Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Джинн Калогридис
Я, Мона Лиза
Посвящается Джорджу
Многое происшедшее много лет тому назад будет казаться нам близким и недалеким от настоящего, а многое близкое покажется стариной — такой же, как старина нашей юности.
Леонардо да Винчи (Атлантический кодекс, 29 об.а)
ИЮНЬ 1490 ГОДА
I
Меня зовут Лиза ди Антонио Герардини Джокондо, хотя знакомые называют мадонной Лизой, а для всех прочих я просто монна[1] Лиза.
Мое изображение выполнено на дереве кипяченым льняным маслом и красками, добытыми из земли или из раздробленных в порошок полудрагоценных камней и нанесенными затем кистями из птичьих перьев и шелковистых ворсинок звериного меха.
Я видела этот портрет. Он совсем на меня не похож. Я смотрю на него и вижу не себя, а лица моих родителей. Я прислушиваюсь и слышу их голоса. Я ощущаю их любовь и печаль. И вновь и вновь становлюсь свидетелем преступления, неразрывно соединившего мать с отцом, а затем так же неразделимо связавшего их со мной.
Ибо история моей жизни начинается не со дня рождения, а с убийства, совершенного за год до того, как я появилась на свет.
Впервые эта истина открылась мне во время встречи с астрологом, случившейся недели за две до празднования моего дня рождения, который нам предстояло отметить 15 июня. Мама объявила, что я сама могу выбрать себе подарок. Она думала, я попрошу новое платье, ведь нигде так рьяно не следовали моде, как в моей родной Флоренции. Отец был одним из богатейших в городе торговцев шерстью, его деловые связи позволяли мне выбирать самые роскошные меха и ткани — шелка, парчу, бархат.
Но не о платье я мечтала. Совсем недавно я побывала на свадьбе у дяди Лауро и его юной избранницы, Джованны Марии. После чествования молодых бабушка кисло заметила:
— Мира в этой семье не жди. Она — Стрелец, под влиянием Тельца. А Лауро — Овен. Они постоянно будут сталкиваться лбами.
— Мама, — мягко упрекнула бабушку моя мама. Если бы вы с Антонио в свое время обратили внимание на эти вещи… — Бабушка осеклась под резким маминым взглядом.
Я была заинтригована. Родители любили друг друга, но не познали семейного счастья. И тут до меня дошло, что они до сих пор ни разу не обсуждали со мной мой гороскоп.
Расспросив хорошенько маму, я узнала, что гороскоп для меня даже не был составлен. Новость меня шокировала: в зажиточных флорентийских семьях, как было заведено, часто советовались с астрологами по всем важным вопросам, а для новорожденных неизменно составляли гороскоп. А я была на особом положении: единственный ребенок в семье, воплощение всех родительских надежд.
И как единственный ребенок я прекрасно сознавала, какой силой обладаю; я хныкала и жалобно канючила, так что, наконец, мама неохотно сдалась.
Знай, я тогда, что за тем последует, ни за что бы так не упорствовала.
Мама не осмеливалась выходить из дома, поэтому мы не пошли к астрологу, а пригласили его к нам.
Из окна коридора, куда выходила моя спальня, я наблюдала, как на задний двор вкатилась золоченая карета с нарисованным на дверце семейным гербом. Двое элегантно одетых слуг помогли астрологу выйти из кареты. На нем была плотно облегающая безрукавка из фиолетового стеганого бархата, а поверх он накинул более темного оттенка парчовый плащ без рукавов. Несмотря на тщедушное тело, впалую грудь, держался астролог величаво.
Встретить его вышла Дзалумма, рабыня моей матери. В этот день она нарядилась, словно фрейлина при дворе. Мама, нежная душа, внушавшая слугам преданность, обращалась со своей рабыней как с любимой подругой. Дзалумма была черкешенка, родом с высоких гор таинственного Востока; ее народ славился красотой, и Дзалумма — рослая, чернобровая и черноволосая, с лицом белее мрамора — не была исключением. Ее тугим локонам, созданным не раскаленной кочергой, а самой природой, завидовали все флорентийские женщины. Временами она бормотала что-то себе под нос на своем родном языке, совершенно не похожем ни на одно наречие, которое я когда-либо слышала.
Дзалумма присела в поклоне, после чего проводила приехавшего в дом. В то утро мама очень волновалась, наверное, из-за того, что астролог был самой известной личностью в городе и однажды, когда предсказатель Папы заболел, с ним даже советовался его святейшество. Мне велели не показываться взрослым на глаза; этот первый визит был строго деловым, а я могла отвлечь астролога своим появлением.
Я все-таки вышла из своей комнаты и на цыпочках прокралась до лестничной площадки, надеясь разобрать хоть что-нибудь из того, что происходило сейчас двумя этажами ниже. Но каменные стены были толстыми, а мама плотно закрыла дверь в гостиную — в общем, мне не удалось услышать даже приглушенных голосов.
Визит продлился недолго. Мама открыла дверь и позвала Дзалумму; до меня донеслись ее быстрые шаги по мраморному полу, затем прозвучал мужской голос.
Я ретировалась с лестницы и поспешила вернуться к окну, из которого можно было увидеть карету астролога.
Дзалумма вывела гостя из дома, а затем, оглянувшись по сторонам, передала ему какой-то маленький предмет, наверное, кошелек. Поначалу он отказывался, но Дзалумма горячо настаивала. После минутной нерешительности он сунул вещицу в карман, сел в карету и уехал.
Я предположила, что она заплатила ему за предсказание, хотя меня удивило, как такой человек согласился предсказывать рабыне. А может быть, мама просто забыла ему заплатить.
Возвращаясь в дом, Дзалумма случайно подняла глаза, и мы встретились с ней взглядами. Испугавшись, что меня застали за таким неприглядным занятием, я поспешила убраться к себе.
Дзалумма любила подразнить меня, когда мне случалось нашкодить; я ожидала, что и на сей раз, она поступит так же, но рабыня почему-то ни словом не обмолвилась об этом случае.
Мое изображение выполнено на дереве кипяченым льняным маслом и красками, добытыми из земли или из раздробленных в порошок полудрагоценных камней и нанесенными затем кистями из птичьих перьев и шелковистых ворсинок звериного меха.
Я видела этот портрет. Он совсем на меня не похож. Я смотрю на него и вижу не себя, а лица моих родителей. Я прислушиваюсь и слышу их голоса. Я ощущаю их любовь и печаль. И вновь и вновь становлюсь свидетелем преступления, неразрывно соединившего мать с отцом, а затем так же неразделимо связавшего их со мной.
Ибо история моей жизни начинается не со дня рождения, а с убийства, совершенного за год до того, как я появилась на свет.
Впервые эта истина открылась мне во время встречи с астрологом, случившейся недели за две до празднования моего дня рождения, который нам предстояло отметить 15 июня. Мама объявила, что я сама могу выбрать себе подарок. Она думала, я попрошу новое платье, ведь нигде так рьяно не следовали моде, как в моей родной Флоренции. Отец был одним из богатейших в городе торговцев шерстью, его деловые связи позволяли мне выбирать самые роскошные меха и ткани — шелка, парчу, бархат.
Но не о платье я мечтала. Совсем недавно я побывала на свадьбе у дяди Лауро и его юной избранницы, Джованны Марии. После чествования молодых бабушка кисло заметила:
— Мира в этой семье не жди. Она — Стрелец, под влиянием Тельца. А Лауро — Овен. Они постоянно будут сталкиваться лбами.
— Мама, — мягко упрекнула бабушку моя мама. Если бы вы с Антонио в свое время обратили внимание на эти вещи… — Бабушка осеклась под резким маминым взглядом.
Я была заинтригована. Родители любили друг друга, но не познали семейного счастья. И тут до меня дошло, что они до сих пор ни разу не обсуждали со мной мой гороскоп.
Расспросив хорошенько маму, я узнала, что гороскоп для меня даже не был составлен. Новость меня шокировала: в зажиточных флорентийских семьях, как было заведено, часто советовались с астрологами по всем важным вопросам, а для новорожденных неизменно составляли гороскоп. А я была на особом положении: единственный ребенок в семье, воплощение всех родительских надежд.
И как единственный ребенок я прекрасно сознавала, какой силой обладаю; я хныкала и жалобно канючила, так что, наконец, мама неохотно сдалась.
Знай, я тогда, что за тем последует, ни за что бы так не упорствовала.
Мама не осмеливалась выходить из дома, поэтому мы не пошли к астрологу, а пригласили его к нам.
Из окна коридора, куда выходила моя спальня, я наблюдала, как на задний двор вкатилась золоченая карета с нарисованным на дверце семейным гербом. Двое элегантно одетых слуг помогли астрологу выйти из кареты. На нем была плотно облегающая безрукавка из фиолетового стеганого бархата, а поверх он накинул более темного оттенка парчовый плащ без рукавов. Несмотря на тщедушное тело, впалую грудь, держался астролог величаво.
Встретить его вышла Дзалумма, рабыня моей матери. В этот день она нарядилась, словно фрейлина при дворе. Мама, нежная душа, внушавшая слугам преданность, обращалась со своей рабыней как с любимой подругой. Дзалумма была черкешенка, родом с высоких гор таинственного Востока; ее народ славился красотой, и Дзалумма — рослая, чернобровая и черноволосая, с лицом белее мрамора — не была исключением. Ее тугим локонам, созданным не раскаленной кочергой, а самой природой, завидовали все флорентийские женщины. Временами она бормотала что-то себе под нос на своем родном языке, совершенно не похожем ни на одно наречие, которое я когда-либо слышала.
Дзалумма присела в поклоне, после чего проводила приехавшего в дом. В то утро мама очень волновалась, наверное, из-за того, что астролог был самой известной личностью в городе и однажды, когда предсказатель Папы заболел, с ним даже советовался его святейшество. Мне велели не показываться взрослым на глаза; этот первый визит был строго деловым, а я могла отвлечь астролога своим появлением.
Я все-таки вышла из своей комнаты и на цыпочках прокралась до лестничной площадки, надеясь разобрать хоть что-нибудь из того, что происходило сейчас двумя этажами ниже. Но каменные стены были толстыми, а мама плотно закрыла дверь в гостиную — в общем, мне не удалось услышать даже приглушенных голосов.
Визит продлился недолго. Мама открыла дверь и позвала Дзалумму; до меня донеслись ее быстрые шаги по мраморному полу, затем прозвучал мужской голос.
Я ретировалась с лестницы и поспешила вернуться к окну, из которого можно было увидеть карету астролога.
Дзалумма вывела гостя из дома, а затем, оглянувшись по сторонам, передала ему какой-то маленький предмет, наверное, кошелек. Поначалу он отказывался, но Дзалумма горячо настаивала. После минутной нерешительности он сунул вещицу в карман, сел в карету и уехал.
Я предположила, что она заплатила ему за предсказание, хотя меня удивило, как такой человек согласился предсказывать рабыне. А может быть, мама просто забыла ему заплатить.
Возвращаясь в дом, Дзалумма случайно подняла глаза, и мы встретились с ней взглядами. Испугавшись, что меня застали за таким неприглядным занятием, я поспешила убраться к себе.
Дзалумма любила подразнить меня, когда мне случалось нашкодить; я ожидала, что и на сей раз, она поступит так же, но рабыня почему-то ни словом не обмолвилась об этом случае.
II
Через три дня астролог вновь нанес визит. Я опять наблюдала из окошка верхнего этажа, как он выходит из кареты и Дзалумма приветствует его. Я была взволнована: мама наконец-то согласилась позвать меня в нужный момент. Я решила, что она хочет пригладить неприятную правду.
На этот раз астролог продемонстрировал свое богатство, нарядившись в блестящую желтую тунику из шелкового дамаста, отделанную коричневым мехом куницы. Прежде чем войти в дом, он остановился и бросил украдкой какую-то фразу Дзалумме; она закрыла ладошкой рот, словно в шоке от услышанного. Тогда он явно задал ей вопрос. Она покачала головой и дотронулась до его локтя, видимо о чем-то прося. Предсказатель передал ей свернутые в трубочку листы и, выдернув руку, раздраженный, направился в дом. Рабыня дрожащими руками сунула свиток в карман, скрытый в складках юбки, после чего последовала за гостем.
Я покинула свой пост у окна и вышла на лестницу, где стояла и прислушивалась, нетерпеливо ожидая, когда меня позовут. Меня совершенно сбил с толку таинственный разговор между астрологом и рабыней.
Минут через пятнадцать я вздрогнула от неожиданности: внизу кто-то распахнул дверь с такой силой, что она грохнула о стену. Я подбежала к окну: астролог шел к своей карете один, его никто не провожал.
Приподняв юбки, я бросилась вниз по лестнице, благодаря судьбу за то, что на пути мне не попалась ни Дзалумма, ни мама. Запыхавшись, я подбежала к карете в ту секунду, когда астролог дал сигнал вознице трогать.
Я уцепилась за отполированную деревянную дверцу и взглянула на человека, сидящего в глубине кареты.
— Пожалуйста, постойте, — попросила я.
Он жестом велел вознице придержать лошадей и с кислой улыбкой уставился на меня; в то же время в его взгляде угадывалось любопытство и сострадание.
— Значит, ты и есть хозяйская дочь.
— Да.
Он внимательно оглядел меня.
— Я не стану участвовать в обмане. Поняла?
— Нет.
— Хм. Вижу, что не поняла. — Он помолчал, тщательно подбирая слова. — Твоя мать, мадонна Лукреция, сказала, что тебе потребовались мои услуги. Так?
— Да. — Я раскраснелась, боясь, что мое признание рассердит его еще больше.
— В таком случае ты заслуживаешь узнать хотя бы часть правды — ибо в этом доме всей правды тебе никогда не услышать. — Его высокомерное раздражение постепенно угасло, и он заговорил серьезным, мрачным тоном. — Гороскоп у тебя необычный — некоторые даже сказали бы, что он внушает беспокойство. Я отношусь к своему искусству очень серьезно, к тому же умею применять интуицию — и то и другое говорит мне, что ты угодила в водоворот насилия, крови и обмана. То, что начали другие, должна завершить ты.
Я сжалась от ужаса, но, когда ко мне вновь вернулся голос, решительно заявила:
— Не желаю иметь отношение к подобным вещам.
— Твоя стихия — огонь, — продолжал он. — Твой нрав горяч, как кузнечный горн, в котором выковывается меч правосудия. В расположении твоих звезд я разглядел акт насилия, который связан с твоим прошлым и будущим.
— Но я не способна причинить вред кому бы то ни было!
— Твоя судьба предопределена Всевышним. У Него свои причины так поступить с тобой.
Я хотела расспросить его подробнее, но астролог окликнул возницу, и пара прекрасных вороных унесла его прочь.
Я в растерянности побрела к дому. Случайно подняла взгляд и увидела, что из окна верхнего этажа на меня смотрит Дзалумма.
Когда я вошла к себе в спальню, рабыни там не было. Я просидела в комнате еще полчаса, и только потом меня позвала мама.
Она не покинула большой зал, где принимала астролога. Увидев меня, она улыбнулась, явно не подозревая о моем разговоре с гостем. В руке она держала несколько листов.
— Иди сюда, садись рядом, — весело сказала она. — Сейчас я все тебе расскажу о твоих звездах. Нам давно следовало бы составить для тебя гороскоп, поэтому я решила, что ты все-таки заслуживаешь новое платье. Сегодня отец отвезет тебя в город, чтобы ты выбрала ткань. Но о гороскопе, чур, молчок. Иначе он решит, что мы с тобой транжиры.
Я подошла к ней на негнущихся ногах, села, выпрямив спину, и крепко сцепила руки.
— Взгляни. — Мама разложила листы на коленях и ткнула пальцем в какую-то строчку, выведенную аккуратным почерком астролога. — Ты родилась под знаком Близнецов, значит, твоя стихия — воздух. В это время Рыбы были на подъеме, что означает воду. Твоя луна находится в знаке Овна — это огонь. А, кроме того, в твоем гороскопе много аспектов земли, так что все стихии отличным образом уравновешивают друг друга. Все это указывает на весьма счастливое будущее.
Пока она говорила, во мне вскипал гнев. Последние полчаса она занималась тем, что выдумывала, сочиняла для меня утешительную ложь. Астролог оказался прав: в этом доме не приходилось надеяться на правду.
— У тебя будет длинная хорошая жизнь, богатство и много детей, — продолжала мама. — И тебе не нужно беспокоиться, за кого выходить замуж, ведь расположение твоих звезд столь благоприятно к любому знаку…
Я не дала ей договорить.
— Нет, — сказала я. — По гороскопу у меня огненный знак. Моя жизнь будет отмечена предательством и кровью.
Мама резко вскочила; бумаги с ее колен разлетелись по полу.
— Дзалумма! — прошипела она, в глазах ее пылала ярость, какой я до сих пор в ней не замечала. — Она говорила с тобой?
— Я говорила с астрологом.
Это сразу успокоило маму, и ее лицо стало непроницаемым. Тщательно подбирая слова, она спросила:
— Что еще он тебе сказал?
— Больше ничего.
— Так это все?
— Все.
Она тяжело опустилась на стул, словно обессилев.
В гневе я даже не подумала, что моя добрая, любящая мама хотела всего лишь защитить меня от пугающих известий. Я вскочила со стула.
— Все, что ты до сих пор говорила, — ложь. Что еще ты от меня скрываешь?
Жестоко было бросать такие обвинения. Она взглянула на меня, словно сраженная ударом. Но я все равно повернулась и вышла из зала, а мама так и осталась сидеть, прижимая руку к сердцу.
Вскоре я заподозрила, что мама и Дзалумма серьезно повздорили. Всю жизнь они поддерживали очень теплые отношения, но после второго приезда астролога мама каждый раз, когда Дзалумма входила в комнату, напускала на себя неприступный вид. Она старательно избегала встречаться взглядом с рабыней и ограничивалась немногословными приказаниями. Дзалумма, в свою очередь, помрачнела и замкнулась в себе. Прошло несколько недель, прежде чем они вернулись к прежней дружбе.
О моем гороскопе мама со мной больше ни разу не заговаривала. Я не раз собиралась попросить Дзалумму отыскать бумаги, которые астролог оставил матери, и прочитать правду о своей судьбе. Но каждый раз меня удерживало чувство страха.
Я и без того знала больше, чем мне хотелось бы.
Но прошло еще два года, прежде чем я узнала о преступлении, с которым была неразрывно связана.
На этот раз астролог продемонстрировал свое богатство, нарядившись в блестящую желтую тунику из шелкового дамаста, отделанную коричневым мехом куницы. Прежде чем войти в дом, он остановился и бросил украдкой какую-то фразу Дзалумме; она закрыла ладошкой рот, словно в шоке от услышанного. Тогда он явно задал ей вопрос. Она покачала головой и дотронулась до его локтя, видимо о чем-то прося. Предсказатель передал ей свернутые в трубочку листы и, выдернув руку, раздраженный, направился в дом. Рабыня дрожащими руками сунула свиток в карман, скрытый в складках юбки, после чего последовала за гостем.
Я покинула свой пост у окна и вышла на лестницу, где стояла и прислушивалась, нетерпеливо ожидая, когда меня позовут. Меня совершенно сбил с толку таинственный разговор между астрологом и рабыней.
Минут через пятнадцать я вздрогнула от неожиданности: внизу кто-то распахнул дверь с такой силой, что она грохнула о стену. Я подбежала к окну: астролог шел к своей карете один, его никто не провожал.
Приподняв юбки, я бросилась вниз по лестнице, благодаря судьбу за то, что на пути мне не попалась ни Дзалумма, ни мама. Запыхавшись, я подбежала к карете в ту секунду, когда астролог дал сигнал вознице трогать.
Я уцепилась за отполированную деревянную дверцу и взглянула на человека, сидящего в глубине кареты.
— Пожалуйста, постойте, — попросила я.
Он жестом велел вознице придержать лошадей и с кислой улыбкой уставился на меня; в то же время в его взгляде угадывалось любопытство и сострадание.
— Значит, ты и есть хозяйская дочь.
— Да.
Он внимательно оглядел меня.
— Я не стану участвовать в обмане. Поняла?
— Нет.
— Хм. Вижу, что не поняла. — Он помолчал, тщательно подбирая слова. — Твоя мать, мадонна Лукреция, сказала, что тебе потребовались мои услуги. Так?
— Да. — Я раскраснелась, боясь, что мое признание рассердит его еще больше.
— В таком случае ты заслуживаешь узнать хотя бы часть правды — ибо в этом доме всей правды тебе никогда не услышать. — Его высокомерное раздражение постепенно угасло, и он заговорил серьезным, мрачным тоном. — Гороскоп у тебя необычный — некоторые даже сказали бы, что он внушает беспокойство. Я отношусь к своему искусству очень серьезно, к тому же умею применять интуицию — и то и другое говорит мне, что ты угодила в водоворот насилия, крови и обмана. То, что начали другие, должна завершить ты.
Я сжалась от ужаса, но, когда ко мне вновь вернулся голос, решительно заявила:
— Не желаю иметь отношение к подобным вещам.
— Твоя стихия — огонь, — продолжал он. — Твой нрав горяч, как кузнечный горн, в котором выковывается меч правосудия. В расположении твоих звезд я разглядел акт насилия, который связан с твоим прошлым и будущим.
— Но я не способна причинить вред кому бы то ни было!
— Твоя судьба предопределена Всевышним. У Него свои причины так поступить с тобой.
Я хотела расспросить его подробнее, но астролог окликнул возницу, и пара прекрасных вороных унесла его прочь.
Я в растерянности побрела к дому. Случайно подняла взгляд и увидела, что из окна верхнего этажа на меня смотрит Дзалумма.
Когда я вошла к себе в спальню, рабыни там не было. Я просидела в комнате еще полчаса, и только потом меня позвала мама.
Она не покинула большой зал, где принимала астролога. Увидев меня, она улыбнулась, явно не подозревая о моем разговоре с гостем. В руке она держала несколько листов.
— Иди сюда, садись рядом, — весело сказала она. — Сейчас я все тебе расскажу о твоих звездах. Нам давно следовало бы составить для тебя гороскоп, поэтому я решила, что ты все-таки заслуживаешь новое платье. Сегодня отец отвезет тебя в город, чтобы ты выбрала ткань. Но о гороскопе, чур, молчок. Иначе он решит, что мы с тобой транжиры.
Я подошла к ней на негнущихся ногах, села, выпрямив спину, и крепко сцепила руки.
— Взгляни. — Мама разложила листы на коленях и ткнула пальцем в какую-то строчку, выведенную аккуратным почерком астролога. — Ты родилась под знаком Близнецов, значит, твоя стихия — воздух. В это время Рыбы были на подъеме, что означает воду. Твоя луна находится в знаке Овна — это огонь. А, кроме того, в твоем гороскопе много аспектов земли, так что все стихии отличным образом уравновешивают друг друга. Все это указывает на весьма счастливое будущее.
Пока она говорила, во мне вскипал гнев. Последние полчаса она занималась тем, что выдумывала, сочиняла для меня утешительную ложь. Астролог оказался прав: в этом доме не приходилось надеяться на правду.
— У тебя будет длинная хорошая жизнь, богатство и много детей, — продолжала мама. — И тебе не нужно беспокоиться, за кого выходить замуж, ведь расположение твоих звезд столь благоприятно к любому знаку…
Я не дала ей договорить.
— Нет, — сказала я. — По гороскопу у меня огненный знак. Моя жизнь будет отмечена предательством и кровью.
Мама резко вскочила; бумаги с ее колен разлетелись по полу.
— Дзалумма! — прошипела она, в глазах ее пылала ярость, какой я до сих пор в ней не замечала. — Она говорила с тобой?
— Я говорила с астрологом.
Это сразу успокоило маму, и ее лицо стало непроницаемым. Тщательно подбирая слова, она спросила:
— Что еще он тебе сказал?
— Больше ничего.
— Так это все?
— Все.
Она тяжело опустилась на стул, словно обессилев.
В гневе я даже не подумала, что моя добрая, любящая мама хотела всего лишь защитить меня от пугающих известий. Я вскочила со стула.
— Все, что ты до сих пор говорила, — ложь. Что еще ты от меня скрываешь?
Жестоко было бросать такие обвинения. Она взглянула на меня, словно сраженная ударом. Но я все равно повернулась и вышла из зала, а мама так и осталась сидеть, прижимая руку к сердцу.
Вскоре я заподозрила, что мама и Дзалумма серьезно повздорили. Всю жизнь они поддерживали очень теплые отношения, но после второго приезда астролога мама каждый раз, когда Дзалумма входила в комнату, напускала на себя неприступный вид. Она старательно избегала встречаться взглядом с рабыней и ограничивалась немногословными приказаниями. Дзалумма, в свою очередь, помрачнела и замкнулась в себе. Прошло несколько недель, прежде чем они вернулись к прежней дружбе.
О моем гороскопе мама со мной больше ни разу не заговаривала. Я не раз собиралась попросить Дзалумму отыскать бумаги, которые астролог оставил матери, и прочитать правду о своей судьбе. Но каждый раз меня удерживало чувство страха.
Я и без того знала больше, чем мне хотелось бы.
Но прошло еще два года, прежде чем я узнала о преступлении, с которым была неразрывно связана.
ЧАСТЬ I
26 АПРЕЛЯ 1478 ГОДА
III
В огромном холодном соборе Санта-Мария дель Фьоре перед алтарем стоял Бернардо Бандини Барончелли, изо всех сил стараясь унять дрожь в руках. Разумеется, ему это не удалось — как не удалось скрыть от Господа черноту своей души. Он в молитвенном жесте сложил ладони и поднес их к губам. Зашептал срывающимся голосом, моля об успехе рискованного темного дела, в которое оказался замешан, и о прощении в случае успеха.
«Я благочестивый человек. — Барончелли направил все мысли к Всевышнему. — Я всегда желал людям добра. Как же я в это ввязался?»
Ответа не последовало. Барончелли уставился на алтарь из темного дерева и золота. Сквозь витражные окна купола вниз струился утренний свет, отражаясь от золоченых фигур желтыми лучиками, в которых поблескивали пылинки. Это зрелище навеяло на него мысли о незапятнанном Эдеме. Конечно, Бог был там, но Барончелли ощущал не божественное присутствие, а только собственную порочность.
— Прости меня, Господи, самого несчастного грешника, — бормотал он.
Его тихая молитва смешивалась с сотнями других приглушенных молитв, звучавших под сводами кафедрального собора Святой Девы Марии с цветком лилии в руках, называемого горожанами попросту — Дуомо[2]. Это святилище, одно из самых больших в мире, было построено в форме латинского креста. Все сооружение венчало величайшее достижение архитектора Брунеллески — невероятный по своим размерам купол, казалось висящий в воздухе без опоры. Видимый в любой части города, оранжевый кирпичный купол магическим образом господствовал в небе и стал, подобно лилии, символом Флоренции. Он возносился так высоко, что когда Барончелли впервые его увидел, то подумал, что верхушка наверняка достигает Небесных Врат.
Но именно в это утро Барончелли пребывал в царстве, расположенном гораздо ниже. Хотя план вроде бы был настолько прост, что не предполагал никаких осечек, теперь, когда яркий рассвет обещал до боли чудесный день, заговорщика захлестнули дурные предчувствия и сожаление. Последнее чувство сопровождало его, чуть ли не всю жизнь: он родился в одном из самых богатых и знатных семейств города, но, достигнув преклонного возраста, промотал состояние и влез в долги. Кроме своего банковского дела, ничего другого он не знал, поэтому теперь стоял перед выбором: перевезти жену и детей в Неаполь, где просить помощи и покровительства у одного из богатых родственников — участь, с которой его прямодушная супруга, Джованна, никогда бы не примирилась, — или предложить свои услуги одному из двух самых значительных семейств Флоренции, державших банкирские дома: Медичи или Пацци.
Сначала он отправился к самым всесильным банкирам — к Медичи. Они его отвергли, чем он не переставал возмущаться. Зато их соперники, Пацци, приняли его в свою паству; именно по этой причине сегодня он стоял в первом ряду толпы молящихся, рядом со своим работодателем, Франческо де Пацци. Вместе с родным дядей, рыцарем мессером Якопо, Франческо руководил семейным делом в чужих странах. Это был маленький человечек с заостренными чертами лица и узкими глазками под темными, необычайно густыми бровями; рядом с высоким, представительным Барончелли он смотрелся как уродливый карлик. Через какое-то время Барончелли начал презирать Франческо еще больше, чем всех представителей семейства Медичи, ибо его начальник был склонен к вспышкам гнева и часто, не стесняясь в выражениях, напоминал Барончелли колкими словами о его банкротстве.
Чтобы обеспечить семью, Барончелли был вынужден улыбаться, когда оба Пацци — и мессер Якопо, и юный Франческо — оскорбляли его и обращались с ним как с простолюдином, хотя на самом деле он не уступал им в знатности. Поэтому, когда возникла мысль о заговоре, Барончелли оказался перед выбором: рискнуть головой и признаться во всем семейству Медичи или позволить семейству Пацци сделать из него соучастника и добиться тем самым места в новом правительстве.
Сейчас, когда он просил у Бога прощения, он ощущал правым плечом теплое дыхание такого же заговорщика, как он. Человек, молившийся за его спиной, был одет в джутовую робу кающегося грешника.
Слева от Барончелли беспокойно ерзал Франческо и все бросал взгляды вправо, мимо своего работника. Барончелли проследил за его взглядом: оказалось, что Франческо все время смотрел на Лоренцо де Медичи, который в свои двадцать девять лет и был фактическим правителем Флоренции. Номинально Флоренцией правила синьория, совет из восьми приоров и главы городского магистрата, гонфалоньера справедливости[3]; всех этих людей выбирали среди знатных семейств Флоренции. Предположительно выборы проходили справедливо, но что любопытно — большинство избранных неизменно проявляли лояльность к Лоренцо, а гонфалоньер находился в полном его подчинении.
Франческо де Пацци был некрасив, но Лоренцо превзошел его в уродстве. Облик высокого и мускулистого человека, заметного в толпе, портило редкое по своей непривлекательности лицо. Длинный заостренный нос заканчивался вздернутым и свернутым набок кончиком, плоская переносица заставляла Лоренцо заметно гундосить. Нижняя челюсть так сильно выпирала, что, когда он входил в комнату, подбородок его опережал. Это отталкивающее лицо обрамляли темные волосы, закрывавшие уши.
Лоренцо стоял в ожидании мессы; рядом с ним находился его верный друг и работник Франческо Нори, а по другую руку — архиепископ Пизы, Франческо Сальвиати. Несмотря на недостатки внешности, Лоренцо излучал достоинство и самообладание. В темных, слегка навыкате глазах угадывалась необычайная проницательность. Даже в окружении врагов Лоренцо казался спокойным. Сальвиати, родственник Пацци, не был для Лоренцо другом, хотя здоровались они приветливо; старший брат Медичи яростно возражал против назначения Сальвиати архиепископом Пизы и просил у Папы Сикста назначить вместо него ставленника Медичи. Папа не обратил внимания на просьбу Лоренцо, а затем, вопреки традиции, просуществовавшей несколько поколений, отказался от услуг Медичи в качестве банкиров и начал вести дела с Пацци, чем нанес жестокое оскорбление Лоренцо.
Тем не менее, сегодня Лоренцо принял единственного племянника Папы, семнадцатилетнего кардинала Риарио, как почетного гостя. После мессы в главном соборе Лоренцо собирался сопроводить молодого кардинала на пир, устроенный во дворце Медичи, а затем продемонстрировать ему собранную Медичи знаменитую коллекцию произведений искусства. А пока он стоял рядом с Сальвиати и Риарио и время от времени кивал в ответ на их редкие, произнесенные шепотом фразы.
«Улыбаются, а сами затачивают мечи», — подумал Барончелли.
Неброско одетый в простую тунику из серо-голубого шелка, Лоренцо и не подозревал, что через два ряда за его спиной стоят двое священников, облаченных в черные сутаны. Один из них был домашний учитель семейства Пацци, юноша, которого Барончелли знал только по имени — Стефано; рядом с ним стоял мужчина постарше, Антонио да Вольтерра. Барончелли успел перехватить взгляд Вольтерры, когда эти двое только входили в церковь, и тут же отвел глаза; во взоре священника кипела та же ярость, которую Барончелли подметил у кающегося грешника. Вольтерра, присутствовавший на всех тайных встречах, тоже горячо обличал любовь Медичи «ко всему языческому», говоря, что семейство «погубило город» своим растленным искусством.
Как и остальные заговорщики, Барончелли знал, что ни пиру, ни осмотру коллекции не суждено состояться. Грядущее событие должно было навсегда изменить политическое лицо Флоренции.
За его спиной кающийся грешник начал переминаться с ноги на ногу, а затем со вздохом произнес то, что было понятно только Барончелли. Слова грешника заглушал капюшон, надвинутый на лицо, чтобы скрыть его. Барончелли с самого начала был против участия этого человека в убийстве — с какой стати они должны ему доверять? Чем меньше участников, тем лучше… Но Франческо, как всегда, отмахнулся от его мнения.
— Где Джулиано? — раздался шепот из-под капюшона.
Джулиано де Медичи, младший брат, был настолько же красив, насколько уродлив Лоренцо. Его прозвали любимцем Флоренции — такой он был красавчик; говорили, что вслед ему вздыхали не только женщины, но и мужчины. Заговорщики не могли довольствоваться только одним братом, явившимся в собор. Им нужны были оба — иначе пришлось бы все отменить.
Барончелли бросил взгляд через плечо на скрытое капюшоном лицо сообщника и ничего не сказал. Не нравился ему кающийся грешник; этот тип исподволь вносил во все действо столько праведного религиозного фанатизма, причем такого заразительного, что даже сугубо приземленный Франческо начал верить, что сегодня они совершат дело, угодное Богу.
Но Барончелли-то знал, что Бог здесь ни при чем; это был акт, порожденный ревностью и амбициями.
По другую его руку шипел Франческо де Пацци:
— Что такое? Что он сказал?
Барончелли нагнулся и прошептал в миниатюрное ухо своего благодетеля:
— Где Джулиано?
По лицу Франческо он заметил, как тот пытается подавить страх. Барончелли разделял его опасения. Теперь, когда Лоренцо со своим гостем кардиналом заняли предназначенные им места, вот-вот должна была начаться месса; если Джулиано не появится в ближайшие минуты, весь план рухнет. Слишком высока была ставка, слишком велик риск; слишком большое количество людей вовлечено в заговор, слишком много языков могло развязаться и вызвать толки. Уже сейчас мессер Якопо во главе небольшого отряда из пятидесяти перуджианцев-наемников поджидает, когда прозвучит сигнал церковного колокола. С первым звоном он должен захватить правительственный дворец и поднять народ против Лоренцо.
Кающийся грешник протолкнулся вперед и остановился почти вровень с Барончелли, после чего задрал голову и уставился вверх, туда, где прямо над огромным алтарем завис на головокружительной высоте массивный купол. Капюшон из мешковины немного соскользнул назад, открыв профиль. На мгновение лицо грешника исказила гримаса такой ненависти и отвращения, что Барончелли невольно отшатнулся.
Постепенно взгляд грешника смягчился, по лицу его разлился блаженный экстаз, словно он видел самого Господа, а не обшитый гладким мрамором скругленный свод. Франческо тоже обратил внимание на прихожанина в мешковине и теперь взирал на него, как на оракула, готового произнести первое слово. И оно последовало.
— Он все еще в постели.
Тут заговорщик пришел в себя и тщательно надвинул обратно капюшон, вновь скрыв свое лицо.
Франческо вцепился в локоть Барончелли и опять зашипел:
— Мы немедленно должны отправиться во дворец Медичи!
Улыбаясь, Франческо потащил Барончелли за собой, уводя в сторону от растерянного Лоренцо де Медичи и немногочисленной флорентийской знати, составлявшей первый ряд молящихся. Они не воспользовались ближайшим северным порталом, выходившим на виа де Серви, так как их уход, скорее всего, привлек бы внимание Лоренцо.
Вместо этого парочка двинулась по крайнему нефу, проходившему по всей длине огромного храма — мимо коричневых каменных колонн шириной в четыре человеческих корпуса, связанных высокими белыми арками, обрамлявшими огромные витражи. Франческо напустил на себя благожелательный вид, минуя одного знакомого за другим в первых нескольких рядах и кивая каждому в знак приветствия. Барончелли, двигавшийся как в тумане, тоже старался бормотать приветствия тем, кого знал, но Франческо тащил его за собой с такой скоростью, что он едва успевал переводить дыхание.
Сотни лиц, сотни тел. Без людей собор казался бы сооружением, не имеющим границ; но в этот день, пятое воскресенье после Пасхи, забитый до отказа, он стал тесным и душным. В каждом повернутом к нему лице Барончелли чудилось подозрение.
Первая группа прихожан, которую они миновали, состояла из флорентийской знати: мужчины и женщины в блестящих роскошных одеяниях из отороченной мехом парчи и бархата, утяжеленных золотом и драгоценными камнями. От мужчин пахло розмариновой и лавандовой водой, аромат ее смешивался с более летучим запахом розового масла, которым пользовались женщины, во все эти благоухания вплетались нотки дыма и ладана от алтаря.
«Я благочестивый человек. — Барончелли направил все мысли к Всевышнему. — Я всегда желал людям добра. Как же я в это ввязался?»
Ответа не последовало. Барончелли уставился на алтарь из темного дерева и золота. Сквозь витражные окна купола вниз струился утренний свет, отражаясь от золоченых фигур желтыми лучиками, в которых поблескивали пылинки. Это зрелище навеяло на него мысли о незапятнанном Эдеме. Конечно, Бог был там, но Барончелли ощущал не божественное присутствие, а только собственную порочность.
— Прости меня, Господи, самого несчастного грешника, — бормотал он.
Его тихая молитва смешивалась с сотнями других приглушенных молитв, звучавших под сводами кафедрального собора Святой Девы Марии с цветком лилии в руках, называемого горожанами попросту — Дуомо[2]. Это святилище, одно из самых больших в мире, было построено в форме латинского креста. Все сооружение венчало величайшее достижение архитектора Брунеллески — невероятный по своим размерам купол, казалось висящий в воздухе без опоры. Видимый в любой части города, оранжевый кирпичный купол магическим образом господствовал в небе и стал, подобно лилии, символом Флоренции. Он возносился так высоко, что когда Барончелли впервые его увидел, то подумал, что верхушка наверняка достигает Небесных Врат.
Но именно в это утро Барончелли пребывал в царстве, расположенном гораздо ниже. Хотя план вроде бы был настолько прост, что не предполагал никаких осечек, теперь, когда яркий рассвет обещал до боли чудесный день, заговорщика захлестнули дурные предчувствия и сожаление. Последнее чувство сопровождало его, чуть ли не всю жизнь: он родился в одном из самых богатых и знатных семейств города, но, достигнув преклонного возраста, промотал состояние и влез в долги. Кроме своего банковского дела, ничего другого он не знал, поэтому теперь стоял перед выбором: перевезти жену и детей в Неаполь, где просить помощи и покровительства у одного из богатых родственников — участь, с которой его прямодушная супруга, Джованна, никогда бы не примирилась, — или предложить свои услуги одному из двух самых значительных семейств Флоренции, державших банкирские дома: Медичи или Пацци.
Сначала он отправился к самым всесильным банкирам — к Медичи. Они его отвергли, чем он не переставал возмущаться. Зато их соперники, Пацци, приняли его в свою паству; именно по этой причине сегодня он стоял в первом ряду толпы молящихся, рядом со своим работодателем, Франческо де Пацци. Вместе с родным дядей, рыцарем мессером Якопо, Франческо руководил семейным делом в чужих странах. Это был маленький человечек с заостренными чертами лица и узкими глазками под темными, необычайно густыми бровями; рядом с высоким, представительным Барончелли он смотрелся как уродливый карлик. Через какое-то время Барончелли начал презирать Франческо еще больше, чем всех представителей семейства Медичи, ибо его начальник был склонен к вспышкам гнева и часто, не стесняясь в выражениях, напоминал Барончелли колкими словами о его банкротстве.
Чтобы обеспечить семью, Барончелли был вынужден улыбаться, когда оба Пацци — и мессер Якопо, и юный Франческо — оскорбляли его и обращались с ним как с простолюдином, хотя на самом деле он не уступал им в знатности. Поэтому, когда возникла мысль о заговоре, Барончелли оказался перед выбором: рискнуть головой и признаться во всем семейству Медичи или позволить семейству Пацци сделать из него соучастника и добиться тем самым места в новом правительстве.
Сейчас, когда он просил у Бога прощения, он ощущал правым плечом теплое дыхание такого же заговорщика, как он. Человек, молившийся за его спиной, был одет в джутовую робу кающегося грешника.
Слева от Барончелли беспокойно ерзал Франческо и все бросал взгляды вправо, мимо своего работника. Барончелли проследил за его взглядом: оказалось, что Франческо все время смотрел на Лоренцо де Медичи, который в свои двадцать девять лет и был фактическим правителем Флоренции. Номинально Флоренцией правила синьория, совет из восьми приоров и главы городского магистрата, гонфалоньера справедливости[3]; всех этих людей выбирали среди знатных семейств Флоренции. Предположительно выборы проходили справедливо, но что любопытно — большинство избранных неизменно проявляли лояльность к Лоренцо, а гонфалоньер находился в полном его подчинении.
Франческо де Пацци был некрасив, но Лоренцо превзошел его в уродстве. Облик высокого и мускулистого человека, заметного в толпе, портило редкое по своей непривлекательности лицо. Длинный заостренный нос заканчивался вздернутым и свернутым набок кончиком, плоская переносица заставляла Лоренцо заметно гундосить. Нижняя челюсть так сильно выпирала, что, когда он входил в комнату, подбородок его опережал. Это отталкивающее лицо обрамляли темные волосы, закрывавшие уши.
Лоренцо стоял в ожидании мессы; рядом с ним находился его верный друг и работник Франческо Нори, а по другую руку — архиепископ Пизы, Франческо Сальвиати. Несмотря на недостатки внешности, Лоренцо излучал достоинство и самообладание. В темных, слегка навыкате глазах угадывалась необычайная проницательность. Даже в окружении врагов Лоренцо казался спокойным. Сальвиати, родственник Пацци, не был для Лоренцо другом, хотя здоровались они приветливо; старший брат Медичи яростно возражал против назначения Сальвиати архиепископом Пизы и просил у Папы Сикста назначить вместо него ставленника Медичи. Папа не обратил внимания на просьбу Лоренцо, а затем, вопреки традиции, просуществовавшей несколько поколений, отказался от услуг Медичи в качестве банкиров и начал вести дела с Пацци, чем нанес жестокое оскорбление Лоренцо.
Тем не менее, сегодня Лоренцо принял единственного племянника Папы, семнадцатилетнего кардинала Риарио, как почетного гостя. После мессы в главном соборе Лоренцо собирался сопроводить молодого кардинала на пир, устроенный во дворце Медичи, а затем продемонстрировать ему собранную Медичи знаменитую коллекцию произведений искусства. А пока он стоял рядом с Сальвиати и Риарио и время от времени кивал в ответ на их редкие, произнесенные шепотом фразы.
«Улыбаются, а сами затачивают мечи», — подумал Барончелли.
Неброско одетый в простую тунику из серо-голубого шелка, Лоренцо и не подозревал, что через два ряда за его спиной стоят двое священников, облаченных в черные сутаны. Один из них был домашний учитель семейства Пацци, юноша, которого Барончелли знал только по имени — Стефано; рядом с ним стоял мужчина постарше, Антонио да Вольтерра. Барончелли успел перехватить взгляд Вольтерры, когда эти двое только входили в церковь, и тут же отвел глаза; во взоре священника кипела та же ярость, которую Барончелли подметил у кающегося грешника. Вольтерра, присутствовавший на всех тайных встречах, тоже горячо обличал любовь Медичи «ко всему языческому», говоря, что семейство «погубило город» своим растленным искусством.
Как и остальные заговорщики, Барончелли знал, что ни пиру, ни осмотру коллекции не суждено состояться. Грядущее событие должно было навсегда изменить политическое лицо Флоренции.
За его спиной кающийся грешник начал переминаться с ноги на ногу, а затем со вздохом произнес то, что было понятно только Барончелли. Слова грешника заглушал капюшон, надвинутый на лицо, чтобы скрыть его. Барончелли с самого начала был против участия этого человека в убийстве — с какой стати они должны ему доверять? Чем меньше участников, тем лучше… Но Франческо, как всегда, отмахнулся от его мнения.
— Где Джулиано? — раздался шепот из-под капюшона.
Джулиано де Медичи, младший брат, был настолько же красив, насколько уродлив Лоренцо. Его прозвали любимцем Флоренции — такой он был красавчик; говорили, что вслед ему вздыхали не только женщины, но и мужчины. Заговорщики не могли довольствоваться только одним братом, явившимся в собор. Им нужны были оба — иначе пришлось бы все отменить.
Барончелли бросил взгляд через плечо на скрытое капюшоном лицо сообщника и ничего не сказал. Не нравился ему кающийся грешник; этот тип исподволь вносил во все действо столько праведного религиозного фанатизма, причем такого заразительного, что даже сугубо приземленный Франческо начал верить, что сегодня они совершат дело, угодное Богу.
Но Барончелли-то знал, что Бог здесь ни при чем; это был акт, порожденный ревностью и амбициями.
По другую его руку шипел Франческо де Пацци:
— Что такое? Что он сказал?
Барончелли нагнулся и прошептал в миниатюрное ухо своего благодетеля:
— Где Джулиано?
По лицу Франческо он заметил, как тот пытается подавить страх. Барончелли разделял его опасения. Теперь, когда Лоренцо со своим гостем кардиналом заняли предназначенные им места, вот-вот должна была начаться месса; если Джулиано не появится в ближайшие минуты, весь план рухнет. Слишком высока была ставка, слишком велик риск; слишком большое количество людей вовлечено в заговор, слишком много языков могло развязаться и вызвать толки. Уже сейчас мессер Якопо во главе небольшого отряда из пятидесяти перуджианцев-наемников поджидает, когда прозвучит сигнал церковного колокола. С первым звоном он должен захватить правительственный дворец и поднять народ против Лоренцо.
Кающийся грешник протолкнулся вперед и остановился почти вровень с Барончелли, после чего задрал голову и уставился вверх, туда, где прямо над огромным алтарем завис на головокружительной высоте массивный купол. Капюшон из мешковины немного соскользнул назад, открыв профиль. На мгновение лицо грешника исказила гримаса такой ненависти и отвращения, что Барончелли невольно отшатнулся.
Постепенно взгляд грешника смягчился, по лицу его разлился блаженный экстаз, словно он видел самого Господа, а не обшитый гладким мрамором скругленный свод. Франческо тоже обратил внимание на прихожанина в мешковине и теперь взирал на него, как на оракула, готового произнести первое слово. И оно последовало.
— Он все еще в постели.
Тут заговорщик пришел в себя и тщательно надвинул обратно капюшон, вновь скрыв свое лицо.
Франческо вцепился в локоть Барончелли и опять зашипел:
— Мы немедленно должны отправиться во дворец Медичи!
Улыбаясь, Франческо потащил Барончелли за собой, уводя в сторону от растерянного Лоренцо де Медичи и немногочисленной флорентийской знати, составлявшей первый ряд молящихся. Они не воспользовались ближайшим северным порталом, выходившим на виа де Серви, так как их уход, скорее всего, привлек бы внимание Лоренцо.
Вместо этого парочка двинулась по крайнему нефу, проходившему по всей длине огромного храма — мимо коричневых каменных колонн шириной в четыре человеческих корпуса, связанных высокими белыми арками, обрамлявшими огромные витражи. Франческо напустил на себя благожелательный вид, минуя одного знакомого за другим в первых нескольких рядах и кивая каждому в знак приветствия. Барончелли, двигавшийся как в тумане, тоже старался бормотать приветствия тем, кого знал, но Франческо тащил его за собой с такой скоростью, что он едва успевал переводить дыхание.
Сотни лиц, сотни тел. Без людей собор казался бы сооружением, не имеющим границ; но в этот день, пятое воскресенье после Пасхи, забитый до отказа, он стал тесным и душным. В каждом повернутом к нему лице Барончелли чудилось подозрение.
Первая группа прихожан, которую они миновали, состояла из флорентийской знати: мужчины и женщины в блестящих роскошных одеяниях из отороченной мехом парчи и бархата, утяжеленных золотом и драгоценными камнями. От мужчин пахло розмариновой и лавандовой водой, аромат ее смешивался с более летучим запахом розового масла, которым пользовались женщины, во все эти благоухания вплетались нотки дыма и ладана от алтаря.