Папа поправится, и, надеюсь, все пойдет хорошо. От Феликса я получил позавчера письмо, когда прибыл на базу за продуктами, и ответил ему. Мама, ты только не плачь, дела наши не так уж плохи. Нас у тебя шестеро, и все мы тебя любим. Вот увидишь -- мы еще не раз порадуем тебя и папу, и вам будет чем гордиться. Феликс и сам глубоко переживает свое положение, а это уже хорошо. Парень он умный, с характером, и думаю, сделает правильные выводы на всю жизнь.
   Сейчас я прибыл на базу с авансовым отчетом и вожусь со всякими накладными и расписками на гвозди, муку, лошадей, седла, карты и т.д.
   Погода здесь очень необычная: сразу можно ожидать и дождя, и града, и снега. С ватником и высокими резиновыми сапогами я не расстаюсь ни на день, так как везде болота и холодно.
   Сейчас у меня три лошади вместо 46 оленей. Работать на лошадях, конечно, труднее, так как они проваливаются в оттаявшую мерзлоту, но зато по дороге можно быстро скакать верхом. Со мной работает помощником Генералов Слава -- курсант третьего курса. Парень он хороший, веселый, но любит поспать. Если же даешь ему работу -- сделает вовремя и хорошо. Я им доволен.
   В бригаде же рабочие разные. Один -- немец с Поволжья, работящий, тихий. Другие -- русские. Один отсидел 9 лет (с 16 лет), другой отбывает принудработы первый год и ругается все время, что я вычитаю 25 процентов его зарплаты по исполнительному листу.
   С отчетами я кое-как справляюсь, но за май месяц недосчитался 400 рублей -- или потерял чью-то расписку, или уплатил кому-нибудь в тундре и не взял расписку.
   Норму пока не выполняю, так как рабочих у меня только трое, а нужно пять. В тундре мы взрываем мерзлоту аммоналом и роем котлован, в который на глубину 3,5 метра ставится геодезический сигнал высотой 7,5 метра. Мое дело: найти место в тундре для этого сигнала, организовать работу, следить за ее ходом, принять постройку, проверить, проследить, чтобы все было сделано именно так, как нужно. Это очень трудно -- особенно заставить рабочих соблюдать технику безопасности. При взрывных работах камни и мерзлый грунт летят на высоту 200-300 метров и свистят, как снаряды. Только и смотри, чтобы в голову не попало.
   Все трудности, которые имеются у меня, это организационная и финансовая. Финансовая -- в смысле отчетности. На каждого рабочего я веду лицевой счет, плачу им деньги, даю продукты, обмундирование. Все, что получает звено, висит на мне, и я буду отчитываться, если чего не хватит. Здесь очень хороший театр, и каждый день присутствия в Воркуте мы проводим в театре. Хотя в городе нет деревьев, выросших здесь, но каждое лето улицы усаживают елками, привозимыми с юга, сеют на газонах овес, ячмень, траву тимофеевку и метелки. Получается симпатично.
   До 21 июня мы переезжали и перевозили металлические сигналы на оленях. У меня был оленевод с семьей и 46 оленей. Обеспечивали все перевозки. Но с наступлением жары на оленях работать уже нельзя, они подались на север, а я получил лошадей и одного конюха.
   Феликсу числа 15-го я пошлю денег рублей 100, так как в лагерях больше ста рублей нельзя иметь.
   Получил от Галки телеграмму из Москвы о том, что она выехала 1 июля. Что это за дом отдыха, куда она поехала? Знаю, что "Интуриста", но до каких пор она там будет, с кем, когда приедет -- не знаю. Она пишет мне очень мало писем. Я пишу редко, но значительно чаще, хотя и работаю в тундре. Наверное, папа был прав: она немножко зазналась после повышения своего отца. Но я еще не спешу разочаровываться...
   Мама, я хочу заказать у ненцев бурки, пришли размеры ног ребят: Юры, Веры, Нади. Тимошке куплю без мерки самые маленькие меховые бурки с узорами.
   Живем в тундре в палатке. До сегодняшнего дня мошек не было, так как стояли холода, но после трех дней хорошей погоды и дождя их стало очень много, и сегодня я уже получил накомарники на бригаду. На рекогносцировку (так называется предварительный осмотр незнакомой местности) я езжу верхом на лошади, со Славкой, который помогает мне.
   В бригаде завелись вши, и приходится думать, в каком поселке устроить бригаде баню, как отдать белье в стирку и т. п. Если будет возможность, то пришли мне дуста, он очень хорошо помогает, и я спасаюсь только им: посыпаю свои оленьи шкуры, на которых сплю, и вши не переползают. Благодаря этому у меня пока этих "зверей" не завелось.
   В Воркуте я хожу в форменном плаще, джемпере, с рубашкой и галстуком, в черных брюках. В тундре -- в резиновых сапогах, в брюках от робы, в синей рабочей куртке, а внизу -- рубашка с галстуком и джемпер.
   Ношу усы: больше уважения от рабочих...
   Вот так идут мои дела.
   Сегодня мы со Славкой решили провести вечер в Доме инженера и техника. Это, пожалуй, самой уютное и благоустроенное здание в городе.
   Мягкие кресла, лампы-торшеры, ковры, радиола, небольшой буфет, бильярд, книги, журналы. Сегодня понедельник, и здесь тихо. Славка читает, а я пишу.
   За меня не волнуйся. Ты посмотрела, мама, на меня так грустно как-то, когда двинулся поезд и я стоял у окна... Не бойся, я нигде не пропаду: не маленький и здоров.
   Если нужно пшено, горох, то я могу прислать -- здесь свободно лежит в магазинах. Впрочем, что я спрашиваю: конечно, нужно! Но выслать смогу только в следующий приезд в Воркуту -- очевидно, дней через 15.
   Пиши мне, мама. Целую крепко всех. Броня".
   И еще одно письмо -- последнее, за тринадцать дней до гибели.
   "22 июля 1950 года
   Здравствуй, дорогая мама!
   Получил от тебя сразу два письма. От Гали получил одно. До послезавтра буду находиться на базе, так как готовлюсь к новому виду работ.
   После твоего предупреждения я стал осторожнее с финансами и записываю в журнал каждую казенную мелочь.
   В воскресенье я уезжаю на юг: к реке Уса. Там уже не голая тундра, а есть лес высотой 10-12 метров и толщиной до 30 сантиметров. Это я смотрел на карте. В этом районе я пробуду месяца полтора и, очевидно, в Воркуту буду приезжать крайне редко.
   Я буду работать здесь август, сентябрь и часть октября. Галя будет отдыхать приблизительно до конца августа и вернется к началу занятий в университете.
   С сегодняшнего дня из Воркуты в Ленинград стал ходить прямой поезд с мягкими и жесткими вагонами. Цены на билеты снижены вдвое: теперь билет стоит 156.00. Такой же поезд ходит через день в Москву. Стало совсем хорошо с транспортом. В Ленинград отсюда мы поедем, таким образом, в мягком вагоне. Это будет такое счастье -- ехать домой из Воркуты...
   Здесь сейчас тепло, температура доходит до плюс 26-27: загорать можно, но не позволяют комары. Поэтому только при сильном ветре и солнечной погоде удается (очень редко) снять рубашку и позагорать. Лицо и руки, конечно, уже загорели давно и, как всегда летом, стали у меня черными.
   Мама, Феликсу я сейчас тоже напишу. Денег ему вышлю рублей 50, так как сейчас у меня много расходов по работе, а зарплаты не дают: дают только деньги на производство работ и немного (достаточно) на питание. Свежего здесь мало. Мяса нет никакого. Очень хочется колбасы. Когда Галка приедет с юга, пусть пришлет немного копченой колбасы или корейки. Посылка из Ленинграда идет 5-6 дней, так как ее сразу же отправляют прямым поездом.
   Как здоровье папы? Привет ему и всем ребятам. Папе я заказал меховые туфли, и, может быть, сделают теплые рукавицы.
   Как дела на огороде? Посадили ли что-нибудь, кроме цветов? Есть ли картошка (посажена ли)?
   Здесь картошка только сушеная. В столовой солонина, квашеная капуста, сушеная картошка и макароны. Сегодня, правда, был маринованный виноград. Вот чего не ожидал!
   Феликс пишет только то, что можно писать. Спрашивает у меня, много ли он делает ошибок в письмах, боится разучиться писать.
   Как там Юра учится? Понял ли он, что учиться нужно в году, чтобы избежать переэкзаменовок, а следовательно -- не портить себе лета? Легче всего запустить учебу -- на это труда своего не нужно тратить, но когда она запущена -- становится трудно. Пусть даже теперь для него служит примером Феликс, который в тюрьме, в лагерных условиях, стремится учиться и старается писать без ошибок! Он должен понять, что образование -- могучее оружие, с которым он всегда пробьет себе дорогу к интересной жизни и выведет других...
   Парень он неглупый, но пора ему браться за ум, а иначе его ждет незавидная судьба. Юра, ты вот что: не дури, а учись как следует, на "хорошо" и "отлично", и тогда сам увидишь, как хорошо это для тебя, для родителей и для школы.
   Верочка с Наденькой молодцы, что хорошо учатся. Я им тут хотел послать живого олененка с маленькими рожками, да ему нужен мох для питания, а в Ленинграде его нет. Хлеб и другие продукты олени не едят: питаются только мхом, листьями березки (карликовой) и травой. Постараюсь поймать им белого медвежонка. Для этого ношу с собой соль: насыплю ему соли на хвост и поймаю!
   Привет всем. Поцелуй, мама, всех ребят за меня и мужайся: все будет хорошо. Когда я вернусь, мы придем с Галкой в гости и хорошо обо всем поговорим.
   Пиши, мама, мне и ребят заставь, должны же они свою речь развивать. Пусть Юра с Верой напишут мне письмо. Я буду очень рад. И Надюшка пусть напишет. Пусть пишут обо всем. Хорошо, ребята?
   Ну, целую, ложусь спать. Уже два часа -- солнце давно уже поднялось. Целую еще раз. Броня".
   И карандашная записка, которую Бронислав успел написать в больнице города Воркуты. Она на медицинском бланке, и ее нельзя читать часто:
   "Мамочка, береги детей.
   Галка милая...
   Простите, Броня".
   Два машинописных листа с круглой печатью.
   "Акт о несчастном случае, связанном с производством. Геодезический отряд в"-- 36 Северо-Западного аэрогедезического предприятия. Коми АССР, г. Воркута.
   ...Несчастный случай произошел 1 августа 1950 года в 20 часов в тундре, в 12 километрах к западу от города Воркуты.
   ...При уничтожении остатков электродетонаторов и капсюлей-детонаторов, вследствие неосторожно обращения с ним десятника-взрывника КУЗЬМЕНКО произошел преждевременный взрыв от искры, попавшей в гильзу детонатора.
   Исход несчастного случая: пострадавший умер в больнице, в городе Воркуте около 2 часов 2 августа от отека легких на почве общей контузии и шока".
   Полупьяный десятник Кузьменко, который в акте упоминается без инициалов, поленился ждать, пока сгорят положенные метры бикфордова шнура, отрезал полметра, надеясь отбежать, и чиркнул спичкой...
   Вспыхнувшая головка отскочила в ближнюю гильзу неряшливо рассыпанных детонаторов.
   Кузьменко отпрыгнул и повалился на землю, у него лишь обгорели сапоги.
   Бронислав, шедший к нему во весь рост, не успел...
   Вот и все.
   Брат писал стихи. Они попали ко мне вместе с другими семейными документами не так давно. Почти все они датированы 1947 годом. Брониславу тогда было девятнадцать.
   Говорят, что время лечит:
   Дни проходят и года,
   Угасают люди-свечи,
   Только вспыхнут иногда.
   Не хочу я быть свечою:
   Таять, медленно гореть
   И ненастною порою
   От огня вдруг умереть.
   Но сгореть придется все же:
   Нас зажгли, и мы горим.
   Но огонь мы свой не можем
   Сделать ярким и большим.
   Мне для жизни, для горенья,
   Нужен воздух свежий, чистый.
   И тогда сгорю без тленья,
   Может, только будут искры.
   Феликс в то время был под Иркутском. Когда погиб Бронислав, ему исполнилось восемнадцать.
   "20 августа 1950 года.
   Здравствуйте, дорогие мои мамочка, папа, Юра, Вера, Надя и Тимка.
   Мама, прошу тебя, держи себя в руках, это для ребят. Постарайся поменьше плакать, ведь Броня очень этого не любил. Да, совсем плохо стало без Брони. Теперь там у вас старший из детей Юра, и пусть он всегда поступает, как Броня. Я Броню буду помнить всегда и следовать его примеру.
   Мама, получил вчера твое письмо из Воркуты. Деньги, марки и бумага дошли в целости. Большое за это спасибо.
   Работаю по-прежнему на заводе, но уже не подручным у формовщика, а прицепщиком. Электрические краны привозят и увозят детали, а я должен отцеплять и прицеплять и после этого убирать землю, которую сбивают с деталей (ведь тут же детали и отливают).
   Сам я жив и здоров.
   Как поживают остальные ребята? Мама, береги свое здоровье.
   Вот хочу писать о другом, но мысли все сворачивают на него, на нашего Броню. Мама, но плакать я не буду, мне уже 18 лет и притом все время находишься на людях. Не подумай, что я стыжусь плакать. Нет. Но никто не поймет моего горя, а будут только смеяться. А как хотелось бы забраться в темный угол и плакать, плакать, как маленькому.
   Мама, как живет Галя? Приезжала ли она в Воркуту?
   Ну, до свидания. Не могу я больше писать. Крепко целую всех.
   Поставьте Броне что-нибудь от меня.
   Ваш сын и брат Феликс".
   На фотографии Бронислава, которую после его смерти мать прислала Феликсу в лагерь, надпись: "Феликс, будь таким же хорошим, как наш Броня".
   Указ о помиловании Феликса вышел через полтора года.
   Радио на нашей даче уже нет -- я в строительной горячке перерубил провода, и Никола возит с собой транзистор. Мы не спеша готовимся ко сну и слушаем последние известия. Феликс на правах старшего поставил свой матрац возле печки и по вечерам ложится на него, закуривает и рассуждает на разные темы. В основном о текущем моменте и видах на будущее, исходя из прошлого. В своем портфеле он постоянно носит вместе с пачками научных журналов один из томов "Истории государства Российского" Соловьева. Иногда он зачитывает нам целые страницы. Мы слушаем, удивляемся и затеваем исторические разговоры, обнаруживая свою дремучую некомпетентность.
   Из жизни наших пращуров мы помним только Киевскую Русь, татаро-монгольское иго, деяния Петра I и Бородинскую битву. И отдельные факты, случайно запавшие в память. Покорение Ермаком Сибири я помню, например, благодаря одноименной картине Сурикова. А завоевание Казанского царства -- по пищалям и саблям в холодных переходах храма Василия Блаженного, куда лет двадцать назад мы заходили с отцом.
   Зато мы могли бы назвать более близкие даты сомнительной важности, которые заучивали в институте.
   Выясняется, что мы не слышали о "Повести временных лет" Нестора.
   -- Ослы! -- торжествующе говорит Феликс. -- Это про вас сказал Евтушенко: "В какой стране живет -- не знает, одно лишь ясно -- близ Китая". Не знать "Повесть временных лет"! Олухи!
   Я говорю, что этот факт еще и о чем не свидетельствует. Да, человечество пишет уже шесть тысяч лет. Пишет законы, нравоучения, описания быта и правлений императоров, песни, басни, рассказы, романы и рецензии на них, учебники пишет и некрологи, газетные статьи, анонимки, брошюры по кролиководству, тексты для плакатов, эссе, диссертации и путевые заметки... Ну и что? Хоть мы и освоили печатное дело только в Х\/I веке.
   -- Вот именно, -- поддерживает меня Молодцов. -- Иван Федоров и освоил! Тамбовский, говорят, мужик, -- улыбается он.
   -- Пра-авильно! -- Феликс спускает ноги на пол и нашаривает валенки. -Я об этом и толкую! Я толкую о том, что болванов, которые скулят, что у нас дорогие и плохие магазины -- не полная чаша, надо сажать за парты и класть перед ними учебник истории.
   Феликс находит свой портфель и достает из него томик Соловьева.
   -- Ведь наш с Тимофеем дед родился еще при крепостном праве! -- Он листает книгу. -- Подумать только! Два поколения назад рабство на Руси было закреплено законом. Лучины жгли! С голоду мерли!
   Феликс говорил чистую правду. В послужном списке деда-химика, который хранится в семейной шкатулке, указан год его рождения -- 1860-й.
   По нынешним временам, в нашем роду сплошные аномалии. Моя мать родилась, когда ее отцу было 47. Я -- когда матери шел 43-й.
   Да, два поколения назад еще было крепостное право. Доживали свой век бунтари-декабристы, и в Симбирске еще не родился Владимир Ульянов. Интересная штука история.
   -- Сейчас я найду, как европейцы русских послов в хлевах размещали, -обещает Феликс. -- Чтобы вы не очень задавались нашим прошлым. А то кое-кто думает, что мы всегда ходили в ботинках, пользовались электричеством и облегчали нос посредством платка. Сейчас вы увидите, как жили наши предки...
   -- И перестанем удивляться, почему скороходовская обувь до сих пор напоминает колодки, -- вставляю я.
   -- А в грузинском чае попадаются палки! -- улыбается Молодцов.
   Феликс откладывает книгу, и мы вспоминаем, как несколько лет назад он выбрал из пачки чая прутики и палки и послал их директору чаеводческого колхоза с припиской: "Это что, чай, да? Обижаешь, дорогой..." И написал свою фамилию и адрес без всяких пояснений. Вскоре ему прислали бандероль с отменным сортовым чаем, испуганными извинениями и приглашением в гости. Чаеводческий начальник обещал теплый прием и уверял, что самым строгим образом взыщет с халтурщиков.
   Феликс никогда не стыдился доверять свои мысли и чувства бумаге. А также обнародовать их. Во время Карибского кризиса он отбил в Москву телеграмму: "Борода и рубашка есть, прошу направить добровольцем на Кубу". Через несколько дней Феликса вызвали в военкомат и мягко попросили не давать больше подобных телеграмм: пусть он не волнуется -- дела обстоят не так плохо, чтобы посылать добровольцев.
   -- Да... -- блестит глазами Феликс, что было, то было. А рубашка у меня в самом деле была: черная, с погончиками, как у Фиделя. Мать сшила...
   И я вдруг вспоминаю ту рубашку, Феликса с бородой, мать за швейной машинкой "зингер" -- она шьет мне такую же, с погончиками рубашку, а я хожу по комнате и волнуюсь, что может получиться хуже, чем у старшего брата, или зеленый репс материнской блузки плохо выкрасится в черный.
   А потом я в этой рубашке вместе с приятелями протискиваюсь сквозь густую толпу на Суворовском проспекте, чтобы ближе оказаться к проезжей части, где два парня пишут мелом на асфальте: "Вива Куба! Вива Фидель!" И милиционеры в синих еще мундирах с улыбками косятся на них и поторапливают: "Живее, живее! Восклицательный знак побольше!" И нестерпимое желание увидеть мужественную улыбку Фиделя, прокричать что-нибудь как можно громче, чтобы он заметил тебя в толпе, заметил твою рубашку, кивнул бы и понял, какие у него есть друзья. С такими не пропадешь.
   И тяжелое чувство досады в поредевшей толпе, когда объявили, что Фидель уже проехал другим маршрутом, и со стороны Невского цепочкой поползли темно-синие троллейбусы...
   Мне было тогда лет двенадцать, Феликсу -- к тридцати, и он говорил, что станет брать меня в свои компании при условии, что я смогу спокойно отжаться тридцать раз от пола и двадцать раз присесть на каждой ноге. Как он.
   И я по утрам и вечерам до дрожи в локтях отжимался от пахнущего мастикой пола, считая сдавленным голосом: "...пятнадцать... шестнадцать..." Потом я отлеживался на шелковистом прохладном паркете и старался не прозевать мягкие шаги матери в коридоре -- чтобы она не застала меня в цыплячьей бессильности и не огорчалась. "Ну, сколько сегодня? -- спрашивала мать, когда я, сдерживая дыхание, шел мимо нее в ванную. -- Продвигается? Быстренько умывайся и иди завтракать, я уже суп погрела". Мать старалась придерживаться традиции, заведенной в доме ее отца: "Завтрак съешь сам, обед раздели с товарищем, а ужин отдай врагу". Были у нее и другие твердые заповеди.
   Я подчистую съедал завтрак, дважды в день пил вонючие пивные дрожжи, чтобы набрать вес, тайком от матери выпячивал на ночь нижнюю челюсть, стискивал зубы и заматывал голову, как при флюсе, полотенцем, чтобы иметь волевой подбородок и характер, но утром обнаруживал подбородок съехавшим на прежнее место, а локти все так же начинали дрожать на десятом отжиме от пола.
   ...Условия старшего брата я выполнил к четырнадцати годам, когда уже не стало матери, но Феликс как-то рассеянно выслушал про мои достижения, похвалил, обещал в ближайшее время устроить мне экзамен и уехал в Загородный, к своей второй жене Лиле, где и пропал надолго.
   Друзьям, которым я много и смачно врал про похождения Феликса, я сказал, что экзамен сдан в лучшем виде и теперь-то старший брат возьмет меня в компанию -- мы с ним погуляем на славу. А потом, может быть, я вообще перееду к нему жить -- он приглашал...
   Феликс приехал, когда меня собирались исключить из школы и нужно было идти на педсовет.
   ...Я подрался в раздевалке с сыном нашей нянечки, и она, огрев меня шваброй, провопила в гулком вестибюле: "Ах ты, паршивец! Мать в гроб загнал, а теперь моего сына искалечить хочешь!.."
   Я пообещал нянечке, что скоро убью ее, и пошел на Синопскую набережную, чтобы обдумать, как это лучше сделать. В школе я почему-то пытался скрывать, что у меня умерла мать.
   Я просидел среди штабелей бревен до темноты, и когда фонари на правом берегу Невы перестали расплываться у меня в глазах, я взял портфель и пошел на чердак большого дома на Мытнинской.
   Меня поймали и привели домой на четвертый день.
   Феликс приехал на пятый.
   Он сидел возле дубового обеденного стола, курил, что-то отрывисто и гневно говорил мне, а я, стоя у окна, слушал, как поскрипывает у меня под ногами паркет, и почему-то больше не боялся брата.
   Я тогда, конечно, не знал, что в тот период у Феликса все было очень непросто в жизни.
   Я находился в том неудобном для окружающих возрасте, который принято называть переходным...
   Я надеваю ватник и выхожу на улицу за дровами.
   Да, мне тогда было четырнадцать, когда я подумал, что неплохо бы покончить жизнь самоубийством. Свести, как пишут в книгах, счеты с жизнью.
   Я сидел на подоконнике и смотрел на пустынный двор, где пузырились лужи. Отец был в театре. От мысли, что я никому не нужен, мне делалось невыразимо горько и грустно. Конечно, надо кончать с этой затянувшейся шуткой, думал я. Раз! -- и готово. Вот тогда они попрыгают, всплакнут горючими слезами. Под "ними" я подразумевал отца, сестер, братьев, племянника Димку и одноклассницу Ирку Епифанову.
   Правда, насчет слез племянника я сильно сомневался: он по малолетству мог и не понять, какого гениального дядьки лишился, а только обрадовался бы, что можно наконец растащить мои карандаши, альбомы с самолетами и раскурочить мои самодельный карманный приемник, но с годами бы до него, безусловно, дошло, что своим нытьем и приставанием он омрачал жизнь великого человека, и уж тогда угрызения совести не давали бы ему покоя до самой смерти. Н-да...
   Я покачивал ногой в рваном тапке и прикидывал способы сведения счетов с жизнью. Топиться и застреливаться не хотелось. Утопишься в Неве -- фиг найдут. Застрелиться нечем. Валялась, правда, под ванной старая поджига, но с ее хилой убойной силой скорее выбьешь себе глаз или повредишь в мозгу какие-нибудь нервы. Жить же одноглазым уродом было бы еще тошнее.
   Можно еще отравиться, думал я. Но тоже дело сомнительное. Рези в желудке, предсмертные судороги, синяя физиономия... Да разве найдешь настоящий цианистый калий или яд африканской кобры. Не найдешь. Придется травиться каким-нибудь вонючим дустом, а потом орать два часа: "Спасите! Помогите! Жить хочу!.."
   Нет, лучше повеситься. Торжественно и благородно. Как Есенин. В гостинице "Англетер". Отец говорил, что он в тот день играл там на бильярде и все видел своими глазами. Многие плакали. Вот и я так же: голову в петлю -- и порядок! Вы все тяготитесь мною? Пожалуйста! Вот я лежу -- в черном фраке, цилиндре и белой манишке. Отрешенный от всего земного, и на моих устах застыла горькая усмешка.
   Фрак, цилиндр и манишка лежали в большой пыльной коробке на антресолях -- их притащил Юрка, когда еще играл в самодеятельности Евгения Онегина.
   Хорошо бы еще белую розу в петлицу, фантазировал я. Чтобы та, которая посмеялась над моими стихами, уронила на нее запоздалую слезу раскаяния.
   Я представлял, как за гробом идет наш класс, вся наша школа, рыдают родственники, пошатываясь, бредет в черном платке Ирка Епифанова. "Боже! -заламывает она руки. -- Почему я не поверила, что он сам решил для меня все задачки по физике? Весь учебник, на целый год вперед!.." За гробом несут венки, мой табель с единственной тройкой по пению, почетную грамоту в бронзовой рамке -- за лыжный кросс. "Какой это был ученик! -- плачет классная воспитательница. -- Какие он писал стихи! Второй Пушкин!.." На крышке гробы лежит моя старая школьная фуражка с надраенной кокардой. Тяжко бухает оркестр. Траурная процессия выворачивает на Невский -- к Лавре. Перекрыто движение. "Кто? Кто это скончался?" -- тревожно шепчутся люди. "Загубили, не уберегли... -- горестно вздыхают в толпе. -- Была бы жива его мать, она бы такого не допустила".
   Рыдают Верка с Надькой -- зловредные сестрицы: "Ах, зачем мы заставляли его бегать за картошкой и выносить ведро... Зачем мы поднимали его в семь утра, чтобы он сходил в молочную кухню и отнес Димку в ясли? Прости нас, Тимоша!.."
   Братья держат под руки отца. По их щекам медленно катятся слезы. "Почему я не взял его пожить к себе? -- хмурится Феликс. -- Ведь ему было так тяжело в этом аду, где две комнаты на восемь человек..."
   "Зачем я позволял, чтобы мне звонила эта глупая театралка Ядвига Янцевна? -- низко опускает голову отец. -- Она бы никогда не смогла заменить ему мать. А он был такой ранимый. Прости, сынок..."
   Я вытирал слезы и пытался проглотить комок в горле. Да! Надо повеситься. В ванной. Когда все лягут спать...
   Какой же я был идиот.
   ...Потом я лежал на диване лицом к стене, горела настольная лампа, и отец тихо ходил по комнате, останавливаясь и прислушиваясь. Есенина из меня не получилось. Мне было стыдно, и я делал вид, что сплю. На кухне шептались сестры.
   Женщина с высоким голосом вскоре перестала звонить нам, и однажды, когда уже пришла весна и мы с отцом резали над тазиком проросшую картошку, подготавливая ее к посадке на огороде, он долго молчал, с хрустом разрезая клубни и хмуро разглядывая их, и сказал неожиданно тяжелым голосом: "Неужели ты думал, что я маму забыл? Не забыл, Иван Иванович..." И отложив блеснувший солнцем нож, пошел курить на кухню. Я слышал, как он открыл там кран и взял из сушилки чашку.