- Я сейчас, сейчас. - И, неслышно ступая, исчез в глубине прихожей. Гости остались у порога. В прихожей было пусто. Через минуту перед ними открылась тяжелая дубовая дверь, и юноша появился снова.
   - Ребе просит вас, - молвил он.
   Володкович стоял, не двигаясь, и ксендз Сурин понял, что ему придется одному пройти к цадику. Он переступил через порог, поклонился и, сделав несколько шагов, огляделся вокруг.
   В большой комнате с низким потолком все окна были закрыты ставнями, освещалась она восковыми свечами. Хотя свечей было немало, их свет терялся в полумраке. Стены и пол сплошь покрывали ковры. На полу они лежали в несколько слоев, на стенах висели, находя один на другой, образуя непроницаемые и поглощающие любой шум завесы. Слова в этой комнате звучали глухо и гасли, как искры на ветру.
   За длинным дубовым столом, на котором лежала только одна книга и горело много свечей, сидел нестарый еще человек с изжелта-бледным лицом. Длинная борода ниспадала ему на грудь двумя волнами. Ксендз Сурин невольно подумал, что цадик похож на покойного короля Сигизмунда-Августа (*13), и молча поклонился еще раз.
   Молодой еврей застыл у двери в почтительной позе, он, видимо, намеревался присутствовать при беседе. Реб Ише поднял глаза от книги и посмотрел на ксендза без удивления, но очень проницательно, потом встал, не отходя от стола, произнес:
   - Salve! [Здравствуй! (лат.)]
   В этом приветствии отец Сурин увидел приглашение вести беседу на латыни, но у него не хватило мужества доверить в такую минуту свою мысль чужому, классическому языку. Он опасался, что, выраженная на латыни, она прозвучит нелепо и что, пользуясь готовыми формулами, он исказит ее суть. Поэтому он сказал по-польски:
   - Прошу прощения за беспокойство, но...
   Тут он запнулся, вопросительно взглянул на раввина, однако тот стоял неподвижно, и на лице у него нельзя было ничего прочитать. И закончить фразу раввин ему тоже не помог.
   - Ты, верно, удивлен? - сказал отец Сурин, делая шаг к столу.
   - Нет, - отвечал цадик звучным голосом, - нет! Я уж давно жду, что один из вас придет ко мне.
   Ксендз Сурин смешался.
   - Ты знаешь? - спросил он.
   - Знаю, - спокойно ответил раввин.
   - Что это такое? - опять спросил ксендз.
   - Не знаю. Мне надо посмотреть.
   - Ох! - вздохнул ксендз.
   - Настоящие ли там бесы?..
   - Вот-вот, - горячо подхватил Сурин, - настоящие ли это бесы? И вообще, что такое бесы?
   Невозмутимость реб Ише вдруг исчезла, странное выражение промелькнуло на лице его, и в глазах засветились искорки. Он иронически рассмеялся.
   - Стало быть, ваше преподобие пришли к бедному ребе спросить, что такое бесы? Вы, пан ксендз, не знаете? Святая теология вас этому не научила? Вы не знаете? Вы в сомнении? А может, это вовсе не бесы? Может, дело только в том, что там нет ангелов? - снова засмеялся он. - Ангел покинул мать Иоанну, и она осталась наедине с тобой. А может, это всего лишь собственная природа человека?
   Ксендз Сурин потерял терпение. Быстрыми шагами он подошел к столу и, остановись против раввина, угрожающе вытянул руку. Юноша в дверях зашевелился, переступил с ноги на ногу. Реб Ише слегка откинул голову назад, так что глаза его оказались в тени, а свет падал только на черный атласный кафтан и причудливый узор редких прядей бороды.
   - Не осуждай, не смейся, еврей! - запальчиво воскликнул ксендз. - Знаю, тебе известно больше, чем мне. Но ты вот сидишь здесь, в этой темной комнате, сидишь над книгами, при свечах, и ничто, ничто тебя не волнует, тебе безразлично, что люди мучаются, что женщины...
   Ксендз Сурин умолк - глаза цадика сверкнули в тени таким презрением и издевкой, что ксендз от гнева лишился дара речи. Рука его опустилась, он понял, что резкостью ничего здесь не добьется.
   - Женщины мучаются? - повторил реб Ише. - Пускай мучаются. Такова участь женщин, а от участи своей никому не уйти.
   Тут он опять со значением посмотрел на отца Сурина. С минуту оба молчали.
   - Скажи мне, - вдруг прошептал умоляюще ксендз, - что ты знаешь о бесах?
   Еврей рассмеялся.
   - Садись, ксендз, - молвил он и сел сам.
   Глаза его снова оказались в кругу света, падавшего от подсвечника. Ксендз Сурин присел на стул. Теперь меж ними был только узкий дубовый стол с лежащей на нем раскрытой книгой. Ксендз с удивлением заметил, что текст в книге - латинский. Наклонясь через стол к цадику, он всматривался в тонкие губы, плотно сомкнутые между редкими прядями усов и бороды, словно еврей превозмогал вкус горечи.
   - Наша наука пригодна для нас, - негромко произнес после паузы реб Ише.
   - И вы не хотите бороться со злым духом? - спросил ксендз.
   - Сперва скажи мне, ксендз, что такое злой дух, - с иронической усмешкой спросил реб Ише, - и где он пребывает. И каков он? И откуда взялся? Кто его создал? - внезапно повысил он голос. - Господь его создал? Адонаи?
   Ксендз Сурин отшатнулся.
   - Бог! - вскричал он. - Разве кто другой мог создать его?
   - А кто создал мир? - язвительно спросил раввин.
   - Замолчи, - прошептал ксендз Сурин.
   - А если мир создал сатана?
   - Ты манихеец? (*14)
   - Но если мир создан богом, почему в нем столько зла? И смерть, и болезни, и войны! Почему нас, евреев, преследуют? - внезапно запричитал он нараспев, как в синагоге. - Почему убивают сыновей наших, насилуют дочерей наших? Почему мы должны к папе посылать послов? Бедные евреи должны обращаться к папе, чтобы опровергнуть страшные поклепы, которые на них возводят. Откуда все это, преподобный отец?
   Ксендзу Сурину было тяжко в этой комнате. От жары и духоты на лбу у него проступили капли пота. Из небольших серебряных сосудов, стоявших между свечами, исходил густой аромат благовоний, неприятный отцу Сурину. Высказанные цадиком мысли не были для него новы: не раз и не два приходили ему на ум те же вопросы, но теперь, изложенные так ясно и определенно, они приводили его в отчаяние. Он ничего не мог ответить на них ни себе, ни еврею.
   - Первородный грех... - прошептал он.
   - Первородный грех! Падение прародителей наших! Но ведь сколько раз люди уже испытали падение и возрождение? - воскликнул реб Ише. - Сколько раз многотерпеливый Авель бывал убит Каином? Какие только грехи не обрушивались на проклятую богом голову человека? Но все зло, творимое людьми, не может объяснить безмерного зла, что их гнетет. Падение первого человека! Падение первого ангела! Зачем ангелы сходили с небес и, вступая в связь с земными женщинами, плодили исполинов? Ну, говори же, отче!
   Ксендз Сурин опустил голову.
   - Ангелы, - сказал он тихо, - создания непостижимые.
   - Эта монахиня твоя называет себя Иоанной от Ангелов, - с презрением молвил реб Ише, - а что она знает об ангелах? Об этих могучих духах, которые есть повсюду, которые опекают людей, идут с ними в бой, едут с ними на ярмарку; другие ангелы ведают музыкой, светом, звездами. Что такое ангелы, ксендз? Кто такой Митатрон (*15), предводитель ангелов?
   - Не знаю, - сказал отец Юзеф; от этого града вопросов, которые цадик задавал глухим, хриплым голосом, у него мутилось в голове.
   - Наш отец, Иаков, - продолжал ребе, - видел ангелов, поднимавшихся и спускавшихся по лестнице. Куда они поднимались? К небу. А куда они спускались? На землю. А зачем они спускались на землю? Чтобы жить на земле. Ангелы тоже живут на земле, ангелы тоже могут вселяться в душу человека.
   - Их посылает бог, - заметил ксендз Сурин.
   - А дьявола разве не он посылает? Без воли бога сатана не завладеет душой человека...
   - А когда сатана может завладеть душой человека?
   - Когда? Когда человек его возлюбит!
   - Разве возможна любовь к сатане?
   - Любовь лежит в основе всего, что творится на свете. Сатана завладевает душой из любви. А когда хочет овладеть ею полностью, кладет на нее свою печать. У нас, в Людыни, один молодой пуриц [богач (еврейск.)] так сильно любил еврейскую девушку, так любил...
   Стоявший в дверях юноша глубоко вздохнул, ксендз Сурин с любопытством оглянулся на него. Но реб Ише продолжал:
   - ...что, когда умер, он вселился в нее! И они привели ее ко мне, и она стояла вот здесь, где ты сидишь, и я взывал к этому духу, чтобы он вышел...
   - Ну и что? Что? - с горячностью спросил ксендз.
   - И дух не пожелал выйти.
   - Вот видишь! - прошептал Сурин с неким удовлетворением.
   - Но он сказал мне: он, мол, так сильно возлюбил эту девушку, что из нее не выйдет. А выйдут они вместе: его душа и ее душа. Так он мне сказал. - И ребе внезапно умолк, в глазах его впервые засветилось что-то более человечное - не то скорбь, не то сочувствие. Он словно заколебался в этот миг, словно что-то нахлынуло на него.
   - И что было потом? - спросил ксендз Сурин.
   - Ай-вай! - вздохнул юноша в дверях.
   - Она умерла, - промолвил реб Ише и вдруг прикрыл рукой глаза. Ай-вай! - повторил он вслед за своим учеником. - Он забрал ее душу, и она умерла. "Сильна, как смерть, любовь", - прибавил он, минуту помолчав.
   Голос раввина угас, потонул в сумеречном воздухе, где замирали все звуки.
   - Ох, ничего я у тебя не узнаю, - вздохнул ксендз Сурин, подперев подбородок.
   Цадик возмущенно развел руками.
   - Как? Ты хочешь все это узнать сразу? - с прежней страстностью вскричал он и, понизив голос, продолжил: - То, чему учился дед моего деда, и его дед, и прадед, и прапрадед, то, что записывали на пергаменте, то, что написано в Зогар (*16), что такое темура (*17), все это ты хочешь знать и хочешь, чтобы я изложил тебе это в трех словах? Будто какую-нибудь сделку - вот вам вексель, вот расписка? Потише, потише, пан ксендз! Обо всех демонах - и о тех, которых создал предвечный Адонаи, и о тех, что родились от сыновей ангельских и земных женщин? И о тех, что из проклятых богом душ человеческих возникают и множатся? И о тех, что приходят с кладбищ и вселяются в любимых женщин? И о тех, что зарождаются в душах человеческих, зарождаются и постепенно растут, медленно растут, как улитки, как змеи, пока не заполнят всю душу целиком? И о тех хочешь ты знать, что возникают в тебе, и мутят твой ум, и омрачают твое величие, и пытаются исторгнуть из тебя мудрость твою и наложить на тебя свою печать? И о тех, что до сей поры пребывали в четырех стихиях - а ныне они в твоем сердце, сердце, сердце, сердце! - закричал он вдруг и, поднявшись, указал пальцем на грудь Сурина, который боялся пошевельнуться на табуретке.
   Успокоился реб Ише так же быстро, как и разгорячился, и вот он опять сидел напротив ксендза, неподвижный, бесстрастный, с восково-желтым лицом. После короткой паузы он продолжал:
   - И о тех демонах хочешь ты знать, что тобой завладевают все больше, все сильней...
   - Мои демоны - дело мое, - перебил его ксендз Сурин, - моя душа - это моя душа.
   Раввин презрительно взглянул на него и прошипел:
   - Я - это ты, ты - это я!
   Ксендз вскочил с табуретки и выпрямился, опершись ладонями о стол.
   - Боже, - воскликнул он, - что ты говоришь!
   Реб Ише загадочно усмехнулся, словно говоря: все, что я знаю и о чем думаю, тебе не постигнуть вовек. Презрительно сжав тонкие губы, он молчал - пока ксендз не переменил позы, выражавшей отчаяние и страстное ожидание. Молчали оба долго, наконец ребе произнес:
   - Ты еще не знаешь, каково это, когда демон, пребывавший в теле женщины, вселится в тебя и будет тебя склонять ко всему тому, что еще недавно ты почитал омерзительным грехом... и что теперь наполняет твое сердце несказанным блаженством.
   Ксендз Сурин упал у стола на колени и спрятал лицо в ладонях. Его волновали чувства, которым он не умел подобрать названия. Они налетали на него, подобно вихрю. Тщетно вспоминал он аскетические упражнения святого Игнатия, тщетно пытался овладеть собой, понять самого себя, чтобы затем понять раввина и, как учит кабалистика, освободиться от его власти, назвав точным именем все его приемы; мысли ксендза заполонил багровый туман, а сердце - безумный страх, от которого весь он трепетал, как березовый лист в ноябре.
   "Пресвятая владычица, - мысленно повторял он, - помоги мне!"
   - Ты хочешь кое-что узнать о демоне? - звучал над его головою бесстрастный голос раввина. - Так позволь ему войти в твою душу. Тогда узнаешь, каков он, и поймешь все его уловки и признаки. Постигнешь его суть, и сладость его, и горечь его. Первый же это демон гордыни, Левиафан, второй - демон нечестия. Бегемот, а третий - демон зависти и всяческой злобы, Асмодей... Гляди получше, не запускают ли они когтей своих в твое сердце.
   Ксендз Сурин вскочил на ноги и, с ужасом глядя на на раввина, быстро попятился к дверям.
   - О! - вскричал он. - Я осыплю проклятиями твою голову!
   Ребе продолжал усмехаться, поглаживая бороду.
   - Ты, ксендз, ничего не знаешь. Блуждаешь во мраке, и неведение твое подобно черной пелене ночи.
   - Бог мне свидетель!
   - И я тебя уже ничему не научу, - говорил цадик, - ибо ты уже не способен научиться и моя наука уже не твоя наука.
   - Ты - это я, - прошептал ксендз Сурин, стоя у двери.
   - О да! - рассмеялся раввин. - Но наука моего бога - это не твоя наука.
   И, внезапно вскочив с места, он схватил лежавшую перед ним книгу, резко захлопнул ее и с громовым стуком ударил ею о стол.
   - Прочь! - вскричал он грозно. Ксендз Сурин, сам не помня как, очутился за дверью и прямо наткнулся на Володковича, чьи глазки так и сверкали от любопытства.
   - Идем, идем отсюда! - быстро бросил ксендз и потянул Володковича за рукав; спотыкаясь, ударяясь о стены, он выбежал на лестницу и стал спускаться. Володкович едва поспевал за ним.
   - Пан ксендз, - пытался остановить его шляхтич, - пан ксендз!
   Но отец Сурин чуть ли не бежал и вздохнул с облегчением лишь тогда, когда они оказались под навесом крыльца, на свежем воздухе. Душный запах благовоний еще стоял у него в ноздрях. Он вынул из кармана платок и вытер лоб.
   - Боже, смилуйся надо мной, - повторял он.
   - Пойдемте, пан ксендз, - сказал Володкович, - пойдемте поскорей, вам надо выпить рюмочку водки, что-то вид у вас неважный.
   Они торопливо пошли по улице по направлению к вертушке. Вдруг перед ними появился Казюк. Он, видно, сразу заметил, как бледен отец Сурин, - не говоря ни слова, он подхватил ксендза под руку и быстрым шагом повел вперед.
   Когда они приблизились к воротам корчмы, ксендз Сурин попытался было свернуть к себе домой, но Казюк его удержал.
   - Нет, отче, - сказал он, - зайдите, выпейте капельку меду, это вас подбодрит.
   - Ничто мне не поможет, - с беспредельным отчаянием простонал ксендз Сурин, - я проклят!
   Никогда в жизни так остро не ощущал он впившихся в сердце когтей страха. Как пьяный, он ухватился за плечо Казюка и посмотрел ему в глаза. Казюк отвел взгляд.
   - Этого никто не знает, - молвил Казюк, - до последнего своего часа!
   И так как Володкович уже скрылся в темной пасти корчмы, торопясь подготовить угощенье, Казюк наклонился к уху ксендза и прошептал:
   - Я знаю, куда Володкович водил вас, пан ксендз. Я же говорил - не надо его ни о чем просить!
   Ксендз Сурин не ответил. Молча они вошли в корчму.
   11
   Стаканчик меда и впрямь немного успокоил измученного ксендза. Потом он поспешил в обитель. Экзорцизмы только закончились, и утомленные монахини разошлись по кельям. Одна лишь румяная, рослая, спокойная сестра Акручи хлопотала по хозяйству, трудясь за всех. Она попросила ксендза Сурина откушать в трапезной - она, мол, очень занята, и ей некогда разносить обед ксендзам в их покои. Монахини уже давно пообедали.
   - Скажи, сестра, матери настоятельнице, - попросил ксендз Юзеф, - что я сразу после обеда приду в нашу комнату на чердаке.
   - На чердаке? - удивилась недовольная таким нарушением монастырских правил сестра Малгожата.
   - Да, на чердаке. Пусть мать Иоанна хорошенько отдохнет. Я не буду творить экзорцизмы, хочу лишь побеседовать с нею, - поспешно пробормотал отец Сурин.
   В трапезной уже сидели отец Лактанциуш, отец Соломон, ксендз Имбер и ксендз Мига, исповедник, и угощались обильным монастырским обедом. Отца Игнация не было, он уехал в Вильно. Ксендз Сурин сел немного в стороне.
   - Съешь чего-нибудь, отец Юзеф, - сказал ему Лактанциуш, пододвигая миски. - А то ты у нас что-то отощал.
   Отец Сурин равнодушно взглянул на него, видно, думая о чем-то своем. Подвинув к себе миску с фасолью, он принялся быстро есть, не глядя на прочие блюда. Ксендз Соломон усмехнулся.
   - Что это ты, отче, так мало ешь? - сказал он. - Вот, гляди, утиные потроха, целая миска, да превкусные...
   - Благодарю, - ответил ксендз Сурин, - я нынче пощусь.
   - А от меда ты нынче тоже воздерживаешься? - сладким своим голоском спросил ксендз Имбер.
   - О нет! - с такой уверенностью произнес ксендз Сурин, что все остальные ксендзы смеясь переглянулись и подтолкнули друг друга локтями.
   - Вот он какой, иезуитский пост! - заметил Лактанциуш.
   - Истинная правда! - брякнул ксендз Сурин, не слыша, о чем речь.
   Ксендзы снова засмеялись, перемигиваясь.
   - Мед и здесь есть, - сообщил отец Соломон; наклонясь, он вытащил из-под стола порядочную флягу и торжественно поставил ее перед отцом Суриным.
   - Нет, нет, - сказал тот, - здесь я не пью.
   Это заявление еще больше развеселило ксендзов.
   - Стало быть, ты, почтенный отче, пьешь только в корчме! - воскликнул отец Соломон, выпячивая губы и подмигивая. - Ах, какие же скромники эти иезуиты!
   Ксендз Сурин добродушно улыбнулся.
   - Не все иезуиты, нет, - сказал он, - это я только, грешный слуга божий, имею такую странность. С малолетства это...
   - Что? Мед? - басом спросил ксендз Мига.
   - Нет, не мед, а вот эта странность. Боюсь других ксендзов.
   - Дьявола не боишься, а ксендза боишься! - вскричал Лактанциуш.
   - Против дьявола у меня есть крестное знамение, - молвил Сурин, - а ксендзам крест не страшен.
   Он встал, утер рот, поклонился сотрапезникам и вышел. За его спиной грянул громкий, дружный хохот.
   Медленно поднимаясь по лестнице, он готовился к беседе с матерью Иоанной. Мысль об этой встрече после перерыва в несколько дней вызывала у него сердцебиение. "Нет, нет, - повторял он про себя, - нет, Юзеф, не отступай, ты должен пожертвовать собой. Говори с ней, заставь ее слушать тебя".
   Когда он взошел на свой "чердачок", матери Иоанны там еще не было. Он преклонил колена у решетки, простой деревянной перегородки из неструганых досок, прижался к ней головою и закрыл глаза. Он молился.
   Он молил бога об исцелении этой женщины. Больше того, не только об исцелении, он хотел сделать ее святой. Величайшим счастьем для него было бы указать матери Иоанне путь мистической молитвы, посвятить ее в то, что было ему дороже всего на свете. Он прекрасно понимал, что научить любви к богу, научить молитве невозможно, что это дается лишь благодатью, которую бог ниспосылает человеку по своей воле, но он думал, что можно словом своим подбодрить, подвести к истине, как грешную душу к подножью алтаря. Так, как не раз подводил он мать Иоанну, терзаемую приступами безумия, к главному алтарю костела, где покоились святые дары; да, думал он, с помощью слов можно привести ее в святая святых, туда, где свершается величайшее таинство человеческой жизни, и оставить ее одну, лицом к лицу с господом богом. Впрочем, уже в самой одержимости матери Иоанны ему виделся некий знак, нечто выделявшее ее душу среди прочих душ и приуготовлявшее для каких-то великих целей. Эта хрупкая, маленькая женщина, отмеченная увечьем (во время ее самобичеванья он убедился, что увечье состояло лишь в чрезмерной выпуклости левой лопатки, а позвоночник у нее был прямой), казалась ему созданной для великих свершений. И как сладостно было бы идти с нею вместе по пути высочайших предначертаний и встретиться с нею у врат блаженства вечного.
   Отец Сурин открыл глаза. Мать Иоанна стояла на коленях по другую сторону решетки и смотрела на него, зрачки ее были расширены.
   Когда она вошла - он не слышал.
   При виде ее глаз безмерная радость объяла отца Сурина, словно он обрел утраченную отчизну душевного покоя. Напряженно раздвинутые веки матери Иоанны открывали поблескивавшие над голубыми радужками белки. В широко раскрытых ее глазах читались безумие и ожидание, отнюдь не покой. Но ксендзу Юзефу было покойно у этой деревянной решетки из грубых досок. Держась обеими руками за шероховатые брусья, он словно подымался из некоей бездны навстречу существу, стоявшему на коленях напротив него.
   Бог весть откуда, из каких-то прикрытых буднями глубин, всплыли к его устам слова Исайи: "Ты, которого я взял от концов земли, и призвал от краев ее, и сказал тебе: ты мой раб, я избрал тебя, и не отвергну тебя. Не бойся, ибо я с тобою"... [Исайя, 41, 9-10]
   Мать Иоанна медленно качнула головой вправо, потом влево, не спуская глаз с лица Сурина. Это ее движение пронзило болью сердце ксендза, он крепче стиснул руками брусья решетки, стараясь подняться еще выше, как бы выйти из своего тела, вознестись духом ввысь и увлечь за собой дух Иоанны.
   - Зачем ты меня звал? - шепотом спросила мать Иоанна.
   - Я жажду твоего спасения, - прошептал отец Сурин.
   - Где оно, это спасение? - громче спросила монахиня. - Трудней всего для меня говорить искренне, - прибавила она, минуту помолчав и словно без связи с предыдущим.
   - Говори же, говори! - вскричал отец Сурин, протягивая руки сквозь решетку. - Расскажи, дочь моя, обо всем, что тебя мучает, что терзает твою душу. Я все возьму себе, все возьму на себя, я присвою себе твои грехи и твои беззакония, а ты останешься чистой и будешь жить праведно. Говори все.
   Мать Иоанна как будто задумалась. Веки ее почти сомкнулись, и зрачки из узких щелей глянули на отца Сурина взором истинно сатанинским, полным коварства и презрения. Никогда еще отец Сурин не чувствовал так сильно, кто владыка души матери Иоанны, никогда так сильно не желал изгнать его из этой души, хоть бы и пришлось вобрать его в себя самого. Одновременно он почувствовал, что мать Иоанна совершенно его не понимает, даже, возможно, не слышит его слов, и что никакие сокровища молитвы и мудрости ему не помогут проникнуть в ее душу. Она стояла перед ним на коленях, такая хрупкая и такая чужая, отличная от всех прочих людей и столь же таинственная и недоступная, как таинственно и недоступно мистическое учение Иисусово. Сознание этой отчужденности повергло его душу в отчаяние.
   - О, демоны одиночества! - вскричал он. - Демоны черствости сердечной! О, сатана! Ты - стена непреодолимая, не в пример этой деревянной перегородке! Это ты разделяешь души, чтобы они друг друга не понимали!
   Мать Иоанна опять качнула головой и холодно поглядела на своего исповедника. Глаза ее снова были широко раскрыты.
   - Страшней всего то, - произнесла она своим хриплым, болезненным голосом, - страшней всего то, что сатана мне любезен. Мне приятна моя одержимость, я горжусь, что именно меня постигла эта участь, и даже испытываю радость от того, что бесы мучают меня больше, чем других. Осталось их во мне четыре - прочих ты, отче, изгнал, - прибавила она как бы с сожалением. - Что же станется со мной, когда не будет во мне уже ни одного беса? Возвратятся тоска, злость, я снова стану дурной монахиней, не знающей, удостоится ли она вечного блаженства!
   Высказанная матерью Иоанной мысль ужаснула отца Сурина. "Как же так? Она упрекает его за труд, свершенный ради нее? Но, может быть, ее устами говорят оставшиеся в ней бесы, не она сама?"
   - Дочь моя, - сказал он, - гордыня - твой всегдашний грех. И я полагаю, что не Левиафан внушает тебе этот грех, но что сама ты стала в душе своей Левиафаном. Все мысли твои лишь о том, чтобы возвыситься. Ты призываешь обратно бесов, что оставили тебя, ибо предпочитаешь, чтобы их было в тебе не четверо, но восемь! Молись же, молись о ниспослании тебе смирения!
   - Стоит мне начать молиться о смирении, - опять спокойным тоном произнесла мать Иоанна, - как бесы во мне начинают бушевать. Для меня нет спасения, святой отче.
   Ксендз в ужасе отшатнулся от решетки.
   - После стольких дней совместных молитв, стольких дел смирения, стольких шагов по тернистой тропе истины ты опять вернулась к своим страшным, безнадежным речам. Совсем недавно и я говорил о себе то же самое, но теперь я этому не верю. Я силен, я могуч. Мать Иоанна, вскричал он вдруг громовым голосом, - подымись, воспрянь, следуй за мной!
   Мать Иоанна, словно испугавшись его крика, съежилась, припала к полу, как собака, которую бранит хозяин. Вся она скорчилась, отползая, втягивая шею, пряча голову, и в позе ее было что-то покорное и раздражающее. Будь у отца Сурина в эту минуту палка в руке, он, кто знает, мог бы и ударить монахиню. Когда она отвела от него взгляд, от потерял терпение и в ярости угрожающе поднял руки.
   - Женщина, - закричал он, - ты не желаешь идти со мною по пути, что я тебе указываю, ты упираешься тупо и злобно!
   Мать Иоанна быстро, как кошка, разогнула спину, распрямилась и даже вскочила на ноги. Ростом она была так мала, что, стоя, едва возвышалась над коленопреклоненным отцом Суриным. Она приблизилась к решетке и, прижавшись лицом к деревянным брусьям, заговорила быстро и тихо:
   - И что ж это за путь указываешь ты мне, отец? Куда он приведет меня, этот путь? Куда ты меня ведешь, старый хрыч? Ты хочешь одного - чтобы я успокоилась, овладела собой, стала тусклой, ничтожной, стала в точности такой, как все прочие монахини. Ну что ж, хорошо, я скажу: я сама, да, сама то и дело открываю душу мою, чтобы в нее входили бесы. Я не могу это тебе точно описать, но мне приходится как бы открывать дверцу в моей душе, чтобы они в меня вошли. О, если б ты сделал меня святой! Вот о чем я тоскую! Но ты, ты хочешь сделать меня подобной тысячам, тысячам людей, бесцельно блуждающим по свету! Хочешь сделать меня такой же, как все монахини, - как мой отец хотел сделать меня дочерью, матерью, женой, хочешь, чтобы я молилась утром, в полдень и вечером, чтобы ела фасоль с постным маслом, и так каждый день, каждый день. И что же ты сулишь мне за это? Спасение? Я не хочу такого спасения! Раз нельзя стать святой, лучше уж быть проклятой. Понимаешь ли ты, ксендз, ты, что так надо мною возносишься, понимаешь ли, какое это ужасное несчастье - невозможность быть святой? Подумай только - быть святой! Постигнуть все, пребывать в лоне господа, быть озаренной мудростью божьей, слиться со светом извечным - и в то же время остаться на земле, стоять на алтарях, среди роз, курильниц, свечей, возвращаться в молитве на уста всех людей, жить во всех молитвенных книгах! О, вот это жизнь, это жизнь вечная! А так! Лучше уж с бесами...