— Я надеюсь, ты все понимаешь, — продолжала она, когда Нэнси ушла. — Я надеюсь, ты не будешь думать, что Нэнси — невежа?
   — Да что вы, конечно нет! Я просто люблю ее до смерти. И все ее любят. Другой такой, как она, не найти. Знаете, что говорит миссис Стрингер? — так звали преподавательницу домашнего хозяйства. — Она всему классу сказала: «Нэнси Клаттер всегда спешит, но у нее на все хватает времени. А это отличительная черта истинной леди».
   — Да, — откликнулась миссис Клаттер. — Все мои дети прекрасно справляются. Я им не нужна.
   Джолен еще не приходилось оставаться наедине со «странной» матерью Нэнси, но, вопреки пересудам взрослых, которые порой достигали ее ушей, она не чувствовала никакой неловкости в ее обществе, потому что миссис Клаттер, хотя сама все время была в напряжении, обладала свойством действовать на других успокаивающе — как, в общем-то, всякий беззащитный человек, который ни для кого не представляет угрозы. Джолен была просто ребенок, но и в ней беспомощный вид миссис Клаттер, ее смиренное лицо в форме сердечка и домотканая воздушность пробуждали жалость и желание опекать. Но представить себе, что это — мать Нэнси! Тетушка — это еще куда ни шло; старая дева, которая приехала погостить, немножко чудная, но «милая».
   — Нет, я им не нужна, — повторила миссис Клаттер, наливая себе кофе. Хотя все остальные члены семьи поддерживали бойкот, объявленный ее мужем этому напитку, она каждое утро выпивала две чашки — и зачастую это была вся ее пища за целый день. Она весила девяносто восемь фунтов, и кольца — обручальное и еще одно, с бриллиантиком, но очень скромное, по причине застенчивости миссис Клаттер — свободно болтались на ее тонких пальчиках.
   Джолен отрезала себе кусок пирога.
   — Ух ты! — пробормотала она с набитым ртом. — Я эту вкусноту буду печь каждый день, семь дней в неделю!
   — Да, у тебя ведь столько братьев — а мальчишки способны есть пироги бесконечно. Мистер Клаттер и Кеньон никогда от них не устают. Устает тот, кто готовит. Вот Нэнси так уже просто смотреть не может на пироги. И тебя ждет то же самое. Нет, нет, что это я такое говорю? — Миссис Клаттер сняла очки и прижала пальцы к глазам. — Прости, дорогая. Я уверена, тебе никогда не придется узнать, что такое усталость. Я уверена, что ты всегда будешь счастлива.
   Джолен молчала. Нотки ужаса в голосе миссис Клаттер смутили ее. Она растерялась, и ей захотелось, чтобы мама, которая обещала заехать за ней около одиннадцати, поскорее ее увезла.
   Через минуту уже более спокойным тоном миссис Клаттер спросила:
   — Тебе нравятся миниатюрные вещицы? Разные маленькие штучки? — и повела Джолен в гостиную, где на полочках среди всякой всячины были выставлены разные лилипутские безделушки: ножнички, наперсточки, хрустальные корзиночки с цветами, игрушечные статуэтки, вилочки и ножички. — Я их собирала с самого детства. Папа с мамой — и все мы — почти весь год проводили в Калифорнии. На берегу океана. И там был магазинчик, где продавались такие чудесные штучки. Вот эти чашечки… — подносик с приклеенными к нему кукольными чашками подрагивал у нее на ладони. — Мне их подарил папа. У меня было прекрасное детство…
   Бонни была единственной дочерью преуспевающего фермера и обожаемой сестрицей троих старших братьев; поэтому ее не то чтобы баловали, но берегли, и оттого она привыкла считать жизнь сплошной вереницей приятных событий — канзасская осень, калифорнийское лето, дареные чашечки. Когда ей исполнилось восемнадцать, она, очарованная биографией Флоренс Найтингейл, устроилась в больницу Св. Розы в Грейт-Бенд учиться на медсестру. На самом-то деле она вовсе не собиралась становиться сестрой милосердия и через два года призналась себе в этом: картины больничной жизни и больничные запахи угнетали ее. И все же она по сей день жалела, что не доучилась и не получила диплом — «хотя бы затем», как она говорила подруге, «чтобы иметь свидетельство того, что я когда-то в чем-то преуспела». Но зато она познакомилась и обвенчалась с Гербом — однокурсником старшего из ее братьев, Гленна; вообще-то, поскольку две семьи жили не дальше чем в двух десятках миль друг от друга, она давно знала Герба в лицо, но Клаттеры, простые фермеры, не принадлежали к кругу тех, кого принимали у зажиточных и утонченных Фоксов. Однако Герб был хорош собой, он был благочестивый, волевой, он желал ее — и, кроме того, она была влюблена.
   — Мистеру Клаттеру приходилось много ездить, — сказала она Джолен. — Ох, он без конца куда-нибудь уезжал. То в Вашингтон, то в Чикаго, то в Оклахому, то в Канзас-Сити — иногда мне казалось, что его вообще не бывает дома. Но отовсюду, куда бы он ни поехал, муж не забывал привезти мне. какую-нибудь маленькую безделушку. Он знает, как я их обожаю. — Она раскрыла крохотный бумажный веер: — Это он мне привез из Сан-Франциско. Заплатил за него всего пенни — но разве не прелестная вещица?
   На второй год после свадьбы родилась Эвиана, а еще три года спустя — Беверли. Каждый раз после родов молодая мать впадала в глубочайшее уныние и в припадках отчаяния бродила по комнатам, исступленно заламывая руки. Между рождением Беверли и Нэнси прошло еще три года — и это были годы пикников по воскресеньям и летних поездок в Колорадо, годы, когда Бонни в самом деле была хозяйкой и средоточием счастья в своем доме. Но с появлением на свет Нэнси симптомы послеродовой депрессии опять повторились, а после рождения сына ощущение тоски и уныния ее уже не покидало. Оно кружило над ней, словно туча, которая может пролиться дождем, а может и не пролиться. Бывали у нее и «хорошие дни», и временами их набегали недели, а то и месяцы — но даже в лучшие из этих «хороших дней», когда во всем остальном она была «собой прежней», нежной милой Бонни, какой ее помнили старые друзья, она не могла найти в себе той жизненной энергии, какой требовала все возрастающая общественная активность ее мужа. Он был «повсюду свой», он был естественный лидер, ну а она — нет и давно бросила всякие попытки себя изменить. И таким образом, по тропинкам, огороженным трепетной заботой и безграничной преданностью, они пошли каждый своим путем, и пути их редко соприкасались, ему выпало публичное шествие, марш удовлетворенных амбиций, ей — прогулка в одиночестве, часто оканчивающаяся больничным коридором. Но Бонни еще не утратила надежды. Ее поддерживала вера в Бога, а временами и явления мирской жизни укрепляли ее в мысли о том, что рано или поздно Он явит свою милость: то она прочтет о каком-нибудь чудо-лекарстве, то услышит о новом виде терапии или, как это было совсем недавно, решит винить во всем «ущемленный нерв».
   — Маленькими вещицами владеешь по-настоящему, — сказала миссис Клаттер, складывая веер. — Их не обязательно оставлять. Их можно унести в коробке из-под обуви.
   — Куда унести?
   — Ну, просто с собой. Вдруг придется уехать надолго.
   Несколько лет назад миссис Клаттер поехала на лечение в Уичито на две недели, но пробыла там два месяца. По совету доктора, который считал, что свежие впечатления помогут ей вновь обрести «ощущение собственной значимости и нужности», она сняла жилье и устроилась на работу в архиве Христианского союза женской молодежи. Муж всецело поддерживал ее в этой затее, но ей слишком понравилась работа — до такой степени, что Бонни начало казаться, что это как-то не по-христиански, и усугубившийся вследствие этого комплекс вины свел на нет терапевтический эффект эксперимента.
   — Или вообще навсегда, — продолжала она. — А ведь так важно иметь при себе что-то свое. Твое по праву.
   Позвонили в дверь. За Джолен приехала мама. Миссис Клаттер сказала:
   — До свидания, дорогая, — и вложила в руку девочке бумажный веер. — Это всего-навсего грошовая безделушка. Но прелестная.
   Позже миссис Клаттер осталась дома одна. Кеньон уехал с мистером Клаттером в Гарден-Сити, Джеральд Ван Влит ушел домой, а домработница, самим Богом посланная им миссис Хелм, которой доверяли любое дело, по субботам не приходила. Можно было спокойно лечь обратно в постель — в постель, из которой миссис Клаттер выбиралась так редко, что миссис Хелм приходилось буквально с боем менять ей постель два раза в неделю.
   На втором этаже было четыре спальни, и спальня миссис Клаттер находилась в самом конце просторного холла, в котором стояла только детская кроватка, купленная на случай приезда маленького внука Клаттеров. Если поставить в холле раскладушки и превратить его в спальню, то, по расчетам миссис Клаттер, на День благодарения в доме можно будет разместить дюжину человек; остальным придется остановиться в мотеле или у соседей. Все Клаттеры ежегодно собирались на День благодарения — поочередно у каждого из глав семейств, и в этом году хозяином праздника был избран Герб. Так что деваться было некуда; но из-за того, что подготовка к приему совпала с подготовкой к свадьбе Беверли, миссис Клаттер боялась, что не переживет ни одного, ни другого. Оба события влекли за собой необходимость принимать решения, а этого она никогда не любила и привыкла бояться: когда ее муж уезжал по делам, ей постоянно приходилось решать неотложные вопросы, касающиеся управления фермой. И это было невыносимо. Это была пытка. Вдруг она допустит ошибку? Вдруг Герб останется недоволен? Лучше уж запереться в спальне и притвориться, что ничего не слышишь, — или говорить, как она иногда делала: «Я не могу. Я не знаю. Ну пожалуйста…»
   Комната, которую она так редко покидала, была жилищем аскета. Если бы постель была заправлена, случайный посетитель мог бы подумать, что тут вообще никто не живет. Дубовая кровать, ореховый комод, прикроватный столик — и это все, если не считать лампы, ночника, одного занавешенного окна и картины с изображением Христа, идущего по водам. Складывалось впечатление, будто Бонни, оставляя эту комнату безликой и не желая переносить сюда свои личные вещи из общей спальни, пытается смягчить оскорбление, которое наносит мужу, ночуя отдельно. В единственном занятом ящике комода лежали только бумажные салфетки, электрическая грелка, несколько белых ночных рубашек и белые хлопчатобумажные носки. Она всегда надевала носочки перед тем, как лечь, потому что все время мерзла. И по той же причине никогда не открывала окна. Позапрошлым летом в одно знойное августовское воскресенье, когда она сидела здесь в одиночестве, вышел неловкий случай. В тот день у них собрались гости — друзья, которых позвали на ферму собирать шелковицу, — и в их числе была Уилма Кидвелл, мать Сьюзен. Как многие люди, которые бывали у Клаттеров, миссис Кидвелл восприняла отсутствие хозяйки как должное, предположив, что ей «нездоровится» или она «уехала в Уичито». Как бы там ни было, когда настало время идти за ягодами, миссис Кидвелл отказалась: она выросла в городе и легко утомлялась. Пока она дожидалась возвращения любителей шелковицы, до нее донеслись рыдания — отчаянные и приводящие в отчаяние.
   — Бонни! — позвала она и, взбежав по лестнице, промчалась через холл к ее комнате. Едва Уилма переступила порог, жара, стоящая в комнате, зажала ей рот, как чья-то отвратительная ладонь; она торопливо распахнула окно.
   — Не надо! — закричала Бонни. — Мне не жарко! Мне холодно! Я замерзаю! Боже, Боже! — Она замолотила кулачками по кровати. — Господи, сделай так, чтобы никто меня не видел такой! — Миссис Кидвелл присела рядом с ней; она протянула к Бонни руки, и в конце концов та позволила себя обнять. — Уилма, — сказала Бонни, — я все слышала, Уилма. Как вы смеялись. Как веселились. Я все, все упустила. Лучшие годы, детей — все. Еще немного, и даже Кеньон уже станет взрослым, станет мужчиной. И какой он меня запомнит? Как какое-то привидение, Уилма.
   Сейчас, в последний день своей жизни, миссис Клаттер повесила в шкаф ситцевый халат, в котором была с утра, и надела ночную рубашку до пят и свежую пару белых носков. Затем, прежде чем окончательно отгородиться от мира, она сняла очки для постоянного ношения и надела очки для чтения. Хотя она выписывала несколько журналов («Домашний журнал для женщин», «Макколз», «Ридерз дайджест» и «Вместе: ежемесячный журнал для семьи методистов»), но на столике у кровати не было ни одного из них — только Библия. Между страниц лежала закладка — жесткая полоска муарового шелка, на которой было вышито предостережение: «Смотрите, бодрствуйте, молитесь, ибо не знаете, когда настанет это время».
 
   У двух молодых людей было мало общего, но они этого не осознавали, связанные друг с другом множеством поверхностных черт. Оба, например, были педантичны, оба тщательно следили за личной гигиеной и заботились об аккуратном виде своих ногтей. Провозившись все утро с машиной, они битый час приводили себя в порядок в туалете гаража. Дик раздетый до трусов был не то же самое, что Дик полностью одетый. В последнем состоянии он казался хрупким светловолосым юношей среднего роста, у которого на костях мало мяса, а грудь, пожалуй, даже впалая. Когда он разоблачался, становилось ясно, что это далеко не так, напротив, у него сложение борца второго полусреднего веса. На правой руке у Дика отливала зеленым вытатуированная кошачья морда; на плече цвела голубая роза. Туловище и верхние части рук были покрыты другими наколками, им самим придуманными и выполненными: голова дракона с человеческим черепом в раскрытой пасти, пышногрудые голые женщины, гремлин, размахивающий вилами, слово «мир» и рядом с ним — крест, излучающий божественный свет в виде коротких черточек, а также две сентиментальные композиции — букет цветов, посвященный «маме с папой», и сердечко, прославляющее любовь «Дика и Кэрол» — девушки, на которой он женился в девятнадцать лет и с которой развелся шесть лет спустя, чтобы сделать «все как положено» с другой юной леди, матерью его младшего ребенка. («У меня три мальчика, о которых я непременно буду заботиться, — написал он в прошении о досрочном освобождении. — Моя жена вышла замуж. Я женился второй раз, только не хочу больше иметь дела с моей второй женой».)
   Но ни физические данные Дика, ни чернильная картинная галерея, украшающая его тело, не производили такого исключительного впечатления, как лицо, которое казалось составленным из плохо пригнанных друг к другу частей — как будто его голову, с узким лицом и вытянутым подбородком, словно яблоко, разрезали пополам, а когда половинки снова сложили, они сместились относительно центра. Нечто подобное действительно произошло в 1950 году: в результате автомобильной аварии губы Дика были слегка перекошены, нос кривоват, а глаза мало того, что на разном уровне, но еще и разного размера; левый, в точности как у змеи, отливал ядовитой, мертвенной синевой и косил — и хотя виной тому было увечье, казалось, что в нем отражается мутный осадок на дне души его обладателя. Впрочем, Перри говорил Дику: «Глаз — это ерунда. Зато у тебя замечательная улыбка. Пробьет любую броню». И это была правда — напряжение мышц, когда он улыбался, возвращало его лицу правильные пропорции и давало возможность увидеть менее пугающую личность — типично американского «хорошего мальчика» с отрастающим «ежиком», в меру здравомыслящего, но не слишком умного. (На самом-то деле Дик был очень умен. Тест на интеллект, проведенный в тюрьме, показал результат 130 баллов — при том, что средний показатель, как в тюрьме, так и за ее пределами, колеблется между 90 и 110.)
   Перри после травм, полученных при аварии мотоцикла, тоже остался калекой, но его увечья были куда серьезнее, чем у Дика; он полгода провалялся в больнице штата Вашингтон и еще шесть месяцев проходил на костылях; и хотя несчастный случай произошел в 1952 году, его короткие, как у карлика, ноги, переломанные в пяти местах и покрытые ужасными шрамами, до сих пор так сильно болели, что он подсел на аспирин. У Перри было меньше наколок, чем у его дружка, зато они были более изощренные — не такие, какие сам себе делает любитель, но шедевры искусства, изобретенного мастерами Гонолулу и Иокогамы. На правом бицепсе у него было выколото «КУКИ», имя приветливой сиделки из той больницы, где он лежал. На левом скалился синий оранжевоглазый тигр с красными клыками, по руке, обвиваясь вокруг кинжала, струилась шипящая змея; в других местах мерцали черепа, надгробная плита и хризантема.
   — Ну ладно, красавец. Убирай расческу, — сказал Дик, уже одетый и готовый идти. Он сменил рабочую одежду на серые армейские брюки и такую же рубашку и надел короткие черные сапоги, такие же, как у Перри. Перри, которому никогда не удавалось найти брюки, подходящие для его укороченной нижней половины, носил синие джинсы, подвернутые снизу, и кожаную куртку. Отмытые, причесанные, чистенькие, как два пижона, отправляющиеся на двойное свидание, они уселись в автомобиль.
 
   Расстояние между Олатом, пригородом Канзас-Сити, и Холкомбом, который можно назвать пригородом Гарден-Сити, составляет приблизительно четыреста миль.
   Город с населением в одиннадцать тысяч человек, Гарден-Сити заложил основы своего нынешнего существования вскоре после Гражданской войны. Странствующий охотник на бизонов, мистер К. Дж. (Баффало) Джонс много сделал для того, чтобы в будущем горстка хижин и покосившихся коновязей переросла в богатый центр фермерских хозяйств с ослепительными салунами, оперой и самой шикарной гостиницей от Канзас-Сити до Денвера — короче говоря, в город, который воплотил в себе все представления о приграничной жизни и в этом отношении мог посоперничать с более известным Додж-Сити, находящимся в пятидесяти милях к востоку. Вместе с Баффало Джонсом, который потерял сначала деньги, а потом и разум (в последние годы жизни он бродил по улицам, уговаривая прохожих не истреблять поголовно тех самых бизонов, которых сам в свое время так успешно истреблял), город утратил все очарование прошлого. Остались, конечно, кое-какие сувениры; несколько в меру колоритных деловых зданий, известных как квартал Баффало, и некогда роскошный отель «Виндзор» со своим до сих пор роскошным салоном с высокими потолками, пальмами в горшках и незабываемыми плевательницами, выжили — но только в качестве достопримечательностей — среди всевозможных магазинов и супермаркетов Мэйн-стрит, сравнительно немноголюдной улицы, ибо темные, огромные апартаменты и гулкие коридоры «Виндзора» хоть и вызывают воспоминания, но не в состоянии конкурировать с удобствами и кондиционированным воздухом маленькой чистенькой гостиницы «Уоррен» или с телевизорами в каждом номере и «бассейнами с подогревом» мотеля «Хлебный край».
   Любой, кто пересекал Америку от побережья до побережья, неважно, поездом или на автомобиле, наверняка проезжал через Гарден-Сити, но резонно предположить, что немногим путешественникам это событие запало в память. Городок кажется одним из многих ему подобных, размером не больше ярмарки, городков в центре — практически в самой середке — континентальной части Соединенных Штатов. Жители вряд ли разделяют это мнение — и, возможно, они правы. Быть может, их доводы кому-то покажутся натяжкой («Хоть весь мир обойди, не найдешь людей дружелюбнее, воздуха чище и воды слаще, чем здесь», и «Я мог бы податься в Денвер и получал бы там втрое больше, но у меня пятеро детей, и я прикинул, что им нигде не будет так хорошо, как здесь. Отличные школы, все виды спорта. У нас есть даже двухгодичный колледж», и «Я приехал сюда открыть адвокатскую практику. На время. Я вовсе не собирался здесь оставаться. Но когда подвернулась возможность переехать, я подумал — зачем? Чего ради? Может, здесь и не Нью-Йорк — но кому этот Нью-Йорк нужен? Хорошие соседи, люди, которые заботятся о ближнем, вот что важно. А все остальное, что нужно приличному человеку, — у нас и это есть. Красивые церкви. Поле для гольфа»), но новичок, приехавший в Гарден-Сити, как только он привыкнет к ночной — а ночь там начинается после восьми — тишине Мэйн-стрит, найдет что добавить к хвастливым оправданиям местных жителей: отлично организованную публичную библиотеку, компетентную ежедневную газету, изумрудно-газонные тенистые скверы, спокойные жилые кварталы, где собаки и дети могут всласть порезвиться, большой парк с извилистыми дорожками, в котором есть даже зверинец («Белые медведи, спешите видеть! Слониха Пенни, спешите видеть слониху Пенни!»), и плавательный бассейн площадью в несколько акров («Самый большой в мире БЕСПЛАТНЫЙ плавательный бассейн!»). Из всего этого, а также из пыли, ветра и свистков паровоза складывается «родной город», который, вероятно, с ностальгией вспоминают те, кто его покинул, и который дает тем, кто остался, ощущение прочных корней и удовлетворения жизнью.
   Все без исключения горожане отрицают, что в городе существует какое-либо социальное расслоение («Нет, сэр, ничего такого у нас не водится. Все равны, независимо от богатства, цвета кожи или вероисповедания, как и должно быть при демократии; вот такие мы люди»), но, конечно, классовые различия так же хорошо видны и их так же хорошо замечают, как в любом другом человеческом улье. Сотня миль к западу — и ты оказываешься за пределами Пояса Библии, той одержимой Евангелием полосы на американской территории, где человек обязан, если только это не мешает его бизнесу, принимать свою религию без раздумий и колебаний; но округ Финней еще относится к Поясу Библии, и там принадлежность человека к той или иной церкви — наиболее важный фактор, влияющий на его социальный статус. Население на восемьдесят процентов состоит из баптистов, методистов и католиков, хотя среди бизнесменов, банкиров, адвокатов, врачей и наиболее преуспевающих фермеров, которые составляют верхушку, преобладают пресвитерианцы и члены епископальной церкви. Бывает, что туда просачивается случайный методист или, время от времени, демократ, но в целом истеблишмент состоит из правых республиканцев, исповедующих пресвитерианскую или епископальную веру.
   Как образованный человек, преуспевший на своем поприще, как видный республиканец и деятель церковной общины — пусть это даже была методистская церковь, — мистер Клаттер имел право занять свое место среди здешних патрициев, но так же, как он никогда не входил в Сельский клуб Гарден-Сити, он никогда не стремился примкнуть к правящему кружку. Скорее наоборот, избегал этих людей, поскольку их развлечения были ему чужды; он не видел смысла в картах, гольфе, коктейлях и в светских ужинах в десять часов — по сути дела, в любом времяпрепровождении, которое не приносит «никакой пользы».
   Вот почему вместо того, чтобы в эту солнечную субботу стать четвертым партнером в партии в гольф, мистер Клаттер председательствовал на собрании клуба «4С» округа Финней. (Четыре «С» означают — Сознание, Совесть, Созидание, Сила, а девиз клуба гласит: «Учись делать, делая». Это общенациональная организация с филиалами в других странах, цель которой состоит в том, чтобы помочь всем, кто живет в сельских районах, — и особенно детям — развить практические навыки и моральные качества. Нэнси и Кеньон были ее добросовестными членами с шестилетнего возраста.) Ближе к концу собрания мистер Клаттер сказал:
   — Теперь я хотел бы сказать несколько слов об одном из наших взрослых членов, — его взгляд выделил среди присутствующих круглолицую японскую женщину, окруженную четырьмя круглолицыми японскими детишками. — Все вы знаете миссис Хидео Ашида. Знаете, что Ашида переехали сюда из Колорадо и начали трудиться на благо Холкомба два года назад. Прекрасная семья, одна из тех, с которыми Холкомбу повезло. Это любой подтвердит. Любой, кому случалось прихворнуть и кому миссис Ашида за невесть сколько миль привозила свой замечательный суп или цветы, которые она выращивает там, где никто не возьмется сажать цветы. И вы помните, какой большой вклад она внесла в успех клуба «4С» на окружной ярмарке в прошлом году. Так что я предлагаю отметить миссис Ашида наградой на нашем итоговом банкете в будущий вторник.
   Дети миссис Ашида начали теребить ее и стучать по ней кулачками; старший мальчик закричал:
   — Эй, мама, это про тебя!
   Миссис Ашида смутилась; она вытерла глаза своими пухлыми, как у младенца, пальчиками и засмеялась. Она была женой фермера-арендатора, его обдуваемая всеми ветрами ферма между Гарден-Сити и Холкомбом была еще более уединенной, чем остальные. Обычно после собраний мистер Клаттер отвозил миссис Ашида домой и сегодня тоже отвез.
   — Бог ты мой, вот это сюрприз так сюрприз, — сказала миссис Ашида, когда они ехали по шоссе № 50 в пикапе мистера Клаттера. — Похоже, мне все время приходится благодарить тебя, Герб. Но все равно спасибо.
   Они познакомились на второй день после приезда Ашида в округ Финней; это был канун Дня всех святых, и мистер Клаттер с Кеньоном привезли им несколько тыкв и кабачков. Весь этот первый тяжелый год Ашида получали подарки — то, что сами пока не выращивали: спаржу, салат и всякое прочее. А Нэнси часто приезжала к ним на Крошке, чтобы покатать детей.
   — Знаешь, во многих отношениях это лучшее место из тех, где мы жили. Хидео говорит то же самое. Нам просто ненавистна мысль об отъезде. Опять начинать все заново.
   — Об отъезде? — возмутился мистер Клаттер и замедлил ход автомобиля.
   — Понимаешь, Герб, ферма, люди, на которых мы работаем… Хидео думает, что мы могли бы достичь большего. Может, в Небраске. Но мы еще ничего не решили. Пока это только разговоры… — Ее задушевный голос, в котором всегда слышалась готовность рассмеяться, заставил и эту печальную новость прозвучать почти весело, но, увидев, что мистер Клаттер огорчился, миссис Ашида сменила тему: — Герб, мне нужно услышать твое мужское мнение, — сказала она. — Мы с детьми немного скопили и хотели подарить Хидео на Рождество что-нибудь существенное. Ему вообще-то нужны зубы. Скажи, если бы твоя жена подарила тебе три золотых зуба, тебе бы не показался такой подарок обидным? Я имею в виду — можно ли просить мужчину провести Рождество в кресле дантиста?