- Скобелев, а не Кобелев, - сказал Кубдя.
   - Ты подожди. Когда он отличился, тогда ему букву "с" царь и прибавил. Чтобы не так позорно ему было в гостиные входить. Мобилизовали на германскую войну, тоже мечтал отличиться и фамилию свою как-нибудь исправить. Но не пришлось. Народу воюет тьма, так, как вода в реке, разве капля что сделает? Ранили меня там в ногу, в лазарете пролежал и уволили по чистой.
   Соломиных повернулся спиной к огню и проговорил:
   - И пришел ты Кобелевым.
   - Видно так и придется умереть.
   - Царя вот дождешься и сделает он тебя Скобелевым.
   - Царя я не желаю, как и вы, может быть. Я ж вам сказал, что жалостью я ко всем наполнен, и это у меня родовое. Вот ребятам в школу ходить не в чем жалко, - бумаги нет, писать не на чем - жалко, - и живут люди плохо - тоже жалко...
   Малишевский долго говорил о жалости, и ему стало, действительно, жалко и себя, и этих волосатых, огрубелых людей с топорами. Он начал говорить, как его воспитывали и как его никто не жалел и сколько из-за этого у него много хороших дней пропало и может быть он был бы сейчас иной человек. И Кобелеву-Малишевскому хотелось плакать.
   Беспалых взял ложку и попробовал суп.
   - Рано еще. Пущай колобродит.
   Он развязал мешок и достал ложки. Самую чистую он подал Малишевскому. Беспалых нарезал калачей и, положив их на полотенца, снял с огня котелок. Кубдя подбросил хвои.
   Плотники, дуя на ложки, стали есть. Учитель отхлебнул немного из котелка и отодвинулся.
   - Что ты? - сказал Соломиных, - ешь.
   - Сыт. Я недавно поужинал.
   Кобелев-Малишевский смотрел, как сжимаются их поросшие клочковатым волосом челюсти, пожирая хлеб и мясо, и ровным голоском говорил:
   - Монастырь построили, чтоб молиться, а вы в него не ходите. Бога только в матерках упоминаете, ни религии у вас нет, ни крепкой веры во власть. И кто знает, чего вы хотите. Повеситься с такой жизни мало. Как волки, никто друг друга не понимает. У нас тут рассказывают, пашут двое - чалдон да переселенец. Вдруг - молния, гроза. Переселенец молитву шепчет, а чалдон глазами хлопат. Потом спрашивает: "Ты чо это, паря, бормотал?" - "От молнии, мол, молитву". "Научи, - грит, - может сгодится". Начал учить: - "Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое..." - "Нет, - машет рукой чалдон, - длинна, не хочу". Все покороче хотят, а жизнь-то и так с птичью любовь.
   Учителю обидно было, что плотники ели его курицу и не благодарили; обидно, что на него не обращали внимания, - обидно, что из города не слали три месяца жалованья. Он сидел перед огнем и говорил совсем другое, что хотел бы сказать. Похоже было, что за него кто-то сзади говорит, а он только шевелит губами.
   Плотникам же слабо мерещилось, что они голые идут в ледянистой воде - и нет ей ни конца, ни края.
   Трещала, сгорая, хвоя. Повизгивая, лаяли собаки за огнем, - им туда, в темноту, бросал Горбулин кости и куски.
   Соломиных закрылся тулупом с головой и что-то неразборчиво мычал. Не то он спал, не то говорил. Беспалых и Кубдя лежали на боку, курили. Лица у них были красные.
   Малишевскому никто ничего не отвечал. Уголек упал к нему на коленко, он пальцем сбросил его и стал говорить о любви.
   Горбулин ушел и скоро по ту сторону костра из тьмы вышла его приземистая узколобая фигура и за ним три лохматых пса. Он усадил их в ряд, поднял руку кверху и пронзительно заорал:
   - Ну-у!..
   Собаки подняли передние лапы и сели на задние. Морды у них были измученные и видны были их белые клыки. Малишевскому стало страшно. Горбулин подсел к собакам рядом и, закатывая глаза, завыл по-волчьи.
   - У-у-у-о-о-о!..
   Сначала одна, потом вторая собака и наконец все три затянули:
   - У-у-у-о-о-о!..
   И Кобелеву-Малишевскому казалось, что сидят это не три собаки и человек, а все четыре плотника и воют, не зная о чем:
   - У-у-у-о-о-о!..
   Внутри, на душе кишело, как клубок белых червей, что-то непонятное и страшное. Малишевский вспомнил - сибиряки не любят ни разговаривать, ни петь, и ему стало еще тоскливее.
   - Ты гипнотизер, - сказал он, подходя к Горбулину.
   Горбулин потянулся к нему ухом:
   - Не слышу.
   Кобелев-Малишевский повторил:
   - Гипнотизер ты.
   Горбулин завыл еще протяжнее:
   - У-у-у-о-о....о-о-о...
   Собаки, с красными остекляневшими глазами, вторили:
   - У-у-у-о-о...
   Кубдя с размаху вылил ведро воды в костер. Огонь зашипел, пошел белый пар - словно в средину желтого костра опустился туман.
   Малишевский пошел прочь от костра.
   IV.
   Амбары рубили позади пригон, где начинался лес и камень. По бокам сосны, а сзади серые, сырые на вид, камни. Дальше шли горы, - если влезть на сосну, увидишь белые зубы белков. Прямо упирались в глаза пригоны, за ними монастырские колокольни с куполами, похожими на приглаженные ребячьи головки; чистые строения. Спали плотники в избе, срубленной недавно, рядом с пригонами. По вечерам неослабным говором - мерно и жутко отдававшимся в горах - били в колокол. Плотники в это время играли в карты в "двадцать одно".
   Емолин у работы был совсем другой, чем в селе. И строже, и как-то у места. Ходил быстро, длинный, как сосна, в рыжем зипуне и, спешно перебирая тонкими, словно бумага, губами, вкрадчиво и строго поторапливал:
   - Вы живее, вопленики!..
   Отвечать ему не желали, только Беспалых это нудило:
   - Иди ты подале, кила трехъярусная!..
   Емолин опалял постройку взглядом и смолкал, а через минуту, словно в недуге, опять говорил:
   - Пошевеливай мясом!..
   Рубили углы амбара в лапу: бревна без выпуска концов, как тесовые ящики. Так хоть дерево бережется, но в избе холодней. Кубдя настоял, чтоб хоть наставляли стык бревна-в зуб: конец на конец, стесав оба накось и запустив один в другой уступом.
   - Эх, рубители! - вскрикивал Кубдя.
   Гнулись в единых взмахах мокрые спины. Под один гуд тесались бревна. Звенели дрожью, отсвечивая на солнце, большие, похожие на играющих рыб, топоры. Бледно-желтые смолисто пахнущие щепы летали в воздухе, как птицы.
   Емолин ходил вокруг, неизъяснимо улыбался и говорил сказками:
   - Столяры да плотники от бога прокляты; за то их прокляли, что много лесу перевели.
   Натирая "нитку" мелом, Беспалых отвечал:
   - Кабы не клин, да не мох, так бы и плотник издох!.. Уйди, человечий наструг, зашибу!..
   Семисаженные мачтовики и трехсаженные кряжи лежали, тесно прижавшись желтой корой друг к другу. На коре выступала прозрачная смола и бревна пахли мхом.
   Емолин не любил, когда курят:
   - Надо скорей катать.
   Плотники усаживались на бревна, закуривали и начинали разговаривать. Емолин ходил мимо, одним глазом смотрел на них, а потом, как гусь, заворачивал на-бок голову и смотрел в небо.
   - Солнце высоко, ребята.
   Уже сюда, в Улалейскую обитель, забросило перо ветром: везде, говорили, народ бунтуется и хотят свою крестьянскую власть. Это говорили и приезжие мужики, и бабы, привозившие провизию, и Емолин твердил:
   - Сруб кончите, запишемся в дружину "креста" и айда большевиков крыть!..
   Соломиных гудел что-то под нос, гудело под ним бревно, а Кубдя неожиданно спросил:
   - У тебя баба брюхата?..
   - На кой тебе хрен ее брюхату надо?
   - К тому, что скоро брюхатых мобилизовать будут. Народу не хватат.
   Емолин качнул головой:
   - Дурак ты, Кубдя, хоть и большой человек. Брякашь зря.
   - Ей-богу!.. Они такой-то народ боятся брать, бунтуют. А брюхатых как раз, как забунтуют, так и скинет.
   - Порют вас мало.
   - На чей скус...
   Плотники захохотали, а Беспалых замахал руками:
   - Уходи лучше, драч, уходи!..
   Емолин хвалился:
   - Донесу милиции, против правительства идете.
   Плотники хохотали:
   - Донеси только, нос отрубим.
   Однажды пришел из лесу настоятель. Емолин перед тем матерно выругал Беспалого и, увидев настоятеля, согнулся, сделал руки блюдечком и подошел под благословенье.
   На плече у настоятеля лежали удилища и в правой руке котелок с рыбой. Он поставил котелок на землю и благословил Емолина.
   - Как работаете?
   - Ничего, слава богу, отец игумен.
   Беспалых ударил топором в бревно и пропел вполголоса:
   - Отец игумен, вокруг гумен...
   Монах должно быть услыхал. Он пошевелил удилищами на плече. Был он сегодня недоволен плохим уловом и сказал строго Емолину:
   - А плотники-то твои, сынок, развращеннейший народ.
   Емолин в душе выругался, но снаружи вертляво обошел вокруг монаха и заискивающе сказал:
   - По воспитанию, знаете, отец игумен.
   У игумена была ровная черная борода, казавшаяся подвешенным к скулам и подбородку куском сукна; Кубдя посмотрел ему в бороду и подумал: "вот, нетяг!".
   И неожиданно игумен бросил удочки на землю, как-то сразу пожелтел и, взмахнув широкими рукавами рясы, закричал на Емолина:
   - Молчать!.. Не разговаривать, сукин сын!.. А-а?..
   Емолин испуганно попятился, плотники взглянули на его сразу осевшую фигуру и захохотали. Монах обернулся к ним, подскочил к срубу, плюнул и крикнул:
   - Прокляну, подлецы!..
   И, не подобрав удочек и ведерки, ушел, издали похожий на колокол.
   Емолин смущенно сморщился и нерешительно протянул:
   - Вот нрав.
   Немного погодя добавил:
   - Стерва, а?..
   Плотники оставили топоры и хохотали.
   За удочками пришел тонкий и длинный, похожий на камышинку, монашек в облезлой бархатной скуфье и ряске из "чортовой кожи".
   - Что ты монах будешь? - крикнул ему Горбулин.
   Монашек застенчиво ответил:
   - Рясофорный, я... Не пострижен...
   - У те чо, молоко-то бугаи эти высосали, ишь ведь как холстина?
   - Они высосут! - подхватил Беспалый.
   Монашек покраснел.
   Плотники осмеяли его, и он, заплетаясь длинными ногами в больших сапогах, потащил удочки и котелок.
   Емолин долго ругал игумена, а потом набросился на плотников. Кубдя послал его к "едреной бабушке" и подрядчик смолк. С городскими рабочими он поступил бы круче, но эти могли бросить работу и уйти.
   Говорили, что в Алтае ездят карательные отряды и усмиряют крестьян. После того, как были разогнаны большевики, этих "карателей" крестьяне встречали с радостью и помогали арестовывать и бить и деревенских и городских разбежавшихся большевиков. Теперь впереди "карателей" шло темное и страшное, что обрушивалось часто на "большевицкие" деревни и хоронило в огне и крови роптавших.
   Но и каратели не появлялись по одному. Из леса стреляли по одиночкам и, подстрелив, прибивали гвоздями к плечам погоны, а потом бросали посреди дороги - на страх и поучение.
   На Зосиму-Савватия пчельника Кубдя сказал Беспалому:
   - Завтра - крышка!
   - Чего? - не понял тот.
   - Не работаем.
   Беспалых подумал и недоумевающе вздернул плечи:
   - Не пойму, парень.
   - Зосим-Саватий...
   - Ну?
   - В Улее престол.
   Беспалых даже подпрыгнул:
   - Вот чорт, а я и забыл. Идем, что ли?
   Кубдя посмотрел вверх. Редкие прозрачные облака, как кисея, застилали небо. Ниже, они падали на тайгу.
   - Люблю игорничать... Айда пополюем.
   - Ружья нету.
   - Соломиных привез берданку.
   - Не даст.
   - Даст. Он в гости идет, с утра завтра, с Горбулиным вместе, на престол. В Улею.
   Беспалых поддернул штаны, быстро высморкался и пошел просить берданку.
   На утро день был чистый, чуть ветреный. Кубдя и Беспалых надели на лицо и шею сетки от комаров, зарядили берданки и спустились к речке. В тальнике ветра не было, тонким неперестающим звоном пел комар, пролетал через сетку и яростно кусался. Под ногами хрустя ломались гнилые сучья, пахло илом, осокой. Река казалась иссиня-черной, а мелкий песок желтым.
   - От солнца, - сказал Кубдя.
   В речных тихих затонах, - в опоясках камыша, - было много дичи. Они стреляли. Кубдя всегда в лет, а потом Беспалых снимал штаны и лез в воду. Лопушники хватали его за ноги, он фыркал и кричал Кубде:
   - Егорка! Утону!
   Кубдя, грязный, весь в пуху сиял на берегу своим корявым лицом, отвечая:
   - Ничиво. Монастырь близко - сорокоуст закажем.
   Если утка была недобита, Беспалый перекусывал ей горло и говорил:
   - Обдери душеньку свою.
   Уже отошли далеко от монастыря. Виднелись белки - с синими жилками регушек.
   - Пойдем назад, - сказал запыхавшийся Беспалый. - Куда нам их бить, обожраться что ли...
   Кубдя лез через камыш, чавкая сапогами в грязи, и нетерпеливо покрикивал:
   - Еще, Ваньша, немного, еще...
   Беспалый плюнул и сел на корягу.
   - Не пойду, - сказал он.
   Кубдя пошел один. Скоро где-то в камышах грохнул выстрел. Беспалый хотел пойти, но удержался. "Ну его к чорту, - подумал он, - с ним вечно не выйдешь".
   - Егорка-а!..
   - Ну-у!..
   - Сюда иди-и, ха-лер-а-а!..
   Беспалый не откликнулся. Он хотел закурить, но вспомнил про сетку и выругался. Тогда стал он думать, нужно ему жениться или еще рано. Уже двадцать четыре года, а парень не женат.
   "Пора уж", - решил он.
   На елани трава была под-мышки и Беспалого не было видно на коряжине, он решил отдохнуть и отправиться одному. Беспалый прислонился головой к дереву, под голову положил утку, ружье в ноги и закрыл глаза.
   Разбудил его Кубдя. Он стоял перед ним и, дергая его за рукав, улыбался:
   - Буде, выспался, пойдем на престол.
   V.
   Кубдя был доволен и охотой, и разыгравшимся теплым днем, и ломотой в пояснице с устатка. Шагая мимо сырых стволов осин, он посвистывал и, смеясь, оглядывался на вяло тащившегося сзади Беспалого. Беспалого, как и всегда после сна на солнце днем, распарило и во рту его неприятно сластило.
   - Айда домой, - сказал он, перебрасывая уток с руки на руку.
   - Нельзя - надо бога вести как следует. Осмеет народ.
   Они, как и все сибиряки, редко заглядывали в церковь, но не попьянствовать во время праздника считали грехом.
   С утра густо дымились трубы: жирным черным пятном полз дым в небо. Сразу было видно, что пекут блины и шаньги. На скамейках у ворот сидели мужики и покуривая говорили о хозяйстве. На них были новые, пахнущие краской, ситцевые рубахи - неизмятые еще, рубахи топорщились колом и похоже, что одели мужиков в бересту. Парни ходили в ряд, под гармошку, по деревне. Испорченная гармошка врала. Они же молча изгибались из стороны в сторону, лица у всех были серьезные, и не верилось, что идут пьяные люди, далеко пахнущие самогонкой. За парнями, тоже в ряд, как утята за маткой, шли девки в ярких кашемировых платьях и проголосно пели:
   Я иду-иду болотинкой,
   Машу-машу рукой
   Чернобровый мой миленочек
   Возьми меня с собой.
   Кубдя и Беспалый бросили уток к учителю в сени. Хотели снять ружья, но Беспалый сказал:
   - Возьмем, для близиру: хоть штаны рваны, а берданку имем.
   Умылись, повесили ружья за плечи; Беспалый переобул для чего-то сапоги, потом вышли на улицу, поздоровались с парнями и пошли в ряд, под гармошку.
   Гармонист шел в средине и, втянув губы в рот, так нес гармошку и с таким видом играл, словно научился и приобрел ее впервые. Солнце отсвечивало на жестянках клавишей, на кругленьких колокольчиках гармошки. Под ногами гнулась молодая трава, из палисадников пахло черемухой, а на маленькой церковке торопливо, под "комаринского" трезвонили:
   - Ту-лю-лю-ли-бо-ам!.. Бом!.. Бэм-м...
   Когда так молчаливо и с удовольствием прошли две улицы, гармонист предложил:
   - Айда-те к Антошке?
   Писклявый голосок из ряда сказал:
   - Айда-те.
   Парни свернули к Антошке Селезневу.
   Антон Селезнев - высокий и строгий мужик лет пятидесяти - встретил их у ворот. На нем был синий пиджак и штаны, вправленные в лаковые сапоги. Окладистой русой бородой, гладко причесанными, в скобку, волосами, он тряхнул так самодовольно, что все ласково улыбнулись. Он считался в селе всех богаче и его всегда выбирали в церковные старосты, - поэтому-то он сегодня и угощал всех.
   Селезнев провел парней к крыльцу, зашел в сени, постучал чем-то деревянным и проговорил:
   - Заходи.
   Парни один за другим заходили, выпивали по кружке самогонки, брали в руки пирог с калиной - и кто был этим удовлетворен, тот выходил за ворота. Кубдя выпил под-ряд две кружки, вышел на крыльцо, сел, откусил кусок пирога. К нему подошел петух - рыжий, с одним глазом. Кубдя бросил ему корку, петух посмотрел пренебрежительно и тихонько отодвинулся. Беспалый потянулся лицом в улыбке.
   - Не ест, - сказал он. - Нравный.
   Селезнев вышел с глиняной кружкой в руке и спросил:
   - Еще, паре, не хочите?
   Беспалый повел плечом.
   - Потом, Антон Семеныч. У те петух-то пошто хлеб не ест?
   - Время знат. Он у меня утром да вечером только ест. Два раза напрется и ничего.
   - Терпит?
   - Не жалуется.
   - Чудна Русь! - воскликнул Беспалый. - А самогонка у те добра - табаку мешашь, что ли?
   - Ничего не мешаю, - сказал Селезнев, хозяйственно оглядывая двор. - У тебя что, голова болит?
   - Не болит, а кружится.
   Кубдя сказал:
   - С большой ходьбы.
   - Полевали? - лениво спросил Селезнев.
   - Полевали.
   - Бы-ват, - протянул Селезнев и замолчал.
   Молчали так, словно вели большой и важный разговор. Селезнев выпил самогонку и выхлестнул остатки на землю.
   - Пью-пью ее, - сказал он, - а не берет. Даже злюсь.
   Беспалых посоветовал:
   - А ты на голодно брюхо пей.
   - На сохатого лихоманку напустить хочет. Ха-а!.. - рассмеялся Кубдя не столько над Беспалых, сколько над собой: голова его начала медленно и весело наполняться туманом.
   Селезнев сел на крыльцо, свернул папироску.
   - Робите? - полунасмешливо спросил он.
   - Робим.
   - Та-ак... Али дома места нету? Земля высохла?
   Беспалых стукнул себя кулаком в грудь:
   - Потому, мы странники!.. Разжевал, Антон Семеныч?
   - Валяй в охоту тогда; что к чужому человеку в кабалу лезть? Не вникну я в вас. Чужую грязь гатить?.. Что проку-то?..
   Кубдя с остановившимся, пьянящимся взглядом взял под мышки Селезнева:
   - А ты, мил друг, не дури. Сам знашь, с каких доходов на работу идешь. Потому-у: тоска-а!.. Был, я скажу тебе, в германску войну, в Польше был, в Германии был - и он, и он, - все!..
   Кубдя указал на Беспалых и еще на кого-то, в ворота:
   - Посмотрели - во-от, народ!.. Живут, скажу тебе, робют. Чисто, сухо, кругом машина. Он тебе и человека убивать машину придумал таку - по воде и по воздуху, не говоря обо всем прочем.
   - Не ври хоть...
   - А ты переври лучше. Поработат он тебе в силу и отдыхат.
   - А тебе плохо?
   - Плохо!.. - Кубдя разозленно заговорил. - Недовольны мы, понял? Желаем жить - чтобы в одно за всеми, а не у свиньи хвост лизать. Вот тебе, дескать, мамкина сиська. И с такого положенья - встосковали мы!..
   - Не все сразу. Скоро-то, знаешь, насчет кошек говорят...
   - Зря говорят! Ленив человек-от, ленив стерва! Ему бы все в пузе ковырять да брата своево вылаять. Нет, ты, курва, прожгись через работу-то да выплачься - вот и поймешь, на какое место заплатку ставить надо.
   - А ты научи.
   Кубдя соскочил с крыльца и, пошатнувшись, рассмеялся:
   - Сам-то во тьме иду.
   - Свечку надо?
   - Не из твоей ли церкви?..
   Селезнев провел рукой по бороде от горла к носу и ухмыльнулся глазами:
   - Свечки-то все одинаковы. Лишь бы светили. Ты думашь с такой, а я с другой, а к месту-то одному придем.
   - К одному ли, Антон Семеныч?..
   Кубдя подхватил Беспалых под руку и пошел.
   - Сиди, - сказал Селезнев.
   - Пойдем лучше проветримся. А то парень-то совсем скис, - сказал Кубдя.
   Селезнев шумно вздохнул и возвратился в горницу. Тут сидели и пили самогонку гости - из соседней деревни: маслодельный мастер - жирный, лысый как горшок, мужик; мельник - как и все мельники - большой любитель церковного чтения и большой бабник, - со своей дочкой, священник с дьячком. Жена Селезнева, широколицая высокая баба, наливала гостям самогонку в рюмки и, колыхаясь перетянутым животом, говорила:
   - Кушайте, не стесняйтесь, кушайте...
   В избе было жарко. Пахло зерном - прелым - от самогонки, хлебом, геранью, табаком. Мельник пронзительно, словно в избе шла мельница об шести поставах, спорил с попом и дьячком о двоеперстном крещении. Попу хотелось спать, но уйти было неловко и он отпихивал от себя рукой мельника:
   - Уйди ты от греха, уйди!..
   - Я те докажу, - кричал мельник, - от закона божия докажу, от катехизиса, от всяких, всяких!.. Сознаешь?..
   Псаломщик потрогал за плечо мельника:
   - Что ты одно и то же затвердил? Ты факты приводи, а криком-то и дурак возьмет, да?..
   Маслодельный мастер спорил со всеми тремя и, не слушая ни их, ни себя, бубнил:
   - Поп! Хошь у те и рыло и брови как у пророка, а я тебя не желаю слушать так как моя душа самого меня хочет слушать... У всякого человека есть внутри свой соловей... А ты мне там про священно писанье!..
   Мастер поднял вверх руки и басом заорал:
   - Благослови владыко-о!..
   Псаломщик отскочил от попа и умиленно взглянул на Антона:
   - Блистательно народ живет.
   Антон чувствовал усталость во всем теле. Долгая утреня и обедня, при чем нужно было стоять впереди всех и, ощущая на себе взгляды, кланяться и креститься особенно истово и не торопливо; работник куда-то скрылся и нужно было самому гнать лошадей к водопою, дать им сена. И брала злость и не хотелось ради праздника злиться.
   Селезнев взял псаломщика за плечи, усадил рядом с собой и сказал:
   - Ну, рассказывай, Никита Петрович.
   Псаломщик повел высохшим лицом во все стороны и сказал:
   - Домовитый вы, Антон Семеныч.
   - Иначе нельзя.
   - У нас в России не так.
   Антон взглянул на него оживившимся мыслью взглядом:
   - Знаю. Бывал.
   Псаломщик стиснул зубы и вздохнул так, словно выпустил душу:
   - Тоже хочу хозяйством обзавестись.
   - Без хозяйства человек - ветер.
   - А дальнейшее само собой, а?
   - Что?
   - Ну, жизнь?
   Псаломщик хитровато уставился на крупного чернобородого человека и подумал: "крупен, дядюшка. А и плутень тоже". Антон овял и устало проговорил:
   - Кто как хочет, тот так и строит, свою жизнь-то.
   - А бог?
   - Бог для ночи нужон. С ним дневать не приходится.
   В это время к Антону подошла баба и сказала:
   - Там те, мужик, спрашивают.
   - Кто?
   - Милиционеры, что ли. С ружьями, на паре приехали. У ворот.
   Селезнев взглянул на ее побледневшее лицо и недовольным голосом проговорил:
   - А ты уж и скисла.
   И, поскрипывая сапогами, мелким шагом, вышел к милиционерам. Их было двое. Они сидели в коробке и что-то разговаривали между собой. Каурые лошади утомленно отгоняли хвостом жужжавших паутон. Ямщик - молоденький мальчишка смотрел что-то у колес. Селезнев подумал, что милиционеры свернули выпить, и он решил угостить их получше.
   - Заворачивайте, - сказал он.
   Милиционеры взглянули на него. Один из них был на городской манер - бритый - без усов и бороды, второй - совсем молодой с начесаным на фуражку курчавым хохолком волос. Милиционер постарше сказал:
   - Ты Антон Семеныч Селезнев?
   И то, что сказал он эти слова, как их говорят на суде, не понравились Антону. Он сказал:
   - Я самый.
   Милиционеры переглянулись и, перегибая коробок, вылезли направо. К коробку сбирался народ: парни, девки. Старший милиционер оглянулся и увидал Кубдю и Беспалых с ружьями.
   - Разрешенья есть? - спросил он все так же строго.
   - Много, - весело отвечал Кубдя.
   Милиционер потрогал кобуру у пояса и говорить такие холодные протокольные слова ему должно быть очень нравилось. Он сказал:
   - Потом разберемся. Вы не уходите.
   - Ладно, - сказал Беспалых. - Мы ведь здешние.
   - А народ пусть разойдется. В свидетели охота? Где тут староста?
   Вышел староста. Заспанный мужик в сатинетовой рубахе без опояски.
   - Я староста, - бабьим голосом проговорил он.
   Милиционер с неудовольствием сказал:
   - Дожидаться тебя приходится. Обыск вот надо произвести. Самогонку, говорят, курите?
   - А кто их знат! - равнодушно ответил староста.
   Милиционеры были городские и при виде этих лохматых пьяных людей, узеньких линий глаз, - где бог знает какие мысли прячутся, - они вначале немного трусили. Потом увидав, как мужики торопливо расступились перед шинелями английского образца, пуговицами со львом и голубыми французскими обмотками, милиционеры развеселились и, вспомнив про свою трусость, осерчали. Младший, не привыкший к ружью и постоянно поправлявший ремень, входя во двор, крикнул:
   - Пьянствовать тут!..
   Крик его походил на жалобу и он смолк.
   Аппарат для курения самогонки - два толстых глиняных горшка с рядом медных трубочек и жестяной холодильник - стоял под навесом, на телеге, накрытый кошмой. Тут же стоял и боченок с невыпитой самогонкой. Милиционер вытащил из кармана бумагу и чернильницу и начал писать протокол. В толпе переговаривались:
   - Ишь, хотят, чтоб цареву водку пили!
   - Торговлю отбиваешь, дескать!..
   - И не говори.
   Молоденький милиционер поджал губы и ссупил брови.
   - Ишь ты, задело.
   - Не пьет!
   Составив протокол, милиционер разбил ружьем горшки, прободал штыком холодильник и сломал медные трубки.
   Мужики молчали. Милиционер опрокинул на землю самогонку. Образовалась лужица, блеснула темноватая крыша пригона и водку впитала земля. Запахло горячим хлебом.
   - Вот паскуда! - крикнул кто-то из толпы.
   Милиционеру было жалко и самогонки и себя, совершающего, такие нехорошие поступки, он рассердился:
   - Молчать, чолдонье!
   Милиционер помоложе ухватился за ружье:
   - Всех переарестуем.
   Толпа задышала быстрее и нажала на милиционеров. Им было тесно, старший милиционер начал ругаться по-матерному, второй испуганно глядел в пьяные, быстро мигающие лица. Мужики нажимали. В груди и бока милиционерам уперлись чьи-то твердые локти и руки. Пахло самогонкой и еще чем-то нехорошим, кажется прелым камышом от повети. Затрещал коробок у ворот. Старший милиционер попробовал пойти - не пускают. Кругом глаза и теплое человеческое дыхание. Милиционер помоложе вскрикнул; раздался его голос - коротенький и немного с хрипотцой. Его товарищ вдруг длинно - матерком каторжан - выругался - и в бога, и в мать, и в живот. Кто-то из толпы - вертлявый и маленький - выскочил и ударил его в зубы. Милиционер горласто крикнул и выстрелил под-ряд три раза в толпу из револьвера. Охнули. Толпа расступилась.