Такая оценка общего значения политэкономического труда Маркса для экономистов, работающих в капиталистической экономике, сохраняется и поныне. Другой американский Нобелевский лауреат по экономике, П. Самуэльсон, говорил, что марксизм «представляет собой призму, через которую основная масса экономистов может — для собственной пользы — пропустить свой анализ для проверки».
   Другое дело, когда закон стоимости стали применять для оценки советского хозяйства, да еще в его сравнении с западной экономикой. Давайте кратко вспомним, о чем речь. Стоимость — овеществленный в товаре труд. Взвесить ее и измерить нельзя, выявляется она на рынке в неявной форме — при обмене товарами. Предполагается, что обмен является эквивалентным (обмениваются равные стоимости). Для этого необходим свободный рынок капиталов, товаров и рабочей силы (точнее, все это — главные виды товаров, обмен которых и составляет «рыночную экономику»). Отклонение от эквивалентности принимается лишь как краткосрочный сдвиг равновесия из-за колебаний спроса и предложения, но происходит переток капиталов в производство товаров с повышенным спросом, и равновесие восстанавливается. Спросим себя: выполняется ли это на практике, и если нет, то так ли малы отклонения от равновесной модели, чтобы ими можно было пренебречь и говорить о существовании закона, прямо приложимого к реальности?
   В жизни предположение об эквивалентности обмена не выполняется в принципе — повсеместно и фундаментально. Взять хотя бы такую «мелочь», что даже в идеальной (воображаемой) рыночной экономике для выполнения эквивалентного обмена, через который только и выражается стоимость, необходим свободный рынок. Но его в реальности не существует! Протекционизм только рынка труда индустриально развитых стран обходился в 80-е годы «третьему миру», по данным ООН, в 500 млрд. долл. в год, то есть масштабы искажений колоссальны, и они увеличиваются.
   Как сказано в докладе Всемирного экономического форума в Давосе, в развитых капиталистических странах в 1994 г. было занято 350 млн. человек со средней зарплатой 18 долл. в час. В то же время Китай, бывший СССР, Индия и Мексика имели в тот момент рабочей силы сходной квалификации 1200 млн. человек при средней цене ниже 2 долл. (а во многих отраслях ниже 1 долл.) в час. Открыть рынок труда для этой рабочей силы в соответствии с «законом стоимости» означало бы экономию почти 6 млрд. долл. в час! Мы видим, что реальная разница в цене одного и того же компонента стоимости (рабочей силы) огромна. Пренебречь ею никак нельзя. «Закон», исходящий из презумпции эквивалентного обмена, просто не отвечает реальности. Иными словами, экономика «первого мира», если бы она следовала закону стоимости, являлась бы абсолютно неконкурентоспособной.
   Подчиняются ли «цивилизованные страны» этому закону? Нет, плевали они на него с высокой колокольни, и никаких обвинений в «волюнтаризме» не слушают. Этот закон просто «выключен» действием вполне реальных, осязаемых механизмов — от масс-культуры до американского авианосца «Индепенденс». Выключен этот закон уже четыре века, и в обозримом будущем уповать на то, что он начнет действовать, не приходится. Требовать, чтобы в этих условиях закон стоимости обязательно выполнялся в СССР, было просто нелепо. Это значило бы игнорировать реальность, применять познавательное средство, годное только для анализа, в конструировании практических решений (совершать ошибку, о которой предупреждал Энгельс).
   Сегодня «закон стоимости» переходит на новый, еще более высокий уровень абстракции. Кризис ресурсов показал, что закон, вытекающий из трудовой теории, неверно описывает отношения экономики с природой. 2/3 стоимости товара — это сырье и энергия, но они же не производятся, а извлекаются. Их стоимость — это лишь труд на извлечение (да затраты на подкуп элиты, хоть арабской, хоть российской). Теория стоимости и выводимая из нее модель экономики, не учитывающая реальную ценность ресурсов (например, нефти) для человечества, могли приниматься как приемлемая абстракция, пока казалось, что кладовые земли неисчерпаемы.
   Природные ресурсы были исключены из рассмотрения политэкономией как некая «бесплатная» мировая константа, экономически нейтральный фон хозяйственной деятельности. Рикардо утверждал, что «ничего не платится за включение природных агентов, поскольку они неисчерпаемы и доступны всем». Это же повторяет Сэй: «Природные богатства неисчерпаемы, поскольку в противном случае мы бы не получали их даром. Поскольку они не могут быть ни увеличены, ни исчерпаны, они не представляют собой объекта экономической науки». Таковы же формулировки Маркса, например: «Силы природы не стоят ничего; они входят в процесс труда, не входя в процесс образования стоимости».
   Повторения этой мысли можно множить и множить — речь идет о совершенно определенной и четкой установке, которая предопределяет всю логику трудовой теории стоимости. Взяв у Карно идею цикла тепловой машины и построив свою теорию циклов воспроизводства, Маркс, как и Карно, не включил в свою модель топку и трубу — ту часть политэкономической «машины», где сжигается топливо и образуются дым и копоть. Тогда этого не требовалось. Но сейчас без этой части вся фундаментальная модель политэкономии абсолютно непригодна — в ней роль природы была просто исключена из рассмотрения как пренебрежимая величина. Об угле, нефти, газе стали говорить, что они «производятся» а не «извлекаются».
   Трудно выявить рациональные истоки этой догмы, очевидно противоречащей здравому смыслу. Какое-то влияние оказала идущая от натурфилософии и алхимиков вера в трансмутацию элементов и в то, что минералы, например металлы, растут в земле. Говорили, что металлы «рождаются Матерью-Землей», что они «растут в шахтах», так что если истощенную шахту аккуратно закрыть и оставить в покое лет на 15, то в ней снова вырастет руда. Алхимики, представляя богоборческую ветвь западной культуры, верили, что посредством человеческого труда можно изменять природу. Эта вера, воспринятая физиократами и в какой-то мере еще присутствовавшая у А. Смита, была изжита в научном мышлении, но чудесным образом сохранилась в политэкономии в очищенном от явной мистики виде.
   Как пишет об этой вере Мирча Элиаде, «в то время как алхимия была вытеснена и осуждена как научная „ересь“ новой идеологией, эта вера была включена в идеологию в форме мифа о неограниченном прогрессе. И получилось так, что впервые в истории все общество поверило в осуществимость того, что в иные времена было лишь милленаристской мечтой алхимика. Можно сказать, что алхимики, в своем желании заменить собой время, предвосхитили самую суть идеологии современного мира. Химия восприняла лишь незначительные крохи наследия алхимии. Основная часть этого наследия сосредоточилась в другом месте — в литературной идеологии Бальзака и Виктора Гюго, у натуралистов, в системах капиталистической экономики (и либеральной, и марксистской), в секуляризованных теологиях материализма и позитивизма, в идеологии бесконечного прогресса».
   Если сложить искажения, вносимые трудовой теорией стоимости при оценке труда, сырья и энергии в совокупности, отклонения реальности от модели будут столь велики, что надо говорить о ее полной неадекватности. Ее можно использовать только как абстракцию для целей анализа, но никак нельзя делать из нее практических политических выводов.
   Игнорирует закон стоимости и проблему «взаимодействия с будущим» — с поколениями, которые еще не могут участвовать ни в рыночном обмене, ни в выборах, ни в приватизации. Рыночные механизмы в принципе отрицают обмен любыми стоимостями с будущими поколениями, поскольку эти поколения, не имея возможности присутствовать на рынке, не обладают свойствами покупателя и не могут гарантировать эквивалентность обмена. Но ведь это — отказ от понятия «народ», подрыв важной основы России как цивилизации.
   Да и рыночный обмен с современниками классическая политэкономия как либерализма, так и марксизма искажает сегодня в неприемлемой степени. Она идеализирует акт обмена, учитывая лишь движение потребительных стоимостей (товаров). А что происходит с антистоимостями («антитоварами») — с теми отрицательными стоимостями, которые всегда, как тень товара, образуются в ходе производства? Если бы действовал закон эквивалентного обмена стоимостями, то продавец «антитовара» должен был бы выплачивать «покупателю» эквивалент его «антистоимости». Вот тогда категория цены отражала бы реальность. Но на деле-то этого нет! Антитовар или навязывается без всякого возмещения ущерба всему человечеству (как, например, «парниковый эффект»), или сбрасывается слабым — вроде захоронения отходов в Лесото. Но политэкономия этого не учитывает — и совершенно чудовищным образом завышает эффективность экономики капитализма.
   Возьмем автомобили. Сегодня они являются главным источником выбросов в атмосферу газов, создающих «парниковый эффект». Какую компенсацию мог бы потребовать каждый житель Земли, которому навязали этот эффект, этот «антитовар», сопровождающий продажу каждого автомобиля? Реальная его «антистоимость» неизвестна, так же как и реальная стоимость автомобиля, — она определяется через цену на рынке, в зависимости от спроса и предложения. Уже сегодня психологический дискомфорт, созданный сведениями о «парниковом эффекте», таков, что ежегодная компенсация каждому жителю Земли в 10 долларов за этот нежелательный для него «антитовар» не кажется слишком большой. А ведь дискомфорт жителей Земли можно довести до психоза с помощью рекламы (вернее, «антирекламы»), так же, как это делается и с меновыми стоимостями. Но уже и компенсация в 10 долларов означает, что автомобилестроительные фирмы должны были бы выплачивать по 60 млрд. долларов компенсации в год. Это означало бы такое повышение цен, что производство автомобилей сразу существенно сократилось бы. Изменился бы весь образ жизни Запада. Но об этом советский человек, верящий в закон стоимости, и не думал.
   При таком «рынке наполовину», когда антистоимости навязываются человечеству или будущим поколениям без компенсации, ни о какой эквивалентности обмена стоимостями и речи быть не может. Ведь товары, которые в денежном выражении искусственно соизмеримы, что и оправдано трудовой теорией стоимости, в действительности несоизмеримы (мы обычно даже не знаем, какая «тень» стоит за данным товаром). Килограмм яблок несоизмерим с книгой той же цены, ибо при производстве яблок энергетические запасы Земли возрастают, а при производстве книги — снижаются. Закон стоимости — столь высокая абстракция, что при ее вульгарном использовании на практике она приводит к мистификации реальных отношений.
   Закон стоимости неадекватен и социальной реальности. Но именно взывая к этому закону как к догме и увлекли интеллигенцию рыночной утопией, а она уже внедрила эту утопию в массы. Ведь как рассуждал советский человек? Рынок — это закон эквивалентного обмена, по стоимости, без обмана. Ну, пусть приватизируют мой завод, наймусь я к капиталисту, хоть бы и иностранному, — так он честно отдаст мне заработанное. А сейчас у меня отбирает государство, номенклатура ненасытная.
   На деле эквивалентный обмен был мифом уже во времена Маркса! Так, отношения на рынке между метрополией и колонией уже тогда были резко неэквивалентными, и с тех пор неэквивалентность быстро растет. «Третий мир» выдает на гора все больше сырья, сельскохозяйственных продуктов, а теперь и удобрений, химикатов, машин — а нищает. Соотношение доходов 20% самой богатой части населения Земли и 20% самой бедной было 30:1 в 1960 г., 45:1 в 1980 и 60:1 в 1990. Чехи работают получше испанцев, а цену рабочей силы, когда они «открылись» Западу, им установили почти в 5 раз меньше. Полякам в среднем положили 0,85 долл. в час, а в Тунисе, которому до Польши еще развиваться и развиваться, 2,54 доллара. Где здесь закон стоимости?
   Часто поминают и другой «объективный закон», которому противоречил советский строй, и вот — законно уничтожен. Речь идет о вытекающем из закона стоимости утверждении, будто та формация прогрессивнее, которая обеспечивает более высокую производительность труда. Ленин высказал это положение, когда мир казался неисчерпаемой кладовой ресурсов. И «выжимать» больше продукта из живого труда было выгодно. Но увеличение производительности труда после некоторого предела требовало непропорционально больших расходов энергии. И когда поняли реальную стоимость этого невозобновляемого ресурса, разумно стало искать не наивысшую, а оптимальную производительность. Например, по производительности труда фермеры США вроде бы эффективны, а по затратам энергии (10 калорий на получение одной пищевой калории) недопустимо, абсурдно расточительны. Следовать их примеру не только глупо, но и в принципе невозможно.
   Поскольку производительность труда в советском хозяйстве отставала от западной (вернее было бы сказать, что она вообще была несоизмерима, ибо речь шла о совершенно разных типах труда), средний интеллигент уверовал, что советский строй регрессивен, а значит, должен быть уничтожен.

Беспомощность советского обществоведения и перестройка

   Стереотипные представления об обществе, которые нам внушал вульгарный истмат, казались не такими уж опасными в условиях стабильного государства. Но когда к власти в 1985 г. пришла команда, которая резко дестабилизировала социальную, политическую и идеологическую систему, шоры окостенелых теоретических представлений сделали нас беззащитными. Нам нечего было противопоставить антисоветским идеологам — не было связной обществоведческой картины советского строя. Даже хорошего курса истории СССР долго не было. Историк К. Ф. Шацилло вспоминает в 1988 г.: «Я поступил в МГУ в 1951 г., окончил в 1955. У нас тогда были отдельные брошюрки по отдельным периодам, но не было общего курса истории Советского государства и через сорок лет после революции, произведенной в нашей стране».

Исторический материализм и национальный вопрос

   Одним из самых тяжелых последствий господства истмата для судьбы советского строя было то, что общественное сознание «не видело» проблемы национальных отношений24.
   Во время перестройки бойкие антимарксисты обвиняли Маркса в том, что он якобы был «врагом наций» и сторонником безнационального коммунистического общества. В действительности Маркс и Энгельс, при всем универсализме («всечеловечности») их учения, вовсе не предсказывали и не желали ни языкового единообразия, ни мира, в котором не было бы места нациям. Напротив, даже Л. Н. Гумилев приводит слова Маркса о том, что возникновение этнической и национальной общности первично по отношению к формированию социальных общностей.
   Дело в другом, именно в методологии исторического материализма. Марксу было можно и даже необходимо абстрагироваться от национальных проблем, ибо в этой методологии история была представлена как диалектика производительных сил и производственных отношений, полем действия которых был безликий безнациональный рынок — как абстракция, почерпнутая из классической английской политэкономии. Абстракция!
   В дальнейшем «истматчики» об этом забыли и стали представлять ослабление или даже исчезновение национальных форм не как методологический прием, а как важный фактор новой реальности. Келле и Ковальзон в своем учебнике пишут: «С развитием капитализма исчезает изолированность отдельных стран и народов. Различные страны втягиваются в общее русло капиталистического развития, возникают современные нации и между ними устанавливаются всесторонние связи. Тем самым отчетливо обнаружилось, что история всего человечества едина и каждый народ переживает ряд закономерных ступеней исторического развития. Возникли широкие возможности для сравнения истории различных народов, выделения того общего, что имеется в экономических и политических порядках разных стран, для нахождения закономерной повторяемости в общественных отношениях».
   Этот тезис дан в массовом учебнике, который начал публиковаться в 60-е годы. Тезис многослойный, в нем наворочена куча ошибок и уже таится ядро будущей горбачевской демагогии. Но главное, что это — не тезис Маркса и тем более не тезис современного марксизма. Даже в «Капитале» Маркс в примечаниях, составляющих примерно половину текста, говорил о своеобразии национальных хозяйственных систем. Но у него был четко очерченный объект исследования — клеточка современного (то есть западного) капитализма, и у него не было возможности отвлекаться на подробное описание «азиатского способа производства», русского общинного земледелия или, по его собственному выражению, «образцового сельского хозяйства Японии».
   На нашу беду, развитие истмата после Маркса происходило прежде всего в среде немецкой социал-демократии, проникнутой идеями крайнего евроцентризма. Их вообще не интересовал национальный вопрос, и само отсутствие его рассмотрения в рамках истмата стало привычным (только австрийские марксисты уделили ему некоторое внимание). Такой взгляд во многом унаследовала и российская социал-демократия. У В. И. Ленина никакой «теории наций» не было, и национальный вопрос был у него жестко привязан к задачам классовой борьбы и революции. Единственным, кто занимался национальным вопросом, был И. В. Сталин. Он в своих формулировках сделал существенный шаг вперед, что бы там ни говорили волкогоновы. А главное, он в своей политике следовал своему опыту, «неявному знанию». Но неявное знание, в отличие от систематизированного и четко изложенного, передается с большим трудом, и после Сталина отсутствие теории уже не компенсировалось таким знанием, что мы и увидели в самом страшном образе во времена Горбачева и после него.
   При становлении Советского государства национальная проблема была включена в официальную идеологию просто как часть классового подхода. После устранения эксплуататорских классов все народы стали «трудящимися», просто степень их развития надо было «выравнивать», создавая у каждого народа свой рабочий класс, свою интеллигенцию и т.д. В национальной доктрине большевиков сфера национальных отношений под давлением истмата была втиснута в рамки представления о «формациях». Народы были классифицированы в соответствии с уровнем их «отсталости» (этот народ находится на феодальной стадии развития, тот — на капиталистической и т.д.). Никакого знания об их реальном социальном и культурном укладе это не дало, и когда из руководства ушли старые кадры, обладавшие «неявным знанием», то обществознание и практики оказались беспомощными. У них не нашлось даже понятий, в которых можно было бы осмыслить такое, например, явление, как чеченский народ. Ведь он даже через феодализм не прошел, но нельзя же сказать, что он находится на стадии рабства или первобытнообщинного строя.
   Класс и этнос (народ, нация) — это два разных типа общности, в которые включен и в которых осознает себя человек. Это — две «плоскости», в которых может быть расположен человек-«точка», и они вовсе не всегда пересекаются. Подавляющее большинство людей на земле пока что принадлежат к этносам и народам, число космополитов, отрицающих всякую свою национальную принадлежность, ничтожно. Иное дело классы. Это — очень недавнее социальное образование, возникшее в специфической социальной и политической системе Западной Европы. Но даже и здесь они долгое время были «классами в себе», то есть принадлежность к классу не сознавалась человеком. Даже в самом «старом» рабочем классе, английском, еще во второй половине XIX века преобладало крестьянское самосознание.
   Понятно, что включить реальность многонационального СССР в систему понятий классового подхода было бы позволительно только в том случае, если бы вначале было надежно установлено, что представители всех наших народов — русские, таджики, манси и т.д. — осознают свою классовую принадлежность. Но это столь очевидно противоречило действительности, что наше обществоведение вынуждено было даже утаить важнейшее предупреждение Маркса: «То, что я сделал нового, состояло в доказательстве следующего: 1) что существование классов связано лишь с определенными историческими фазами развития производства…»
   Известно, что развитие капитализма, который и превращает сословное общество в классовое, было в России прервано на ранней стадии, а в советское время «классовость» общества была по меньшей мере резко смягчена. Поэтому можно было считать, что Россия избежала именно той «исторической фазы развития производства», на которой господствует классовое сознание. Напротив, после революции в СССР шел быстрый, а подчас и бурный процесс этногенеза. Но истмат не позволял нам этого видеть.
   А ведь в мировом обществоведении, как марксистском, так и немарксистском, начиная с 60-х годов накоплен большой запас теоретического и конкретно-исторического знания о взаимодействии классовых и этнических отношений. Различия велики даже в близких культурах. Например, в отличие от Европы, граждане США не способны «мыслить конкретно» в категориях классов. А в странах Африки, где социальная структура очень размыта и подвижна, понятие класса выражает не состояние, а процесс — как явление текучее, находящееся в постоянном движении. Американский этнограф К. Янг, посвятивший этому большую книгу в 1976 г., говорил в Москве на конференции «Этничность и власть в полиэтнических государствах», в частности, следующее: «Широкомасштабное насилие, имевшее место в последние десятилетия в рамках политических сообществ, в огромном большинстве случаев развивалось по линии культурных, а не классовых различий; в экстремальном случае геноцид является патологией проявления культурного плюрализма (то есть этничности — С. К.-М.), но никак не классовой борьбы». Это явление пришло и в СССР, но мы о нем ничего не знали — хотя могли бы уже знать весьма много.
   В советском истмате, следуя тезису, данному Келле и Ковальзоном (хотя не они, конечно, его авторы), населяющие СССР народы (или даже этносы, «малые народы») были искусственно подтянуты до понятия «нация» (чтобы у нас было как «там», в цивилизованных странах). В справочнике «Нации и национальные отношения в современном мире», вышедшем в 1990 г., говорится, что в России до 1917 г. было 7 капиталистических наций, а в СССР к моменту перестройки — 50 социалистических наций. Ну какую пользу для познания могла принести такая схоластика!
   С другой стороны, процессы формирования наций, которые происходили в СССР в ходе индустриализации и модернизации, были «этнизированы» и виделись через призму не национальных, а этнических проблем. Поскольку национальное самосознание есть часть общественного сознания (говорят, что «нации создаются национализмом»), «этнизация» национального процесса заложила в него мину замедленного действия. В советское время, когда национальные элиты были лояльны по отношению к Союзу, взрыватель этой мины не был включен. Но ее взорвали, когда эти элиты начали делить общенародное достояние. Возникли дикие, разрушительные понятия «статусной» или «коренной» нации. Даже в больших и развитых нациях стали политически различать людей по чисто этническим признакам — кто украинец, кто русский. Произошла неожиданная для культурного общества архаизация национального процесса.
   В большой степени это произошло потому, что общество не обладало не только развитыми теоретическими представлениями, но даже и разумными понятиями для обозначения явлений. От высоких политиков и должностных лиц в Москве можно услышать такие бредовые выражения, как «лица кавказской национальности» (или даже «южной национальности»), «человек чеченской нации» и т.д. А главное, это «проглатывает» общество, мало кто и замечает эти нелепости. Не имея интеллектуального аппарата, чтобы понять состояние современных народов, люди в то же время беззащитны против националистической демагогии тех, кто апеллирует к древности. Так, один эстонский политик всерьез утверждал, что эстонцы живут на своей территории 5 тысяч лет, а один депутат Госдумы заявил, что он — печенег, и требовал каких-то особых льгот для печенегов. Полное смешение понятий «племя», «этнос», «народ», «нация» делает возможной самую беззастенчивую манипуляцию.
   Истмат, акцентируя внимание на классовых отношениях, игнорировал не только национальный вопрос, но и отношения двух больших «половин» человечества — мужчин и женщин. Великая освободительная идея равноправия женщин и мужчин затрагивала лишь внесемейную часть социального бытия. А внутри семьи в СССР шли сложнейшие этносоциальные процессы, которые лишь изредка выплескивались пугающими и непонятными проявлениями (например, вдруг обнародованными фактами частых самосожжений женщин в узбекских семьях). Закрывать глаза на этот срез нашего жизнеустройства было чрезвычайно опасно, поскольку народы СССР получили огромное благо, таившее в себе и источник многих опасностей, — возможность массового создания смешанных семей. В таких семьях национальные и культурные различия накладываются еще и на сложную социальную иерархию отношений мужчины и женщины. Нечувствительность официальной идеологии, а за нею и общественного сознания к сложности всего этого клубка отношений привела в момент взрыва этнополитических противоречий к массовым страданиям.