Он покачал головой.
   — Такая юная особа и столько бесстыдного неуважения. Послушай меня: будешь сидеть дома и не ступишь за порог всю неделю. Никаких месс или рынка. Ты хотя бы понимаешь, насколько серьезен твой проступок? Представляешь, какой ужас я испытал, когда вернулся домой и обнаружил, что она ушла? Неужели тебе совсем не стыдно, что из-за собственного эгоизма ты подвергла мать такой опасности? Или, быть может, тебя совсем не волнует ее жизнь?
   Он говорил все громче, так что к концу вообще перешел на крик.
   — Конечно… — начала я, но сразу замолкла, так как открылась дверь в спальню и на пороге появилась мама.
   Мы с отцом вздрогнули и уставились на нее. Она была похожа на призрак. Ее покачивало, поэтому она цеплялась за косяк, лицо выглядело изможденным. Перед тем как уложить маму в постель, Дзалумма распустила ей волосы, и теперь они темной волной окутали плечи и грудь Лукреции, спускаясь до пояса. На ней ничего не было, кроме длинной сорочки с пышными рукавами.
   Говорила она шепотом, но он прекрасно передавал ее чувства.
   — Оставь девочку в покое. Это была моя идея, от начала до конца. Если тебе обязательно нужно кричать, то кричи на меня.
   — Тебе нельзя вставать, — пролепетала я, но мои слова заглушил злобный голос отца.
   — Как ты могла пойти на такое, когда знаешь, что это опасно? Почему ты меня так пугаешь, Лукреция? Ты ведь могла умереть!
   Мама уставилась на него измученным взглядом.
   — Я устала. Устала от этого дома, этой жизни. Умру так умру, мне все равно. Я хочу выходить из дома, как это делают обычные люди. Я хочу жить, как любая нормальная женщина.
   Она сказала бы больше, но отец прервал ее.
   — Да простит тебя Всевышний за то, что ты так легко говоришь о смерти. Это Его воля, что ты живешь так, Его решение. Ты должна покорно смириться.
   Прежде я никогда не слышала, чтобы моя нежная мама говорила с такой язвительностью, не видела, чтобы она презрительно усмехалась. Но в тот день я услышала и увидела и то и другое. Ее рот скривился в усмешке.
   — Не смеши Бога, Антонио, мы ведь оба знаем правду.
   И тут он подлетел к ней, словно ничего не видя перед собой, и поднял руку, чтобы ударить. Мама отпрянула. Я с не меньшим проворством загородила ее собой и заколотила по плечам отца, отталкивая его от мамы.
    Как ты смеешь! — кричала я. — Как ты смеешь! Она добрая и хорошая, а вот ты — нет!
   Его светлые глаза расширились, вспыхнув от гнева. Он ударил меня наотмашь, я отпрянула и сама не знаю, как оказалась на полу.
   Отец вылетел из комнаты. Я начала, как безумная, озираться в поисках какого-нибудь предмета, чтобы швырнуть ему вслед, но единственное, что мне попалось под руку, — накидка из тяжелой синей шерсти, все еще лежавшая на моих плечах, это был отцовский подарок.
   Я скомкала ее двумя руками и швырнула, но она отлетела всего лишь на расстояние вытянутой руки и беззвучно упала на пол — тщетный жест.
   Затем я пришла в себя и побежала в комнату мамы, где нашла ее на коленях возле кровати. Я помогла ей улечься, накрыла одеялом, а потом держала ее руку, пока она, снова впав в полудрему, тихо плакала.
   — Не расстраивайся, — говорила я. — Мы ведь не всерьез. Скоро помиримся.
   Она принялась шарить вокруг себя, как слепая, пытаясь найти мою руку, я ей помогла.
   — Все повторяется, — простонала она, наконец, закрывая глаза. — Все повторяется…
   — Успокойся, — убеждала я ее, — и поспи.

XIII

   Остаток дня я провела у постели мамы. Когда солнце начало клониться к горизонту, я зажгла свечу. Вошла служанка, передала просьбу отца, чтобы я спустилась вниз и поужинала с ним, но я отказалась. Мне пока не хотелось мириться.
   Однако, сидя в темноте и глядя на мамин профиль, освещенный мерцающей свечой, я почувствовала, как во мне шевельнулось сожаление. Я была ничуть не лучше своего отца, из любви к матери и желания защитить ее я позволила гневу взять над собою верх. Когда отец поднял руку, угрожая ей, — хотя я не верю, что он на самом деле ударил бы маму, — я первая ударила его, и не один раз, а несколько. А ведь знала, что такой поступок разобьет маме сердце. Я была плохой дочерью. Одной из худших, ибо отличалась мстительностью и не прощала тех, кто причинял вред моим родным. Когда мне было десять лет, у нас появилась новая служанка, Иванджелия, дородная женщина с черными волосками на подбородке и широким красным лицом. Впервые увидев один из маминых приступов, она заявила — совсем как священник в соборе, — что моя мама одержима дьяволом и нуждается в молитве.
   Одно это заявление пробудило во мне не ненависть, а всего лишь неприязнь: как я уже говорила, я все еще не могла решить, где тут истина, зато знала, что такие утверждения смущали и ранили маму. Но Иванджелия никак не могла успокоиться. Стоило ей оказаться в одной комнате с мамой, она тут же начинала креститься и по-особому складывала пальцы, чтобы избежать сглаза. Она начала носить амулет в кисете, висевшем на шее, и, наконец, сделала непростительное: второй амулет повесила на двери маминой комнаты. Он должен был не позволить маме выйти оттуда за порог. Когда другие слуги рассказали маме о назначении этой вещицы, она расплакалась. Но мама была слишком добра и стеснялась что-то сказать Иванджелии.
   Тогда я взяла дело в свои руки. Я не могла позволить, чтобы кто-то заставлял плакать мою маму. Тайком пробравшись в материнскую спальню, я взяла лучшее кольцо: огромный рубин в тонкой золотой оправе, свадебный подарок отца.
   Спрятав кольцо среди вещей Иванджелии, я принялась ждать. Далее случилось неизбежное: кольцо нашли, к всеобщему ужасу — особенно к ужасу Иванджелии. Отец сразу ее уволил.
   Поначалу я чувствовала удовлетворение: справедливость восторжествовала, маме больше не придется плакать от стыда. Но прошло несколько дней, и во мне заговорила совесть. Почти все в городе узнали о мнимом проступке Иванджелии, а она была вдова, с маленькой дочкой. И теперь ни одна семья не брала ее к себе на работу. На что ей было жить?
   Я призналась в своем грехе священнику и Господу, но легче мне не стало. Наконец я отправилась к матери и, рыдая, рассказала ей правду. Мама говорила со мной очень строго, с ходу заявив то, что я уже знала, — я сломала этой женщине жизнь. К моей огромной радости, отцу она не стала говорить всего, упомянула лишь, что произошла ужасная ошибка, и умолила его разыскать Иванджелию и вернуть ее в дом, чтобы имя ее больше не считалось запятнанным.
   Но все усилия отца ни к чему не привели. Иванджелия успела покинуть Флоренцию, не сумев найти другую работу.
   С той поры меня не покидало чувство вины. В ту ночь, сидя возле спящей мамы, я припомнила все злобные выплески своего детства, каждый мстительный поступок. Их было много, и я просила Господа, того самого Господа, который любил мою маму и не желал, чтобы у нее повторялись приступы, избавить меня от моего ужасного характера. Глаза у меня налились слезами. Я знала, что каждый раз, когда мы с отцом устраиваем стычки, мы приносим маме еще большее страдание.
   Когда первая слезинка потекла по моей щеке, мама зашевелилась во сне и пробормотала что-то неразборчивое. Я легко коснулась ее руки.
   — Успокойся. Я рядом.
   Не успела я произнести эти слова, как дверь тихо открылась. Я подняла глаза и увидела Дзалумму с бокалом в руке. Она успела снять головной убор и заплести непослушные волосы в косу, но ореол неукротимых завитков все равно обрамлял ее бледное лицо.
   — Я принесла лекарство, — тихо сказала она. — Когда синьора Лукреция очнется, оно позволит ей спокойно проспать до утра.
   Я кивнула и попыталась незаметно вытереть мокрые щеки, надеясь, что Дзалумма ничего не заметит. Разумеется, она все увидела, хотя, когда ставила бокал на столик возле маминой кровати, повернулась ко мне спиной. Потом она обернулась и так же тихо произнесла:
   — Ты не должна плакать.
   — Но это моя вина. — Дзалумма вспыхнула.
   — Нет, не твоя. И никогда не была твоей. — Она горестно вздохнула, глядя на спящую хозяйку. — Все, что говорил священник в соборе…
   Я наклонилась вперед, ловя каждое слово. Мне очень хотелось услышать ее мнение.
   — Так что?
   — Это низость. Невежество. Понятно? Твоя мама самая искренняя христианка, каких я только знала. — Она помолчала. — Когда я была совсем маленькой…
   — Когда ты жила в горах?
   — Да, когда я жила в горах, у меня был брат. Даже больше чем брат. Мы с ним были двойняшки. — Она слегка улыбнулась, вспоминая прошлое. — Упрямец и озорник. Наша мама не знала с ним покоя. А я всегда ему помогала. — Улыбка исчезла бесследно. — Однажды он вскарабкался на очень высокое дерево. Сказал, что хочет добраться до неба. Я полезла за ним, но он забрался так высоко, что вскоре я испугалась и остановилась. Он пополз но ветке… Голос ее слегка дрогнул, она помолчала немного, но потом продолжила уже спокойно: — Слишком далеко. И упал.
   Я в ужасе выпрямилась на стуле.
   — Он умер?
   — Мы думали, он умрет. Брат разбил себе голову, было много крови. Когда ему стало лучше, и он начал ходить, мы пошли с ним поиграть. Отошли от дома совсем недалеко, и вдруг он упал и начал трястись, совсем как твоя мама. После он какое-то время не мог говорить и заснул. Потом ему стало лучше, но только до нового приступа.
   — Совсем как мама. — Я помолчала. — А эти приступы… они когда-нибудь… он не…
   — Ты хочешь спросить, не умер ли он от приступа? Нет. Я не знаю, что с ним стало, после того как нас разлучили. — Дзалумма внимательно посмотрела на меня, пытаясь решить, уловила ли я суть ее рассказа. — У брата никогда не было приступов до того, как он ушиб голову. Приступы начались после падения. Оно и было причиной болезни.
   — Выходит… мама ударилась головой?
   Дзалумма отвела взгляд — возможно, она мне рассказала об этом, только чтобы успокоить, — но кивнула.
   — Думаю, да… Неужели Господь столкнул маленького мальчика с дерева в наказание за какие-то грехи? Или он оказался таким трусливым, что в него вселился дьявол и заставил прыгнуть вниз?
   — Нет, конечно, нет.
   — Есть люди, которые с тобой не согласятся. Но я знаю, какая душа у моего брата, и знаю, какая душа у твоей матери. И я уверена, что Бог никогда бы не поступил так жестоко сам и дьяволу бы не позволил поселиться в их душах.
   В ту секунду, когда Дзалумма произнесла эти слова, мои сомнения рассеялись. Что бы там ни говорили Иванджелия или священник, моя мать не была одержима демонами. Она ежедневно посещала мессу в нашей личной часовне, все время молилась и в своей комнате устроила место поклонения Деве с цветком — лилией, символом возрождения и символом Флоренции. Она была щедра к беднякам и ни разу ни о ком не сказала дурного слова. Я считала ее такой же благочестивой, как любого святого. Это открытие принесло мне огромное облегчение.
   Но одна вещь все-таки меня беспокоила.
   «Здесь снова творится убийство и замышляется убийство. Снова плетутся интриги и заговоры».
   Я не забыла, что сказал мне астролог два года назад: что меня окружает обман, что я обречена, завершить кровавое дело, начатое другими.
   «Все повторяется».
   — Мама выкрикивает странные слова, — сказала я. — У твоего брата тоже так было?
   На фарфорово-белом лице Дзалуммы отразилась нерешительность, но она все-таки была вынуждена сказать правду.
   — Нет. Она всегда говорила странно, с самого детства, еще до того, как начались приступы. Она… она видит и знает то, что скрыто от остальных. Многое из того, о чем она говорила, свершилось. Я думаю, Господь коснулся твоей матери своей дланью, наделив ее чудесным даром.
   «Убийство и замыслы убийства». На этот раз мне не захотелось поверить Дзалумме, поэтому я предпочла убедить себя, что в данном случае служанка стала жертвой предрассудков.
   — Спасибо, — сказала я.
   Она улыбнулась и, наклонившись, обняла меня за плечи.
   — Больше не будешь дежурить. Теперь моя очередь. Иди и поешь.
   Я бросила неуверенный взгляд на маму, по-прежнему чувствуя себя ответственной за то, что случилось утром.
   — Ступай, — произнесла Дзалумма тоном, не допускавшим возражения. Теперь я с ней посижу.
   Я поднялась и вышла из комнаты. Но не отправилась на поиски кухарки, а спустилась вниз с намерением помолиться. Прошла на задний двор, пересекла сад. За садом находилось небольшое строение — наша часовня. Ночь была холодной, облака, затянувшие небо, закрыли и звезды, и луну, но я захватила с собой фонарь, чтобы не споткнуться на ступеньках, наступив на край собственной юбки.
   Открыв тяжелую деревянную дверь часовни, я скользнула внутрь. Там было темно и мрачно, горели лишь ладанки перед небольшими изображениями наших семейных святых покровителей: Иоанна Крестителя, Девы с лилией — любимой святой моей матери, именем которой был назван собор Санта-Мария дель Фьоре, и святого Антония, в честь которого назвали отца; на руках у святого сидел младенец Христос.
   Большинство частных семейных часовен во Флоренции были расписаны огромными фресками, часто изображавшими членов семейства, лики святых или мадонн. В нашей часовне не было подобных украшений, если не считать изображений трех святых. Главное украшение было подвешено над алтарем — большая деревянная статуя распятого Христа с таким же скорбным выражением, как у пожилой кающейся Магдалины в баптистерии собора.
   Войдя, я услышала тихий низкий стон. Подняла лампу, посветила туда, откуда он доносился, и увидела темную коленопреклоненную фигуру у алтарного ограждения. Отец самозабвенно молился, прижавшись лбом к костяшкам крепко сцепленных пальцев.
   Я опустилась на колени рядом с ним. Он повернулся ко мне, в его янтарно-светлых глазах блеснули непролитые слезы.
   — Прости меня, дочка, — сказал он.
   — Нет, — возразила я. Это ты должен меня простить. Я тебя ударила. Самый ужасный проступок, какой только может совершить ребенок, — ударить собственного отца.
   — Я тоже тебя ударил, без всякой причины. Ты ведь только хотела защитить свою мать. Я тоже этого хотел, а совершил прямо противоположное. Я старше тебя и должен быть мудрее. — Он поднял глаза на образ страдающего Христа. — После стольких лет мне следовало бы научиться держать себя в руках… — Мне хотелось, чтобы он перестал себя упрекать. Я опустила ладонь на его руку и сказала, как ни в чем не бывало:
   — Вот, значит, как — я унаследовала твой дурной характер.
   Он вздохнул и нежно провел подушечкой большого пальца по моей щеке.
   — Бедное дитя. В том нет твоей вины.
   Мы обнялись, по-прежнему стоя на коленях. В это мгновение медальон выскользнул у меня из-за пояса. Ударившись о мозаичный мраморный пол, он описал на ребре идеальный круг и, наконец, упав плашмя, остановился.
   Я смутилась. Отец из любопытства потянулся к круглому диску, поднял его и рассмотрел — глаза его тут же прищурились, он слегка дернул головой, словно уклоняясь от удара. После долгой паузы он произнес:
   — Вот видишь, к чему приводит гнев. К бессмысленному насилию. — Голос его звучал тихо и печально.
   — Да, — эхом повторила я, мечтая поскорее заговорить о другом, и вернуться к теплому чувству примирения. — Мама рассказывала мне об убийстве в соборе. Это было ужасно.
   — Ужасно. Нет оправдания убийству, каковы бы ни были его мотивы. Такое насилие отвратительно и людям, и Всевышнему. — Золотой диск сверкнул, поймав тусклый лучик света. — Она рассказала тебе о другой стороне?
   Я не сразу поняла, что он имеет в виду. Подумала, что речь идет о медальоне.
   — О другой стороне?
   — Лоренцо. Любовь к убитому брату чуть не довела его до сумасшествия. — Отец прикрыл глаза, вспоминая. — Восемьдесят человек за пять дней. Некоторые из них действительно были виновны, но большинству просто не повезло, поскольку они состояли не в том родстве. Их безжалостно пытали, привязывали к хвостам лошадей и пускали животных вскачь, их четвертовали, а потом искромсанные, окровавленные тела вывешивали из окон Дворца синьории. А уж как поступили с трупом бедного мессера Якопо…— Он вздрогнул от ужаса и не стал продолжать. — Все напрасно, ибо даже целая река крови не могла вернуть Джулиано к жизни. — Отец открыл глаза и пристально посмотрел на меня. — Есть в тебе мстительная жилка, дитя мое. Попомни мои слова: месть никогда не приводит к добру. Молись, чтобы Господь избавил тебя от этой греховной наклонности. — Он вложил холодный медальон мне в ладонь. — Вспоминай о том, что я сказал, каждый раз, как взглянешь на него.
   Я потупилась, покорно выслушав наставление, но сама в то же время проворно спрятала свое сокровище.
   — Обязательно.
   К моей радости, отец, наконец, поднялся с пола, а я вслед за ним.
   — Ты ужинал? — спросила я. Он покачал головой.
   — Тогда давай разыщем кухарку.
   Выходя из часовни, отец подобрал с пола мой фонарь и вздохнул.
   — Помоги нам, Господи. Помоги нам, Господи, вновь не поддаться гневу.
   — Аминь, — произнесла я.

XIV

   Той ночью, прежде чем Дзалумма ушла к себе, я разыскала ее и зазвала в свою маленькую комнату. Закрыв за нами дверь, я прыгнула на кровать и обхватила руками колени.
   Еще больше непослушных жестких прядок выбилось из кос Дзалуммы, поблескивая при свете одной-единственной свечи у нее в руке; пламя отбрасывало на лицо какой-то зловещий мерцающий свет, создавая идеальную атмосферу для той мрачной истории, что я хотела услышать.
   — Расскажи мне о мессере Якопо, — попросила я. — Отец говорил, тело мессера осквернили. Я знаю, он был казнен, но хочу услышать все подробности.
   Дзалумма заупрямилась. Обычно она с удовольствием рассказывала о таких вещах, но на сей раз, предмет разговора явно ее встревожил.
   — Это ужасная история, совсем не для детских ушей.
   — Все взрослые ее знают. Если ты мне ничего не расскажешь, я стану выведывать у мамы.
   — Нет, — выпалила она так резко, что чуть не задула пламя свечи. — Не смей беспокоить ее. — Нахмурившись, она поставила свечу на ночной столик. — Что ты хочешь узнать?
   — Что они сделали с телом мессера Якопо… и почему. Он ведь не убивал Джулиано… Так почему его казнили?
   Рабыня присела на край моей постели и вздохнула.
    На эти вопросы есть много ответов. Старый Якопо де Пацци был патриархом семейного клана. Образованный человек, его все уважали. А, кроме того, как ты знаешь, он был рыцарем. Не он организовал заговор с целью убить братьев Медичи. Думаю, он поддался уговорам и решил принять в нем участие только тогда, когда стало ясно, что другие пойдут до конца, с ним или без него. Тебе мама рассказывала, что, когда был убит Джулиано, заговорщики начали звонить в колокола на колокольне рядом с собором?
   — Да.
   — Так вот, это был сигнал для мессера Якопо. Он выехал верхом на площадь Синьории и закричал: «Народ и свобода!», призывая народ подняться против Медичи. Он нанял почти сотню солдат-перуджианцев, чтобы они помогли ему взять штурмом Дворец синьории, и надеялся, что горожане поддержат его. Но все случилось не так, как он задумал. Приоры принялись швырять из окон дворца камни на голову его армии, да и народ повернул против него с криками: «Palle! Palle!» Поэтому когда его поймали, то повесили из окна дворца — точно так, как поступили с Франческо де Пацци и Сальвиати. Но все-таки он был благородного происхождения, и люди питали к нему уважение, поэтому сначала ему даже позволили исповедаться и причаститься перед смертью. После казни его похоронили в семейной гробнице в Санта-Кроче. Но тут разнесся слух, что перед смертью Якопо вверил душу дьяволу. Монахи Санта-Кроче перепугались, вырыли тело и закопали его за городскими воротами, в неосвященной земле. Спустя три недели после смерти мессера Якопо какие-то безобразники достали тело из могилы. Когда его хоронили, то не сняли петлю с шеи. И вот тогда молодчики протащили труп за веревку по всему городу. — Она закрыла глаза и покачала головой, вспоминая. — Они насмехались над ним несколько дней, словно труп был марионеткой. Приволокли тело к дому мессера Якопо и принялись стучать головой в дверь, изображая, что он требует впустить его. Я… — Дзалумма замолкла и открыла глаза, но смотрела не на меня, а куда-то в прошлое. — Я видела этих парней, когда возвращалась с рынка домой. Они прислонили труп к фонтану и вели с ним разговор. «Добрый день, мессер Якопо!», «Прошу вас, мессер Якопо, проходите», «Как поживает ваше семейство, мессер Якопо?» Потом они принялись закидывать труп камнями. До сих пор помню тот ужасный звук — глухие удары. Когда он лежал в земле, то дожди шли, не переставая четыре дня, и он очень сильно разбух. В день казни на нем была красивая пурпурная туника — я сама видела, стоя в толпе. От сырости туника сгнила, покрылась зеленовато-черной слизью, а лицо и руки были белые, совсем как рыбье брюхо. Рот раскрыт, распухший язык высунут. Один глаз у него закрылся, а второй, затянутый серой пленкой, глядел как будто прямо на меня. Мне показалось, что он молит о помощи откуда-то из могилы. Я тогда помолилась за его душу, хотя в те времена все боялись произнести доброе слово о семействе Пацци. Парни поиздевались над его телом еще несколько дней, потом им это надоело, и они швырнули труп в Арно. Люди видели, как его уносило в море аж в самой Пизе. — Она помолчала, потом посмотрела на меня. — Ты должна понять: Лоренцо совершил для города много добрых дел. Но он не давал угаснуть людской ненависти к семейству Пацци. Не сомневаюсь, по крайней мере, один из тех парней положил в карман флорин, а то и два, полученных от самого Лоренцо. Его месть не знала границ, и за это Господь однажды заставит его заплатить.
   На следующий день в знак примирения отец взял меня с собой на виа Ларга, во дворец Медичи, куда доставил в карете свои лучшие шерстяные ткани. Мы заехали в огромные кованые ворота. Как всегда, я осталась ждать в карете. Слуги привязали лошадей, и отец вошел в дом через боковую дверь в сопровождении домашней прислуги, нагруженной его товаром. Он пробыл в доме больше, чем обычно, — почти три четверти часа. Я начала терять терпение, успев запомнить до малейших деталей фасад здания и истощить собственное воображение, представляя, что находится внутри.
   Наконец охрана у боковых дверей разомкнула ряды, и появился отец. Но вместо того, чтобы сразу сесть в наш экипаж, он отступил в сторону и принялся чего-то ждать. Вслед за ним из дверей вышел целый отряд стражников с длинными мечами. Секундой позже показался какой-то человек, тяжело опиравшийся на мускулистую руку своего помощника; одна нога у него была разута и обернута по самую щиколотку мягчайшей шерстью, которая шла на одеяльца для младенцев.
   Он был слегка сутул, с болезненным цветом лица и непрестанно мигал на ярком солнце. Он посмотрел на моего отца, тот указал ему на нашу карету.
   Я сидела не шевелясь, как зачарованная. Мужчина — некрасивый, с огромным крючковатым носом и сильно выпирающей нижней челюстью — скосил глаза в мою сторону. Бросив слово своему помощнику, он начал приближаться, морщась при каждом шаге — видимо, ему было невыносимо ступать на больную ногу. Тем не менее, он упорно продолжал идти, пока не оказался на расстоянии в два человеческих роста от меня. Но и тогда ему пришлось вытянуть шею, чтобы взглянуть на меня.
   Мы довольно долго беззастенчиво разглядывали друг друга. Он внимательно меня оценивал, но что выражал его взгляд, я так и не смогла понять. Казалось, воздух, нас разделявший, колеблется, как после удара молнии: этот человек знал меня, хотя мы никогда не встречались.
   Потом он кивнул моему отцу и скрылся в своей крепости. Отец забрался в карету и сел рядом со мной, не говоря ни слова, словно не случилось ничего необычного. Что касается меня, то я тоже молчала, лишившись дара речи.
   Я только что впервые встретилась с Лоренцо де Медичи.

XV

   Новый год принес лютый холод. Несмотря на погоду, отец оставил наш приход в Санто-Спирито и начал ежедневно ездить через мост по обледенелым улицам на мессу в собор Сан-Марко, который называли собором Медичи. Старик Козимо не жалел денег на его восстановление и содержал там личную келью, которую посещал все чаще, чувствуя приближение смерти.
   С недавних пор там начал проповедовать новый настоятель, некто фра Джироламо Савонарола. Фра Джироламо, как называли его люди, приехал во Флоренцию из Феррары за два года до этого. Близкий друг Лоренцо Медичи, граф Джованни Пико, проникся учением Савонаролы и упросил Лоренцо, неофициального главу Сан-Марко, послать за монахом. Лоренцо уступил просьбе.
   Но как только фра Джироламо получил господство в доминиканском монастыре, он обратился против своего хозяина. Не важно, что деньги Медичи когда-то возродили Сан-Марко из забвения — фра Джироламо поносил Лоренцо, правда, не называя его имени. Карнавалы, организуемые Медичи, были объявлены греховными; языческие древности, усердно коллекционируемые Лоренцо, — святотатством; богатство и политическая власть Лоренцо и его семьи — оскорблением Богу, единственному праведному владетелю временной власти. В общем, фра Джироламо нарушил традицию, которой следовали все настоятели Сан-Марко: он отказался проявлять уважение к благодетелю монастыря, Лоренцо.
   Такое поведение понравилось врагам Медичи и завистливым беднякам. А моего отца околдовали предсказания Савонаролы о грядущем апокалипсисе.
   Как многие жители Флоренции, мой отец был благопристойным гражданином, стремившимся понять и ублажить Всевышнего. Как образованный человек он также сознавал важность астрологического события, происшедшего несколькими годами ранее: пересечения Юпитера и Сатурна. Все считали это знаком огромной важности. Некоторые говорили, что звезды, таким образом, возвещают о приходе антихриста (широко господствовало мнение, будто этот антихрист — турецкий султан Мехмед, завоевавший Константинополь и теперь угрожавший всему христианскому миру), другие утверждали, что звезды предрекают духовное очищение церкви.
   Савонарола предполагал и то и другое. Однажды утром отец вернулся с мессы в чрезвычайном волнении. Во время проповеди фра Джироламо признался, что с ним говорил сам Бог.
   — Он утверждает, что церковь сначала понесет наказание, затем пройдет очищение и возрождение, сказал отец, весь сияя. — Мы приближаемся к концу света.
   Он был настроен взять меня с собой в следующее воскресенье послушать речь монаха. И упрашивал маму поехать с нами.
   — Его коснулась десница Божья, Лукреция. Клянусь, если бы ты только услышала речи этого человека собственными ушами, твоя жизнь изменилась бы навсегда. Он святой, и если мы убедим его помолиться за тебя…
   Обычно мама не отказывала отцу ни в одной просьбе, но в данном случае она не уступила. Слишком холодно, чтобы уезжать из дома, да и в толпе она может переволноваться. Если она и пойдет на мессу, то только в нашу церковь Санто-Спирито, до которой рукой подать, — и там Господь выслушает ее молитвы точно так же, как слушает речи фра Джироламо.
   — А, кроме того, — добавила мама, — ты всегда можешь, придя, домой, пересказать нам все, что услышал.
   Отец был разочарован и, как мне кажется, рассержен, хотя постарался скрыть это. Он был убежден, что если мама поедет послушать фра Джироламо, ее здоровье улучшится как по волшебству.
   На следующий день после размолвки родителей к нам в дом явился визитер: граф Джованни Пико делла Мирандолло, тот самый человек, который убедил Лоренцо де Медичи пригласить Савонаролу во Флоренцию.
   Граф Пико был умным, тонким человеком, знатоком классики и иудейской Каббалы. Кроме того, он был красив — золотистые волосы, ясные серые глаза. Родители приняли его сердечно — ведь он входил как-никак в близкий круг Медичи… и знал Савонаролу. Мне позволили присутствовать при разговоре взрослых. Дзалумма прислуживала за столом, подгоняя остальных слуг и внимательно следя, чтобы бокал графа Пико был все время наполнен нашим лучшим вином. Мы собрались в большом зале, где мама когда-то принимала астролога; Пико сидел рядом с отцом, напротив меня и мамы. А за окном небо было затянуто свинцовыми тучами, грозившими пролиться дождем; холодный и сырой воздух пронизывал до костей — типичный флорентийский зимний день. Но огонь в камине наполнял комнату теплом и оранжевым светом, окрасившим бледное лицо моей мамы и бросающим блики на золотистую шевелюру Пико.
   Больше всего в мессере Джованни (как он пожелал, чтобы к нему обращались) меня поразили его теплота и полное отсутствие высокомерия. Он разговаривал с моими родителями — и что самое удивительное, со мной — как со своей ровней, словно он был обязан нам за теплый прием.
   Я предположила, что это исключительно светский визит. Как близкий друг Лоренцо де Медичи мессер Джованни несколько раз встречался с отцом, когда тот предлагал правителю Флоренции свой товар. И действительно, разговор начался с серьезного обсуждения здоровья Великолепного. В последнее время Лоренцо начал сдавать; как и отец, Пьеро Подагрик, он ужасно страдал от этой болезни. Сейчас боли стали настолько сильными, что он уже не покидал постели и не принимал визитеров.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента