Что же касается Антонины и Велизария, то Каллигон был уверен в ничтожестве второго. Именно ему, Каллигону, ревнивый глупец - было что ревновать! - поручил истребить Феодосия после отказа Константина. Каллигон сумел так настроить крестника полководца, что тот немедленно сел на корабль и отплыл из Сиракуз неизвестно куда.
   А-а! Кроме безумной Македонии, весь дом Антонины - свидетельствовал за нее. Не успели примирившиеся супруги покинуть Сиракузы, как муж выдал оскорбленной жене Македонию и двух других безумцев.
   Кто-то идет! Каллигон пропустил нескольких ипаспистов, конвоировавших носильщиков с добычей.
   Да, безумцев... Ведь у Антонины в жилах не кровь, а смесь вина и желчи. Такие особенно искусно-пылки в любви. Велизарий не мог обойтись без Антонины. После разоблачений Македонии Каллигон подсовывал Велизарию особые снадобья, зажигающие кровь. Но такие женщины, как Антонина, пылки и в мести. У Македонии и обоих рабов в присутствии Антонины вырезали лживые, по мнению Каллигона, глупые языки, а самих разрубили на мелкие куски и побросали в залив Августа. Красивое место там па берегу...
   Э, все это ничтожества, рабы блуда, глупцы. Теперь Антонина нашла новую игрушку. А сколько их было до Феодосия! Эта игрушка хороша, слов нет, для того, кто осужден жить в ярме страстей. Воистину Христос не воли требовал от людей, а лишь смирения. Пусть так будет...
   Но как долго эти голубки воркуют в сумраке гнездышка. Каллигон-то знал, почему Антонина искала темноты. Евнуху была известна каждая складка хорошо пожившего тела. Ваннины вырезали лживые, по мнению Каллигона, глупые языки, пять. Тело не лицо, на которое опытные руки умеют надеть маску притираний. Глупо быть мужчиной...
   9
   Медные голоса длинных труб, которые помогают начальникам конницы управлять строем, звучали над Неаполем.
   Чередование протяжно-длинных и коротких, частых звуков призывало к общему сбору. Бывалые кони раньше людей ловили призыв, пробивавшийся сквозь гомон разоренного города. Послушные приказу, они настораживали уши и подводили под круп задние ноги в ожидании воли всадника.
   Грабеж закончился. В опустошенных владеньях, по обломкам непригодной солдатам походя изломанной мебели, по черепкам перебитой посуды и утвари, по кускам мрамора в залах, атриумах и портиках никому не нужных домов, оскверненных и загаженных, - в этих трупах убитых жилищ еще топтались, еще копались отставшие или особенно жадные одиночки.
   Повсюду уже завязывался торг на ходу, как попало. Солдаты обменивались добычей. Ветеран старался поддеть новичка, прельщая его видом медной, но позолоченной чаши, кубка, статуэтки, предлагая красивые, но слишком узкие сапоги.
   Кто-то, натянув поверх доспехов дюжины две хитонов, перекинув через плечо женские платья, тоги с широкой каймой, свидетельствующей о сенаторском звании бывшего их владельца, двигался живой кипой товаров. Над лицом, залитым потом, торчал шлем, и охрипший голос предлагал всем желающим обзавестись несравненной одеждой за дешевую цену.
   Лагерные торгаши успели побывать в городе, чтобы бросить взгляд на открывшиеся для них возможности. Смелые дельцы - неотъемлемая часть ромейского войска - спешили вкупе сообразить будущие барыши. Члены своеобразной ассоциации пользовались свободным часом для сговора. Взятая добыча велика. Торгаши клялись друг другу святой троицей и спасением души соблюдать договоренные цены - пять оболов за новый хитон, двенадцать - за две новые тоги... Солдаты задыхаются от добычи, и торг пойдет лишь на медные деньги.
   Стоя под портиком сената, Велизарий держал речь к начальникам и солдатам:
   - Христос Монократор дал нам победу! Сколь великую славу в веках даровал нам господь. До сего времени во вселенной все до самых даже пределов ее считали неприступным италийский Неаполь. Такое дело совершилось благоволением бога к делам Единственного базилевса Юстиниана. И никоим иным способом или действием, постижимым для ума!
   Освободившийся Каллигон выглядывал из дверей сената с некоторым нетерпением. Больше половины добычи уже отвезено в порт и погружено на корабли. Груза оставалось еще на две триремы. Приходится ждать, телеги не могут пробиться через толпу.
   У Велизария сильный голос, зычный голос полководца в горле мужчины. Каллигон смотрел на так хорошо знакомый ему затылок в кудрях. Маковка начала просвечивать. Брадобрей говорил, что снадобья плохо помогают. Мазь из толченых ослиных копыт, медвежий жир и растирание щетками задерживают рост лысины, но, увы, волосы уходят, уходят. <Уходят>, - усмехнулся Каллигон. Он сам ровесник Велизария, но уже давно лыс. Меньше хлопот. Недаром старые римляне, как и египтяне, брили головы. А плечи у Велизария как у молодого. Надежные устои для сильных рук. С мечом Велизарий собьет любого, он жаден к железу.
   И - он кое-чему научился! Знает, что каждое его слово передадут базилевсу. Все - от бога, ничего - о себе. Победили Христос вместе с Юстинианом. Разумно. Недаром Антонина учит его уму-разуму с помощью Прокопия.
   - Это - бог! - оказал! - нам! - честь! - выкрикивал Велизарий. - Так будем же милостивы, как христиане, к побежденным. Победитель не продолжает ненависти к врагу за пределами оконченной войны. Убивая неаполитанцев и порабощая их, вы наносите вред себе, ибо отныне эти люди вернулись в материнское лоно империи и суть подданные нашего Величайшего Юстиниана!
   Краем глаза Каллигон заметил Антонину. Искусно поднятые волосы образовывали подобие шлема, отливавшего бронзой от золотого порошка, которым были напудрены. Гладкое лицо было мраморно-бело, но с нежным оттенком розового, будто статуя ожила.
   Слушает, как муж читает урок. <А где прекрасный кентавр?> - подумал Каллигон. Он слышал слова Антонины. Еще больше скосив глаза, евнух заметил и молодого славянина. Итак, она не отпустила его, как случалось с некоторыми другими. Будут продолжения. С философским спокойствием Каллигон подумал о предстоящих ему ухищрениях. В лагерях было труднее устраивать дела Антонины, чем в городах.
   - ...поэтому более не делайте зла подданным, - донеслись до слуха Каллигона слова Велизария. - За вашу храбрость да будет вам наградой все их имущество, а их самих отпустите, не делая разницы между мужчиной, женщиной, ребенком...
   Рядом с Велизарием стоял ритор Прокопий. Его сухощавая фигура была столь же обычна Каллигону, как облик Велизария. К этому верному спутнику полководца Каллигон питал нежную слабость, нечто вроде любви. Редкое свойство - Прокопий мыслил, чтобы мыслить, чтобы познавать не только интриги, не только дела, клонящиеся к личному благополучию, но находящиеся выше жизни одного человека. Каллигон возил с собой десятка полтора книг, излюбленное свое достояние, а с Прокопием следовало и более сотни. Только с Прокопием Каллигон мог насладиться обсуждением строфы Еврипида, намеком Софокла или рассуждением Плутарха. Каллигон чувствовал, что из всего войска лишь они двое могли вспомнить, глядя на стены Неаполя, что почти пять столетий тому назад здесь родился, здесь жил Веллей Патеркул, автор краткой <Истории Рима>. Кому теперь нужен Патеркул, кроме двух настоящих людей? Друг Каллигона родился в Кесарее. Каллигон верил, что когда-либо этот азиатский город будет прославлен как колыбель Прокопия. Да. Среди двух историков и дюжины книжников...
   Но что Велизарий? Он набрал толпы пленных. Сейчас он их выпустит, дабы показать пример.
   Конечно, вот этот могучий, как бык, мужчина с толстым затылком, багровым от натуги, воняя потом, приказывает гулким голосом:
   - Освободите всех подданных империи!
   Тотчас ритор Прокопий изящно взмахнул сухими ладонями - подал знак, и агора огласилась треском рукоплесканий.
   Декуриону Стефану улыбнулась Судьба. Его богатый дом был дочиста ограблен ипаспистами, но сам он с семьей и рабами попал в плен к Велизарию, не потерпев особого физического ущерба. Загнанный во двор сената в такую тесноту, что лишившиеся чувств продолжали стоять, как бы плавая, Стефан дожидался освобождения. Он не терял надежды. Воспоминания о длительных беседах с Велизарием утешали Стефана, вбитого в толпу, как клин в пень.
   Получив свободу передвижения, Стефан пробился к полководцу, и тот сразу узнал декуриона. Люди нужны, Стефан подходил для Византии, и Велизарий немедля возложил на знатного неаполитанца звание субправителя города в помощь полководцу Геродиану, который оставался в Неаполе и префектом, и начальником гарнизона.
   Несколько уцелевших членов совета старейшин осмелились приблизиться к ступеням сената, и Стефан, указывая на одного из них, закричал:
   - А! И ты здесь, Асклепиодот! Ты бессовестно являешься перед лицом благороднейшего Велизария. Мы спасены лишь им. А ты дерзко смотришь на него, будто бы это не ты совершал ужасное против него и неаполитанцев. Ты отдал за благоволение готов спасение своих сограждан. Ты получил бы немалую награду от варваров, окажись успех на их стороне. И каждого из нас, дававших советы отдать город базилевсу, ты тогда обвинил бы в измене!
   Прокопий видел, что человек, осыпаемый опасными обвинениями, оставался спокойным. Рваная тога, растрепанные волосы не могли лишить его чувства собственного достоинства. В любой одежде он не остался бы незамеченным. Таков, значит, ритор Асклепиодот, на которого горько жаловался Стефан в шатре Велизария.
   Дав Стефану задохнуться, Асклепиодот пригласил к вниманию красивым жестом рук. Неаполитанский ритор говорил с улыбкой, от которой его голос звучал особенно легко и ясно:
   - Любезный друг Стефан! Не замечая, ты сейчас воздал мне хвалу в тех самых словах, которыми упрекаешь меня и подобных мне в расположении к готам. Только обладающий твердостью характера может быть расположен к повелителю, попавшему в трудное положение. Именно поэтому базилевс найдет во мне столь же твердого стража своей империи, какого имел во мне противника. Тот, кто в силу своей природы имеет чувство верности, не так легко меняется с изменениями Судьбы.
   Велизарий и другие начальствующие слушали Асклепиодота без нетерпения. Прислушивались и солдаты. Логика неаполитанского ритора находила отзвук. В войске наиболее опасен тот, кто без размышлений изменяет своему знамени.
   - А ты, Стефан, - перешел ритор к нападению, - ты, если бы дела пошли не столь удачно, ты был легко склонен принять любые условия и первых встречных. Да, любезный Стефан, мы все знаем таких людей. Неустойчивость убеждений ведет к страху, и такие люди не проявляют верности ни своим друзьям, ни своим знаменам.
   Велизарий, очарованный ритором, ничуть не стесняясь, кивал головой. Он - победитель. Свалилась тяжкая ноша сомнений. Глубокие переживания не были свойственны его грубым нервам. Два-три дня, чтобы привести войско в порядок, и он пойдет на Рим, оставив в тылу надежную крепость. Неаполитанцы стали ему безразличны. Вчерашний противник обещает быть другом. Тем лучше. Полководец приветливо махнул рукой Асклепиодоту в знак, что не гневается на его прошлую деятельность.
   Ритор с достоинством поклонился и отступил. Главное - невозмутимость и покой, как учил Платон. Асклепиодот примирился с происшедшим.
   В Стефане клокотала злоба. Так же измученный, так же потерявший имущество, как другие неаполитанцы, декурион нашел козлище, на которого, по слову священного писания, можно было возложить грехи всего народа. Он злобно погнался за Асклепиодотом. Прокопий слышал яростные выкрики нового субправителя Неаполя:
   - Вот он, вот он! Все из-за него! Безбожник, элладик, сатана-соблазнитель! Христиане, бейте его! Насмерть, насмерть!
   Голова Асклепиодота нырнула в толпе отпущенников Велизария. На этом месте все сгустилось, будто бы образовалась воронка водоворота. Звериное рычание убийц и - ни одного стона. Асклепиодот умер, как стоик.
   Прокопию вспомнилась женщина-философ Гипатия, убитая три поколения тому назад в Александрии Нильской по наущению епископа Кирилла.
   Говорили, что ее терзали долго. Судьба оказалась более милостивой к неаполитанскому философу: в Неаполе в руках толпы не нашлось острых раковин, которыми добрые александрийцы-кафолики истово содрали живое мясо с костей ученой красавицы.
   Радушно, с широкими жестами покровителя и вождя, Велизарий встретил Индульфа, которого подвела к нему Антонина. Храбрый славянин должен войти в дружину телохранителей полководца, в число его ипаспистов. А где друзья Индульфа? Где они, с чьей помощью Индульф прокладывал дорогу в Неаполь? Пусть новый ипаспист Велизария найдет их. Мы любим смелых. Не их удел прозябать в рядах безвестных солдат. Где же Каллигон? Выдать этому воину десять солидов. Столько же дать каждому из его друзей. Включить их в списки ипаспистов. Отныне они члены военной семьи Велизария и, бог даст, навеки.
   Каллигон в знак повиновения приложил руку к груди. Велизарий удалился в покой Антонины. Он заслужил отдых. Жена, положив руку на крутое плечо мужа, шла рядом. В ее походке с легким раскачиванием бедер, по моде красавиц Палатия, читалось обещание награды покорителю Неаполя. Каллигон вспомнил строфу из Лукреция:
   Очень приятно тебе,
   когда на поверхности бурного моря
   с берега ты наблюдаешь спокойно
   злосчастье другого...
   Наглядевшись на быт Палатия и жизнь византийских патрикиев, Каллигон научился ценить сухой берег, на котором его оставил расчет работорговца.
   Вечером в одной из укромных комнат неаполитанского сената Прокопий, по привычке не остужать память, записывал события истекшего дня. На льняных фитилях двух масляных ламп держались неподвижные языки пламени, желтого, как воск.
   Волоски копоти, попадая на сероватый папирус, прилипали и привычно превращались в тончайшие штрихи, такие же черные, как сок каракатицы-сепии, которой писал историк.
   Чем же завершился многотрудный день Неаполя и войска? После взрыва недовольства солдаты уступили уговорам и приказам начальников, настояниям ипаспистов. До драк не дошло.
   Неаполитанцы возвращались в свой город голыми, без одной тряпки на теле, как полагается рабам, выставленным на рынок. С грубым остроумием солдаты объяснили пленникам, что Велизарий отдал войску имущество мятежных неаполитанцев. Поэтому победители берут и одежду, щедро оставляя помилованным их собственную шкуру.
   Прокопий хотел бы описать никогда не виданное, невероятное зрелище толп нагих мужчин, женщин, детей, мгновенно потерявших в общем несчастье скромность и стыд. Но о таких вещах полагается умалчивать - они понятны без слов. Какое слабое, какое зыбкое существо человек, как легко можно у него все отнять. И как быстро он мирится с несчастьем!
   Э, может быть, людской род только и силен своей небрезгливой цепкостью, своим умением липнуть к жизни, как репей к шерсти овцы? А что думает Каллигон?
   В походах Прокопий привык жить вместе с домоправителем и доверенным Антонины. Евнух заботился о риторе не меньше, чем о своей госпоже. Это значило немало. Прокопий всегда имел место для работы. Не было случая, чтобы затерялся его багаж из рукописей и книг.
   В ответ на вопрос Каллигон вздернул одно плечо: что ему за дело до человеческой плесени! Он то счастлив, он, евнух, уйдет в смерть без следа. Он смотрел на руку историка, которая превращала гадкую действительность в ее приемлемое подобие.
   <Велизарий отдал неаполитанцам женщин и детей и помирил войско с новыми подданными Юстиниана>.
   Хорошо, умно сказано! Кстати, лагерные торгаши сейчас бродят по темному городу и продают голым жителям за золотые солиды и серебряные миллиарезии одежду, сбытую солдатами за медные оболы.
   Да, и это не забудется... Прокопий писал:
   <Так довелось неаполитанцам в течение одного дня сделаться рабами и вернуть себе свободу. И так как их враги не знали их тайных местечек, они, вернувшись в свои дома, вновь приобрели самое ценное из своего имущества, золото, серебро и другое наиболее дорогое, что они, как все осажденные, давно зарыли в землю>.
   Острый ноготь Каллигона подчеркнул написанное ранее слово <женщины>. Склонив голову набок в знак понимания и согласия, историк изобразил над словом крючок, а на поле приписал: <не претерпевших никакого насилия>.
   Посмотрев один на другого, друзья безмолвно насладились юмором вставки. Между ними такое называлось - кадить дуракам прямо в глаза.
   Лицо евнуха сделалось жестким.
   - Не забудь написать о судьбе благородных риторов! - сказал он.
   Разорвав Асклепиодота, неаполитанцы бросились к дому Пастора. Но старый ритор, узнав о падении города, умер сразу от горя. Завладев бездыханным телом, новые подданные великой империи посадили его на кол.
   <Вот так и бывает, - думал Каллигон, зная, что его мысли совпадают с мыслями друга. - Следует ли поддаваться жалости к несчастным? Лишь изменится их участь, и они делаются не хуже ли своих вчерашних угнетателей!> Следя за рукой Прокопия, Каллигон утешался тем, что имена и дела двух благородных неаполитанцев сохраняются в истории.
   Отдыхая, Прокопий откинулся, и друзья начали беседу почти без слов.
   - Тацит, - назвал Каллигон имя историка, беспощадного обличителя императоров, и сжал тонкие, как у кошки, губы. В его глазах Прокопий прочел вопрос: <Когда же ты соберешься рассказать правду о Власти?>
   С улыбкой, чуть тронувшей углы рта и глаз, Прокопий твердо постучал пальцами по доске столика. Это обозначало:
   <Когда-нибудь, когда-нибудь. Но я это сделаю, сделаю, сделаю...>
   Друзей тешила взаимная понятливость, они любили немые беседы, полные значительных мыслей.
   Нет власти, происходящей не от бога, сказал Христос. Есть нечто сатанинское даже в скрытом недовольстве установленной властью.
   Свободнорожденный ромей Прокопий и вольноотпущенник Каллигон, человек безвестный, за малолетством не запомнивший рода-племени, получали одинаково острое удовольствие от запретного плода. Но вкушали осторожно. Раб решается зачерпнуть из полного чана лишь столько вина, сколько не отразится на уровне манящей жидкости, и не пьет допьяна.
   Во времена империи человек без больших усилий обучался обрекать себя на молчание. В том мире бродили своеобразные узники, гордые своим одиночным заключением. Ни друзьям, ни братьям, ни женам они не доверяли. Не столько даже из страха за самих себя. Они полагали, что благородно тащить опасный гнет вольнодумия только на собственных плечах.
   Прокопий беседовал с новым ипаспистом. Этот славянин свободно изъяснялся по-эллински. Прокопий любил выспрашивать варваров. Не доверяя людям, оберегая честь ученого, историк хотел вносить в свои книги лишь то, что перепроверялось многими свидетельствами. Сейчас он с радостью еще раз убедился, что правильным было записанное им о славянах, что живут они в демократии. Он верно понял, что многие названия славянских племен не мешают их кровному единству, что анты и славяне суть люди одной крови, одних обычаев.
   Индульф ушел, будто бы внятно ответив на все вопросы. Но нечто осталось в самом воздухе, какая-то призрачная тень среди тонких-тонких нитей масляной копоти. Быть может, такие ощущения человеком человека можно сравнить с тем, как животные тонкого обоняния запоминают волнующий в своей неизвестности новый запах.
   - Что-то... - начал Прокопий и не закончил. Что-то или нечто жило в этом славянине. Определение не удавалось.
   Прокопий и Каллигон вышли в зал, спустились на агору мимо молчаливых часовых. Прогулка перед сном.
   - Он говорит, там, у них, и звезды другие, - напомнил Каллигон.
   - И жизнь сурова, - добавил Прокопий, - там зимой холодно, как на высоких горах. Снег. Лед держится несколько месяцев. Жизнь их кажется мне трудной и скудной. Люди же там - могучи...
   - Да, там женщины рождают сильных мужчин, - согласился Каллигон. - И красивых, - евнух усмехнулся. Ему вспомнилось - прекрасный кентавр.
   - Очень далеко, - продолжал Прокопий. - Мне не удалось найти меру даже в днях пути, тем более - в милях*.
   _______________
   * М и л я р и м с к а я (= 8 с т а д и й) - 1,483 километра.
   - Поэтому у них все по-иному.
   - Да. Все так сообщают. А! Ведь и они тоже люди, такие же, - с неожиданным, противоречивым для самого себя скептицизмом возразил Прокопий. - Они... - но его изощренный ум оставался бесплодным.
   Слов опять не нашлось, а Вдохновенье не приходило.
   Мешал страх. Древний, всеобъемлющий римский страх. Через страх воспринималась жизнь. Поэтому именно Платон, столь боящийся перемен и движения, сделался дорог для лучших умов империи. Неподвижность и покой казались единственным, истинным благом для тех, кто боялся прошлого и будущего, богатых и бедных, рабов и свободных у себя дома, варваров - на всех границах и Судьбы - при каждом движении.
   Какая-то тень появилась на площади. Приглушенные рыдания приблизились, смолкли. Тень удалялась. Опять послышались всхлипывания. Жертвы Судьбы.
   - Не первый раз я слышу, более того, я знаю, - сказал Прокопий, славяне не признают власти Судьбы.
   - Значит, они умеют без нее обходиться, - согласился Каллигон. - У них слишком холодно. Может быть, Фатум любит только тепло наших морей? Любит только нас? - и Каллигон опять, но по-иному усмехнулся. Он не ждал ответа.
   Глава тринадцатая
   ВТОРЖЕНИЕ
   Травой оброс там шлем
   косматый,
   И старый череп тлеет в нем.
   Пушкин
   1
   Вдали, за самой широкой рекой из всех, встреченных на пути от Роси, берег громоздился скалистыми кручами. Кустарники, цепляясь за дикие обрывы, казались издали пятнистыми лохмотьями одежды, прорванной жесткими костями старой земли.
   На кручах - стены. Их длинные ступени, отходя в заречье, смыкаются в многоугольник. Даже отсюда видно - высоки они. Над стенами пучатся башни, будто исполинские ладони с обрубленными пальцами.
   Так вот какова Дунай-река, кон-граница прославленной империи. Вот каковы ромейские крепости, охрана границы.
   Велика река, велика. Ветерок тянет, но жарко. Ратибор сдвинул на затылок кожаную шапку.
   Донесся звук, далекий и знакомый. Бьет колокол, как на кораблях ромейских купцов. Нет на реке кораблей. Колокол звонил в крепости, на том берегу.
   Бывалый конь сам себе выбирал дорогу в пойме реки. Дымом взлетали потревоженные комары. Кусты с громким шелестом струились по ногам всадника. Берег отлого опускался.
   Чуть захрапев, конь остановился. Ратибор увидел: из черных, изъеденных ржавчиной поножей торчали желто-серые кости голеней. В проломанном шлеме остался отвалившийся череп. Через ребра скелета проросли лозы. Черви источили древки копий, с которых наконечники отпали, подобно гнилым плодам. Щит покрылся опухолями мха. В кусках трухлявого железа с трудом угадывалось, что из него ковали.
   Много, много останков встретилось россичам на пути к ромейской границе. Что кости! Находились бывшие грады, былые станы, окопанные расползшимися рвами, завалившиеся колодцы, черные камни очагов, гряды пепла и углей, окаменевших от дождей и солнечного жара.
   В начале пути росское войско двигалось границей лесов. На восьмой день переправлялись через Буг. За Бугом землю прорезали долины, вздыбили холмы. Чернолесные пущи с колючим подлеском были проходимы только для кабанов и волков.
   Потом одолели Днестр. Отсюда потянулись еще более изрезанные земли, выше сделались холмы и пригорья, а солнце заметно быстрее западало за горами, и поспешнее, чем на Роси, таяли светлые сумерки.
   Шли на юг да на юг. Сберегая коней, не торопились ничуть, и всего-то за одну луну проделали весь поход от дома до ромейской границы.
   Помнил Ратибор, как два десятка лет тому назад степи за Росью обманчиво мнились ему беспредельностью. Однако же ромеи живут близко. Для того земля велика, кто векует жизнь сиднем под своим градом.
   Ратибор потрепал коня по шее, и тот пустился дальше на запах речной воды. Внимание всадника привлекли низкие сваи, трухлявые, как осенний гриб, и истлевший челн. Видно, здесь была в старину переправа.
   За ивняком серый налет ила покрывала сетка трещин с застывшими отпечатками птичьих и звериных лап. Тощая осока и лопушистая мать-и-мачеха сказали о бесплодии песчаной отмели, спрятанной под тонкой рубашкой наносного ила. На речном урезе течения не было. Чуя копытом надежную опору, конь, привычный к водопою, смело пошел в воду.
   Пологий, пойменный берег мелок, под крутым у ромеев, должно быть, глубоко. Конь медленно сосал через зубы. Ратибор не хотел пить. Он умел на походе, напившись с утра, не ощущать жажды до вечернего привала. Однако и он, нагнувшись, захватил горсть мутной, тепловатой водицы. Первый россич на ромейском кону и первый росский конь вместе пригубили дунайской воды.
   Капли падали с мягких конских губ. Капли скатились по жестким усам Ратибора. Пришел час прежде немыслимо-невозможный. Будь все это раньше, и забыл бы себя Ратибор. Теперь он, походный князь росского войска, обязан иметь холодную голову и сердце держать в узде. Ему вспомнился молодой северянин, Индульф-Лютобор, томимый желанием найти невозможное на берегах Теплых морей. Нашел ли свое, или уже давно истлели погребенные под ржавым железом кости, и над ними тоскует птица-душа, не очищенная пламенем костра?
   Велик Дунай, велик. И летом он таков, каким бывает на исходе весны Днепр под молодым Княжгородом, поставленным князем Всеславом на высоком берегу устья Роси, чтоб было удобнее россичам владеть Днепром.
   Ветер будто бы свежел. Опять послышался не то забытый Ратибором, не то на время прервавшийся звон крепостного колокола. И справа и слева от Ратибора к тихому Дунаю выезжали всадники и поили коней. Совсем рядом зашлепали копыта.