Страница:
Все мы в школе были пионерами. Во время перестройки наговорили много ерунды об этой организации, раздули миф. Никакой идеологией нас не давили, а пользы было много. Прежде всего, это был способ соединить нас со старшеклассниками. Были у нас вожатые и что-то вроде шефов из старших классов. Это было большое дело. Зря только, думаю, разводили псевдодемократию — выборы всяких председателей отрядов и т.д. Не нужно это детям, лучше бы учительница назначала с общего согласия. Все равно она решала. Но и особого вреда в наше время от этого не было.
Самое полезное дело, что делалось через пионерскую организацию, на мой взгляд, была помощь “отстающим”. Об этом тоже много всяких глупостей наговорено. А это было, я думаю, великое дело нашей школы. У нас в классе я бы затруднился назвать кого-нибудь глупым или неспособным. Но тип мышления был у всех очень разным. А школьная методика, как ни крути, была нацелена на некоторый средний тип. И многие ребята не ухватывали ее суть, не успевали освоить способ обучения. Отставали и начинали бояться, все сильнее и сильнее. Начинали считать себя глупыми. У учителя не только времени не было всем им помочь, его такие ученики начинали стесняться, и он им уже ничего не мог объяснить. Тогда пионерам поручали им помочь. Пионер — общественный человек, ему можно поручить.
Это считалось справедливым и никак “отстающего” не обижало и не угнетало. Ребята, которые благодаря этому преодолели свое отставание и “вскочили на поезд”, составляли, думаю, очень большую часть учеников. Это нашу школу вывело вперед.
Помню, мне поручили помочь одному новенькому, татарину. Он, видно, только что приехал с матерью из глубинки, неважно знал русский язык и находился в состоянии паники. Он ничего не понимал и думал, что он дурак. К тому же был невероятно сильный, как-то ненормально. И это его угнетало, он, наверное, в этом видел признак своей глупости. А на самом деле был нормальный мальчик, как все. Когда мы вместе занимались, он просто успокаивался. После затраты больших усилий на самые первые темы, которых он не понял и “отключился”, он начал догонять. Ухватил какую-то суть. Он жил в подвале с матерью и она, видимо, мечтала, чтобы он учился, от чего его паника лишь усиливалась.
Вообще, мне кажется, наша классическая школьная программа, по которой мы учились, была очень хорошей. Она так была построена, что неявно давала как раз способ познания, нить для собственных рассуждений. Я думаю, она стала бы еще лучше, если бы эту ее часть сделать более явной. Если бы учителя объясняли ученикам, что думать — это тоже труд, и навыки его надо специально осваивать и отрабатывать. Этой простой вещи почему-то не говорят, а сама она в голову мало кому приходит. Но к 80-м годам и саму основу программы, по-моему, сильно подпортили. Я смотрел, как мои дети учились, и расстраивался. Не все новое лучше старого.
Но если вернуться к помощи “отстающим”, то главную пользу, конечно, получали как раз те, кто, как недавно говорили, “тратил свое время” на эту помощь. Какая глупость! Я уж не говорю о морали. Глупость потому, что нет лучшего способа самому хорошо понять какой-то вопрос, чем доступно объяснить его другому. Это была огромная роскошь — товарищи доверчиво выслушивали объяснения “помогающего”, задавали ему вопросы, заставляли прилагать усилия. Я думаю, что практически все лучшие ученики советской школы, ставшие потом лучшими студентами и специалистами, достигли своего уровня именно потому, что “помогали отстающим”. Сошлюсь на свой личный опыт и ощущения, начиная с восьми лет.
Я учился хорошо, хотя и не блистал. По типу был скорее тугодум, на лету не схватывал, но материал осваивал. И мне стали поручать позаниматься то с одним, то с другим “отстающим”. Насколько я помню, я сам быстро оценил, какое это для меня благо, никто мне такой мысли не подавал. С первых же шагов выяснилось, что сам я не очень-то глубоко понимаю многие вопросы. Одно дело отбарабанить что-то близкое к тексту у доски, решить по данной схеме задачку. Другое дело — объяснить человеку, который не понимает. Причем учителю он стесняется сказать, что тот объясняет туманно, а тут скажет прямо: мол, давай, Мурза, объясни толково, не понимаю.
И приходилось думать, искать подходы, даже изобретать. Во многих случаях я со страхом убеждался, что сам ничего не понимал. Ненадежны были мои знания, в любой момент могли подвести. Никакой учитель никогда этого бы так наглядно мне не показал и устранить дефекты не заставил бы, как мои “непонятливые” товарищи. В этом смысле система оценок даже была вредна. Я, например, отвечаю у доски, говорю что-то, похожее на текст учебника, но учитель чувствует, что я “плаваю”. И он ставит мне “четверку”: “Садись, сегодня ты недоучил”. Как это недоучил? Зачем четверку? Ведь я же на самом деле ничего не понял из темы, а заучить-то как раз заучил. Мне двойку надо ставить, а не четверку. Мне лично повезло, что я такую четверку как раз и считал двойкой — сам видел, что не понял темы.
И еще одна сторона этого дела, которая мне помогла прочнее встать на ноги. Я повидал жизнь очень многих семей моих одноклассников. Обычно я ходил заниматься к ним домой, видел разные стили жизни, семейных отношений, разговаривал с их родителями, братьями и сестрами, ел с ними, ругался. Большинство жили трудно, относились друг к другу бережно, самая большая беда “отстающего” была в том, что огорчается мать.
Приходилось бывать и в домах наших хулиганов, которые, как я говорил, построили в школе свой особый мирок, центр которого был вне школы, в более или менее преступных шайках. Кто-то из них оттуда уходил в “общество”, но по-моему, таких было немного. Жили они по-особому, и возникало впечатление, что они враждебны общему типу жизни. Это были как бы диссиденты “снизу”. Например, поражало, что многие из них долго спали — придешь в полдень, дома три брата и все спят. Наши хулиганы по типу лица, осанке, стилю одежды были какими-то вненациональными, горбоносыми, как особый народ. Какие-то казаки в городе и враждебные городу. Тогда, в младших классах, они жили в бедных домах и бараках. Уже потом, когда появились “стиляги”, между ними образовалась связь, какой-то социальный мостик. Часть стиляг, из “высших слоев общества”, одновременно входила и в сообщество хулиганов. Но это позже.
Начиная с четвертого-пятого класса, к нам стало поступать довольно много новеньких из “генеральского” дома. Может, они до этого были где-то по заграницам? Из них потом и образовались стиляги. Это все были ребята способные, но пока что кое-кто из них плохо учился, так что я в качестве “помогающего” и в их квартирах побывал. Публика это была особенная, ранее не виданная. В общем, был я в младших классах бродячим полу-учителем, чему очень рад.
Мы в те годы очень много времени проводили на улице. Сказать “его воспитала улица” — это не сказать ничего. Улица могла воспитать очень хорошо — каждый из нее брал, что хотел. Всегда нам не хватало времени, дела были срочные, мы часто бежали по улицам стаей, иногда довольно далеко — ареалы были большими. О скуке не было и речи, все неизбежные работы, типа подготовки уроков, приходилось делать четко, не теряя ни минуты. Сейчас приходится удивляться, как много нам давала советская система. Была масса кружков, секций и т.д., и ими пользовались очень многие из нашего поколения. И тоже очень сжато. Пошел я, скажем, в Дом пионеров — через улицу. Побыл год в столярном кружке, освоил главные инструменты, порадовался доскам и стружкам — и все. Столяр наш расстраивался, сердился. Нет! До свиданья, Василий Петрович, пойду в Клуб юных автомобилистов.
Тогда довольно много ходили в кино, а уж по воскресеньям, на детский сеанс за 10 копеек — обязательно. Хорошие были советские фильмы. Во время перестройки их ругали. Ах, “Кубанские казаки” приукрашивали действительность. Какая тупость! Даже непонятно, всерьез ли эта ругань. Люди моего детства, по-моему, были намного умнее. Они различали идеальный и реальный миры и умели полноценно жить в обоих, их не смешивая. Даже говорить о глупости наших антисоветских гуманитариев стыдно.
Было много и иностранных хороших фильмов. Сначала шли титры: “Этот фильм получен в качестве трофея…”. Каждый раз приятно было читать. Кинотеатров в нашей доступной округе было немного, три или четыре. Но было много Домов культуры — местных заводов. Тогда мы к ним привыкли, а теперь люди отвыкают и скоро знать не будут, что это такое. На Западе такого явления нет, а оно для нас было очень важным. Прекрасные здания, и чего там только нет. И пение слышится, и скрипка, и художники натюрморт пишут. Да, многие жили в старых деревянных домах и бараках, но после работы могли пойти и писать маслом картину, а сынок их играл на скрипке или мандолине. Неоценимая отдушина, и давало силы. Эти Дома культуры были частью нашего быта, причем для всех без исключения. Туда и театры приезжали, и поэты. В бывшем ресторане “Яр” был прекрасный зал, роскошь изумительная. Там зимой была елка, на нее все мы в нашей округе ходили, редко-редко кто не был. В соседнем, театральном зале бывал в каникулы театр кукол, тоже все ходили. Живет мальчик в бараке, а сидит на бархатном кресле у мраморной стены, смотрит на сцену. Таков был его быт.
Когда человек привыкал быть в такой обстановке, это его сильно поднимало. Я бы сказал, что у нас тогда было очень развито правовое сознание — вернее, сознание наших прав. Не в законах было дело, а в том, что люди себя уважали — согласно своим представлениям о достоинстве. Многие мальчики только не умели этого выразить, но если что, упрутся, смотрят исподлобья и твердят: “А чего? А чего?”. Я был покладистее прочих, но и то упирался, если мои права нахально ущемляли. Помню, к “Яру” пристроили здание, точь-в-точь по стилю. Стала гостиница “Советская”, для высших чинов. Аденауэр там жил, потом Неру с дочерью Индирой Ганди приехал. В окне там была маленькая вывеска — “Парикмахерская”. Я говорю приятелям: пойдем, пострижемся. Мы стриглись наголо, в бане, за 10 копеек. Можно было и чуб отпускать, но лишние хлопоты.
Пошли мы в гостиницу. Там мрамор, позолота, фарфор. Парикмахерская — чудо тогдашней техники и дизайна, накрахмаленные простыни. Парикмахер на нас: “Вы куда, шпана?”. Стричься! “А ну вон отсюда, идите в баню!”. Ребята меня тянут, мол, пошли отсюда, Мурза. Я уперся и говорю: “Пришел стричься. Отказать не имеете права, потому что вывеска на улице. Стригите”. Он удивился, посадил и говорит, чтобы уязвить: “Ладно. Но учти, если хоть одну вошь найду, уйдешь наполовину остриженный”. Я про себя усомнился, что он имеет право так строго наказывать. С другой стороны, может, завтра в этом кресле будет Джавахарлал Неру стричься, а тут вошь. В общем, для компромисса я принял условия парикмахера. Постриг он меня, а вывеску сняли.
Но все же центром нашей детской жизни у всех была семья. Жизнь без отцов — особый тип жизни. Сейчас этого не понимают, и во многом поэтому судят о том времени превратно. От этого непонимания, чувствую, многие наши беды происходят. Но это — трудная тема, не буду ее касаться. А вот попроще — наши семьи тогда были расширены, раскрыты. Часто люди ходили друг к другу, могли и поесть, и запросто остаться ночевать. Всегда было что-то наготове, чтобы постелить на полу. Это было общее свойство, и это очень облегчало жизнь в тяжелую минуту.
У нас дома часто подолгу жили родные и друзья родных. Когда получил комнату муж моей тети, они уехали, уже с двумя дочерьми. Мать работала преподавательницей и приводила жить у нас то одну, то другую девочку. Она видела, что какая-нибудь студентка-первокурсница из глубинки ошарашена Москвой, пригорюнилась, деньги с непривычки растратила. Она такую ведет домой, та месяц-другой в домашней обстановке отдохнет, петь начинает. Тогда можно и обратно в общежитие. Придешь домой — сидит другая в валенках, съежилась. Мать была человек довольно суровый, не в отца своего пошла, а в мать. Все эти студентки, что дома у нас бывали, хорошо закончили учебу, стали специалистами, разъехались. Пока мать не умерла в 1984 году, получала от них письма, как от родственников. И меня они вспоминали.
В начале 50-х годов жизнь как-то резко успокоилась, и стал нарастать достаток. Этого тоже ждали и не удивились — люди очень много работали и мало потребляли. Поэтому хозяйство быстро восстановилось. Цены регулярно снижали, и очень ощутимо. На уровне нашего детского сознания мы были уверены, что Сталин нас любит. Мы это видели по множеству признаков ежедневно. Мы были уверены, и об этом совсем не думали. Но, не думая, и мы в массе своей Сталина любили. Что бы там ни говорили сегодня всякие краснобаи, а был у нас недолгий период взаимной скрытой любви между большинством народа и властью. Официальная любовь и преданность, знамена и барабаны к этому не касаются, я говорю о скрытой, редко выражаемой любви. Возможно, другого такого периода не было и не будет.
В 50-е годы начиналась какая-то новая жизнь, и Сталин умер.
1953-1956 годы
Самое полезное дело, что делалось через пионерскую организацию, на мой взгляд, была помощь “отстающим”. Об этом тоже много всяких глупостей наговорено. А это было, я думаю, великое дело нашей школы. У нас в классе я бы затруднился назвать кого-нибудь глупым или неспособным. Но тип мышления был у всех очень разным. А школьная методика, как ни крути, была нацелена на некоторый средний тип. И многие ребята не ухватывали ее суть, не успевали освоить способ обучения. Отставали и начинали бояться, все сильнее и сильнее. Начинали считать себя глупыми. У учителя не только времени не было всем им помочь, его такие ученики начинали стесняться, и он им уже ничего не мог объяснить. Тогда пионерам поручали им помочь. Пионер — общественный человек, ему можно поручить.
Это считалось справедливым и никак “отстающего” не обижало и не угнетало. Ребята, которые благодаря этому преодолели свое отставание и “вскочили на поезд”, составляли, думаю, очень большую часть учеников. Это нашу школу вывело вперед.
Помню, мне поручили помочь одному новенькому, татарину. Он, видно, только что приехал с матерью из глубинки, неважно знал русский язык и находился в состоянии паники. Он ничего не понимал и думал, что он дурак. К тому же был невероятно сильный, как-то ненормально. И это его угнетало, он, наверное, в этом видел признак своей глупости. А на самом деле был нормальный мальчик, как все. Когда мы вместе занимались, он просто успокаивался. После затраты больших усилий на самые первые темы, которых он не понял и “отключился”, он начал догонять. Ухватил какую-то суть. Он жил в подвале с матерью и она, видимо, мечтала, чтобы он учился, от чего его паника лишь усиливалась.
Вообще, мне кажется, наша классическая школьная программа, по которой мы учились, была очень хорошей. Она так была построена, что неявно давала как раз способ познания, нить для собственных рассуждений. Я думаю, она стала бы еще лучше, если бы эту ее часть сделать более явной. Если бы учителя объясняли ученикам, что думать — это тоже труд, и навыки его надо специально осваивать и отрабатывать. Этой простой вещи почему-то не говорят, а сама она в голову мало кому приходит. Но к 80-м годам и саму основу программы, по-моему, сильно подпортили. Я смотрел, как мои дети учились, и расстраивался. Не все новое лучше старого.
Но если вернуться к помощи “отстающим”, то главную пользу, конечно, получали как раз те, кто, как недавно говорили, “тратил свое время” на эту помощь. Какая глупость! Я уж не говорю о морали. Глупость потому, что нет лучшего способа самому хорошо понять какой-то вопрос, чем доступно объяснить его другому. Это была огромная роскошь — товарищи доверчиво выслушивали объяснения “помогающего”, задавали ему вопросы, заставляли прилагать усилия. Я думаю, что практически все лучшие ученики советской школы, ставшие потом лучшими студентами и специалистами, достигли своего уровня именно потому, что “помогали отстающим”. Сошлюсь на свой личный опыт и ощущения, начиная с восьми лет.
Я учился хорошо, хотя и не блистал. По типу был скорее тугодум, на лету не схватывал, но материал осваивал. И мне стали поручать позаниматься то с одним, то с другим “отстающим”. Насколько я помню, я сам быстро оценил, какое это для меня благо, никто мне такой мысли не подавал. С первых же шагов выяснилось, что сам я не очень-то глубоко понимаю многие вопросы. Одно дело отбарабанить что-то близкое к тексту у доски, решить по данной схеме задачку. Другое дело — объяснить человеку, который не понимает. Причем учителю он стесняется сказать, что тот объясняет туманно, а тут скажет прямо: мол, давай, Мурза, объясни толково, не понимаю.
И приходилось думать, искать подходы, даже изобретать. Во многих случаях я со страхом убеждался, что сам ничего не понимал. Ненадежны были мои знания, в любой момент могли подвести. Никакой учитель никогда этого бы так наглядно мне не показал и устранить дефекты не заставил бы, как мои “непонятливые” товарищи. В этом смысле система оценок даже была вредна. Я, например, отвечаю у доски, говорю что-то, похожее на текст учебника, но учитель чувствует, что я “плаваю”. И он ставит мне “четверку”: “Садись, сегодня ты недоучил”. Как это недоучил? Зачем четверку? Ведь я же на самом деле ничего не понял из темы, а заучить-то как раз заучил. Мне двойку надо ставить, а не четверку. Мне лично повезло, что я такую четверку как раз и считал двойкой — сам видел, что не понял темы.
И еще одна сторона этого дела, которая мне помогла прочнее встать на ноги. Я повидал жизнь очень многих семей моих одноклассников. Обычно я ходил заниматься к ним домой, видел разные стили жизни, семейных отношений, разговаривал с их родителями, братьями и сестрами, ел с ними, ругался. Большинство жили трудно, относились друг к другу бережно, самая большая беда “отстающего” была в том, что огорчается мать.
Приходилось бывать и в домах наших хулиганов, которые, как я говорил, построили в школе свой особый мирок, центр которого был вне школы, в более или менее преступных шайках. Кто-то из них оттуда уходил в “общество”, но по-моему, таких было немного. Жили они по-особому, и возникало впечатление, что они враждебны общему типу жизни. Это были как бы диссиденты “снизу”. Например, поражало, что многие из них долго спали — придешь в полдень, дома три брата и все спят. Наши хулиганы по типу лица, осанке, стилю одежды были какими-то вненациональными, горбоносыми, как особый народ. Какие-то казаки в городе и враждебные городу. Тогда, в младших классах, они жили в бедных домах и бараках. Уже потом, когда появились “стиляги”, между ними образовалась связь, какой-то социальный мостик. Часть стиляг, из “высших слоев общества”, одновременно входила и в сообщество хулиганов. Но это позже.
Начиная с четвертого-пятого класса, к нам стало поступать довольно много новеньких из “генеральского” дома. Может, они до этого были где-то по заграницам? Из них потом и образовались стиляги. Это все были ребята способные, но пока что кое-кто из них плохо учился, так что я в качестве “помогающего” и в их квартирах побывал. Публика это была особенная, ранее не виданная. В общем, был я в младших классах бродячим полу-учителем, чему очень рад.
Мы в те годы очень много времени проводили на улице. Сказать “его воспитала улица” — это не сказать ничего. Улица могла воспитать очень хорошо — каждый из нее брал, что хотел. Всегда нам не хватало времени, дела были срочные, мы часто бежали по улицам стаей, иногда довольно далеко — ареалы были большими. О скуке не было и речи, все неизбежные работы, типа подготовки уроков, приходилось делать четко, не теряя ни минуты. Сейчас приходится удивляться, как много нам давала советская система. Была масса кружков, секций и т.д., и ими пользовались очень многие из нашего поколения. И тоже очень сжато. Пошел я, скажем, в Дом пионеров — через улицу. Побыл год в столярном кружке, освоил главные инструменты, порадовался доскам и стружкам — и все. Столяр наш расстраивался, сердился. Нет! До свиданья, Василий Петрович, пойду в Клуб юных автомобилистов.
Тогда довольно много ходили в кино, а уж по воскресеньям, на детский сеанс за 10 копеек — обязательно. Хорошие были советские фильмы. Во время перестройки их ругали. Ах, “Кубанские казаки” приукрашивали действительность. Какая тупость! Даже непонятно, всерьез ли эта ругань. Люди моего детства, по-моему, были намного умнее. Они различали идеальный и реальный миры и умели полноценно жить в обоих, их не смешивая. Даже говорить о глупости наших антисоветских гуманитариев стыдно.
Было много и иностранных хороших фильмов. Сначала шли титры: “Этот фильм получен в качестве трофея…”. Каждый раз приятно было читать. Кинотеатров в нашей доступной округе было немного, три или четыре. Но было много Домов культуры — местных заводов. Тогда мы к ним привыкли, а теперь люди отвыкают и скоро знать не будут, что это такое. На Западе такого явления нет, а оно для нас было очень важным. Прекрасные здания, и чего там только нет. И пение слышится, и скрипка, и художники натюрморт пишут. Да, многие жили в старых деревянных домах и бараках, но после работы могли пойти и писать маслом картину, а сынок их играл на скрипке или мандолине. Неоценимая отдушина, и давало силы. Эти Дома культуры были частью нашего быта, причем для всех без исключения. Туда и театры приезжали, и поэты. В бывшем ресторане “Яр” был прекрасный зал, роскошь изумительная. Там зимой была елка, на нее все мы в нашей округе ходили, редко-редко кто не был. В соседнем, театральном зале бывал в каникулы театр кукол, тоже все ходили. Живет мальчик в бараке, а сидит на бархатном кресле у мраморной стены, смотрит на сцену. Таков был его быт.
Когда человек привыкал быть в такой обстановке, это его сильно поднимало. Я бы сказал, что у нас тогда было очень развито правовое сознание — вернее, сознание наших прав. Не в законах было дело, а в том, что люди себя уважали — согласно своим представлениям о достоинстве. Многие мальчики только не умели этого выразить, но если что, упрутся, смотрят исподлобья и твердят: “А чего? А чего?”. Я был покладистее прочих, но и то упирался, если мои права нахально ущемляли. Помню, к “Яру” пристроили здание, точь-в-точь по стилю. Стала гостиница “Советская”, для высших чинов. Аденауэр там жил, потом Неру с дочерью Индирой Ганди приехал. В окне там была маленькая вывеска — “Парикмахерская”. Я говорю приятелям: пойдем, пострижемся. Мы стриглись наголо, в бане, за 10 копеек. Можно было и чуб отпускать, но лишние хлопоты.
Пошли мы в гостиницу. Там мрамор, позолота, фарфор. Парикмахерская — чудо тогдашней техники и дизайна, накрахмаленные простыни. Парикмахер на нас: “Вы куда, шпана?”. Стричься! “А ну вон отсюда, идите в баню!”. Ребята меня тянут, мол, пошли отсюда, Мурза. Я уперся и говорю: “Пришел стричься. Отказать не имеете права, потому что вывеска на улице. Стригите”. Он удивился, посадил и говорит, чтобы уязвить: “Ладно. Но учти, если хоть одну вошь найду, уйдешь наполовину остриженный”. Я про себя усомнился, что он имеет право так строго наказывать. С другой стороны, может, завтра в этом кресле будет Джавахарлал Неру стричься, а тут вошь. В общем, для компромисса я принял условия парикмахера. Постриг он меня, а вывеску сняли.
Но все же центром нашей детской жизни у всех была семья. Жизнь без отцов — особый тип жизни. Сейчас этого не понимают, и во многом поэтому судят о том времени превратно. От этого непонимания, чувствую, многие наши беды происходят. Но это — трудная тема, не буду ее касаться. А вот попроще — наши семьи тогда были расширены, раскрыты. Часто люди ходили друг к другу, могли и поесть, и запросто остаться ночевать. Всегда было что-то наготове, чтобы постелить на полу. Это было общее свойство, и это очень облегчало жизнь в тяжелую минуту.
У нас дома часто подолгу жили родные и друзья родных. Когда получил комнату муж моей тети, они уехали, уже с двумя дочерьми. Мать работала преподавательницей и приводила жить у нас то одну, то другую девочку. Она видела, что какая-нибудь студентка-первокурсница из глубинки ошарашена Москвой, пригорюнилась, деньги с непривычки растратила. Она такую ведет домой, та месяц-другой в домашней обстановке отдохнет, петь начинает. Тогда можно и обратно в общежитие. Придешь домой — сидит другая в валенках, съежилась. Мать была человек довольно суровый, не в отца своего пошла, а в мать. Все эти студентки, что дома у нас бывали, хорошо закончили учебу, стали специалистами, разъехались. Пока мать не умерла в 1984 году, получала от них письма, как от родственников. И меня они вспоминали.
В начале 50-х годов жизнь как-то резко успокоилась, и стал нарастать достаток. Этого тоже ждали и не удивились — люди очень много работали и мало потребляли. Поэтому хозяйство быстро восстановилось. Цены регулярно снижали, и очень ощутимо. На уровне нашего детского сознания мы были уверены, что Сталин нас любит. Мы это видели по множеству признаков ежедневно. Мы были уверены, и об этом совсем не думали. Но, не думая, и мы в массе своей Сталина любили. Что бы там ни говорили сегодня всякие краснобаи, а был у нас недолгий период взаимной скрытой любви между большинством народа и властью. Официальная любовь и преданность, знамена и барабаны к этому не касаются, я говорю о скрытой, редко выражаемой любви. Возможно, другого такого периода не было и не будет.
В 50-е годы начиналась какая-то новая жизнь, и Сталин умер.
1953-1956 годы
Смерть Сталина переживалась тяжело. Всем было ясно, что начинается какая-то новая жизнь и неизвестно, чем это кончится. К власти шли люди, не имеющие тех общепризнанных оснований для власти, какие были у Сталина. Так что независимо от отношения лично к Сталину все были потрясены — это было видно по взрослым и дома, и в школе. Учителя приходили на урок заплаканными.
Политические интриги в верхах до нас не доходили, но что-то там странное происходило. Летом вдруг показал свое лицо преступный мир. До этого он как-то прятался, “соблюдал приличия”. Были во дворах хулиганы, кое о ком было известно, что они воры, но они знали свое место. Большую роль тогда играл в жизни участковый уполномоченный милиции. Они не менялись подолгу, хорошо всех знали. У нас долго жила без прописки семья моей тети. Регулярно, раз в год, приходил наш участковый, пил чай, проводил беседу, требовал обязательно оформиться.
Это был сильный мужчина. На шее у милиционеров тогда был красный шнур, скрепленный колечком. Пару раз я видел, как наш участковый почему-то вдруг накидывался на какого-нибудь из хулиганов, которые по вечерам группами стояли в подворотнях и арках, валил его на землю, срывал с себя этот шнур и ловко связывал ему руки. Потом вел в отделение. О сопротивлении милиционерам не слыхивали, хотя они оружия не носили. Кобуры были или пустые, или, как иногда дразнила шпана, там лежал бутерброд на завтрак. Дубинку резиновую в первый раз я увидел в Москве 1 мая 1989 г.
И вдруг в начале лета 1953 г. Москву заполнили уголовники всех возрастов. Это была амнистия, о которой потом много писали и даже снимали кино. Видно, что кроме амнистии был какой-то знак, потому что поведение этих людей резко изменилось. Они дали бой обществу — осторожный, но открытый. Слухи, конечно, все преувеличивали, но ужасных случаев рассказывали много. Я и сам столкнулся с новым явлением — меня ограбили (пока что это был единственный случай в моей жизни).
Мы с приятелем сдали экзамен в школе, настроение было хорошее, погода прекрасная, и мы поехали покататься на речном трамвае. От центра до Ленинских гор. Я уговорил приятеля истратить все наши деньги в буфете парохода — купили мороженого, лимонаду, оставили только на обратную дорогу — рубль с мелочью (значит, копеек 18). Сошли и видим — склоны Ленинских гор заполнены странными людьми. Они сидели кучками вокруг костров, что-то варили, играли в карты, при них была малолетняя шпана. Это были освобожденные по амнистии, нахлынувшие в Москву. Мы шли по берегу, и от одного костра отделились трое мальчишек и нагнали нас. Потребовали деньги. Мой приятель говорит: “Нет денег. Вот, смотри, одни ключи в кармане”. Парень ловко выхватил у него ключи и говорит: “Давайте деньги, а то брошу ключи в реку”. Я вынул деньги и отдал ему. Величиной суммы ребята были разочарованы, вернули ключи и побрели к своим покровителям, которые внимательно смотрели за нашими переговорами. Пошли мы пешком домой, путь неблизкий. И — надо же совпадение — встретили мать моего приятеля, которую каким-то ветром занесло в те края. Странно, что таких совпадений в жизни бывает немало.
Осенью по Москве стали ходить военные патрули — по паре солдат со штыками на поясе. Осматривали закоулки тщательно, были настороже. Сразу обстановка пришла в норму, но осадок у людей остался. Раньше казалось, что таких сбоев в нашей государственной машине быть не может. Кстати, в 1990 г., когда в больших городах демократической прессой были разогнаны органы правопорядка и начался быстрый рост преступности, правительство попыталось ввести патрулирование улиц военными вместе с милицией. Поднялся страшный крик, говорили чуть ли не о военной диктатуре. И главное, этот крик находил широкий отклик у горожан. Это производило очень тяжелое впечатление — как будто люди вдруг утратили здравый смысл.
Мы были подростками, времени не хватало, каждый день в школе был наполнен чем-то новым. Тогда ввели в практику шефство. Нам оно дало очень много. Нас всех кинули как будто в поток технической мысли (даже, скорее, чувства). Заводов вокруг было много, чего только оттуда не доставали ребята. И изобретали, как приспособить. Недалеко от школы, в бывшем ресторане “Спорт” обосновался Институт управления и телемеханики АН СССР. Попросту, Институт кибернетики. Приходил оттуда шеф нашего класса, мрачный инженер. Приносил их изделия — кибернетические машины, сделанные ради интереса в виде игрушек. Вынимал он из кармана трактор, и этот трактор начинал ездить по классу, изучая препятствия, находя выход из лабиринта, выбирая кратчайший маршрут и т.д. Умная машина! Он кое-что объяснял нам, не очень-то понятно. Но интерес был большой, какие-то новые мысли возникали. А главное, все это делали наши люди — этот инженер в потрепанном пиджаке.
Потом нашими шефами были инженеры из ЦАГИ — Центрального аэрогидродинамического института. Мы ходили в их лаборатории, смотрели на испытания моделей самолетов. Работали там нормальные, близкие нам во всех отношениях люди, но от них исходила уверенность, что все нам по плечу. Самые лучшие самолеты будем строить. И еще нас много водили на экскурсии на заводы. На АЗЛК еще делали первые модели “Москвича”, но уже прекрасно было видно, как замечательно промышленное производство, насколько ловки и веселы рабочие, с какой точностью станок-автомат вытачивает распределительный вал. Насколько помню, никого из ребят это зрелище не оставляло равнодушным. Чуть позже, когда сплотились наши стиляги и появился у них свой язык, стали они над всем этим посмеиваться. Это поначалу казалось очень странно. Может, даже и привлекало тем, что было непонятно.
Школу я кончил в 1956 г. Сейчас, посмотрев нашу уже перестроечную школу 80-х годов (мои дети учились), посмотрев школу на Западе, я скажу, что в 50-е годы советская школа “созрела” и выявила свои главные качества. Это было великолепное творение нашей культуры и всего народа. И явление это было чисто советское. Возможно, неповторимое и, видимо, в нынешней России его не удержать. Это было явление во многом духовное и художественное, взлет его связан с Победой и многими культами, которые нельзя поддерживать искусственно. Не получается. Конечно, если бы мы поняли, что такое наша школа, то многое можно было бы закрепить и воспроизвести и в “хладнокровных” условиях. Но понимания, думаю, не было, его не видно и сейчас. Тогда мы об этом не думали. Казалось, что все черты советского жизнеустройства — вещь естественная, так что же о них думать.
В старшие классы к нам пришло уже много учителей нового поколения, они учились во время войны, это были уже в основном интеллигенты во втором поколении, хорошо образованные. Но, благодаря пережитой в юности войне, люди исключительно чуткие и, я бы сказал, истинные демократы. Они ценили каждого из нас, как это полагается в христианстве, но у них это было советское, “сталинское” свойство. Они спуску не давали и требовали от всех нас стать личностями, не опускаться.
Многие видели хороший лирический фильм по повести В.Распутина “Уроки французского”. Я люблю этот фильм, но в одном смысле в нашей школе было совсем по-другому. Умная и тонкая учительница маленького Распутина говорит ему, что он должен хорошо питаться, чтобы хорошо учиться — потому что он очень способный мальчик, не то что другие, балбесы. Наши учителя таких вещей не говорили и, по-моему, не думали. Сейчас я перебираю в памяти всех их, все наши разговоры — такого не могу себе представить. Если бы мне кто-нибудь из учителей такое сказал, это была бы для меня вещь постыдная, мне было бы очень неудобно за учителя.
Понятно, что учительницы наши были разного достатка. Например, географию вела жена народного артиста СССР из МХАТа. А наша классная руководительница, математичка, дочь чеха, была замужем за солистом оркестра Большого театра. Другие, видно было, жили очень скромно. Но все молодые учительницы приходили в класс хорошо, элегантно одетыми. Все были чем-то красивы — движения, речь, все было так, будто каждый приход к нам в класс был важным событием. Мы об этом никогда не говорили, но очень ценили.
Муж нашей классной руководительницы был азербайджанец, и мы любили ходить к ней домой делать стенгазету. С ними жила тетя-азербайджанка, она по-русски не говорила, молча ставила перед нами блюдо с какими-то восточными сладостями, две маленькие дочки лезли к нам рисовать. Ольга Францевна была человеком исключительной доброты. Но дело не просто в доброте. Она была, выражаясь суконным языком, “продукт советского строя” — и “производитель” этого строя. Перебирая в памяти людей, которые были бы совершенно несовместимы с тем антисоветским, что мы сегодня видим в России, я бы сразу назвал ее. Она была абсолютно чужда пошлости и ни перед кем не заискивала, будучи при этом покладистой и разумной. И была она замечательным педагогом. Мы понимали математику так, будто в ней ничего сложного не было. Такая у нашей учительницы была культура мысли и слова. Вообще, это может показаться странным, но наши школьные учителя были по своему уровню выше университетских преподавателей, как я их узнал в МГУ. То есть, конечно, те в своей области были мастерами, но учителя в общем, как тип интеллигента, были людьми удивительно широкими. Они могли говорить о проблемах бытия. Даже наши с ними стычки и конфликты как-то оборачивались важной стороной, что-то из них западало в душу. Школа не была фабрикой, а мы не были винтиками.
Когда в старших классах сложилась “культура” стиляг, в среде учителей возник едва заметный, но, видимо, глубокий раскол. Думаю, гораздо более глубокий, чем в среде учеников. У нас сменилась классная руководительница, вести класс стала преподавательница литературы, женщина молодая и красивая. Педагог она была блестящий, замечательно читала стихи. Она приходила на наши вечеринки с вином, их собирали ребята из “генеральского” дома, они жили в больших квартирах. Не все в классе на них ходили. Там витал дух корректного презрения к “плебеям” (кстати, тогда это слово вошло в жаргон). Мне на этих вечеринках было жалко смотреть на наших девочек из “бедных” семей, которые этого не чувствовали и искренне радовались компании.
Со стилягами наша литераторша имела общий язык — без слов, взглядами. Но иногда казалось, что они общаются где-то вне школы, там, где проходит их главная жизнь — так они понимали друг друга. Повторяю, что это была преподавательница высокого класса, что-то в ней даже было от змея-искусителя, она была как бы антиподом нашей Ольги Францевны, которая теперь наблюдала за классом с какой-то грустью, как будто потерпела поражение. У нас был литературный кружок, там наша учительница рассказывала о символистах, читала Гумилева, Ахматову. Она меня туда звала, и я бы не прочь был ходить и слушать. Но было там что-то чужое и даже враждебное, странно и неприятно. Это было что-то новое. Вернее, раньше оно, наверное, тоже было, но пряталось, а теперь стало осторожно выходить на свет.
Она говорила мне на этих собраниях кружка: “Сергей, почему вам нравится Маяковский? Ведь он — поэт невысокого полета. Посмотрите, насколько глубже него Блок”. И она читала какую-нибудь строфу из Блока — для меня. Неприятно было, что в классе она говорила совсем иные слова, а здесь предлагала мне войти в кружок посвященных. Тогда я, конечно, не анализировал своих чувств — и не подумал бы тратить время на такие вещи. А сейчас вспоминаю и вижу, что это меня оскорбляло, мы считали себя выше таких уловок. Да, мне нравился Маяковский. Может быть даже, что он мне поначалу понравился потому, что его нам рекомендовали любить, но потом-то он мне понравился, и я даже знал, почему. А тут меня соблазняли возможностью тайно его не любить. Нам двуличность тогда была противна.
Раз уж заговорили о стилягах… Странно, но мне не попалось ни одного исследования этого явления. А оно было, думаю, исключительно важным. Если бы в нем вовремя разобрались! Ведь это был крик важной части молодежи о том, что ей плохо, что-то не так в нашем советском обществе. Это были ребята из семей важных работников (номенклатуры). Они не знали нужды — и им стало плохо. Но ведь следующие поколения уже в массе своей подрастали, не зная нужды. Стиляги нам показывали что-то, к чему должно было готовиться все общество. Этого не поняли, и их затюкали. Хотя какое-то время они стойко держались, но постепенно превращались в секту и “вырождались”. Трудно долго быть изгоями.
Политические интриги в верхах до нас не доходили, но что-то там странное происходило. Летом вдруг показал свое лицо преступный мир. До этого он как-то прятался, “соблюдал приличия”. Были во дворах хулиганы, кое о ком было известно, что они воры, но они знали свое место. Большую роль тогда играл в жизни участковый уполномоченный милиции. Они не менялись подолгу, хорошо всех знали. У нас долго жила без прописки семья моей тети. Регулярно, раз в год, приходил наш участковый, пил чай, проводил беседу, требовал обязательно оформиться.
Это был сильный мужчина. На шее у милиционеров тогда был красный шнур, скрепленный колечком. Пару раз я видел, как наш участковый почему-то вдруг накидывался на какого-нибудь из хулиганов, которые по вечерам группами стояли в подворотнях и арках, валил его на землю, срывал с себя этот шнур и ловко связывал ему руки. Потом вел в отделение. О сопротивлении милиционерам не слыхивали, хотя они оружия не носили. Кобуры были или пустые, или, как иногда дразнила шпана, там лежал бутерброд на завтрак. Дубинку резиновую в первый раз я увидел в Москве 1 мая 1989 г.
И вдруг в начале лета 1953 г. Москву заполнили уголовники всех возрастов. Это была амнистия, о которой потом много писали и даже снимали кино. Видно, что кроме амнистии был какой-то знак, потому что поведение этих людей резко изменилось. Они дали бой обществу — осторожный, но открытый. Слухи, конечно, все преувеличивали, но ужасных случаев рассказывали много. Я и сам столкнулся с новым явлением — меня ограбили (пока что это был единственный случай в моей жизни).
Мы с приятелем сдали экзамен в школе, настроение было хорошее, погода прекрасная, и мы поехали покататься на речном трамвае. От центра до Ленинских гор. Я уговорил приятеля истратить все наши деньги в буфете парохода — купили мороженого, лимонаду, оставили только на обратную дорогу — рубль с мелочью (значит, копеек 18). Сошли и видим — склоны Ленинских гор заполнены странными людьми. Они сидели кучками вокруг костров, что-то варили, играли в карты, при них была малолетняя шпана. Это были освобожденные по амнистии, нахлынувшие в Москву. Мы шли по берегу, и от одного костра отделились трое мальчишек и нагнали нас. Потребовали деньги. Мой приятель говорит: “Нет денег. Вот, смотри, одни ключи в кармане”. Парень ловко выхватил у него ключи и говорит: “Давайте деньги, а то брошу ключи в реку”. Я вынул деньги и отдал ему. Величиной суммы ребята были разочарованы, вернули ключи и побрели к своим покровителям, которые внимательно смотрели за нашими переговорами. Пошли мы пешком домой, путь неблизкий. И — надо же совпадение — встретили мать моего приятеля, которую каким-то ветром занесло в те края. Странно, что таких совпадений в жизни бывает немало.
Осенью по Москве стали ходить военные патрули — по паре солдат со штыками на поясе. Осматривали закоулки тщательно, были настороже. Сразу обстановка пришла в норму, но осадок у людей остался. Раньше казалось, что таких сбоев в нашей государственной машине быть не может. Кстати, в 1990 г., когда в больших городах демократической прессой были разогнаны органы правопорядка и начался быстрый рост преступности, правительство попыталось ввести патрулирование улиц военными вместе с милицией. Поднялся страшный крик, говорили чуть ли не о военной диктатуре. И главное, этот крик находил широкий отклик у горожан. Это производило очень тяжелое впечатление — как будто люди вдруг утратили здравый смысл.
Мы были подростками, времени не хватало, каждый день в школе был наполнен чем-то новым. Тогда ввели в практику шефство. Нам оно дало очень много. Нас всех кинули как будто в поток технической мысли (даже, скорее, чувства). Заводов вокруг было много, чего только оттуда не доставали ребята. И изобретали, как приспособить. Недалеко от школы, в бывшем ресторане “Спорт” обосновался Институт управления и телемеханики АН СССР. Попросту, Институт кибернетики. Приходил оттуда шеф нашего класса, мрачный инженер. Приносил их изделия — кибернетические машины, сделанные ради интереса в виде игрушек. Вынимал он из кармана трактор, и этот трактор начинал ездить по классу, изучая препятствия, находя выход из лабиринта, выбирая кратчайший маршрут и т.д. Умная машина! Он кое-что объяснял нам, не очень-то понятно. Но интерес был большой, какие-то новые мысли возникали. А главное, все это делали наши люди — этот инженер в потрепанном пиджаке.
Потом нашими шефами были инженеры из ЦАГИ — Центрального аэрогидродинамического института. Мы ходили в их лаборатории, смотрели на испытания моделей самолетов. Работали там нормальные, близкие нам во всех отношениях люди, но от них исходила уверенность, что все нам по плечу. Самые лучшие самолеты будем строить. И еще нас много водили на экскурсии на заводы. На АЗЛК еще делали первые модели “Москвича”, но уже прекрасно было видно, как замечательно промышленное производство, насколько ловки и веселы рабочие, с какой точностью станок-автомат вытачивает распределительный вал. Насколько помню, никого из ребят это зрелище не оставляло равнодушным. Чуть позже, когда сплотились наши стиляги и появился у них свой язык, стали они над всем этим посмеиваться. Это поначалу казалось очень странно. Может, даже и привлекало тем, что было непонятно.
Школу я кончил в 1956 г. Сейчас, посмотрев нашу уже перестроечную школу 80-х годов (мои дети учились), посмотрев школу на Западе, я скажу, что в 50-е годы советская школа “созрела” и выявила свои главные качества. Это было великолепное творение нашей культуры и всего народа. И явление это было чисто советское. Возможно, неповторимое и, видимо, в нынешней России его не удержать. Это было явление во многом духовное и художественное, взлет его связан с Победой и многими культами, которые нельзя поддерживать искусственно. Не получается. Конечно, если бы мы поняли, что такое наша школа, то многое можно было бы закрепить и воспроизвести и в “хладнокровных” условиях. Но понимания, думаю, не было, его не видно и сейчас. Тогда мы об этом не думали. Казалось, что все черты советского жизнеустройства — вещь естественная, так что же о них думать.
В старшие классы к нам пришло уже много учителей нового поколения, они учились во время войны, это были уже в основном интеллигенты во втором поколении, хорошо образованные. Но, благодаря пережитой в юности войне, люди исключительно чуткие и, я бы сказал, истинные демократы. Они ценили каждого из нас, как это полагается в христианстве, но у них это было советское, “сталинское” свойство. Они спуску не давали и требовали от всех нас стать личностями, не опускаться.
Многие видели хороший лирический фильм по повести В.Распутина “Уроки французского”. Я люблю этот фильм, но в одном смысле в нашей школе было совсем по-другому. Умная и тонкая учительница маленького Распутина говорит ему, что он должен хорошо питаться, чтобы хорошо учиться — потому что он очень способный мальчик, не то что другие, балбесы. Наши учителя таких вещей не говорили и, по-моему, не думали. Сейчас я перебираю в памяти всех их, все наши разговоры — такого не могу себе представить. Если бы мне кто-нибудь из учителей такое сказал, это была бы для меня вещь постыдная, мне было бы очень неудобно за учителя.
Понятно, что учительницы наши были разного достатка. Например, географию вела жена народного артиста СССР из МХАТа. А наша классная руководительница, математичка, дочь чеха, была замужем за солистом оркестра Большого театра. Другие, видно было, жили очень скромно. Но все молодые учительницы приходили в класс хорошо, элегантно одетыми. Все были чем-то красивы — движения, речь, все было так, будто каждый приход к нам в класс был важным событием. Мы об этом никогда не говорили, но очень ценили.
Муж нашей классной руководительницы был азербайджанец, и мы любили ходить к ней домой делать стенгазету. С ними жила тетя-азербайджанка, она по-русски не говорила, молча ставила перед нами блюдо с какими-то восточными сладостями, две маленькие дочки лезли к нам рисовать. Ольга Францевна была человеком исключительной доброты. Но дело не просто в доброте. Она была, выражаясь суконным языком, “продукт советского строя” — и “производитель” этого строя. Перебирая в памяти людей, которые были бы совершенно несовместимы с тем антисоветским, что мы сегодня видим в России, я бы сразу назвал ее. Она была абсолютно чужда пошлости и ни перед кем не заискивала, будучи при этом покладистой и разумной. И была она замечательным педагогом. Мы понимали математику так, будто в ней ничего сложного не было. Такая у нашей учительницы была культура мысли и слова. Вообще, это может показаться странным, но наши школьные учителя были по своему уровню выше университетских преподавателей, как я их узнал в МГУ. То есть, конечно, те в своей области были мастерами, но учителя в общем, как тип интеллигента, были людьми удивительно широкими. Они могли говорить о проблемах бытия. Даже наши с ними стычки и конфликты как-то оборачивались важной стороной, что-то из них западало в душу. Школа не была фабрикой, а мы не были винтиками.
Когда в старших классах сложилась “культура” стиляг, в среде учителей возник едва заметный, но, видимо, глубокий раскол. Думаю, гораздо более глубокий, чем в среде учеников. У нас сменилась классная руководительница, вести класс стала преподавательница литературы, женщина молодая и красивая. Педагог она была блестящий, замечательно читала стихи. Она приходила на наши вечеринки с вином, их собирали ребята из “генеральского” дома, они жили в больших квартирах. Не все в классе на них ходили. Там витал дух корректного презрения к “плебеям” (кстати, тогда это слово вошло в жаргон). Мне на этих вечеринках было жалко смотреть на наших девочек из “бедных” семей, которые этого не чувствовали и искренне радовались компании.
Со стилягами наша литераторша имела общий язык — без слов, взглядами. Но иногда казалось, что они общаются где-то вне школы, там, где проходит их главная жизнь — так они понимали друг друга. Повторяю, что это была преподавательница высокого класса, что-то в ней даже было от змея-искусителя, она была как бы антиподом нашей Ольги Францевны, которая теперь наблюдала за классом с какой-то грустью, как будто потерпела поражение. У нас был литературный кружок, там наша учительница рассказывала о символистах, читала Гумилева, Ахматову. Она меня туда звала, и я бы не прочь был ходить и слушать. Но было там что-то чужое и даже враждебное, странно и неприятно. Это было что-то новое. Вернее, раньше оно, наверное, тоже было, но пряталось, а теперь стало осторожно выходить на свет.
Она говорила мне на этих собраниях кружка: “Сергей, почему вам нравится Маяковский? Ведь он — поэт невысокого полета. Посмотрите, насколько глубже него Блок”. И она читала какую-нибудь строфу из Блока — для меня. Неприятно было, что в классе она говорила совсем иные слова, а здесь предлагала мне войти в кружок посвященных. Тогда я, конечно, не анализировал своих чувств — и не подумал бы тратить время на такие вещи. А сейчас вспоминаю и вижу, что это меня оскорбляло, мы считали себя выше таких уловок. Да, мне нравился Маяковский. Может быть даже, что он мне поначалу понравился потому, что его нам рекомендовали любить, но потом-то он мне понравился, и я даже знал, почему. А тут меня соблазняли возможностью тайно его не любить. Нам двуличность тогда была противна.
Раз уж заговорили о стилягах… Странно, но мне не попалось ни одного исследования этого явления. А оно было, думаю, исключительно важным. Если бы в нем вовремя разобрались! Ведь это был крик важной части молодежи о том, что ей плохо, что-то не так в нашем советском обществе. Это были ребята из семей важных работников (номенклатуры). Они не знали нужды — и им стало плохо. Но ведь следующие поколения уже в массе своей подрастали, не зная нужды. Стиляги нам показывали что-то, к чему должно было готовиться все общество. Этого не поняли, и их затюкали. Хотя какое-то время они стойко держались, но постепенно превращались в секту и “вырождались”. Трудно долго быть изгоями.