21
Маленький вертолет, скользя по барханам диковинной тенью, низко шел над песками. После вчерашнего урагана, вздыбившего тут все, до неба подкинувшего смерчевые столбы, пустыня отдыхала, ее парило, она наново укладывала свои барханные морщины, громадные шары верблюжьей колючки неприкаянно замерли, не ведая, куда их занесло. Вахтовый вертолет, добытый Мередом у нефтяников, придерживаясь курса асфальтовой дороги, но идя сбоку, заскакивая тенью в пески, был так обычен тут, что верблюды, пасшиеся у шоссе, даже голов не поднимали, не шарахались от странной, несущейся тени, вообще считали эту неуклюжую, громадную и очень шумную птицу вполне своим существом. Меред не обманул, обещая, что можно будет почти касаться рукой спин верблюдов, так низко пойдет вертолет. Верно, совсем низко вел молоденький, азартный пилот машину, все можно было разглядеть на коричневой равнине песка, всякую малую тропку, насвежо проложенную каким-то трепетным, мелькающим существом, тушканчиком, может быть, ящерицей, а может быть, и змеей. Пустыня жила своей жизнью, давно приняв вертолет вместе с его тенью и яростным шумом мотора с посвистом лопастей в свой мир. В свой мир были приняты и вшагнувшие в пески буровые вышки, то тут, то там выглядывавшие из-за барханов. В свой мир уже начинали принимать здесь бесконечный протяг из труб, укладываемых в траншею, извивистую, как змея, если только возможны многокилометровые змеи.
Меред забыл о своих спутниках, он приник к окну, отодвинул стекло, ветер сразу же слезы высек из его глаз, но Меред смотрел, смотрел, чуть что не вываливаясь в окно, и что-то кричал, безмерно счастливый, кричал или пел, ветер сминал его слова, сносил звук, закручивал в общий рокот и посвист мотора и лопастей. Меред был счастлив. Он, наверное, все же пел, а не кричал, он пел от счастья, переполнявшего его. Трубы, трубы тянулись через пустыню, трубы, по которым совсем скоро пойдет вода. Вода! Он пел, конечно же, а не кричал. И если можно бы было разобрать в вертолетном треске слова его песни, то это были бы слова о воде, о чуде, которое сотворит вода в этих бесплодных песках, о счастье его, Мереда, что он дожил до этих дней, когда снова пришла сюда вода, на бесплодную эту землю, но некогда плодоносную.
- Вот он, счастливый человек! - громко, чтобы пересилить шум мотора, сказал Самохин, кивнув Знаменскому на Мереда. И все так же громко продолжил: - Я задумываюсь, там ли я искал свое счастье в жизни?! Все чаще задумываюсь!.. Дурно спали эту ночь?! А я так и совсем не спал! Думал, не тайфун ли какой-нибудь накинулся на Красноводск! Страшная штука, эти тайфуны! Не довелось испытать?! А я, знаете ли, два года прослужил в консульстве на Яве! Рай, просто рай, а не земля! Но тайфуны!.. Никакого рая не захочешь, когда ветерок начинает дуть со скоростью в двести километров! Все сносит! Дома летают в воздухе! И самое страшное, что необъяснимый схватывает тебя страх! Ну, просто свихиваешься от страха! Именно, необъяснимый страх, то есть человек не может сам себе объяснить, что происходит! Мозг отказывается понять! Оттого и ужас! Подобное же состояние испытываешь, когда начинается землетрясение! Не доводилось испытать?! Теперь испытаете! В сейсмическую зону переселились! А я разок попал! Господи, это даже страшнее страха, страшнее тайфуна! В Японии тогда служил, представительствовал в Иокогаме! Перепугался, знаете ли, на всю жизнь! - Он говорил, выкрикивал, о чем-то страшном выкрикивал, но губы у него благодушно шевелились, он был доволен чем-то, в хорошем, благодушном пребывал настроении. Похоже, разглагольствуя сейчас, он тоже пел, это его была песня, исторгшаяся из души, возникшая из чувства полета, из радости полета, тоже, видимо, совершенно необъяснимого чувства.
А вот Знаменский так и не выбрался из вчерашней тоски. Не летелось ему сейчас, не смотрелось на диво пустыни, диво труб, которые вот-вот грянут тут водой, на семь веков покинувшей эти места.
- Ростик, дорогой, смотри, белый верблюжонок! - обернул к нему сияющее лицо Меред. - Это к счастью! Добрая примета! Хорошим пловом нас будут встречать! - И он опять усунулся в окно, опять завопил свою песню счастья.
Короткая остановка в Небит-Даге, где вертолет заправился горючим для трехсоткилометрового броска к Кара-Кале. На площадке, под навесом, уже ждал их стол, так щедро заваленный дынями и многоцветным виноградом, что чудо земных этих даров перестало казаться чудом, становясь обыкновенностью. Столько было всего, что ни к чему уже не тянулась рука. И это приметил мудрый и хорошо себя нынче чувствовавший старик.
- Замечали, Ростислав Юрьевич, когда столь щедр стол, то и азарта нет вкусить от щедрот? - сказал Самохин. - Человеку необходимо создать ситуацию, когда бы он мог пожадничать. Скорей, скорей чтобы схватить! Самый лучший кусок!
Но тут ему на отдельном столике вынесли графин с чалом, и милая, очень смущающаяся девушка, вся увешанная старинными украшениями из серебра, в шапочке в серебряных бляшках, в длинном синем платье до пят, вся сокрытая да еще и лицо почти сокрыв согнутой в локте рукой, вдруг так глянула на старика, блеснув глазами и зубами, что он замер, осекся и влюбился.
- Остаюсь! - шепнул он, тараща глаза. И остался бы, ей-богу, шутка уже не шутка, когда такие сверкнут глаза, но сморгнул, глянул, а девушки уже нет, только столик с мутным чалом в графине стоял перед ним, да пиалушка зеленая ждала, когда он ее наполнит. И все вспомнилось, нефрит вспомнился, отлетела радость.
Встречавшие, солидные, хотя и молодые хозяева города, уговаривали Самохина остаться на часок, поглядеть город, который был просто замечательным, ведь он же возник в пустыне, а вон теперь какие тут дома, какие прижились деревья, но Самохин был непреклонен. Он отхлебнул чала и заспешил.
- Город ваш замечательный, согласен, но он не войдет в зону туризма, сказал Самохин. - Посмотрим с воздуха. Нам надо засветло попасть в сухие субтропики, в Кара-Калу. Как-нибудь в другой раз...
Знаменский отошел чуть в сторону, отстранился от разговора, да его никто и не уговаривал остаться, про него сразу тут поняли, что он не более как сопровождающее лицо. Либо поняли, догадались, - догадливый народ эти молодые градоправители, - либо заранее были извещены о нем, как извещен был Меред, зона-то приграничная, тут каждый человек учтен и примечен. А он так и держался, как сопровождающий, хоть на шаг да позади Самохина. А сейчас и просто отошел в сторонку, сойдя с асфальтовой полосы, мягкой, почти вязкой, сразу же ступив в пустыню, в пески, в барханную до горизонта рябь. Тут вокруг все было резко обозначено, резко поделено. Вот - новое, вот - старое, вернее, древнее, просто даже библейское, добиблейское, существовавшее в миг сотворения мира. Тогда именно так и было. Убийственно пекло солнце, на которое невозможно было поднять глаза, до горизонта тянулись застывшими волнами барханы, неподвижными казались в далеком мареве верблюды, эти странники вечности, но тут, если на тысячелетия мерить, еще недавние пришельцы. Несколько бетонных плит вертолетной площадки, домик из сырца с оплавившейся крышей, потекшей гудроном, какие-то чахлые деревца с железными листочками, изнемогшие машины, сбежавшиеся под незримую тень домика и деревьев, люди у столика с плодами и сосудами - это все было нереальным тут, странным, принесенным лишь на миг каким-то причудой-ветром, чтобы через миг и сгинуть. Реальным, навечным тут были барханы, зной, эти верблюды, парящие в мареве.
К Знаменскому, возникнув ниоткуда, как шар из колючек, подкатился старик в черном халате и узорчатой черно-белой тюбетейке. Нет, это был не старик. Крепкозубым оказался, когда разжал тонкие губы. И просверлили Знаменского зоркие, узкими щелочками, глаза. Подкатился, уставился, сверкнул узко зубами, спросил тонким голосом, странно-распевно произнося русские слова:
- Зачем приехал? Песок считать?
- Сопровождаю, - сказал Знаменский.
- Этот больной бурдюк? - сверкнул белесой полоской зубов человек в тюбетейке.
- Не понял. - Знаменский решил повернуться к тюбетейке спиной, но не повернулся. Глаза из-под тюбетейки - удержали. Была в их взгляде-дуплете сила, наглая, бесцеремонная, вязали движения эти буравящие глаза.
- Прикрывает тебя, так?
- Не понял.
- Я понял. Его туша, а твои глаза и уши. Иди, зовут. Ты из Москвы?
Знаменский промолчал, медленно, трудно, как если бы отдирал от плеч что-то липкое, как мы во сне отдираем, освобождаясь от настырных глаз.
- Не пожалели человека, пригнали к нам в такую жару! А в Москве сейчас прохлада! Вах, не жалеют у нас людей! - Голос за спиной глумился, истончаясь, язвил, человек в тюбетейке шел по пятам. И вдруг умолк, едва Знаменский ступил на бетон вертолетной площадки. Знаменский оглянулся. За спиной тянулись барханы, плыли в мареве верблюды, будто свершая очень торжественный танец, и не было никакого человека в тюбетейке. Нырнул, должно быть, в ряды встречающих, растворился.
И вот они снова в воздухе, и помрачневший Самохин печально смотрит на проносящуюся рядом с вертолетной тенью землю, на этих игрушечных славных верблюдов, таких тут красивых, созвучных с пустыней, и прощается, прощается со всем этим миром окрест, понимая, все время помня свою беду и понимая, что другого-то раза уже не будет.
Слева открылись холмы и предгорья Копетдага. Все вверх и вверх идущие гряды. Где уже выжелтившиеся холмы, где черновато-коричневые скалы, где убереженные от солнца глубокие темно-зеленые расщелины, где, если совсем вверх глянуть, снежные, избывающие тайнички, - загадочный и влекущий мир.
- А знаешь, Ростик, дорогой, - снова обернулся от окна Меред, - а у нас тут в горах страшные бандиты прячутся! Сбегают сюда от правосудия! Месяцами живут, грабя чабанов! Попробуй, отыщи их тут! Ну, конечно, в конце концов их ловят. Я бы тоже сбежал сюда, если бы был бандитом! - Он снова усунулся в окно, но лицо его успело опечалиться, песню горланить он не стал.
В Кара-Кале, на крошечном вертолетном аэродроме, прильнувшем к крутящейся, обмелевшей горной речке, их встречал маленький, пряменький летчик с большими усами. С Мередом он обнялся. Они потоптались немного, стараясь один другого приподнять от избытка чувств. Меред был куда потяжелей летчика, но летная сила одержала верх, и маленький летчик по-борцовски, изловчившись, высоко поднял круглого Мереда, а потом мягко, нежно опустил на землю. С гостями летчик поздоровался по-военному сдержанно: отдал честь Самохину, чуть кивнул Знаменскому.
- Добро пожаловать, - сказал он и, будто усомнившись, что его поняли, перевел: - Салам алейкум.
Дорога в город была дорогой через сад, где рощи миндалевых и фисташковых деревьев сменяли аккуратные ряды виноградников, а потом шли высокие стволы ореховых деревьев с зелеными, еще на себя не похожими грецкими орехами, а потом шли яблоневые сады, но везде, вперемешку, стояли гранатовые невысокие круглокронные деревья, тоже пока не с красными, а с розоватыми плодами. Вдали начинались горные гряды, вблизи то появлялась, то исчезала речка, шурша водой по каменистому, обмелевшему руслу. И небо тут было не пустым, не казалось яростным зевом раскаленной печи, а бежали по нему легкие облака, похожие на многоголовую отару.
- Вот это вот для туристов местечко! - сказал Самохин и грустно огляделся. - Рай...
Быстро промелькнули одноэтажные дома городка, загороженные ветвями, а потому загадочные, мелькнули и два-три дома из стекла и бетона, которых деревья не могли загородить, а потому эти дома показались тут голыми, не к месту, случайно забредшими. Машина, а они ехали на вездеходе, а еще один вездеход их сопровождал, что говорило не столько об уважении к приехавшим, сколько о повседневности забот этого райского уголка, столь близко отстоящего от государственной границы, машина их въехала в ворота, открывшиеся, покатившиеся на колесиках, и очутилась в квадрате двора, где все было четко расставлено. Справа стояло большое сливовое дерево, слева пяток старых яблонь, очень ухоженных, белоствольных, а прямо, позади круглой клумбы с российскими анютиными глазками, вытянулся белый одноэтажный дом с веселенькими занавесочками на окнах.
- Дом для почетных гостей, - сказал усатый летчик. - Имеется душ, в комнатах работают вентиляторы, сторож или его жена приготовят вам чай, кипяток тут круглосуточно, в столовой вам накрыт стол, а вам, - он глянул на Самохина, - подготовлен чал. Отдыхайте. Через два часа я заеду за вами, покажу наши достопримечательности, а потом повезу во Дворец культуры. Соберется городской актив. Ждем от вас, товарищ Самохин, рассказа о перспективах нашего края, желательно, чтобы вы и о международном положении нам рассказали, поскольку ваш опыт Чрезвычайного и Полномочного Посланника для нас будет очень интересен. - Летчик, произнося звание Самохина, с большой буквы обозначил каждое слово, уважительно и строго глядя на старика. Говорил летчик очень чисто по-русски, но жил в его русском акцент, свой распев был, который отличался от акцента Мереда, мягче, легче текли слова, пусть даже официальные и казенные.
- Вы не туркмен? - спросил Самохин.
- Азербайджанец, товарищ Посланник.
- Да не зовите меня Посланником, - слабо запротестовал Самохин, легонько отмахнувшись рукой, будто отмахивался от былого, но не очень настойчиво, поскольку жизнь-то у него в былом была, а не в нынешнем дне. Кстати, о международном положении мог бы лучше меня поведать мой спутник Ростислав Юрьевич Знаменский. Он международник по профессии.
- Да, да... - Летчик коротко глянул на Знаменского и отвел глаза. - Мы ждем вашего доклада, товарищ Самохин. - Он козырнул, легко выпрыгнул из машины и снова козырнул, когда Самохин ступил на землю. Этот почет был адресован только ему, Знаменского летчик просто не замечал.
- Меред, - сказал летчик. - Я поехал, хозяйничай. Но помни заповедь аллаха!
- Угощающий, дорогой, да разделит трапезу с гостем! - живо отозвался Меред. - Ты про это? Пусть Посланник и Докладчик пьют свой чал, а мы, презренные, можем и нарушить одну из сур Корана. Кто с нас взыщет, с презреннейших? Кстати, Ибрагим Мехти оглы Мамедов! Смотрю, большим ты начальником стал! Официальным стал!
Летчик чуть усмехнулся диковатыми, зоркими глазками, вскочил в машину, по-военному указал протянутой рукой маршрут. Машина рванулась, развернулась, выскочила за ворота. Машина сопровождения - следом. И ворота покатились на колесиках, смыкая железные створы.
22
Неведомо, какие у этого городка были достопримечательности, а вот семья сторожа при доме для почетных гостей, вот она была достопримечательной. Она состояла из главы семьи, пожилого туркмена, громаднорукого и очень уж подсушенного солнцем, из его супруги, в отличие от мужа тучноватой, но с молодым и даже пригожим лицом, которое эта женщина не прятала ни за платком и ни за локтем, потому что ей было некогда заниматься игрой в прятки, а некогда ей было блюсти обычай, потому что у нее было до дюжины ребятишек, погодков, видимо, самым старшим из которых было лет четырнадцать тринадцать, а самый младший еще покоился на материнских руках. Вот эти ребятишки и были достопримечательностью. Они как раз отправились с матерью по каким-то делам в город. Все, весь выводок. Мать шла впереди, плавная, горделивая, по-балетному ставя ноги в мягких чувяках, будто чуть-чуть она пританцовывала, и самый маленький спал у нее на руках, покачивая черной головкой в такт материнским шагам. Мать шла впереди, ничуть не заботясь об остальной своей детворе. Пройдя через калитку, она пошла по узкой дорожке и даже ни разу не оглянулась. Знаменский, которому не отдыхалось, давно уже бродил за воротами, хмурый и оскорбленный, обиженный летчиком, хотя вполне можно было понять летчика, если учесть, что тут, на границе, все, кому следовало, о нем уже всё знали. Ясное дело, трудно было предположить, что его попросят выступить перед местным активом. Спасибо, что вообще пустили сюда, в приграничный город. Все так, но обида не рассуждает, она гложет душу. И Знаменский, покинув Самохина, подсевшего к своему чалу, покинув Мереда, который принялся было его уверять, что этот Ибрагим Мехти оглы славный парень и что не следует на него обижаться, вышел из дома, вышел за железные ворота, побрел по улочке, без цели, отгоняя мысли, не замечая жары. И вот ступила за ворота эта мать-героиня. Да, на бархатном фиолетовом жилете, который она надела поверх красного до пят платья, среди обычных украшений туркменки, множества всяких бляшек и кругляшек из серебра, еще посверкивала золотом звездочка материнского геройства. Вышла на улицу мать, и потянулись следом ее ребятишки. И на них-то и загляделся Знаменский. Нельзя было не заглядеться. Один за другим, один за другим, вытянувшись в цепочку, шли дети. Старший вел младшего, младший еще более младшего и так по нисходящей до замыкающего, который едва ковылял, едва поспевал, года два ему было, но все же не отставал, подтягиваемый ведомым, которому было года три, которого подтягивала девочка лет четырех. В том-то и суть была всего этого шествия братьев и сестер, что они подтягивали друг друга, помогали друг другу и каждый отвечал за младшего, у каждого или каждой был свой подопечный. И так до нисходящего. За нисходящим медленно выступала большая собака неведомой породы, рыжая и хмурая. Страж! А мать ни разу не оглянулась. Она плыла, легко, по-балетному переступая, хоть и тучновата была, гордо шла и ни разу не оглянулась, веря своим ребятам, доверяя каждому каждого.
Знаменский смотрел на это шествие и оттаивал. Обмелела в нем обида. И вдруг сказалось вслух:
- Все правильно... Все правильно...
Вскоре подкатил на могучем вездеходе маленький летчик с большими усами и повез их удивлять.
Сперва он привез их к берегу горной речки, которая из последних сил добывала и подносила воду этой долине, и все, что росло тут, пышно, ярко и плодоносно, - все было обязано этой речке, ее неустанности, ее высокому чувству служения. Она казалась живым существом, так напрягалась, так пробивалась через преграды, из камней, так вдруг радостно принималась звенеть своими ручейками, упорными, живыми.
- Сумбар! - уважительно произнес летчик. - Ее и на подробной карте не всегда найдешь. Но эта река настоящий друг. Я, когда падаю духом, хожу к ней, стою вот тут на берегу. Нет ничего выше друга.
- А ты, оказывается, иногда падаешь духом? - спросил Меред.
- Слушай, куда судьба загнала? Это не моя земля, это твоя земля. Почему, скажи, я должен учить людей летать в этом небе?
- Плохо тебе здесь? Ассом стал. Усы отрастил.
- Слушай, кому тут нужны мои усы? Ваши женщины смотрят на таких круглолицых, курносых и безусых, как ты. Что за вкус?! Но женщины странный народ.
- О вкусах не спорят, дорогой, - сказал Меред. - Ты в стране иомудов. Да, мы курносые. Но ты зря завидуешь мне. Я тоже иногда хочу постоять на берегу этой речки.
Друзья шутили, лукавые их глазки посмеивались, но рядом жила река, в трудной, упорной, непрерывной пребывая работе, но рядом были горы, иные, чем в Ашхабаде, потому что действительно были рядом, а те, там, были далекими и лишь казались близкими, и рядом была граница, но вокруг, обступая, стояли из рая деревья, гранатовые, миндалевые, фисташковые, но где-то по соседней улице шли сейчас, растянувшись вереницей, взявшись за руки, двенадцать ребятишек, а впереди шла мать, а позади шла собака-сторож - и все это было столь серьезно, величественно и извечно, что и в шутливых словах двух приятелей чудилась Знаменскому какая-то притчевая значительность, хотя все дело, наверное, было не в словах, не в людях, не в мире окрест, а в нем самом, в той короткой и строгой мысли, которая пронзила его: "Все правильно... Все правильно..."
Следующей достопримечательностью, куда летчик привез их, была опытная станция Всесоюзного института растениеводства. Еще в машине летчик начал читать лекцию, важничая и топорща усы.
- Этой станции больше пятидесяти лет, - сообщил он. Основана русской женщиной. Художницей, представьте. Приехала на этюды сюда и осталась. И поменяла судьбу. Замечательная, изумительная женщина. Я упросил ее, она вас примет.
- Почему же надо было упрашивать? - обиделся Самохин. Был он молчалив и сосредоточен, видно, загодя готовился к своему выступлению перед активом города. И на реке и в машине по пути на станцию он то и дело вскидывал голову, чему-то величественному улыбался, руки вдруг разводил. Наверняка уже толкал свою речь, пока безмолвную, репетировал.
- Она у нас очень занятой человек, - сказал Меред. - Простим ее, она не очень одобрительно встречает всякие делегации, особенно туристов. Но простим ее, она вырастила более шестисот сортов опытного, сортового винограда. Под ее руководством тут ведется громадная работа по отбору, акклиматизации и селекции новых субтропических культур.
- Ты будешь говорить или я буду говорить? - теперь обиделся летчик.
- Я буду говорить, дорогой Ибрагим Мехти оглы, - сказал Меред, вытянутой ладонью отстраняя возражения. - Это моя земля!
- Но я над ней летаю. Я ближе к аллаху!
- Но я здесь родился. И тоже, когда служил в армии, охранял ее.
- Главным образом, полагаю, на гауптвахте.
- Угадал. Туркмены, дорогой, плохие солдаты, но они хорошие воины. Так вот... Здесь создана коллекция плодовых растений, насчитывающая сотни сортов винограда, слив, абрикосов, алычи, яблонь, груш, вишен, черешен... - Меред прервал рассказ. - Мы это все попробуем, друзья! Да... И здесь выращиваются субтропические плодовые культуры, только на этой земле, и учтите, на туркменской земле. Перечисли эти культуры, Ибрагим Мехти оглы, разрешаю.
- Что, слюна мешает говорить? Хорошо, я выручу тебя. Вот перечень субтропических плодовых, которые родит земля моего друга Мереда. Это инжир, гранат, маслины, хурма, фисташки, миндаль, финики, да, да, финики! Что еще? А, грецкий орех, который падает с дерева прямо вам на голову.
- И часто раскалывается от этого прикосновения, - сказал Меред. - И падает на ладонь уже в раскрытом виде. Ешь не хочу!
- Но далеко не всякая голова умеет раскалывать грецкий орех, - сказал летчик. - Тут нужна круглая голова, с короткой стрижкой.
- Намекаешь, дорогой?
- Намекаю, дорогой.
Ехали-ехали, в какие-то неказистые ворота въехали и вдруг очутились в тенистой аллее, нет, на дороге в лесу, но только лес этот был из могучих ореховых деревьев, в ветвях которых нависли в зеленых еще пока чехлах орехи. Машина ехала, ехала, сворачивала, и всякий раз, за каждым поворотом открывались глазам все новые уголки сказочного леса - миндалевого, фисташкового, яблоневого, алычового...
Но вот машина остановилась. Дальше пошли пешком, входя в неоглядные ряды и дали виноградников. Целые улицы виноградных лоз. Многоцветные улицы, а были и одноцветные. Одна улица - фиолетовая, другая - зеленая в желтизну, третья - розовая, четвертая - почти красная. А на маленькой, строго круглой площадке, куда сходились многие из этих улиц и где стояла водоразливная колонка, изливавшаяся тонкой струей, их ждал стол, обыкновенный дощатый стол, на котором слились гроздьями все сорта, все цвета виноградные и над которым прозрачной синевой подернулся воздух, мускатным пронизанный ароматом. И еще был тут стол, где горками высились миндаль, фисташки и орехи из прошлогоднего урожая. Возле этих столов на брезентовом раскладном стульчике сидела старая, грузная женщина, в кофте навыпуск, в стародавней, из былого, панаме, с вычерневшимся от старости янтарным ожерельем на шее, с уставшими руками, покоящимися на коленях. Сюда бы кустик крыжовника, сюда бы ей за спину вишенку, заборчик из старых досок, заросший малиной, сюда бы одну-единственную хотя бы старую березу с их дачного участка, и поверил бы Знаменский, что его мать тут сидит, кинулся бы к ней, поверив бы в чудо, что вот очутилась здесь. Он и шагнул к этой женщине порывисто. Она подняла на него усталые, умные глаза. Всмотрелась, покивала ему.
- Вы похожи на мою мать, - сказал Знаменский, склоняясь, целуя ей руку, тяжелую, рабочую руку садовника.
- Мне рассказывали о тебе, - сказала старая женщина совсем негромко, чтобы только он услышал. - Не горюй. Я тоже была несчастлива, когда очутилась на этой земле. Неприкаянной была. Этюдики? Что этюдики?! Все мы что-то там такое изначальное рисуем в жизни. Но рисует-то жизнь... - Она поднялась. - Ну что ж, друзья, добро пожаловать в туркменские субтропики. Вот они у нас какие... Пошли, покажу вам совсем новые сорта, кара-калинские, одному я уж и имя, кажется, нашла: "Этюд"... - И пошла, трудно ступая, но и привычно ступая по взрыхленной, бугристой земле между виноградными шпалерами.
Знаменский не пошел вместе со всеми, остался тут, чтобы побыть одному. Снова пришли к нему эти слова, эта пронзительная мысль, как боль, вырвавшаяся вслух. Он и сейчас их произнес вслух:
- Все правильно... Все правильно...
А потом был серпентарий, знаменитый на весь Советский Союз змеепитомник, про который и в "Правде" писали, и по телевидению его показывали. Знаменский вспомнил эту передачу "В мире животных", бывая в Москве, он старался не пропускать эту передачу, ему симпатичны были ведущие ее люди, искренне влюбленные в своих зверей и зверушек, а он-то знал, что искренность не наиграешь по телевизору. Так-то оно так, но он-то, выступая, был искренен, ему говорили, что он располагал к себе, внушал доверие, а он вот где очутился со своей искренностью.
Прославленный глава змеепитомника, смелоликий, явно ковбойского облика, если судить по вестернам, русый с проседью мужчина лет сорока, был откровенно не рад очередным визитерам. Похоже, наскучила ему эта слава, как наскучивает она герою бесконечного сериала, которому и по улице уже нельзя пройти неузнанному. Он был томен, загадочен, молчалив и даже слегка грубоват, счастливо не ведая, что один к одному подражает киногероям, что суровость его от позы, а не от природы.
Маленький вертолет, скользя по барханам диковинной тенью, низко шел над песками. После вчерашнего урагана, вздыбившего тут все, до неба подкинувшего смерчевые столбы, пустыня отдыхала, ее парило, она наново укладывала свои барханные морщины, громадные шары верблюжьей колючки неприкаянно замерли, не ведая, куда их занесло. Вахтовый вертолет, добытый Мередом у нефтяников, придерживаясь курса асфальтовой дороги, но идя сбоку, заскакивая тенью в пески, был так обычен тут, что верблюды, пасшиеся у шоссе, даже голов не поднимали, не шарахались от странной, несущейся тени, вообще считали эту неуклюжую, громадную и очень шумную птицу вполне своим существом. Меред не обманул, обещая, что можно будет почти касаться рукой спин верблюдов, так низко пойдет вертолет. Верно, совсем низко вел молоденький, азартный пилот машину, все можно было разглядеть на коричневой равнине песка, всякую малую тропку, насвежо проложенную каким-то трепетным, мелькающим существом, тушканчиком, может быть, ящерицей, а может быть, и змеей. Пустыня жила своей жизнью, давно приняв вертолет вместе с его тенью и яростным шумом мотора с посвистом лопастей в свой мир. В свой мир были приняты и вшагнувшие в пески буровые вышки, то тут, то там выглядывавшие из-за барханов. В свой мир уже начинали принимать здесь бесконечный протяг из труб, укладываемых в траншею, извивистую, как змея, если только возможны многокилометровые змеи.
Меред забыл о своих спутниках, он приник к окну, отодвинул стекло, ветер сразу же слезы высек из его глаз, но Меред смотрел, смотрел, чуть что не вываливаясь в окно, и что-то кричал, безмерно счастливый, кричал или пел, ветер сминал его слова, сносил звук, закручивал в общий рокот и посвист мотора и лопастей. Меред был счастлив. Он, наверное, все же пел, а не кричал, он пел от счастья, переполнявшего его. Трубы, трубы тянулись через пустыню, трубы, по которым совсем скоро пойдет вода. Вода! Он пел, конечно же, а не кричал. И если можно бы было разобрать в вертолетном треске слова его песни, то это были бы слова о воде, о чуде, которое сотворит вода в этих бесплодных песках, о счастье его, Мереда, что он дожил до этих дней, когда снова пришла сюда вода, на бесплодную эту землю, но некогда плодоносную.
- Вот он, счастливый человек! - громко, чтобы пересилить шум мотора, сказал Самохин, кивнув Знаменскому на Мереда. И все так же громко продолжил: - Я задумываюсь, там ли я искал свое счастье в жизни?! Все чаще задумываюсь!.. Дурно спали эту ночь?! А я так и совсем не спал! Думал, не тайфун ли какой-нибудь накинулся на Красноводск! Страшная штука, эти тайфуны! Не довелось испытать?! А я, знаете ли, два года прослужил в консульстве на Яве! Рай, просто рай, а не земля! Но тайфуны!.. Никакого рая не захочешь, когда ветерок начинает дуть со скоростью в двести километров! Все сносит! Дома летают в воздухе! И самое страшное, что необъяснимый схватывает тебя страх! Ну, просто свихиваешься от страха! Именно, необъяснимый страх, то есть человек не может сам себе объяснить, что происходит! Мозг отказывается понять! Оттого и ужас! Подобное же состояние испытываешь, когда начинается землетрясение! Не доводилось испытать?! Теперь испытаете! В сейсмическую зону переселились! А я разок попал! Господи, это даже страшнее страха, страшнее тайфуна! В Японии тогда служил, представительствовал в Иокогаме! Перепугался, знаете ли, на всю жизнь! - Он говорил, выкрикивал, о чем-то страшном выкрикивал, но губы у него благодушно шевелились, он был доволен чем-то, в хорошем, благодушном пребывал настроении. Похоже, разглагольствуя сейчас, он тоже пел, это его была песня, исторгшаяся из души, возникшая из чувства полета, из радости полета, тоже, видимо, совершенно необъяснимого чувства.
А вот Знаменский так и не выбрался из вчерашней тоски. Не летелось ему сейчас, не смотрелось на диво пустыни, диво труб, которые вот-вот грянут тут водой, на семь веков покинувшей эти места.
- Ростик, дорогой, смотри, белый верблюжонок! - обернул к нему сияющее лицо Меред. - Это к счастью! Добрая примета! Хорошим пловом нас будут встречать! - И он опять усунулся в окно, опять завопил свою песню счастья.
Короткая остановка в Небит-Даге, где вертолет заправился горючим для трехсоткилометрового броска к Кара-Кале. На площадке, под навесом, уже ждал их стол, так щедро заваленный дынями и многоцветным виноградом, что чудо земных этих даров перестало казаться чудом, становясь обыкновенностью. Столько было всего, что ни к чему уже не тянулась рука. И это приметил мудрый и хорошо себя нынче чувствовавший старик.
- Замечали, Ростислав Юрьевич, когда столь щедр стол, то и азарта нет вкусить от щедрот? - сказал Самохин. - Человеку необходимо создать ситуацию, когда бы он мог пожадничать. Скорей, скорей чтобы схватить! Самый лучший кусок!
Но тут ему на отдельном столике вынесли графин с чалом, и милая, очень смущающаяся девушка, вся увешанная старинными украшениями из серебра, в шапочке в серебряных бляшках, в длинном синем платье до пят, вся сокрытая да еще и лицо почти сокрыв согнутой в локте рукой, вдруг так глянула на старика, блеснув глазами и зубами, что он замер, осекся и влюбился.
- Остаюсь! - шепнул он, тараща глаза. И остался бы, ей-богу, шутка уже не шутка, когда такие сверкнут глаза, но сморгнул, глянул, а девушки уже нет, только столик с мутным чалом в графине стоял перед ним, да пиалушка зеленая ждала, когда он ее наполнит. И все вспомнилось, нефрит вспомнился, отлетела радость.
Встречавшие, солидные, хотя и молодые хозяева города, уговаривали Самохина остаться на часок, поглядеть город, который был просто замечательным, ведь он же возник в пустыне, а вон теперь какие тут дома, какие прижились деревья, но Самохин был непреклонен. Он отхлебнул чала и заспешил.
- Город ваш замечательный, согласен, но он не войдет в зону туризма, сказал Самохин. - Посмотрим с воздуха. Нам надо засветло попасть в сухие субтропики, в Кара-Калу. Как-нибудь в другой раз...
Знаменский отошел чуть в сторону, отстранился от разговора, да его никто и не уговаривал остаться, про него сразу тут поняли, что он не более как сопровождающее лицо. Либо поняли, догадались, - догадливый народ эти молодые градоправители, - либо заранее были извещены о нем, как извещен был Меред, зона-то приграничная, тут каждый человек учтен и примечен. А он так и держался, как сопровождающий, хоть на шаг да позади Самохина. А сейчас и просто отошел в сторонку, сойдя с асфальтовой полосы, мягкой, почти вязкой, сразу же ступив в пустыню, в пески, в барханную до горизонта рябь. Тут вокруг все было резко обозначено, резко поделено. Вот - новое, вот - старое, вернее, древнее, просто даже библейское, добиблейское, существовавшее в миг сотворения мира. Тогда именно так и было. Убийственно пекло солнце, на которое невозможно было поднять глаза, до горизонта тянулись застывшими волнами барханы, неподвижными казались в далеком мареве верблюды, эти странники вечности, но тут, если на тысячелетия мерить, еще недавние пришельцы. Несколько бетонных плит вертолетной площадки, домик из сырца с оплавившейся крышей, потекшей гудроном, какие-то чахлые деревца с железными листочками, изнемогшие машины, сбежавшиеся под незримую тень домика и деревьев, люди у столика с плодами и сосудами - это все было нереальным тут, странным, принесенным лишь на миг каким-то причудой-ветром, чтобы через миг и сгинуть. Реальным, навечным тут были барханы, зной, эти верблюды, парящие в мареве.
К Знаменскому, возникнув ниоткуда, как шар из колючек, подкатился старик в черном халате и узорчатой черно-белой тюбетейке. Нет, это был не старик. Крепкозубым оказался, когда разжал тонкие губы. И просверлили Знаменского зоркие, узкими щелочками, глаза. Подкатился, уставился, сверкнул узко зубами, спросил тонким голосом, странно-распевно произнося русские слова:
- Зачем приехал? Песок считать?
- Сопровождаю, - сказал Знаменский.
- Этот больной бурдюк? - сверкнул белесой полоской зубов человек в тюбетейке.
- Не понял. - Знаменский решил повернуться к тюбетейке спиной, но не повернулся. Глаза из-под тюбетейки - удержали. Была в их взгляде-дуплете сила, наглая, бесцеремонная, вязали движения эти буравящие глаза.
- Прикрывает тебя, так?
- Не понял.
- Я понял. Его туша, а твои глаза и уши. Иди, зовут. Ты из Москвы?
Знаменский промолчал, медленно, трудно, как если бы отдирал от плеч что-то липкое, как мы во сне отдираем, освобождаясь от настырных глаз.
- Не пожалели человека, пригнали к нам в такую жару! А в Москве сейчас прохлада! Вах, не жалеют у нас людей! - Голос за спиной глумился, истончаясь, язвил, человек в тюбетейке шел по пятам. И вдруг умолк, едва Знаменский ступил на бетон вертолетной площадки. Знаменский оглянулся. За спиной тянулись барханы, плыли в мареве верблюды, будто свершая очень торжественный танец, и не было никакого человека в тюбетейке. Нырнул, должно быть, в ряды встречающих, растворился.
И вот они снова в воздухе, и помрачневший Самохин печально смотрит на проносящуюся рядом с вертолетной тенью землю, на этих игрушечных славных верблюдов, таких тут красивых, созвучных с пустыней, и прощается, прощается со всем этим миром окрест, понимая, все время помня свою беду и понимая, что другого-то раза уже не будет.
Слева открылись холмы и предгорья Копетдага. Все вверх и вверх идущие гряды. Где уже выжелтившиеся холмы, где черновато-коричневые скалы, где убереженные от солнца глубокие темно-зеленые расщелины, где, если совсем вверх глянуть, снежные, избывающие тайнички, - загадочный и влекущий мир.
- А знаешь, Ростик, дорогой, - снова обернулся от окна Меред, - а у нас тут в горах страшные бандиты прячутся! Сбегают сюда от правосудия! Месяцами живут, грабя чабанов! Попробуй, отыщи их тут! Ну, конечно, в конце концов их ловят. Я бы тоже сбежал сюда, если бы был бандитом! - Он снова усунулся в окно, но лицо его успело опечалиться, песню горланить он не стал.
В Кара-Кале, на крошечном вертолетном аэродроме, прильнувшем к крутящейся, обмелевшей горной речке, их встречал маленький, пряменький летчик с большими усами. С Мередом он обнялся. Они потоптались немного, стараясь один другого приподнять от избытка чувств. Меред был куда потяжелей летчика, но летная сила одержала верх, и маленький летчик по-борцовски, изловчившись, высоко поднял круглого Мереда, а потом мягко, нежно опустил на землю. С гостями летчик поздоровался по-военному сдержанно: отдал честь Самохину, чуть кивнул Знаменскому.
- Добро пожаловать, - сказал он и, будто усомнившись, что его поняли, перевел: - Салам алейкум.
Дорога в город была дорогой через сад, где рощи миндалевых и фисташковых деревьев сменяли аккуратные ряды виноградников, а потом шли высокие стволы ореховых деревьев с зелеными, еще на себя не похожими грецкими орехами, а потом шли яблоневые сады, но везде, вперемешку, стояли гранатовые невысокие круглокронные деревья, тоже пока не с красными, а с розоватыми плодами. Вдали начинались горные гряды, вблизи то появлялась, то исчезала речка, шурша водой по каменистому, обмелевшему руслу. И небо тут было не пустым, не казалось яростным зевом раскаленной печи, а бежали по нему легкие облака, похожие на многоголовую отару.
- Вот это вот для туристов местечко! - сказал Самохин и грустно огляделся. - Рай...
Быстро промелькнули одноэтажные дома городка, загороженные ветвями, а потому загадочные, мелькнули и два-три дома из стекла и бетона, которых деревья не могли загородить, а потому эти дома показались тут голыми, не к месту, случайно забредшими. Машина, а они ехали на вездеходе, а еще один вездеход их сопровождал, что говорило не столько об уважении к приехавшим, сколько о повседневности забот этого райского уголка, столь близко отстоящего от государственной границы, машина их въехала в ворота, открывшиеся, покатившиеся на колесиках, и очутилась в квадрате двора, где все было четко расставлено. Справа стояло большое сливовое дерево, слева пяток старых яблонь, очень ухоженных, белоствольных, а прямо, позади круглой клумбы с российскими анютиными глазками, вытянулся белый одноэтажный дом с веселенькими занавесочками на окнах.
- Дом для почетных гостей, - сказал усатый летчик. - Имеется душ, в комнатах работают вентиляторы, сторож или его жена приготовят вам чай, кипяток тут круглосуточно, в столовой вам накрыт стол, а вам, - он глянул на Самохина, - подготовлен чал. Отдыхайте. Через два часа я заеду за вами, покажу наши достопримечательности, а потом повезу во Дворец культуры. Соберется городской актив. Ждем от вас, товарищ Самохин, рассказа о перспективах нашего края, желательно, чтобы вы и о международном положении нам рассказали, поскольку ваш опыт Чрезвычайного и Полномочного Посланника для нас будет очень интересен. - Летчик, произнося звание Самохина, с большой буквы обозначил каждое слово, уважительно и строго глядя на старика. Говорил летчик очень чисто по-русски, но жил в его русском акцент, свой распев был, который отличался от акцента Мереда, мягче, легче текли слова, пусть даже официальные и казенные.
- Вы не туркмен? - спросил Самохин.
- Азербайджанец, товарищ Посланник.
- Да не зовите меня Посланником, - слабо запротестовал Самохин, легонько отмахнувшись рукой, будто отмахивался от былого, но не очень настойчиво, поскольку жизнь-то у него в былом была, а не в нынешнем дне. Кстати, о международном положении мог бы лучше меня поведать мой спутник Ростислав Юрьевич Знаменский. Он международник по профессии.
- Да, да... - Летчик коротко глянул на Знаменского и отвел глаза. - Мы ждем вашего доклада, товарищ Самохин. - Он козырнул, легко выпрыгнул из машины и снова козырнул, когда Самохин ступил на землю. Этот почет был адресован только ему, Знаменского летчик просто не замечал.
- Меред, - сказал летчик. - Я поехал, хозяйничай. Но помни заповедь аллаха!
- Угощающий, дорогой, да разделит трапезу с гостем! - живо отозвался Меред. - Ты про это? Пусть Посланник и Докладчик пьют свой чал, а мы, презренные, можем и нарушить одну из сур Корана. Кто с нас взыщет, с презреннейших? Кстати, Ибрагим Мехти оглы Мамедов! Смотрю, большим ты начальником стал! Официальным стал!
Летчик чуть усмехнулся диковатыми, зоркими глазками, вскочил в машину, по-военному указал протянутой рукой маршрут. Машина рванулась, развернулась, выскочила за ворота. Машина сопровождения - следом. И ворота покатились на колесиках, смыкая железные створы.
22
Неведомо, какие у этого городка были достопримечательности, а вот семья сторожа при доме для почетных гостей, вот она была достопримечательной. Она состояла из главы семьи, пожилого туркмена, громаднорукого и очень уж подсушенного солнцем, из его супруги, в отличие от мужа тучноватой, но с молодым и даже пригожим лицом, которое эта женщина не прятала ни за платком и ни за локтем, потому что ей было некогда заниматься игрой в прятки, а некогда ей было блюсти обычай, потому что у нее было до дюжины ребятишек, погодков, видимо, самым старшим из которых было лет четырнадцать тринадцать, а самый младший еще покоился на материнских руках. Вот эти ребятишки и были достопримечательностью. Они как раз отправились с матерью по каким-то делам в город. Все, весь выводок. Мать шла впереди, плавная, горделивая, по-балетному ставя ноги в мягких чувяках, будто чуть-чуть она пританцовывала, и самый маленький спал у нее на руках, покачивая черной головкой в такт материнским шагам. Мать шла впереди, ничуть не заботясь об остальной своей детворе. Пройдя через калитку, она пошла по узкой дорожке и даже ни разу не оглянулась. Знаменский, которому не отдыхалось, давно уже бродил за воротами, хмурый и оскорбленный, обиженный летчиком, хотя вполне можно было понять летчика, если учесть, что тут, на границе, все, кому следовало, о нем уже всё знали. Ясное дело, трудно было предположить, что его попросят выступить перед местным активом. Спасибо, что вообще пустили сюда, в приграничный город. Все так, но обида не рассуждает, она гложет душу. И Знаменский, покинув Самохина, подсевшего к своему чалу, покинув Мереда, который принялся было его уверять, что этот Ибрагим Мехти оглы славный парень и что не следует на него обижаться, вышел из дома, вышел за железные ворота, побрел по улочке, без цели, отгоняя мысли, не замечая жары. И вот ступила за ворота эта мать-героиня. Да, на бархатном фиолетовом жилете, который она надела поверх красного до пят платья, среди обычных украшений туркменки, множества всяких бляшек и кругляшек из серебра, еще посверкивала золотом звездочка материнского геройства. Вышла на улицу мать, и потянулись следом ее ребятишки. И на них-то и загляделся Знаменский. Нельзя было не заглядеться. Один за другим, один за другим, вытянувшись в цепочку, шли дети. Старший вел младшего, младший еще более младшего и так по нисходящей до замыкающего, который едва ковылял, едва поспевал, года два ему было, но все же не отставал, подтягиваемый ведомым, которому было года три, которого подтягивала девочка лет четырех. В том-то и суть была всего этого шествия братьев и сестер, что они подтягивали друг друга, помогали друг другу и каждый отвечал за младшего, у каждого или каждой был свой подопечный. И так до нисходящего. За нисходящим медленно выступала большая собака неведомой породы, рыжая и хмурая. Страж! А мать ни разу не оглянулась. Она плыла, легко, по-балетному переступая, хоть и тучновата была, гордо шла и ни разу не оглянулась, веря своим ребятам, доверяя каждому каждого.
Знаменский смотрел на это шествие и оттаивал. Обмелела в нем обида. И вдруг сказалось вслух:
- Все правильно... Все правильно...
Вскоре подкатил на могучем вездеходе маленький летчик с большими усами и повез их удивлять.
Сперва он привез их к берегу горной речки, которая из последних сил добывала и подносила воду этой долине, и все, что росло тут, пышно, ярко и плодоносно, - все было обязано этой речке, ее неустанности, ее высокому чувству служения. Она казалась живым существом, так напрягалась, так пробивалась через преграды, из камней, так вдруг радостно принималась звенеть своими ручейками, упорными, живыми.
- Сумбар! - уважительно произнес летчик. - Ее и на подробной карте не всегда найдешь. Но эта река настоящий друг. Я, когда падаю духом, хожу к ней, стою вот тут на берегу. Нет ничего выше друга.
- А ты, оказывается, иногда падаешь духом? - спросил Меред.
- Слушай, куда судьба загнала? Это не моя земля, это твоя земля. Почему, скажи, я должен учить людей летать в этом небе?
- Плохо тебе здесь? Ассом стал. Усы отрастил.
- Слушай, кому тут нужны мои усы? Ваши женщины смотрят на таких круглолицых, курносых и безусых, как ты. Что за вкус?! Но женщины странный народ.
- О вкусах не спорят, дорогой, - сказал Меред. - Ты в стране иомудов. Да, мы курносые. Но ты зря завидуешь мне. Я тоже иногда хочу постоять на берегу этой речки.
Друзья шутили, лукавые их глазки посмеивались, но рядом жила река, в трудной, упорной, непрерывной пребывая работе, но рядом были горы, иные, чем в Ашхабаде, потому что действительно были рядом, а те, там, были далекими и лишь казались близкими, и рядом была граница, но вокруг, обступая, стояли из рая деревья, гранатовые, миндалевые, фисташковые, но где-то по соседней улице шли сейчас, растянувшись вереницей, взявшись за руки, двенадцать ребятишек, а впереди шла мать, а позади шла собака-сторож - и все это было столь серьезно, величественно и извечно, что и в шутливых словах двух приятелей чудилась Знаменскому какая-то притчевая значительность, хотя все дело, наверное, было не в словах, не в людях, не в мире окрест, а в нем самом, в той короткой и строгой мысли, которая пронзила его: "Все правильно... Все правильно..."
Следующей достопримечательностью, куда летчик привез их, была опытная станция Всесоюзного института растениеводства. Еще в машине летчик начал читать лекцию, важничая и топорща усы.
- Этой станции больше пятидесяти лет, - сообщил он. Основана русской женщиной. Художницей, представьте. Приехала на этюды сюда и осталась. И поменяла судьбу. Замечательная, изумительная женщина. Я упросил ее, она вас примет.
- Почему же надо было упрашивать? - обиделся Самохин. Был он молчалив и сосредоточен, видно, загодя готовился к своему выступлению перед активом города. И на реке и в машине по пути на станцию он то и дело вскидывал голову, чему-то величественному улыбался, руки вдруг разводил. Наверняка уже толкал свою речь, пока безмолвную, репетировал.
- Она у нас очень занятой человек, - сказал Меред. - Простим ее, она не очень одобрительно встречает всякие делегации, особенно туристов. Но простим ее, она вырастила более шестисот сортов опытного, сортового винограда. Под ее руководством тут ведется громадная работа по отбору, акклиматизации и селекции новых субтропических культур.
- Ты будешь говорить или я буду говорить? - теперь обиделся летчик.
- Я буду говорить, дорогой Ибрагим Мехти оглы, - сказал Меред, вытянутой ладонью отстраняя возражения. - Это моя земля!
- Но я над ней летаю. Я ближе к аллаху!
- Но я здесь родился. И тоже, когда служил в армии, охранял ее.
- Главным образом, полагаю, на гауптвахте.
- Угадал. Туркмены, дорогой, плохие солдаты, но они хорошие воины. Так вот... Здесь создана коллекция плодовых растений, насчитывающая сотни сортов винограда, слив, абрикосов, алычи, яблонь, груш, вишен, черешен... - Меред прервал рассказ. - Мы это все попробуем, друзья! Да... И здесь выращиваются субтропические плодовые культуры, только на этой земле, и учтите, на туркменской земле. Перечисли эти культуры, Ибрагим Мехти оглы, разрешаю.
- Что, слюна мешает говорить? Хорошо, я выручу тебя. Вот перечень субтропических плодовых, которые родит земля моего друга Мереда. Это инжир, гранат, маслины, хурма, фисташки, миндаль, финики, да, да, финики! Что еще? А, грецкий орех, который падает с дерева прямо вам на голову.
- И часто раскалывается от этого прикосновения, - сказал Меред. - И падает на ладонь уже в раскрытом виде. Ешь не хочу!
- Но далеко не всякая голова умеет раскалывать грецкий орех, - сказал летчик. - Тут нужна круглая голова, с короткой стрижкой.
- Намекаешь, дорогой?
- Намекаю, дорогой.
Ехали-ехали, в какие-то неказистые ворота въехали и вдруг очутились в тенистой аллее, нет, на дороге в лесу, но только лес этот был из могучих ореховых деревьев, в ветвях которых нависли в зеленых еще пока чехлах орехи. Машина ехала, ехала, сворачивала, и всякий раз, за каждым поворотом открывались глазам все новые уголки сказочного леса - миндалевого, фисташкового, яблоневого, алычового...
Но вот машина остановилась. Дальше пошли пешком, входя в неоглядные ряды и дали виноградников. Целые улицы виноградных лоз. Многоцветные улицы, а были и одноцветные. Одна улица - фиолетовая, другая - зеленая в желтизну, третья - розовая, четвертая - почти красная. А на маленькой, строго круглой площадке, куда сходились многие из этих улиц и где стояла водоразливная колонка, изливавшаяся тонкой струей, их ждал стол, обыкновенный дощатый стол, на котором слились гроздьями все сорта, все цвета виноградные и над которым прозрачной синевой подернулся воздух, мускатным пронизанный ароматом. И еще был тут стол, где горками высились миндаль, фисташки и орехи из прошлогоднего урожая. Возле этих столов на брезентовом раскладном стульчике сидела старая, грузная женщина, в кофте навыпуск, в стародавней, из былого, панаме, с вычерневшимся от старости янтарным ожерельем на шее, с уставшими руками, покоящимися на коленях. Сюда бы кустик крыжовника, сюда бы ей за спину вишенку, заборчик из старых досок, заросший малиной, сюда бы одну-единственную хотя бы старую березу с их дачного участка, и поверил бы Знаменский, что его мать тут сидит, кинулся бы к ней, поверив бы в чудо, что вот очутилась здесь. Он и шагнул к этой женщине порывисто. Она подняла на него усталые, умные глаза. Всмотрелась, покивала ему.
- Вы похожи на мою мать, - сказал Знаменский, склоняясь, целуя ей руку, тяжелую, рабочую руку садовника.
- Мне рассказывали о тебе, - сказала старая женщина совсем негромко, чтобы только он услышал. - Не горюй. Я тоже была несчастлива, когда очутилась на этой земле. Неприкаянной была. Этюдики? Что этюдики?! Все мы что-то там такое изначальное рисуем в жизни. Но рисует-то жизнь... - Она поднялась. - Ну что ж, друзья, добро пожаловать в туркменские субтропики. Вот они у нас какие... Пошли, покажу вам совсем новые сорта, кара-калинские, одному я уж и имя, кажется, нашла: "Этюд"... - И пошла, трудно ступая, но и привычно ступая по взрыхленной, бугристой земле между виноградными шпалерами.
Знаменский не пошел вместе со всеми, остался тут, чтобы побыть одному. Снова пришли к нему эти слова, эта пронзительная мысль, как боль, вырвавшаяся вслух. Он и сейчас их произнес вслух:
- Все правильно... Все правильно...
А потом был серпентарий, знаменитый на весь Советский Союз змеепитомник, про который и в "Правде" писали, и по телевидению его показывали. Знаменский вспомнил эту передачу "В мире животных", бывая в Москве, он старался не пропускать эту передачу, ему симпатичны были ведущие ее люди, искренне влюбленные в своих зверей и зверушек, а он-то знал, что искренность не наиграешь по телевизору. Так-то оно так, но он-то, выступая, был искренен, ему говорили, что он располагал к себе, внушал доверие, а он вот где очутился со своей искренностью.
Прославленный глава змеепитомника, смелоликий, явно ковбойского облика, если судить по вестернам, русый с проседью мужчина лет сорока, был откровенно не рад очередным визитерам. Похоже, наскучила ему эта слава, как наскучивает она герою бесконечного сериала, которому и по улице уже нельзя пройти неузнанному. Он был томен, загадочен, молчалив и даже слегка грубоват, счастливо не ведая, что один к одному подражает киногероям, что суровость его от позы, а не от природы.