноте же закрываю глаза.
— Я покурю, — просит разрешения Борис.
Удивительный человек. По-моему, он бесит боевиков даже больше, чем я своим полковничьим званием. Полтора года возил в Чечню деньги на зарплату бюджетникам, ни разу не потеряв ни одной копейки. И это в то время, когда сами чеченцы вывозили крутить свои капиталы в московские банки. Когда пропадали под завязку груженные новенькими банкнотами «КамАЗы» — причем бесследно и безнаказанно. Борис или альтруист, или чего-то не понимает в жизни «новых русских». Боевики и не верят, что он не нагреб себе несколько сотен миллионов, и каждый из охранников считал своим долгом пожалеть:
— Как это мы тебя раньше не взяли?! Отстегивал бы нам с каждой поездки по сотне миллионов, сейчас не сидел бы здесь.
— Но как я мог отстегивать, если деньги шли на зарплату вам же, чеченцам!
— Не тем чеченцам. Настоящие нохчи воюют. И деньги нужны в первую очередь нам: война — занятие дорогое.
— Но деньги приятно зарабатывать, а не получать просто так.
— Ты что, идиот? Сидеть у денег и не брать их?
— На всю жизнь не наберешь. А до уровня больших сумм нужно и вырасти. С деньгами нужно уметь работать, пускать их в новый оборот. Это целая наука — распоряжаться крупными суммами.
— Слушай, замолчи. Был бы умный, сидел бы в ресторане с девочками, а не с канистрой под землей. Ты еще нас будешь учить, что делать с деньгами.
На данный момент нас учит собственная артиллерия. Вот здесь уж наука совсем не сложная: если снаряд угодит в блиндаж и засыплет лаз, нам с такой глубины не выбраться вовек. А «сваи» вколачиваются, не переставая, совсем рядом. Трехсменка у них там, что ли, как на строительстве храма Христа Спасителя? Значит, артиллеристы попались хорошие, черт бы их побрал за меткую стрельбу. Накрыли, взяли в «вилку».
На решетке гремит цепь. Как спрыгивали в яму, мы не слышали, и это настораживает: так могут и подслушивать. Поневоле станешь держать язык за зубами.
— Зажгите лампу. И поставьте вниз.
Смысл подобных указаний мы поймем позже, когда они станут повторяться из раза в раз: охрана должна нас видеть и держать под наблюдением, чтобы исключить неожиданное нападение из темноты. А свет обязан слепить нас, а не их.
— Выходи.
Выходи — это когда идешь во весь рост. А ежели ползешь на четвереньках? Откуда во мне этот черный юмор?
Выпрямиться можно лишь в яме. Она уже пуста, Боксер сидит на корточках вверху, у нар. У его ног — все та же собака, подрагивающая при близких разрывах.
— Слышите? Стреляют! Так что у вас, короче, самое безопасное место в лагере. Ни один снаряд не достанет.
Ах, какое благородство. Последнюю рубаху сняли. Лично я готов стать таким же заботливым, лишь бы выползти из склепа. Даже под бомбежку…
— Но если федералы сейчас пойдут в атаку, мы, короче, вынуждены будем вас расстрелять. Могу гарантировать только одно: если будет время, закопаем в землю, чтобы шакалы не растащили кости по лесу. Ну, и родным сообщим, чтобы не считали без вести пропавшими и зря не искали.
— Спасибо.
Кажется, я поблагодарил Боксера искренне. И тот не менее искренне ответил:
— Пожалуйста. А теперь — обратно. Жратвы пока нет, костры не можем развести — вертолеты заколебали. Сигареты есть?
— Нет.
Протягивает Борису, единственному из нас курящему, начатую пачку «LM». Пока тот курит, молчим: слишком большое расточительство в плену — делать несколько дел сразу. Покурит, потом поговорим, потом зажжем лампу, потом перетрусим одеяла, потом перезастегнем все пуговицы — глядишь, минут двадцать пройдет. Нет, сначала каждый попробует угадать время, потом это время сверим, высчитаем, кто на сколько ошибся, — еще минуты две-три долой. А сколько их впереди, этих минут, часов, суток?
Нет. Лучше думать по-иному. Надо представлять не будущие минуты, а радоваться прошедшему времени. Чем больше сидим, тем меньше осталось. Красота. Свобода все ближе и ближе. Можно сказать, совсем рядом.
Рядом слышны пулеметные очереди. Атака? Подхватываемся, хотя прекрасно осознаем свое бессилие.
— Полковник, на выход, — кричат сверху.
Вот и все. А я было размахнулся на целых двадцать минут — одеяла перетрусить, пуговицы пересчитать. И кому бы сказать, что ерунда это, будто можно смотреть смерти в глаза или слышать за спиной ее дыхание. Смерть бестелесна, она входит в сознание, и к ней привыкаешь, как к печальной неизбежности. Единственное, чему удивляюсь, — своему спокойствию. Могу даже представить, как станут проходить по мне поминки, кто и даже на каком месте будет сидеть за столом…
Хлопаю по плечам ребят. Они молчат, их очередь — следующая. Ползу к свету. Это хорошо, что расстреляют на свету. В самом деле, ничего страшного. Поставят к дереву, отойдут на несколько шагов и вскинут автомат. Только держаться, не упасть на колени и не молить о пощаде. Хотя жалко, безумно жалко, что все так быстро закончилось в жизни. Надюшка станет говорить в школе: «У меня папа погиб в Чечне…» Сашке придется бросить коммерческий институт, без меня одни сумму не потянут. А у жены нет черного платка. Принесут, наверное, соседи…
А вот мой платок всегда при мне. В яме надеваю его на глаза. За руки вытягивают в землянку, выводят в траншею. Первое, что отмечаю, — запах летнего леса. Никакой сырости. Перед расстрелом, если не свяжут руки, сниму повязку. Какое оно, сегодняшнее небо? Примет ли оно мою душу? Господи, прости, что не верил в тебя…
Останавливают на одном из траншейных изгибов. Приказывают сесть на дно и снять повязку. Про небо уже забыто, взгляд упирается в обрубленные корневища деревьев, помешавшие окопам пройти в этом месте и потому безжалостно пересеченные лопатами.
— По сторонам не смотреть, — голос Боксера сверху.
Я не то что по сторонам, а и на него не смотрю. Мне все равно. Хотя что кривить душой? Просто знаю, а потому обманываю самого себя: если охранник без маски, значит, расстрел. Если нет… Лучше побыть в неведении, не обрубать сразу надежду. Она как мяч — то вверх, то вниз. К худшему уже готов, а если надежда мелькнет опять, но всего на секунду, и мяч на твоих глазах начнет падать вниз — страшнее. Нервы все-таки не железные, хотя в руках держать себя можно. Перерубленные лопатой корневища в данном случае важнее неба…
— Короче, то, что ты из ФСБ, у меня никакого сомнения, — начинает сверху старую песню охранник. Дались им комитетчики, наверное, достали. — Ну, а чтобы ты все же разговорился, я сейчас покажу такое, от чего, может быть, и крыша поедет. Отрубленные головы давно видел?
Поднимаю глаза. Боксер в маске! Мяч, не коснувшись земли, снова устремляется вверх.
— Так хочешь посмотреть, что мы делаем с пойманными контрразведчиками?
— Если честно — нет.
— А я думаю, что надо.
Зря подпрыгивал этот дурацкий мяч, тем более, я не просил об этом. В воображении возникает камера пыток, но не современная, с людьми в белых халатах и шприцами, электрическим стулом и тому подобным. Сознание рисует средневековье — цепи, костер, раскаленное железо. Залитый кровью топчан, где рубят головы…
Не хочу ничего видеть, подобное, даже если останусь вдруг жив, не уйдет из памяти. И если в самом деле свихнусь… Нет и нет, лучше пусть стреляют сразу. Нужно побежать, и тогда откроют огонь вслед. Авось не промахнутся.
Пока даже не дают подняться с корточек. Ноги затекли, прислоняюсь к стене траншеи. Боксер сбрасывает на колени кусок картона из-под сигаретной упаковки.
— Ладно, пока пиши. Автобиографию. Адреса родственников. Короче, если при проверке окажется, что соврал хоть в одном слове, пеняй на себя. И как сам думаешь, тебя станут искать?
— Станут.
— Да кому ты нужен? Если Россия своих погибших солдат зарывает в ямы экскаватором, то тебя одного и не вспомнят.
Догадываюсь: проверяет, стоит ли возиться со мной. Если в самом деле начнут искать, то можно сорвать куш. А значит, придержат хотя бы до первого торга. Если же никому не нужен, то тем паче не нужен им. Уж чего-чего, а одной пули не пожалеют. Или взмаха меча, если так нравится отрубать головы.
— Все-таки меня будут искать! — это и убеждение, и теперь уже игра в поддавки. Подсказка.
— Машина есть?
— Нет.
— Дача?
— Тоже нет.
— Что это вы, как только попадаетесь к нам в плен, сразу становитесь бедными? — не верит Боксер.
— А богатые сюда не ездят.
— Короче, пиши.
Биографию мою можно уточнить у любого военного журналиста в Москве, за это не боюсь. Если в самом деле начнут проверку, миф о моей контрразведывательной миссии наконец-то отпадет. А вот с адресами братьев и сестры — заминка. У меня с цифрами всегда напряженка, я и после суворовского училища пошел на факультет журналистики Львовского политучилища скорее не по призванию, а потому, что это было единственное военное училище в Советском Союзе, где напрочь, даже на первом курсе, отсутствовали точные науки.
С чистой совестью пишу любые цифры. Хотя что им родственники! В паспорте записан мой домашний московский адрес, и этого вполне достаточно, чтобы диктовать свои условия. И чтобы я их принял.
В артобстреле — перерыв. Какой-нибудь Мальчиш-Плохиш из федералов не успел подвезти снаряды, и неожиданно ловлю себя на мысли, что именно он, проклятый буржуинский выкормыш, становится для меня героем. Не подвезут боеприпасы — есть шанс остаться в живых. Оказывается, пленники смотрят на мир с обратной стороны…
Боксер забирает исписанный листок, кивает на повязку. Знать бы, что следующий раз на поверхности земли я ее сниму только через два с половиной месяца, уже осенью, тогда не забыл бы посмотреть, какое оно, сегодняшнее небо.
— Живой, — радостно встречают ребята, когда вползаю обратно в нору. — А мы уж думали…
О чем думали, расшифровывать не надо. К тому же звучит новая команда:
— Борис, на выход.
Его держат чуть дольше, чем меня. И только когда отыскался наконец пропавший с боеприпасами Мальчиш-Плохиш и артиллерия заработала легко и размашисто, Борис медленно вползает на свое место в братскую могилу. Ждет, когда закроют решетку, и сообщает единственную новость:
— За меня затребовали два миллиарда рублей. Заставили писать письмо родным.
Впервые закуриваем без разрешения. Огонек сигареты ярок, ему не дают покрыться задумчивым пеплом, раскуривают вновь и вновь.
— А хоть четыре, — банкир нервно усмехается. — Таких денег не то что у родственников — во всей Кабардино-Балкарии нет…
Скорее всего, это же он говорил и наверху, потому что продолжил спор:
— Говорят, пусть родные продают квартиры. Лучше я здесь останусь навек.
Это — новая и уже окончательная обреченность. После проверки назначат цену и за меня. Вряд ли она окажется ниже. Или будут держать до конца войны, на случай, вдруг кто-то из отряда попадется в плен и тогда можно будет обменяться. А самое страшное, если продадут родственникам какого-нибудь уголовника или насильника, получившего лет пятнадцать тюрьмы. Тот начнет, спекулируя мной, торговаться с Генеральной прокуратурой, которая, конечно, на подобное освобождение не пойдет.
Каждую новость человек переносит сначала на себя, примеряет, как новую одежку: ладно ли будет? Но все равно чувствуется, что Борис что-то недоговаривает. Ждем, когда огонек окурка воткнется в стену. Недорассказанная новость тяготит и банкира, да он и слишком честен, чтобы умалчивать чтолибо:
— Предложили, чтобы я расстрелял тебя, Николай. — И торопливо, словно я мог усомниться в его порядочности, добавил: — Я отказался.
После услышанного говорить совершенно не о чем. Вроде надо поблагодарить Бориса, что тот не сделал шаг к своему личному спасению, но вместо слов протягиваю руку и сжимаю в темноте ему локоть. И что, пора перекреститься? Кстати, а как крестятся: справа налево или наоборот? Дожили. Хотя, если мы православные, значит, все должно идти с правой стороны.
Стыдно, но пальцы сами тянутся ко лбу. Хорошо, что темнота и ребята не видят моего движения. Первый крест в моей жизни. Неужели для этого надо стать на грань жизни и смерти? Да и даст ли это что-нибудь? Утром войска в любом случае пойдут в атаку, и здесь уже ни крест, ни самый надежный «волчок» не поможет.
Глубокой ночью принесли тарелку с дымящейся паром кукурузной кашей. Поковырялись в ней только потому, чтобы охрана не швырнула еду обратно: гребуете, мол. Лучше — спать. Попытаться спать и приблизить развязку — пословица про ожидание права на сто процентов.
Снова — в одеяловый кокон, и снова — в свои мысли. А они об одном. Артиллерия усиливает огонь, значит, атака утром, с первыми лучами солнца. Если не засыплет собственным снарядом, то до утра протянем. Только зачем? Не все ли равно, где помирать: под землей или под кроной деревьев? Наверное, у деревьев, на свету, лучше. Хватит ли мужества сорвать повязку с глаз? Или пусть остается? Станут ли разговаривать перед этим? И кто здесь главный? Неужели Боксер? А что, если попросить отсрочку расстрела месяца на два-три?
Мысль настолько оригинальна, что раздвигаю плечами саван. А что? Пусть назначат сами место и время, куда мне прийти потом для исполнения приговора. Я бы приготовил все дома, раздал долги, хотя никому ни копейки не должен, — и пришел бы. Неужели им не все равно, когда меня пришлепнуть? Может, предупредил бы лишь сына, чтобы он через час-другой после выстрела вызвал «скорую» увезти меня в морг. Вот и все. Даже было бы благородно с их стороны, могли бы потом где угодно хвалиться этим.
А отсрочка — это было бы здорово. Я бы за три месяца успел сделать все.что намечал на всю жизнь. Или почти все. По крайней мере, главное. Наверняка с приближением дня расстрела мне становилось бы безумно тяжело, меня бы не несли туда ноги, но… но я бы пришел все равно. Здесь, под землей, клянусь в этом. А если бы дали еще самому выбрать место гибели, назвал бы парк около кинотеатра «Солнцево». Часов на одиннадцать вечера. Мой сосед по лестничной площадке — командир салютного полка, когда получил квартиру в нашем районе, предложил руководству сделать дополнительную салютную площадку именно там. Получится, что выстрел киллера прозвучит салютом моей жизни. Красиво, черт возьми, если бы это было придумано мной для очередного детективного романа, а не для себя лично…
Только когда слеза попадает в ухо, понимаю, что плачу. Сознание смирилось с предстоящей смертью, а сердце подспудно, исподволь бередит душу, сопротивляется.
Но новости от Бориса оказались еще не все. Он вдруг тихо произносит:
— Нас ищут.
Резко приподнимаюсь. Не сомневался в подобном ни минуты, но услышать это на пятиметровой глубине, в могильной темноте, когда внутренне соглашаешься на смерть… Не насторожила даже та интонация, с которой Борис сообщает о радостном событии.
— Кто? — первым успевает спросить Махмуд.
— Сказали, что приезжали старейшины и муллы из Нальчика.
Я напрягаюсь. Если ищут только Бориса и Махмуда, значит, мне скоро оставаться одному. Одному в этом могильном склепе и темноте. Теперь страх один — не пропустить момент, когда начну сходить с ума! Бежать, при первой же возможности бежать. Но так, чтобы убили. Потому что, если убегу, злобу выместят на семье. Как хорошо было кавказским пленникам Толстого — отвечай только за себя. Почему я здесь, в Чечне? Почему не уподобился другим, выбивающим себе командировки за границу? Все…
— И что? — торопит, не понимая моего состояния, Махмуд.
— Им сказали, что, если за нами спустится сам Аллах, но спустится без денег, они расстреляют и Аллаха, не то что мулл и старейшин. Приказали больше не появляться.
Сжимаю голову руками. Одиночество не наступит, отсрочки от расстрела не произойдет тем более. Нас убьют троих, вместе. Мельчайшая, сидевшая где-то в подсознании надежда на благородство чеченцев показывает свою изначальную суть и оказывается блефом: им нужны деньги, одни деньги и ничего кроме денег. И война, которая идет наверху, — тоже, по большому счету, из-за денег. Из-за возможности — или невозможности — ими обладать и распоряжаться. И моя судьба и жизнь заканчиваются не сейчас под землей. Все произошло тогда, в октябре 1993-го, когда написал приказ о своем уходе с должности главного редактора журнала. Я верил в благородство политики, а она первой предавала как раз тех, кто надеялся в ее искренность. Депутаты из расстрелянного парламента тогда пошли на новые выборы и практически все заняли новые места в Государственной Думе, а я, изгнанный из армии, спарывал погоны и все равно пил водку за свою, ту армию, в которой пятнадцатилетним суворовцем был старшиной роты. Как славно можно было бы сидеть с двумя «Волгами» и генштабовскими телефонами. В центре Москвы, а не здесь.
Но слишком красивым было название у моего журнала — «Честь имею». Слишком ко многому обязывающим…
Болят глаза. Сколько времени человек может находиться в темноте? Если станем терять зрение, надо сейчас учиться быть слепым. Заранее. Они, когда ходят, некрасиво отбрасывают голову назад. Надо помнить об этом и хотя бы не повторять их!
Идиот! О чем думаю!
И вдруг одергиваю самого себя: а ведь все-таки о жизни! И если прислушаться к себе повнимательнее, то больше все же болит в груди. Там, где душа и сердце…
Ребята тоже ворочаются, дышат тихо и сдержанно. Значит, тоже не спят. Уснешь тут…
7
А ведь уснули. Когда часами лежишь без движения в полной темноте — заснешь и перед расстрелом.
Но забытье вышло недолгим. Загремела цепь, и, будто мы только и ждали команды, прозвучало:
— Повязки на голову. Наверх. Живее.
Тащат по траншее, выдергивают наверх, заталкивают в машину. Кажется, так складывается, что в плену наезжусь больше, чем за всю предыдущую жизнь. Ощупываю сидящего рядом. Это вообще-то роли не играет, Борис или Махмуд втиснут вслед за мной, просто хочется ощутить, что ты не один.
Сам получаю прикладом автомата по руке: соседом оказывается охранник. А где ребята? Нас разъединили?
Перед лицом — опять шпионские штучки — огонек зажигалки. Каменею, не дергаюсь. Зато вокруг раздаются разрывы снарядов и стрельба. На часы посмотреть не успел, но где-то около трех ночи. Атака возможна часа через два, когда рассветет. Значит, выходим из окружения?
— Короче, будем прорываться из окружения, — подтверждает догадку Боксер. Голос чуть с хрипотцой, запоминающийся. — Пригнитесь, иначе свои прихлопнут.
На душе радостно. Ясное дело, не оттого, что могут убить и закончатся наконец неизвестность и мучения, а что ребята тоже рядом. По гулу мотора и сиденью марку машины определить трудно, я не знаю, где их разместили, но ведь говорят всем троим! А если нас хотят уберечь даже от случайной пули, то расстрел откладывается. Вот только куда везут на этот раз? Наверняка нас ждет очередная яма. Но неужели есть глубже и страшнее сегодняшней?
Из окружения не прорываемся, а выкрадываемся по-кошачьи тихо и осторожно. Когда впереди падают, преграждая дорогу, срубленные снарядами деревья, их объезжаем без надрыва мотора и ругани охранников. Безразличнее всего, по-моему, нам — когда долго ничего не видишь, действительность становится безразличной. Точнее, осознаешь свое полное бессилие и отдаешься судьбе.
А дорога постепенно выравнивается, скорость — больше, и охрана по-чеченски начинает напевать свои воинственные мелодии. Значит, повезло. Вырвались. Пусть покажемся кому-то там, в мирной и светлой Москве, предателями, но лично для нас хорошо, что федеральные войска на данный момент не могут контролировать всю чеченскую территорию. А то получается: по воюющей республике разъезжают по ночам машины; всем ясно, что это не доярки возвращаются с вечерней дойки и не косари с пастбища, — и хотя бы один снаряд вдогонку. Стыдиться за армейское бессилие или радоваться за самих себя? Ведь машины разъезжают и без нас, пленников…