Сопоставляя теперь в памяти свои характеристики прошлых и нынешних поколений студентов истфака, я замечаю занятную деталь: заслуженные и уважаемые отцы наших однокурсников сами были детьми рабочих и крестьян. Многие генералы начинали войну капитанами и майорами. Отец Томаса Колесниченко Анатолий Семенович начинал свою карьеру с должности помощника механика-моториста на ледокольном пароходе «Челюскин». А народные художники СССР и писатели начинали свою дорогу в творчество из рабоче-крестьянских клубов самодеятельности, из районных газет. Не было у этих людей повода кичиться своим аристократическим происхождением. Не давали они такого повода и своим детям. Все они, и дочери, и сыновья, не забыли, с чего начинали их отцы и матери. Всем им в жизни досталось всякого – и радости в меру, и лиха без меры. Все они были опалены общей нашей бедой. Вот поэтому они всегда были с нами, рабоче-крестьянскими женихами, невестами и друзьями. Но странное дело! «Новые русские» ведь тоже не из княжеских родов возникли. За модными туалетами новоявленных российских финансовых воротил, приватизаторов и махинаторов совсем нетрудно угадать их недавнее прошлое по их бедному лексикону, по их манерам речи и жестикуляции. А вот деток своих пускать в обыкновенные школы они чураются. Устраивают их в лицеи, колледжи, частные пансионы. Оплачивают их поездки в «цивилизованные» страны, определяют на учебу в Оксфорд, Кембридж, Гарвард, Сорбонну. А для тех, кто все-таки избрал Московский университет, они приобрели авто-иномарки. Никогда в учебные часы не скапливалось около наших учебных корпусов столько иномарок, как в бурные и подлые времена «демократического» разграбления народного российского достояния.
Прежде всего, в нем оказались представители всех основных городов центральных областей России и даже некоторых городов Сибири и Дальнего Востока: Тулы, Калуги, Великих Лук, Ярославля, Рязани, Костромы, Мурома, Горького, Саратова, Куйбышева, Орла, Курска, Белгорода, Смоленска, Орехово-Зуева, Серпухова, Гусь Хрустального. Вместе с этими великорусскими городами в списке уместились и почти все автономные российские республики: Адыгея, Черкессия, Осетия, Кабардино-Балкария, Дагестан, Татарстан, Чувашия, Коми, Хакассия, Мари.
Из всех этих мест приехали в 1949 году учиться в Московский университет дети солдат Великой Отечественной войны, дети из простых рабочих и крестьянских семей, дети сельских и городских учителей. Приехали, сдали вступительные экзамены и стали студентами лучшего вуза страны. В конце сороковых – начале пятидесятых конкурс при зачислении в МГУ был, конечно, достаточно высоким, но не более двух-трех человек на место. А в 70—80-е годы он вырос иногда до десяти и даже более. И пришлось в связи с этим в университете, как и в других престижных вузах, придумывать в правилах приема какие-то условия и оговорки по регулированию социального состава учащихся. Мне много раз на протяжении многих лет и до сих пор приходится наблюдать переживания юношей и девушек, приехавших из дальних мест сдавать вступительные экзамены и недобравших одного несчастного балла, чтобы осуществить свою мечту. Эти переживания для большинства из них становились тяжелой драмой, если не трагедией рухнувших планов. Они уезжали домой с горьким чувством утраченной мечты. На следующий год приезжали снова и опять недобирали баллов. А конкурс все рос, и приходилось в эти годы Министерству высшего образования чуть ли не ежегодно проявлять заботу «об улучшении социального состава» студенчества. В далеком 1949 году такой необходимости не было, социальный состав регулировался естественным путем, и у многих абитуриентов из дальних городов и республик была реальная возможность преодолеть конкурс. Школы в провинции тогда хорошо учили детей рабочих и крестьян. На наш первый курс, например, поступило в 1949 году триста человек. И в их числе на восточное отделение факультета для специализации по истории Китая был принят Витёк Февралёв из деревни Рыбушки Елшанского района Саратовской области. Дуся Килижекова приехала в Москву из далекого хакасского селения. Эту тихую скромную девушку трогательно опекал ее земляк Костя Копкаев, родом из-под города Абакана. Впрочем, и сам он пользовался ее не менее трогательной опекой. А ветеран Великой Отечественной Сергей Шепелев, автор надписи на одной из колонн фашистского Рейхстага, прибыл в Москву из старинного русского города Гусь-Хрустальный. Валентин Покровский пришел в университет из поселка Вербовский, что под древним Муромом. Из-под Великих Лук приехал сюда Виктор Хавалкин. Из мордовской столицы – Саранска – приехал в университет Лева Филатов, подружившийся с ярославцем Борисом Наумовичем. Они стали соседями по койкам в восьмиместной комнате общежития, быстро подружились и стали называть друг друга Гурычами. Полюбился им тогда образ провинциального актера Льва Гурыча Синичкина из одноименного водевиля, поставленного на молодом советском телевидении. Очень показательной по провинциальному представительству оказалась эта комната. В нее вошел и уже названный Витёк Февралев, и Виталий Михеенков из Смоленска, и Сергей Сундетов из Гурьева, и Валентин Покровский из Мурома, и будущий секретарь ЦК ВЛКСМ Адик (впоследствии – Александр) Камшалов из подмосковного Орехово-Зуева. Всех этих обитателей восьмиместной комнаты вслед за мордовско-ярославскими Гурычами тоже стали звать по отчеству водевильного актера.
Я любил бывать в гостях у Гурычей. Все они любили играть в футбол. Двое из них, главные Гурычи, Лева Филатов и Боб Наумович, входили в состав «сборной СССР» нашего курса. Первый играл в ней роль «правового инсайта», а второй – вратаря. Однажды, попав на глаза тренеру университетской сборной Виктору Павловичу Листикову, он сразу же был определен в первую команду, отыграв «сухим вратарем» в 1951 году финал первенства команд московских вузов. Гурычи были интеллектуалами, могли поспорить и о литературе, и о театре, но более всего любили читать вслух сочинения Ильфа и Петрова о похождении Остапа Бендера. Чаще всего чтецом выступал Наумович. В дни безденежья и скудости коллективного стола он, лежа на тощей койке, читал воздетую над головой книгу своим ровным проникновенным голосом. Многие страницы, особенно с назиданиями Остапа, обращенными к потомкам, Боб читал с закрытыми глазами, ибо знал книгу почти наизусть. В праздничные дни получения стипендии вся восьмиместная комната собиралась за столом вокруг огромного чайника. Распарившись от чайку и пельменей, а иногда и от других напитков, под руководством Левы Филатова, как режиссера, они разыгрывали сцены из быта запорожской вольницы по мотивам произведений Н. В. Гоголя и Ильи Репина. Каждому отводилась роль характерных персонажей, конечно раздетых по пояс. Как и на известной картине, они весело куражились друг перед другом при взаимном одобрении и неподдельном интересе любопытных соседей и соседок.
География нашей великой державы в одну шестую часть мировой суши была также широко представлена в других комнатах четвертого этажа общежития, где были расселены парни и девушки исторического факультета. Каждая комната в шесть-восемь коек повторяла общую картину населения стромынского студенческого поселения. Но еще одна из них, девичья, населилась и организовалась так же, как и комната Гурычей. В этой комнате девушки делали самый вкусный винегрет. Его ели и в будни, и, особенно, в праздники. Готовили помногу. Номер комнаты вспомнить не могу, но вспоминаются радушие и гостеприимство, которые в этой комнате оказывались гостям. Среди них иногда бывал и я. Но самыми желанными здесь были их соседи Гурычи. Девчата всегда, готовя винегрет, рассчитывали и на их аппетит. В этой комнате все были равны. Но бесспорным лидером и авторитетом здесь была Света Сергиенко. Девушка она была очень симпатичная, энергичная и волевая, на год-два постарше своих подруг, к тому времени – уже член ВКП(б). Мне она казалась очень похожей на знаменитую советскую гимнастку Ларису Латынину, которая, кстати, была землячкой Светы – обе были из украинского города Николаева.
Вторым лидером в памятной комнате была Нина Сологубова (в замужестве Сидорова). В ней, пожалуй, строгости к подругам было побольше, чем у Светы. Но эта строгость не отпугивала, не вызывала раздражения, а, скорее всего, была полезна. Нина удерживала подруг от опрометчивых решений и как бы заменяла им родителей. Она приехала в Москву из Баку, но обратно туда не вернулась, выйдя замуж за Веньку Сидорова со старшего нас на год курса.
«Рядовой состав» комнатного коллектива вспоминаю начиная с Майи Лесововой, девушки с виду тихой и скромной.
Она хорошо училась, была активной комсомолкой. В Москву Майя приехала из Костромы, где отец ее был областным прокурором. Обитатели комнаты Гурычей звали ее Машенькой. Наверное, это имя, по их мнению, более соответствовало ее характеру. Две девушки представляли столицу Башкирии – Уфу. Одну звали Мирой Ибрагимовой, другую – Лялей Вагаповой. У первой отец занимал высокую должность председателя Президиума Верховного Совета Республики, но каких-либо преимуществ на экзаменах и перед коечными соседями это ей не давало. Зато от щедрот высокопоставленного отца подругам Миры кое-что перепадало, когда она получала посылки из дома. Все продукты по заведенному правилу немедленно поступали на общий стол. Помню, как однажды девушки угощали меня сгущенным молоком из огромной жестяной банки, килограмма в три весом. К ней имели доступ все, кто жил в комнате. Учеба Мире давалась с большими трудностями, и болела она почему-то чаще, чем ее подруги. Ее неудачи подруги серьезно переживали и помогали как могли преодолевать их. В общественных делах в общежитии, в академической группе, в комсомольской инициативе, тем не менее, она была активна и очень ответственна. Своего суженого и личное счастье свое на всю жизнь она встретила в дружном стромынском общежитии, в комнате у Виктора Болтушкина.
У второй башкирской девушки Ляли Вагаповой родители тоже были из руководящей уфимской среды. Но ранг их был пониже, чем у землячки, это можно было заметить по ее более скромному характеру. Если в манерах Миры при всей ее общительности нет-нет да обнаруживалась какая-то, я бы сказал, государственная озабоченность, ответственность за высокое положение родителя, то Ляля выглядела проще, свободнее, веселее и даже беззаботнее. В учебе ей было заметно легче, чем землячке, никаких претензий на научную или общественную карьеру она не обнаруживала. Зато по окончании университета по возвращении в Уфу ей открылись более успешные научные перспективы. В конце концов Ляля Вагапова удостоилась научных степеней, став руководителем Института истории Башкирии. Никто из ее сокурсников-земляков, в общем-то успешно завершив учебу в Московском университете, на такую руководящую высоту не поднялся. Я, однажды услышав об этом Лялином успехе, так и не сумел представить ее в образе руководящей научной дамы. В моих воспоминаниях она продолжает жить простой, доброй, жизнерадостной и симпатичной кокетливо-лукавой девушкой.
Самой красивой, и не только в масштабах этой восьмикоечной комнаты, была грузинка Нона Пицхелаури. Вспоминая сейчас ее, высокую, стройную, красивую и веселую девушку, я никак не могу ответить себе на вопрос, почему эта грузинская красавица не влюбила никого из нас – свободных женихов курса? Красивых девушек, впрочем, на нашем курсе было много, так что глаза у нас разбегались. Мы и не заметили, когда их стали уводить от нас незнакомые парни.
Вместе с нашими советскими девушками в той комнате жили и две иностранки. Написал слово «иностранки» и как-то засомневался в правильности определения гражданского статуса этих двух сироток. Одна из них была сербка Майя Исакова-Порович, а другая – испанка Мария Дела Росса. Мария оказалась в СССР в 1936 году вместе со всеми эвакуированными детьми пылающей гражданской войной республиканской Испании. Отец ее сражался против фашистских мятежников генерала Франко. Я помню, как в тот год у нас встречали этих детей. Слава их отцов, первых, кто вступил в неравный открытый бой с фашизмом, их героизм вызывали наше восхищение и создавали особую атмосферу внимания к детям героев. Их встречала вся страна, о них заботился весь наш народ. Они жили в специальных интернатах санаторного типа, их одевали в специально сшитую для них одежду. Мы, советские пионеры, встречаясь с ними на торжественных собраниях, приветствовали их с самыми искренними чувствами дружбы и пожеланиями. Одна из таких памятных мне встреч произошла в Москве в июне 1936 года на московском стадионе «Динамо» в праздничный день школьников Москвы по случаю окончания учебного года и начала летних каникул. Испанские девочки и мальчики в белых рубашках, в синих юбках и штанишках, с пионерскими галстуками, в республиканских испанках сидели на всех трибунах, рядом с нами, пели свои песни. А мы с великой завистью смотрели на них, будто бы они сами вместе со своими отцами, старшими братьями и сестрами сражались с врагами своей революционной родины. В те же дни в Москве гостили испанские футболисты из Бильбао, страны басков. Нам уже знакомы были их имена. До сих пор помню некоторые из них: Луиса Регейро, Горостиса и вратаря Бласко. Они играли с нашими московскими командами. Мы, конечно, болели за наших, но это не мешало нам восхищаться неведомым нам до того искусством испанской игры. Играли «Спартак» и «Локомотив». А судил их игру тренер испанской команды Педро Вальяно.
Наверное, в тот день среди испанских детей Мария Дела Росса не присутствовала. Ей тогда едва ли было пять лет. Прожить в нашей стране ей предстояло много лет. Она училась в советской школе. Большинство ее подруг и товарищей, успешно закончив школу, поступали в вузы. Многие, приобретя рабочие профессии, работали на заводах и фабриках, в колхозах и совхозах. Испанские дети пережили вместе с нами трудные военные годы. Трудно и голодно было всем. Но им, сиротствующим и живущим на скромные пособия Красного Креста, было значительно труднее. Тем не менее никто из них не был брошен на произвол судьбы. Не обделил испанцев своим вниманием и заботой Московский университет. В 40—50-е годы их можно было встретить в аудиториях и на кафедрах всех факультетов. Среди них оказалась и наша Мария Дела Росса. Начиная с третьего курса, я учился с ней в одной академической группе, специализируясь по одной кафедре – истории КПСС. Этот выбор она сделала, как и все мы, добровольно, в соответствии с личным интересом к истории Коммунистической партии Советского Союза. Пережив вместе с нашей страной и советским народом все трудности военного лихолетья, в пору своего сиротского детства Мария сделала свой жизненный выбор сознательно, по убеждению, с твердым намерением не только изучить, но и понять опыт КПСС в руководстве революционными преобразованиями в нашей стране и стать в будущем пропагандистом этого опыта и внести свой личный вклад в общее дело борьбы за коммунистические идеалы.
Еще до поступления в МГУ она вступила в комсомол и буквально с первых дней учебы стала активным членом комсомольской организации нашего курса и факультета. Училась она успешно. Ее характер располагал к общению и дружбе. Ее выбирали на общественные должности. И в своей комнате общежития на Стромынке она была равной среди равных. Подруги делились с ней всем чем могли. Она была желанной гостьей и в семьях подруг-москвичек. После окончания учебы Мария получила распределение на педагогическую работу в какой-то провинциальный вуз или техникум. Университетские подруги не теряли с ней связи. Она приезжала к ним в Москву и в другие города в отпускное, каникулярное время. Но пришло, наконец, время возвратиться Марии на родину, в Испанию. Мы провожали ее всей нашей бывшей группой. Помню, прощание было дома у Вали Соколовой. Нам жалко было расставаться с полюбившимся нам человеком, но мы также понимали ее радостное состояние перед долгожданной встречей с родными, которые тоже долго ждали этого же. Мы обещали друг другу помнить и не забывать того, что так тесно связало нас и дружбой, и общими идеалами, и взаимным пониманием.
Лет через десять после этого расставания вновь в доме Вали Соколовой почти в том же составе мы еще раз встретились с нашей испанской подругой – уже респектабельной испанской дамой. Наша Мария нашла себя и в той новой жизни, к встрече с которой готовилась с радостным волнением и беспокойством. Жизнь ее в Испании удалась и в личном, семейном плане. Мы все были рады всем ее успехам, а более того, были рады тому, что она не изменила нашему братству, той жизни, которую прожили вместе, нашему Московскому университету, в котором получила наше советское высшее образование, стромынскому студенческому общежитию, подругам-соседкам типовой восьмикоечной комнаты.
Рассказ об обитателях этой комнаты нельзя закончить без описания еще одной сходной судьбы студентки-иностранки – Майи Исаковой-Порович. Она была сербкой. Родители ее были народными героями Югославии и погибли от рук фашистских палачей. Через Красный Крест она была переправлена в нашу страну еще задолго до окончания Второй мировой войны и детство свое провела в интернате для детей революционеров-антифашистов в городе Иваново. Так же как и испанку Марию, мы не считали сербку Майю иностранкой. И в повседневном общежитейском обиходе, рядом со своими подругами в интернациональной восьмикоечной комнате она была равной со всеми, если, конечно, не считать особого внимания к ней как дочери героических родителей-коммунистов, отдавших свои жизни за свободную Югославию. Но в этом отношении и испанка, и сербка получали поровну. Различались подруги национальным темпераментом. Первая всегда была в движении, в состоянии какого-то воодушевленного порыва и возбуждения. Вспоминая ее сейчас, я почему-то представляю ее в искрометном испанском танце, с кастаньетами, хотя не помню ни одного случая, когда она действительно показала бы нам свое умение это делать. Свой испанский темперамент она обнаруживала в энергии уверенных жестов, убедительной речи, в неиссякаемом оптимизме, в искренности проявления дружеских чувств, в откровенности выражения своих принципов и взглядов на все происходящее в жизни нашего студенческого сообщества.
В отличие от подруги-испанки Майя Исакова-Порович (первая часть фамилии принадлежала ее матери) всегда выглядела строгой, сдержанной и в жестах, и в речи, и в поступках. Она всегда была грустна от того, наверное, что в жизни без казненных фашистами родителей и родственников она осталась совсем одна. А после 1948 года, когда произошел разрыв отношений между СССР и Югославией, она оказалась отверженной и от своей родины. В течение всех лет учебы и вплоть до восстановления отношений государств в 1956 году со своей родины она не получала ни материальной, ни моральной поддержки. Говорили, что у Иосипа Броз Тито к ее отцу и его бывшему соратнику сохранилась какая-то тайная неприязнь. Вот так дочь национальных героев Сербии и всей Югославии оказалась полной сиротой, но зато не в чужой для себя стране. Среди советских подруг и друзей она не разучилась улыбаться. Училась Майя тоже успешно. Каждое лето она ездила в археологические экспедиции на юг России и Украины на раскопки античных греческих и римских колоний и скифских курганов. По окончании Московского университета она выбрала себе распределение в аспирантуру Института археологии Академии наук Украины. Подруги не теряли с ней связи, и мы все знали, что наша однокурсница успешно защитила там кандидатскую диссертацию по античной археологии. А потом связь прервалась. Майя уехала в Югославию по личному приглашению самого Иосипа Броз Тито. Видимо, неудобно стало ему пред своей совестью и памятью народных героев – родителей Майи, имена которых в ту пору не стерлись не только из памяти соратников, но и из памяти всего югославского, и особенно сербского, народа. Она уехала из СССР, и вести от нее стали приходить все реже и реже. Мы были рады узнать, что наша сокурсница стала в своей стране авторитетным и известным ученым-археологом. Теперь в жизни ее согревала не только слава родителей, но и почет и уважение к ней как к крупному ученому.
Во время своих поездок в Югославию в качестве профессора МГУ и директора Исторического музея я предпринимал попытки встретиться со своей однокурсницей. Я просил моих коллег в Югославии устроить мне встречу с ней. Все они, оказалось, знали Майку как доброго и уважаемого человека. Все они обещали сообщить ей о моем приезде. Но всякий раз, смущаясь, они говорили мне или о том, что ее, к сожалению, нет в Белграде, или о том, что она занята на какой-то важной конференции, или еще о чем-то, что мешало нашей встрече. Признаюсь, меня это стало наводить на всякие нехорошие предположения. Я был уверен, что с их стороны было бы достаточно назвать ей мое имя, чтобы Майя сумела хотя бы позвонить мне. Я был уверен, что она искренне уважала меня как товарища в студенческие годы. И все же в свой последний приезд в Белград с выставкой так называемой евразийской археологической коллекции Исторического музея в 1990 году я решил попробовать еще раз связаться с Майей и попросил моего коллегу директора Народного музея Югославии Евто Евтовича пригласить Майю на вернисаж. На следующий день Евто сказал мне, что и в этот раз Майя была в отъезде, но что он сумел дозвониться до нее в каком-то городе, сообщив о моем приезде и желании встретиться. Он передал мне, что и она тоже хотела бы встретиться и непременно найдет меня, как только вернется в Белград через два-три дня. Встреча состоялась. Майя действительно позвонила мне в гостиницу и, как мне показалось, была обрадована возможностью повидаться.
Мы встретились у входа в отель, как и условились. Я прохаживался в ожидании ее, и вдруг мимо меня прошла женщина. Ни она, ни я сначала не обнаружили интереса друг к другу. Так, переглянулись и прошли мимо. Но, сделав всего лишь два-три шага, я обернулся. Одновременно обернулась и она. Мы быстро пошли навстречу и обнялись вместо слов приветствия. Потом мы целый вечер просидели в каком-то маленьком кафе на улице князя Михаила и рассказывали о себе, о друзьях, о жизни. Наконец, я понял, что раньше встречи не было потому, что кто-то просто не хотел, чтобы эти встречи состоялись. Все в жизни Майи на родине сложилось не так просто. Был и успех в науке, и признание ее личных заслуг в ней, и авторитет, и уважение коллег и учеников. Но было еще и другое: было нескрываемое разочарование истинными намерениями бывшего президента и бывшими соратниками ее родителей, принявшими решение пригласить их дочь домой, в родную страну. Майя прямо сказала мне, что им было бы спокойнее, если бы она жила здесь, в Белграде. Видимо, все еще давали о себе знать непростые в прошлом отношения ее родителей с Тито. И я понял, наконец, что не случайно оберегали ее от встреч с друзьями из СССР. Майя подтвердила мою догадку и даже добавила, что до сих пор не уверена в правильности принятого ею предложения вернуться на родину. Потом она несколько раз повторяла, что никакие другие обстоятельства не понуждали ее уезжать из Киева, там ее жизнь и работа складывались благополучно. Благополучно все продолжилось поначалу и в Белграде. Но все эти годы, как она сказала, ей приходилось ощущать какую-то неприязнь к ней официальных лиц, неуважение к памяти отца, которого Тито в свое время опасался как конкурента в политике. Майя даже сказала о том, что она до сих пор сомневается в ее официальной версии гибели родителей и добавила: «Лучше было бы мне остаться в Киеве». Для меня эти слова прозвучали неожиданностью. Оказалось, что и в ее семье не все сложилось, как хотелось бы. Но любопытствовать по этому поводу я не стал. Майя, однако, сама поделилась со мной своими переживаниями. Как-то, сказала она, не получилось у нас в отношениях с сыном. Я посочувствовал ей в том, что наши дети не всегда относятся к родителям так, как того хотелось бы. Потом мы перевели разговор на воспоминания о московском университете, о Стромынке, об их дружной комнате и о наших друзьях. Тут грусть сошла с лица моей собеседницы. Она заметно оживилась, заулыбалась и сказала, что о московских университетских годах у нее до сих пор сохраняются самые светлые воспоминания. Она помнила всех своих друзей и учителей по именам. Добрыми воспоминаниями о нашей студенческой юности и закончилась наша встреча. С тех пор я в Белграде не бывал. От той встречи я до сих пор испытываю неловкость оттого, что потревожил Майю своими расспросами о жизни в неспокойном ее отечестве.
* * *
Наш Московский государственный университет и в том числе исторический факультет всегда были доступны для учебы молодежи, окончившей школы в далеких городах и селах. В правилах приема никогда не оговаривалось каких-либо ограничений по признакам, не относящимся к условиям конкурса. Было лишь одно обстоятельство, ограничивающее возможность поступления иногородней молодежи, – недостаточное количество мест в общежитии. Вплоть до завершения строительства новых зданий на Ленинских горах университет имел только одно общежитие для студентов и аспирантов на улице Стромынке, на берегу Яузы, в одном из жилых комплексов Матросской Тишины, построенных до революции для ветеранов российского флотского экипажа. Площадь этого четырехэтажного, замкнутого и неуютного каре ежегодно переуплотнялась и, несмотря на это, не могла вместить всех нуждающихся в общежитии. И тем не менее каждый год на его койки приходило больше трети всех абитуриентов, выдержавших конкурсные экзамены. На Стромынке проживало более ста человек моих однокурсников (из трехсот на всем потоке). С тех пор как я стал студентом дневного отделения, меня постоянно тянуло в этот необыкновенный городок, наполненный интересной послеаудиторной жизнью. Бывало, что я по нескольку дней подряд жил у своих ребят, пользуясь случайной свободной койкой. А иногда мои друзья сдвигали их, и мы спали на них по-солдатски – ложась поперек. Меня на Стромынке считали за своего, хотя в соревнованиях по футболу между иногородними и московскими студентами я должен был выступать за «сборную Москвы». Я знал всех наших ребят и девчат и по имени, и по фамилии. Большинство из них память моя хранит до сих пор. Готовясь к этому рассказу, я провел, говоря по-современному, социологический анализ состава нашего курса. Вот что из этого получилось.Прежде всего, в нем оказались представители всех основных городов центральных областей России и даже некоторых городов Сибири и Дальнего Востока: Тулы, Калуги, Великих Лук, Ярославля, Рязани, Костромы, Мурома, Горького, Саратова, Куйбышева, Орла, Курска, Белгорода, Смоленска, Орехово-Зуева, Серпухова, Гусь Хрустального. Вместе с этими великорусскими городами в списке уместились и почти все автономные российские республики: Адыгея, Черкессия, Осетия, Кабардино-Балкария, Дагестан, Татарстан, Чувашия, Коми, Хакассия, Мари.
Из всех этих мест приехали в 1949 году учиться в Московский университет дети солдат Великой Отечественной войны, дети из простых рабочих и крестьянских семей, дети сельских и городских учителей. Приехали, сдали вступительные экзамены и стали студентами лучшего вуза страны. В конце сороковых – начале пятидесятых конкурс при зачислении в МГУ был, конечно, достаточно высоким, но не более двух-трех человек на место. А в 70—80-е годы он вырос иногда до десяти и даже более. И пришлось в связи с этим в университете, как и в других престижных вузах, придумывать в правилах приема какие-то условия и оговорки по регулированию социального состава учащихся. Мне много раз на протяжении многих лет и до сих пор приходится наблюдать переживания юношей и девушек, приехавших из дальних мест сдавать вступительные экзамены и недобравших одного несчастного балла, чтобы осуществить свою мечту. Эти переживания для большинства из них становились тяжелой драмой, если не трагедией рухнувших планов. Они уезжали домой с горьким чувством утраченной мечты. На следующий год приезжали снова и опять недобирали баллов. А конкурс все рос, и приходилось в эти годы Министерству высшего образования чуть ли не ежегодно проявлять заботу «об улучшении социального состава» студенчества. В далеком 1949 году такой необходимости не было, социальный состав регулировался естественным путем, и у многих абитуриентов из дальних городов и республик была реальная возможность преодолеть конкурс. Школы в провинции тогда хорошо учили детей рабочих и крестьян. На наш первый курс, например, поступило в 1949 году триста человек. И в их числе на восточное отделение факультета для специализации по истории Китая был принят Витёк Февралёв из деревни Рыбушки Елшанского района Саратовской области. Дуся Килижекова приехала в Москву из далекого хакасского селения. Эту тихую скромную девушку трогательно опекал ее земляк Костя Копкаев, родом из-под города Абакана. Впрочем, и сам он пользовался ее не менее трогательной опекой. А ветеран Великой Отечественной Сергей Шепелев, автор надписи на одной из колонн фашистского Рейхстага, прибыл в Москву из старинного русского города Гусь-Хрустальный. Валентин Покровский пришел в университет из поселка Вербовский, что под древним Муромом. Из-под Великих Лук приехал сюда Виктор Хавалкин. Из мордовской столицы – Саранска – приехал в университет Лева Филатов, подружившийся с ярославцем Борисом Наумовичем. Они стали соседями по койкам в восьмиместной комнате общежития, быстро подружились и стали называть друг друга Гурычами. Полюбился им тогда образ провинциального актера Льва Гурыча Синичкина из одноименного водевиля, поставленного на молодом советском телевидении. Очень показательной по провинциальному представительству оказалась эта комната. В нее вошел и уже названный Витёк Февралев, и Виталий Михеенков из Смоленска, и Сергей Сундетов из Гурьева, и Валентин Покровский из Мурома, и будущий секретарь ЦК ВЛКСМ Адик (впоследствии – Александр) Камшалов из подмосковного Орехово-Зуева. Всех этих обитателей восьмиместной комнаты вслед за мордовско-ярославскими Гурычами тоже стали звать по отчеству водевильного актера.
Я любил бывать в гостях у Гурычей. Все они любили играть в футбол. Двое из них, главные Гурычи, Лева Филатов и Боб Наумович, входили в состав «сборной СССР» нашего курса. Первый играл в ней роль «правового инсайта», а второй – вратаря. Однажды, попав на глаза тренеру университетской сборной Виктору Павловичу Листикову, он сразу же был определен в первую команду, отыграв «сухим вратарем» в 1951 году финал первенства команд московских вузов. Гурычи были интеллектуалами, могли поспорить и о литературе, и о театре, но более всего любили читать вслух сочинения Ильфа и Петрова о похождении Остапа Бендера. Чаще всего чтецом выступал Наумович. В дни безденежья и скудости коллективного стола он, лежа на тощей койке, читал воздетую над головой книгу своим ровным проникновенным голосом. Многие страницы, особенно с назиданиями Остапа, обращенными к потомкам, Боб читал с закрытыми глазами, ибо знал книгу почти наизусть. В праздничные дни получения стипендии вся восьмиместная комната собиралась за столом вокруг огромного чайника. Распарившись от чайку и пельменей, а иногда и от других напитков, под руководством Левы Филатова, как режиссера, они разыгрывали сцены из быта запорожской вольницы по мотивам произведений Н. В. Гоголя и Ильи Репина. Каждому отводилась роль характерных персонажей, конечно раздетых по пояс. Как и на известной картине, они весело куражились друг перед другом при взаимном одобрении и неподдельном интересе любопытных соседей и соседок.
География нашей великой державы в одну шестую часть мировой суши была также широко представлена в других комнатах четвертого этажа общежития, где были расселены парни и девушки исторического факультета. Каждая комната в шесть-восемь коек повторяла общую картину населения стромынского студенческого поселения. Но еще одна из них, девичья, населилась и организовалась так же, как и комната Гурычей. В этой комнате девушки делали самый вкусный винегрет. Его ели и в будни, и, особенно, в праздники. Готовили помногу. Номер комнаты вспомнить не могу, но вспоминаются радушие и гостеприимство, которые в этой комнате оказывались гостям. Среди них иногда бывал и я. Но самыми желанными здесь были их соседи Гурычи. Девчата всегда, готовя винегрет, рассчитывали и на их аппетит. В этой комнате все были равны. Но бесспорным лидером и авторитетом здесь была Света Сергиенко. Девушка она была очень симпатичная, энергичная и волевая, на год-два постарше своих подруг, к тому времени – уже член ВКП(б). Мне она казалась очень похожей на знаменитую советскую гимнастку Ларису Латынину, которая, кстати, была землячкой Светы – обе были из украинского города Николаева.
Вторым лидером в памятной комнате была Нина Сологубова (в замужестве Сидорова). В ней, пожалуй, строгости к подругам было побольше, чем у Светы. Но эта строгость не отпугивала, не вызывала раздражения, а, скорее всего, была полезна. Нина удерживала подруг от опрометчивых решений и как бы заменяла им родителей. Она приехала в Москву из Баку, но обратно туда не вернулась, выйдя замуж за Веньку Сидорова со старшего нас на год курса.
«Рядовой состав» комнатного коллектива вспоминаю начиная с Майи Лесововой, девушки с виду тихой и скромной.
Она хорошо училась, была активной комсомолкой. В Москву Майя приехала из Костромы, где отец ее был областным прокурором. Обитатели комнаты Гурычей звали ее Машенькой. Наверное, это имя, по их мнению, более соответствовало ее характеру. Две девушки представляли столицу Башкирии – Уфу. Одну звали Мирой Ибрагимовой, другую – Лялей Вагаповой. У первой отец занимал высокую должность председателя Президиума Верховного Совета Республики, но каких-либо преимуществ на экзаменах и перед коечными соседями это ей не давало. Зато от щедрот высокопоставленного отца подругам Миры кое-что перепадало, когда она получала посылки из дома. Все продукты по заведенному правилу немедленно поступали на общий стол. Помню, как однажды девушки угощали меня сгущенным молоком из огромной жестяной банки, килограмма в три весом. К ней имели доступ все, кто жил в комнате. Учеба Мире давалась с большими трудностями, и болела она почему-то чаще, чем ее подруги. Ее неудачи подруги серьезно переживали и помогали как могли преодолевать их. В общественных делах в общежитии, в академической группе, в комсомольской инициативе, тем не менее, она была активна и очень ответственна. Своего суженого и личное счастье свое на всю жизнь она встретила в дружном стромынском общежитии, в комнате у Виктора Болтушкина.
У второй башкирской девушки Ляли Вагаповой родители тоже были из руководящей уфимской среды. Но ранг их был пониже, чем у землячки, это можно было заметить по ее более скромному характеру. Если в манерах Миры при всей ее общительности нет-нет да обнаруживалась какая-то, я бы сказал, государственная озабоченность, ответственность за высокое положение родителя, то Ляля выглядела проще, свободнее, веселее и даже беззаботнее. В учебе ей было заметно легче, чем землячке, никаких претензий на научную или общественную карьеру она не обнаруживала. Зато по окончании университета по возвращении в Уфу ей открылись более успешные научные перспективы. В конце концов Ляля Вагапова удостоилась научных степеней, став руководителем Института истории Башкирии. Никто из ее сокурсников-земляков, в общем-то успешно завершив учебу в Московском университете, на такую руководящую высоту не поднялся. Я, однажды услышав об этом Лялином успехе, так и не сумел представить ее в образе руководящей научной дамы. В моих воспоминаниях она продолжает жить простой, доброй, жизнерадостной и симпатичной кокетливо-лукавой девушкой.
Самой красивой, и не только в масштабах этой восьмикоечной комнаты, была грузинка Нона Пицхелаури. Вспоминая сейчас ее, высокую, стройную, красивую и веселую девушку, я никак не могу ответить себе на вопрос, почему эта грузинская красавица не влюбила никого из нас – свободных женихов курса? Красивых девушек, впрочем, на нашем курсе было много, так что глаза у нас разбегались. Мы и не заметили, когда их стали уводить от нас незнакомые парни.
Вместе с нашими советскими девушками в той комнате жили и две иностранки. Написал слово «иностранки» и как-то засомневался в правильности определения гражданского статуса этих двух сироток. Одна из них была сербка Майя Исакова-Порович, а другая – испанка Мария Дела Росса. Мария оказалась в СССР в 1936 году вместе со всеми эвакуированными детьми пылающей гражданской войной республиканской Испании. Отец ее сражался против фашистских мятежников генерала Франко. Я помню, как в тот год у нас встречали этих детей. Слава их отцов, первых, кто вступил в неравный открытый бой с фашизмом, их героизм вызывали наше восхищение и создавали особую атмосферу внимания к детям героев. Их встречала вся страна, о них заботился весь наш народ. Они жили в специальных интернатах санаторного типа, их одевали в специально сшитую для них одежду. Мы, советские пионеры, встречаясь с ними на торжественных собраниях, приветствовали их с самыми искренними чувствами дружбы и пожеланиями. Одна из таких памятных мне встреч произошла в Москве в июне 1936 года на московском стадионе «Динамо» в праздничный день школьников Москвы по случаю окончания учебного года и начала летних каникул. Испанские девочки и мальчики в белых рубашках, в синих юбках и штанишках, с пионерскими галстуками, в республиканских испанках сидели на всех трибунах, рядом с нами, пели свои песни. А мы с великой завистью смотрели на них, будто бы они сами вместе со своими отцами, старшими братьями и сестрами сражались с врагами своей революционной родины. В те же дни в Москве гостили испанские футболисты из Бильбао, страны басков. Нам уже знакомы были их имена. До сих пор помню некоторые из них: Луиса Регейро, Горостиса и вратаря Бласко. Они играли с нашими московскими командами. Мы, конечно, болели за наших, но это не мешало нам восхищаться неведомым нам до того искусством испанской игры. Играли «Спартак» и «Локомотив». А судил их игру тренер испанской команды Педро Вальяно.
Наверное, в тот день среди испанских детей Мария Дела Росса не присутствовала. Ей тогда едва ли было пять лет. Прожить в нашей стране ей предстояло много лет. Она училась в советской школе. Большинство ее подруг и товарищей, успешно закончив школу, поступали в вузы. Многие, приобретя рабочие профессии, работали на заводах и фабриках, в колхозах и совхозах. Испанские дети пережили вместе с нами трудные военные годы. Трудно и голодно было всем. Но им, сиротствующим и живущим на скромные пособия Красного Креста, было значительно труднее. Тем не менее никто из них не был брошен на произвол судьбы. Не обделил испанцев своим вниманием и заботой Московский университет. В 40—50-е годы их можно было встретить в аудиториях и на кафедрах всех факультетов. Среди них оказалась и наша Мария Дела Росса. Начиная с третьего курса, я учился с ней в одной академической группе, специализируясь по одной кафедре – истории КПСС. Этот выбор она сделала, как и все мы, добровольно, в соответствии с личным интересом к истории Коммунистической партии Советского Союза. Пережив вместе с нашей страной и советским народом все трудности военного лихолетья, в пору своего сиротского детства Мария сделала свой жизненный выбор сознательно, по убеждению, с твердым намерением не только изучить, но и понять опыт КПСС в руководстве революционными преобразованиями в нашей стране и стать в будущем пропагандистом этого опыта и внести свой личный вклад в общее дело борьбы за коммунистические идеалы.
Еще до поступления в МГУ она вступила в комсомол и буквально с первых дней учебы стала активным членом комсомольской организации нашего курса и факультета. Училась она успешно. Ее характер располагал к общению и дружбе. Ее выбирали на общественные должности. И в своей комнате общежития на Стромынке она была равной среди равных. Подруги делились с ней всем чем могли. Она была желанной гостьей и в семьях подруг-москвичек. После окончания учебы Мария получила распределение на педагогическую работу в какой-то провинциальный вуз или техникум. Университетские подруги не теряли с ней связи. Она приезжала к ним в Москву и в другие города в отпускное, каникулярное время. Но пришло, наконец, время возвратиться Марии на родину, в Испанию. Мы провожали ее всей нашей бывшей группой. Помню, прощание было дома у Вали Соколовой. Нам жалко было расставаться с полюбившимся нам человеком, но мы также понимали ее радостное состояние перед долгожданной встречей с родными, которые тоже долго ждали этого же. Мы обещали друг другу помнить и не забывать того, что так тесно связало нас и дружбой, и общими идеалами, и взаимным пониманием.
Лет через десять после этого расставания вновь в доме Вали Соколовой почти в том же составе мы еще раз встретились с нашей испанской подругой – уже респектабельной испанской дамой. Наша Мария нашла себя и в той новой жизни, к встрече с которой готовилась с радостным волнением и беспокойством. Жизнь ее в Испании удалась и в личном, семейном плане. Мы все были рады всем ее успехам, а более того, были рады тому, что она не изменила нашему братству, той жизни, которую прожили вместе, нашему Московскому университету, в котором получила наше советское высшее образование, стромынскому студенческому общежитию, подругам-соседкам типовой восьмикоечной комнаты.
Рассказ об обитателях этой комнаты нельзя закончить без описания еще одной сходной судьбы студентки-иностранки – Майи Исаковой-Порович. Она была сербкой. Родители ее были народными героями Югославии и погибли от рук фашистских палачей. Через Красный Крест она была переправлена в нашу страну еще задолго до окончания Второй мировой войны и детство свое провела в интернате для детей революционеров-антифашистов в городе Иваново. Так же как и испанку Марию, мы не считали сербку Майю иностранкой. И в повседневном общежитейском обиходе, рядом со своими подругами в интернациональной восьмикоечной комнате она была равной со всеми, если, конечно, не считать особого внимания к ней как дочери героических родителей-коммунистов, отдавших свои жизни за свободную Югославию. Но в этом отношении и испанка, и сербка получали поровну. Различались подруги национальным темпераментом. Первая всегда была в движении, в состоянии какого-то воодушевленного порыва и возбуждения. Вспоминая ее сейчас, я почему-то представляю ее в искрометном испанском танце, с кастаньетами, хотя не помню ни одного случая, когда она действительно показала бы нам свое умение это делать. Свой испанский темперамент она обнаруживала в энергии уверенных жестов, убедительной речи, в неиссякаемом оптимизме, в искренности проявления дружеских чувств, в откровенности выражения своих принципов и взглядов на все происходящее в жизни нашего студенческого сообщества.
В отличие от подруги-испанки Майя Исакова-Порович (первая часть фамилии принадлежала ее матери) всегда выглядела строгой, сдержанной и в жестах, и в речи, и в поступках. Она всегда была грустна от того, наверное, что в жизни без казненных фашистами родителей и родственников она осталась совсем одна. А после 1948 года, когда произошел разрыв отношений между СССР и Югославией, она оказалась отверженной и от своей родины. В течение всех лет учебы и вплоть до восстановления отношений государств в 1956 году со своей родины она не получала ни материальной, ни моральной поддержки. Говорили, что у Иосипа Броз Тито к ее отцу и его бывшему соратнику сохранилась какая-то тайная неприязнь. Вот так дочь национальных героев Сербии и всей Югославии оказалась полной сиротой, но зато не в чужой для себя стране. Среди советских подруг и друзей она не разучилась улыбаться. Училась Майя тоже успешно. Каждое лето она ездила в археологические экспедиции на юг России и Украины на раскопки античных греческих и римских колоний и скифских курганов. По окончании Московского университета она выбрала себе распределение в аспирантуру Института археологии Академии наук Украины. Подруги не теряли с ней связи, и мы все знали, что наша однокурсница успешно защитила там кандидатскую диссертацию по античной археологии. А потом связь прервалась. Майя уехала в Югославию по личному приглашению самого Иосипа Броз Тито. Видимо, неудобно стало ему пред своей совестью и памятью народных героев – родителей Майи, имена которых в ту пору не стерлись не только из памяти соратников, но и из памяти всего югославского, и особенно сербского, народа. Она уехала из СССР, и вести от нее стали приходить все реже и реже. Мы были рады узнать, что наша сокурсница стала в своей стране авторитетным и известным ученым-археологом. Теперь в жизни ее согревала не только слава родителей, но и почет и уважение к ней как к крупному ученому.
Во время своих поездок в Югославию в качестве профессора МГУ и директора Исторического музея я предпринимал попытки встретиться со своей однокурсницей. Я просил моих коллег в Югославии устроить мне встречу с ней. Все они, оказалось, знали Майку как доброго и уважаемого человека. Все они обещали сообщить ей о моем приезде. Но всякий раз, смущаясь, они говорили мне или о том, что ее, к сожалению, нет в Белграде, или о том, что она занята на какой-то важной конференции, или еще о чем-то, что мешало нашей встрече. Признаюсь, меня это стало наводить на всякие нехорошие предположения. Я был уверен, что с их стороны было бы достаточно назвать ей мое имя, чтобы Майя сумела хотя бы позвонить мне. Я был уверен, что она искренне уважала меня как товарища в студенческие годы. И все же в свой последний приезд в Белград с выставкой так называемой евразийской археологической коллекции Исторического музея в 1990 году я решил попробовать еще раз связаться с Майей и попросил моего коллегу директора Народного музея Югославии Евто Евтовича пригласить Майю на вернисаж. На следующий день Евто сказал мне, что и в этот раз Майя была в отъезде, но что он сумел дозвониться до нее в каком-то городе, сообщив о моем приезде и желании встретиться. Он передал мне, что и она тоже хотела бы встретиться и непременно найдет меня, как только вернется в Белград через два-три дня. Встреча состоялась. Майя действительно позвонила мне в гостиницу и, как мне показалось, была обрадована возможностью повидаться.
Мы встретились у входа в отель, как и условились. Я прохаживался в ожидании ее, и вдруг мимо меня прошла женщина. Ни она, ни я сначала не обнаружили интереса друг к другу. Так, переглянулись и прошли мимо. Но, сделав всего лишь два-три шага, я обернулся. Одновременно обернулась и она. Мы быстро пошли навстречу и обнялись вместо слов приветствия. Потом мы целый вечер просидели в каком-то маленьком кафе на улице князя Михаила и рассказывали о себе, о друзьях, о жизни. Наконец, я понял, что раньше встречи не было потому, что кто-то просто не хотел, чтобы эти встречи состоялись. Все в жизни Майи на родине сложилось не так просто. Был и успех в науке, и признание ее личных заслуг в ней, и авторитет, и уважение коллег и учеников. Но было еще и другое: было нескрываемое разочарование истинными намерениями бывшего президента и бывшими соратниками ее родителей, принявшими решение пригласить их дочь домой, в родную страну. Майя прямо сказала мне, что им было бы спокойнее, если бы она жила здесь, в Белграде. Видимо, все еще давали о себе знать непростые в прошлом отношения ее родителей с Тито. И я понял, наконец, что не случайно оберегали ее от встреч с друзьями из СССР. Майя подтвердила мою догадку и даже добавила, что до сих пор не уверена в правильности принятого ею предложения вернуться на родину. Потом она несколько раз повторяла, что никакие другие обстоятельства не понуждали ее уезжать из Киева, там ее жизнь и работа складывались благополучно. Благополучно все продолжилось поначалу и в Белграде. Но все эти годы, как она сказала, ей приходилось ощущать какую-то неприязнь к ней официальных лиц, неуважение к памяти отца, которого Тито в свое время опасался как конкурента в политике. Майя даже сказала о том, что она до сих пор сомневается в ее официальной версии гибели родителей и добавила: «Лучше было бы мне остаться в Киеве». Для меня эти слова прозвучали неожиданностью. Оказалось, что и в ее семье не все сложилось, как хотелось бы. Но любопытствовать по этому поводу я не стал. Майя, однако, сама поделилась со мной своими переживаниями. Как-то, сказала она, не получилось у нас в отношениях с сыном. Я посочувствовал ей в том, что наши дети не всегда относятся к родителям так, как того хотелось бы. Потом мы перевели разговор на воспоминания о московском университете, о Стромынке, об их дружной комнате и о наших друзьях. Тут грусть сошла с лица моей собеседницы. Она заметно оживилась, заулыбалась и сказала, что о московских университетских годах у нее до сих пор сохраняются самые светлые воспоминания. Она помнила всех своих друзей и учителей по именам. Добрыми воспоминаниями о нашей студенческой юности и закончилась наша встреча. С тех пор я в Белграде не бывал. От той встречи я до сих пор испытываю неловкость оттого, что потревожил Майю своими расспросами о жизни в неспокойном ее отечестве.