Джинн Калогридис
Огненные времена

   Тот еретик, кто на кострах сжигает,
   Не те, кто в них горит.
У. Шекспир, «Зимняя сказка»
(пер. Т. Щепкиной-Куперник)


   В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение.
Первое послание Иоанна, 4.18

Благодарности

   Хотя я и считаю себя человеком, живущим за счет слов, сейчас мне ужасно их не хватает. Этот роман преследовал меня целых двенадцать лет, сначала в качестве идеи, а затем в качестве неоконченной рукописи. И вряд ли возможно выразить словами всю глубину моей благодарности тем, кто выстрадал со мной создание этой книги и/или делился со мной мудрым советом в то время, когда я в очередной раз ее переписывала.
   Будет справедливо, если первые слова благодарности я посвящу человеку, который убедил меня изложить эту историю на бумаге, – моему агенту Расселу Галену. Без его поддержки и веры в мои способности эта книга никогда бы не состоялась. Я выражаю также свою благодарность моему международному агенту Дэнни Бэрору.
   Я чрезвычайно обязана своему британскому редактору в издательстве «HarperCollins» – высокоталантливой Джейн Донсон, которая проявила такой энтузиазм в отношении «Огненных времен», что купила их дважды. Я выражаю признательность Дениз Рой, моему американскому редактору в издательстве «Simon & Schuster», которая оказала мне ценнейшую помощь как специалист-историк, а также моим немецким издателю и редактору – Дорис Янсен и Каролине Дрегер из «List Verlag» за их великое терпение и веру.
   Особую благодарность я испытываю к первым читателям этой книги, которые уделили ей много времени и высказали ценнейшие замечания: моей двоюродной сестре Леате, потрясающей писательнице и редактору, видевшей рукопись в ее многочисленных вариантах, моей дорогой подруге Лopeн Хоуи – одному из самых внимательных читателей, которых я когда-либо встречала, а также Джорджу, Беверли и Шэрон.
   И наконец я должна поблагодарить людей, которые косвенным образом тоже участвовали в создании этой книги. Это Ян и Дэвид, самые маленькие добрые поступки которых вносят в мое сознание такое умиротворение.
 
   Моему возлюбленному

Пролог
Сибилль

I

   Ливень, оглушающий ливень.
   Налетели зловещие тучи и затянули месяц, звезды и бархатную черноту неба занавесями бездонной тьмы, которую разрывают лишь молнии, освещающие горы вдалеке, и в эти мгновения я вижу шею моего несущегося галопом коня, которая сверкает, как оникс, его мокрую гриву, плещущуюся на яростном ветру, как волосы Медузы Горгоны; вижу перед собой каменистую дорогу на Каркассон, заросли шиповника и кусты розмарина, источающие пряный аромат.
   Розмарин вызывает воспоминания, у шиповника есть шипы, камни тверды и грубы.
   Как и ливень. При свете молнии его струи кажутся длинными, острыми, кристаллическими – не просто ливень, а град сосулек, град мелких, светящихся ледяных стрел. Они колют и обжигают, но я не обращаю внимания на физическую боль; меня переполняет жалость к моему жеребцу. Он совершенно измучен, задыхается от долгого энергичного бега; устал настолько, что, когда я наконец осаживаю его, он поворачивает голову и пытается меня укусить.
   Когда же он нехотя замедляет шаг, расставляя в стороны длинные, изящные ноги, я кладу ладонь ему на холку и чувствую, как напряжены его мышцы.
   Как и все животные, он очень тонко все чувствует, мой конь, хотя и не обладает внутренним зрением. Он не может ясно видеть тех, кто преследует нас, но умеет чувствовать зло, гнездящееся в чьем-либо сердце. Он дрожит, но совсем не от осеннего холода, и вопросительно выкатывает на меня огромные, черные, полные ужаса глаза.
   Мы так долго бежали от наших врагов; почему же теперь остановились и ждем их?
   – Они не обидят тебя, – ласково говорю я ему и, услышав в ответ жалобное, обиженное ржание, поглаживаю его по шее. Шкура у него холодная, мокрая от дождя и пота, но от скрытых под ней мускулов исходит тепло. – Ты хороший конь. Они отведут тебя туда, где тепло и сухо, они тебя покормят. Они будут ухаживать за тобой.
   Если бы то же самое ожидало и меня!
   Мне хочется плакать так же сильно и горько, как плачет этот дождь, сильно-сильно. Конь чувствует это и, встревожившись, ускоряет шаг. Я беру себя в руки и снова глажу его по шее. Мои преследователи сказали бы, что я заколдовала бедное животное, но я-то знаю, что всего лишь открыла свое сердце другому созданию, без всяких слов поделившись с ним своим спокойствием – тем спокойствием, которое надо искать глубоко в себе. Животных обмануть нельзя.
   Я почти в конце своего путешествия, но богиня сказала: дальше бежать бесполезно. Сколько бы ни убегала я от тех, кто гонится за мной, это не спасет моего бедного возлюбленного. А если я сдамся, у меня останется еще один шанс, пусть призрачный, сопряженный с риском. Исхода я не могу предвидеть. Я останусь жить или умру.
   Вскоре мы с конем замираем. И дождь почти прекратился. В наступившей тишине я слышу новый звук.
   Звук грома. Но на небе ни молнии.
   Нет, это не гром. Стук копыт. Не одной лошади, а нескольких. И мы ждем, мой конь и я, а они все ближе, ближе, ближе...
   И вот из тьмы появляются четыре... семь, десять всадников, закутанных в плащи, – тех самых, кого я видела внутренним зрением в течение долгих, мрачных часов моего побега. Теперь они явились во плоти. Из-за тучи показывается тонкий серп месяца; в его свете блестит металл. Девять из преследующих меня – жандармы из Авиньона, из личной гвардии Папы. Я окружена. Они подъезжают ближе, словно затягивая петлю, и поднимают мечи.
   Молодая луна – символ начала; сейчас она знаменует конец.
   И я, и мой конь предельно собраны, предельно спокойны.
   Недоумевая, жандармы оглядываются по сторонам: нет ли где моих защитников? Наверняка они залегли где-то тут поблизости, готовые наброситься на тех, кто догнал меня; ведь они не могли просто взять и бросить меня, хрупкую безоружную женщину, которую они считают королевой ведьм.
   Увы, это не так. Хотя я пыталась убежать без них, они были так преданы мне, что вскоре нашли меня и присоединились ко мне. А когда богиня потребовала от меня сдаться – от меня, а не от них, потому что ей еще понадобится их служение, – я отослала их прочь. Сначала они отказывались покинуть меня, и Эдуар даже поклялся, что умрет первым. И тогда мне оставалось только закрыть глаза и открыть им свое сознание и сердце; тогда они услышали богиню так же четко, как ее слышала я.
   Эдуар рыдал так, что казалось, сердце его разорвется на части; лица остальных были скрыты под капюшонами, но я знала, что по их щекам струятся тихие слезы. Больше не было произнесено ни слова; в словах больше не было нужды, все было ясно и без них. А потом мои храбрые рыцари ускакали прочь.
   И вот теперь я смотрю, как трое прислужников врага спешиваются и, рассекая мечами поблескивающие заросли, продираются сквозь густую листву. Клинки свистят, и на землю сыплются ветви и листья. Другой жандарм вскарабкивается на стоящую поблизости оливу и рубит, рубит ей ветви до тех пор, пока не убеждается в том, что и на дереве никто не укрылся.
   Озадаченные, они возвращаются к дороге и глядят на меня. А я по-прежнему сижу верхом – молча, спокойно. И несмотря на ночную тьму, читаю страх на лицах жандармов. Им непонятно, почему я не применяю свои чары – например, не превращаю их в свиней – и не убегаю.
   И так думают все, кроме одного – десятого, человека, уверенного в том, что это задержание – его рук дело. Это кардинал Доменико Кретьен. На нем в отличие от остальных, закутанных в мрачно-черное, плащ цвета крови. Лицо у него широкое и пухлое, губы злобно сжаты, маленькие глаза прикрыты глубокими складками век. И тело такое же пухлое, мягкое. Кардинал выглядит добрым и сердечным, но это ложное впечатление.
   Властным тоном он спрашивает:
   – Мать настоятельница Мария-Франсуаза?
   Это – враг. До сих пор мы лишь раз встречались с ним наяву, и все же мы старые знакомые. Мне трудно смотреть на него без презрения. Он преисполнен такой ненависти к себе, что убьет любого, кто напомнит ему о том, кто он такой на самом деле. Есть лишь одно живое существо, способное причинить моей расе больший вред, чем он, – тот, которого я должна остановить во что бы то ни стало, даже если и я сама, и мне подобные будут стерты с лица земли.
   – Она самая, – ответила я на его вопрос.
   Усилием воли мне удается побороть ненависть, чтобы не уподобиться ему в душевной слепоте.
   – Вы арестованы по обвинению в ереси, ворожбе и колдовстве, направленном против самого святого отца. Что вы можете сказать в свое оправдание?
   – Лишь то, что вам лучше, чем мне, известно, в чем я виновата.
   Внешне это выглядит как покорность и признание своей вины, но мой враг понимает, что это скрытый упрек, и мрачнеет, хотя и не осмеливается что-либо сказать в присутствии своих людей, понятия не имеющих о том, что здесь происходит. Да они и не поверили бы, расскажи им кто-нибудь.
   – Вы последуете с нами, аббатиса.
   Я не сопротивляюсь. Более того, киваю в знак согласия. Несмотря на это, меня грубо стаскивают с коня, который пятится назад и сбивает одного из жандармов с ног, чем вызывает некоторое смятение в их рядах. Наконец его усмиряют. Как я и говорила ему, он отличный конь, и жандармы это заметили. Его берут под уздцы, что-то ласково говорят ему, и животное успокаивается.
   С меня между тем срывают плащ, под которым темное платье и апостольник, и связывают мне руки за спиной. Потом перекидывают меня вниз лицом через спину лошади и привязывают к седлу. Один из жандармов при этом бормочет:
   – Прекрасная поза для высокородной дамы!
   Другой слегка ухмыляется в ответ, но никто не смеется, хотя я связана, хотя я одна против десятерых, хотя я полностью в их руках. И в наступившей тишине я ощущаю их страх.
   Трудна дорога домой. Лицо мое бьется о бок лошади, а платье промокает насквозь, потому что дождь снова зарядил нещадно. От холода сводит позвоночник. Вода бежит ручьями по рукам, ногам и шее. Апостольник соскальзывает, выставляя напоказ мою стриженую голову. Дождь заливает мне уши, нос и глаза.
   Я пытаюсь успокоить себя: то воля богини. Это миссия всей моей жизни, предсказанная мне с рождения.
   Неся меня навстречу моей судьбе, лошадь время от времени наступает на пряную траву. От этого запаха болят и слезятся глаза.
   Розмарин вызывает воспоминания.

Часть I
Мишель

Каркассон, Франция, октябрь 1357 года
II

   Оказавшись в широком прямоугольнике тени, отбрасываемой созидавшейся много веков и лишь недавно достроенной базилики Сен-Назэр, писец брат Мишель остановился, взглянул на то, что происходило напротив входа в собор, и тут же резко прикусил язык, чтобы болью предупредить приступ гнева.
   Стоя на насыпи, рабочие заносили над головами деревянные молоты и с грохотом опускали их на четырехфутовые колья. Осеннее солнце в тот день было необычайно ярким, и от пронзаемой земли исходили жаркие волны, как будто костер уже был разожжен. Согласно традиции, колья образовывали полукруг, открытый навстречу главным вратам вознесшейся к небу готической базилики со стрельчатыми окнами, похожими на сложенные в молитве руки.
   Толкая друг друга, по узким мощеным улицам к собору стекались купцы и крестьяне, дворяне и нищие, монахи и монахини в черных и коричневых рясах, и все они с искренним любопытством взирали на происходящее. При виде рабочих их мрачные, напряженные от неожиданной жары лица, жесты и речь внезапно оживали.
   Двое робких купцов с пришпиленными к груди желтыми войлочными кружочками, предупреждающими всех остальных о том, что знаменитый инквизитор Бернар Ги[1] назвал «отрыжкой иудаизма», и один – неуверенно – другому:
   – Сожгут ее, значит... И что, уже решено?
   Вдова в траурном одеянии, по виду из обедневших дворян, прищурившись от негодования, – своей служанке с продуктовой корзиной в руке:
   – Хотят ее сделать мученицей. А ведь она уже святая. Просто потому, что она из Тулузы, понимаешь...
   Два монаха верхом на ослах:
   – Скатертью ей дорога! Пусть дьявол приберет ее к себе!
   – Мы бы могли принести с собой еды. Да и детей привести, – это уже от дородной косоглазой крестьянки в белом тюрбане, улыбающейся своему угрюмому муженьку щербатым по его же милости ртом.
   Невозможно было не слышать каждое слово, невозможно не чувствовать дыхание каждого, кто его произносит, – такая узкая была улица. Чувствуя, как потные тела мужчин, женщин и животных задевают его, брат Мишель положил руку на чернильницу из слоновой кости, которая была привязана к его бедру. Он боялся не столько карманников, сколько того, что в толпе чернильницу нечаянно кто-нибудь оторвет. К животу его был привязан большой черный пакет с вощеной дощечкой для письма, пером и скрученным пергаментом, поэтому он старался сохранять дистанцию в полруки между собой и своим наставником, доминиканским священником и инквизитором Шарлем Донжоном, который уверенно прокладывал путь сквозь хаос.
   Усилием воли Мишель отвел глаза от рабочих и кольев, ибо этот род казни вызывал в нем неимоверный гнев.
   «Я думал, что их надо спасать, а не убивать!» – крикнул он однажды при схожих обстоятельствах своему приемному отцу, главе французской инквизиции кардиналу Кретьену, разъяренный притворными заверениями гражданских властей, что казней больше не будет.
   Мишель до сих пор испытывал гнев, и теперь еще больший, ведь он, как и та вдова, был уверен – приговоренная к смертной казни аббатиса и вправду святая, обвиненная по ошибке. В своем родном городе Авиньоне он сам видел, как она вылечила раненого человека простым прикосновением.
   Поэтому теперь каждый удар молота Мишель воспринимал как вызов.
   «Боже, пусть этот кол не понадобится, – молил он про себя, – и тот, другой...»
   По всей видимости, рука закона уже была готова безжалостно обрушиться на обвиняемых в ереси.
   «Никому не дали и шанса на спасение. Так им не терпится зажечь костер!» – думал Мишель.
   Собственная миссия раздражала его; это был всего второй инквизиционный процесс, в котором он участвовал, но и первый еще продолжал напоминать о себе ночными кошмарами.
   Тут ему хорошенько поддала коленом шедшая сзади молочница, умудрившись при этом не расплескать ни капли из кувшинов, которые она несла на плечах. Теснимый толпой, Мишель не смог разглядеть ее как следует. Но услышал тихий плеск молока в кувшинах и почувствовал по запаху, что на жаре молоко уже начало подкисать. Впереди образовался затор: люди не двигались с места, завороженные предстоящей казнью, поэтому пинком молочницы Мишеля притиснуло к спине отца Шарля, и писец поморщился, услышав, как хрустнул тонкий пергамент.
   Несмотря на толчок, Шарль все же устоял на ногах. Весь его вид излучал спокойствие и достоинство. Он был невысок ростом, на целую голову ниже своего протеже, но держался прямо и уверенно; его торс под простой черной сутаной (которую он носил в том возрасте, когда духовные лица его происхождения и сана уже одеваются в яркие шелка, атлас и меха) был широк и крепок. Им с Мишелем предлагали остановиться в роскошном дворце епископа, построенном рядом с базиликой, прямо на месте древней городской крепости. Но отец Шарль нашел дипломатичный способ одновременно и принять, и отклонить это предложение, сказав, что они с Мишелем остановятся неподалеку – в доминиканском монастыре, примыкающем к базилике.
   Чтобы успеть к заутрене, они поднялись задолго до зари, хотя накануне вошли в ворота Каркассона уже в сумерках, а в полночь вместе с насельниками монастыря приняли участие в службе. На рассвете разделили трапезу с братьями (ячмень и капустный супчик), а когда солнце взошло, нанесли визит епископу, который настоял, чтобы их еще раз покормили – на этот раз дорогими паштетами и колбасами.
   Епископ Бернар Риго был странным, угрюмым стариком. Его розовый с легким пушком череп, чуть прикрытый скуфьей, напоминал головку новорожденного младенца, а голубые глаза так буравили собеседника, что Мишель невольно отвел взгляд в сторону – и от лица, и от тарелки епископа, на которой смешались паштеты и колбаса.
   – Ради Церкви и его святейшества аббатиса Мария-Франсуаза должна послужить примером того, что злодеяние, совершенное против Папы, причем у самого его дворца, не останется безнаказанным. – Риго наклонился вперед и понизил голос, словно опасаясь того, что их могут подслушать. – Но мы должны действовать быстро – как можно быстрее и незаметнее. Здесь многие и без того возмущены ее задержанием.
   Последнее было неудивительно. Население Юга, и особенно Лангедока, еще помнило резню, устроенную здесь и в соседнем городе, Тулузе. Десятки тысяч людей были убиты здесь во имя Бога и парижского короля. И неважно, что убитые были еретиками-альбигойцами, которые верили в двух богов – бога зла и бога добра, а также фратичелли, твердившими о том, что раз у Христа не было собственности, ее не должно быть и у Церкви.
   Но сама мысль о том, что аббатиса будет приговорена к смерти без должного расследования и суда, была противна Мишелю. Он не осмелился произнести вслух первое, что пришло ему на ум: «Но ведь она настоящая святая, посланная Богом для проявления милосердия», – ибо это было более чем неразумным.
   До ее ареста официальное отношение Церкви к матери Марии-Франсуазе было решительно скептическим, и Мишелю приходилось все время держать свои мысли при себе, чтобы избавить и себя, и своего учителя не только от неловкости, но и от подозрения.
   Но не успел он произнести менее опасную фразу: «Но, ваше святейшество, можем ли мы быть уверены в ее виновности без тщательного расследования?» – как заговорил отец Шарль.
   – Ваше святейшество, – заметил маленький священник с безграничным уважением, – я полностью разделяю ваши опасения. Но я могу действовать только так, как велят мне Бог и законы Церкви...
   – Вы будете делать то, что приказал кардинал Кретьен, – твердо сказал Риго. – А он, позвольте вам заметить, несколько озабочен малым числом приговоров по вашим представлениям, отец, а также тем, что вы не желаете должным образом применять пытки. Аббатиса Мария-Франсуаза дает вам шанс... искупить свою вину.
   – Искупить вину? – спросил Мишель, торопясь защитить учителя и забыв поэтому подладить свой тон под тон отца Шарля. – Но, ваше святейшество, не прошло и двух дней, как мы прибыли сюда от самого кардинала Кретьена, а он не отдавал подобного приказа. А если бы он хотел что-то сказать отцу Шарлю, то легко мог сделать это тогда. И кроме того, никаких разногласий между его преосвященством и отцом Шарлем вовсе нет.
   Когда он заговорил, Шарль положил руку на плечо своего юного подопечного, тщетно пытаясь остановить его.
   Услышав дерзкую речь Мишеля, епископ откинул голову назад и выпятил грудь, будто готовясь нанести удар:
   – Мальчишка! Ты хочешь сказать, что я лжец?
   Но тут он понял, в чем дело, смягчился и улыбнулся:
   – Ах да, ты ведь его приемный сын! Да, Мишель? Но тогда твой отец наверняка обучал тебя законам инквизиции. А он сообщил мне, что, когда аббатиса постриглась в монахини, она несомненно была христианкой. Но потом, обратившись к колдовству, она стала вероотступницей.
   Со злобной поспешностью он кинул в рот кусок паштета и немного посмаковал его между языком и нёбом, прежде чем проглотить.
   «Вероотступница»! Фатальное слово. Оно означало душу, которая приняла Христа лишь для того, чтобы потом отвергнуть Его, – омерзительный грех против Духа Святого, который не могут простить ни Бог, ни Церковь. После того как произносилось слово «вероотступница», казнь следовала без промедления.
   Мишель ожидал, что отец Шарль тут же бросится на защиту аббатисы, но священник молчал, и это вынудило молодого монаха самому взять слово:
   – Прошу вас простить меня, ваше святейшество, но как мы можем быть уверены в том, что она – вероотступница, пока мы не выслушали ее показаний?
   Епископ лишь слегка повел головой и плечами, но казалось, будто он наклонился вперед. Его потускневшие от старости голубые, навыкате глаза смотрели на Мишеля с плохо скрываемой яростью.
   – Ты что, хочешь, чтобы и ты, и добрый отец впали здесь в еще большую немилость? Да?
   – Он этого не хочет, – поспешно вмешался отец Шарль. – Он добрая душа и просто хочет видеть, что все обратились ко Христу. Так же, впрочем, как и я, ваше святейшество.
   – Благородная цель, – слегка смягчился епископ и откинулся назад, – но не всегда достижимая. Вы еще очень молоды, брат Мишель, но со временем узнаете, что встречаются души, вина которых столь велика и сердца которых наполнены такой мерзостью, что даже Бог не в силах спасти их.
   – Но если бы, – робко спросил писец, избегая взгляда епископа, – но если бы было доказано, что мать Мария – не вероотступница и что все ее поступки были вдохновлены Богом, а не дьяволом?..
   – В высшей степени бессмысленный вопрос! – ответил Риго, снова раздражаясь. – Она виновна, тому есть свидетели. И если я не ошибаюсь, вы – один из них.
   На это брат Мишель лишь склонил голову, хотя сердце его было в полном смятении. Как мог епископ, доминиканец, обвинять аббатису в том, что она – приспешница зла? Ведь сердца доминиканцев полны особого благоговения перед Матерью Христа, подарившей розу святому Доминику. А про мать Марию говорят, что она напрямую общается со Святой Девой и является Ее представительницей на земле. И рассказы о чудесных исцелениях множатся с каждым днем.
   Его святейшество явно слишком стар и введен в заблуждение. Конечно же, Кретьен никогда не говорил об аббатисе ничего подобного. Да и гонцу из Авиньона пришлось бы всю ночь скакать во весь опор, чтобы прибыть в Каркассон с письмом к Риго раньше Мишеля и Шарля.
   Отец Шарль сидел рядом с Мишелем – спокойный, безмолвный, неумолимый.
   На тонких голубоватых губах Риго заиграла легкая улыбка. Удивительно, но он еще сохранил все передние зубы, хотя они, правда, приобрели цвет дубовой коры.
   – Я знаю, что могу доверять и вам, святой отец, и юному брату. Вы все сделаете правильно. Преступления, совершенного против святого отца, достаточно для вынесения самого сурового приговора. Но нельзя забывать об огромной популярности аббатисы в народе. Если она останется жива, пусть даже и будет отлучена от Церкви, сохранится вероятность народного восстания, а также опасность того, что мать Мария-Франсуаза может получить политическую поддержку некоторых... сбившихся с пути владык...
   Мишель понимал, что епископ имеет в виду некоторых представителей высшего духовенства. В этом Риго был прав, потому что, считаясь святой, аббатиса обладала огромной политической властью – настолько огромной, что до своего задержания больше влияла на архиепископа Тулузы, чем сам епископ Каркассона. Так вот, значит, в чем дело: Риго был настолько напуган и исполнен зависти, что решительно желал смерти аббатисы.
   Тут же Мишель мысленно услышал знакомые увещевания отца Шарля: «У тебя слишком горячая голова, сын мой. Ты должен научиться уважать вышестоящих. Господь поместил их выше тебя для того, чтобы ты смог научиться смирению».
   Смирение! Весьма трудно помнить о пользе смирения, когда стоишь на коленях подле костра, в пламени которого корчится человек. После того как от Мишеля потребовали присутствия при сожжении первого осужденного, в следствии по делу которого он участвовал в качестве писца, Мишель еле дошел до своей кельи и его рвало до тех пор, пока в желудке совсем не осталось желчи. И потом еще целый час или более того его мучили рвотные спазмы. Тогда Кретьен подошел к нему и положил руки ему на голову, а потом, когда голова Мишеля покоилась на покрытых парчой коленях великого инквизитора, тот смачивал его лоб прохладной тряпицей и говорил:
   – Это трудно, сын мой, я знаю, это очень трудно.
   Мишель сказал ему, что должен уйти, что такое ужасное послушание – не для него, но Кретьен мудро объяснил ему:
   – Во-первых, тяжесть их смертей ложится на мои плечи. Не будь таким гордецом, Мишель, а помни: ты всего-навсего писец. Во-вторых, Господь дал нам самое трудное задание из всех, задание, которое ежедневно проверяет нас на храбрость, и если бы одним из обвиняемых был я, то я бы хотел, чтобы прислуживал мне такой преданный и заботливый человек, как ты. Ибо я знаю, что у тебя доброе сердце и что ты непрерывно молишься за грешников, и я знаю, что Господь слышит тебя. Я видел тебя рядом с приговоренным в тот момент, когда он умирал на костре, и я абсолютно уверен в том, что твои молитвы доставили его душу к Христу в час его смерти. Господь поручил тебе нести особо тяжкий крест в этой жизни – так неужели ты хочешь, чтобы твое место занял кто-нибудь безжалостный и бессердечный? Или же ты понесешь свой крест с радостью, принося тем самым величайшее добро тем, кто в нем больше всего нуждается? В тот день, когда тебя оставили младенцем у дверей Папского дворца, Мишель, Господь ниспослал мне сновидение: мне приснилось, что ты станешь величайшим из всех инквизиторов, станешь тем, кто сможет вновь объединить Церковь в одной истинной вере. Господь избрал тебя для великой миссии. Так будь храбр и молись Ему, чтобы Он дал тебе силы.