Страница:
Он миновал рощу, и ему показалось, что он очутился в дивном вертограде. Земли, прилегавшие к городу Мийо, были возделаны с той же тщательностью, с какой огородники возделывают свои поливные участки, расчерчены на квадраты оросительными канавами, расцвечены нежной зеленью рассады в деревянных ящиках. На полях работало множество людей, их сторожили солдаты с бичами в руках, и время от времени бичи опускались на спины нерадивых. «Заключенные», – подумал Ти Ноэль, видя, что стража состоит из чернокожих; но работавшие тоже были чернокожие, и это не соответствовало представлениям, которые Ти Ноэль приобрел в Сантьяго-де-Куба на ночных празднествах Братства Французских Негров, куда ему иной раз удавалось вырваться и где плясали тумбу и ката. Но тут старый негр остановился, потрясенный зрелищем, самым удивительным, самым величественным из всех, что случалось ему видеть за всю его долгую жизнь. На фоне гор, прорезанных фиолетовыми полосками глубоких расселин, высился, розовея, замок, королевский дворец с арочными окнами, словно вознесенный в воздух высоким цоколем в виде итальянской лестницы. С одной стороны виднелись обширные постройки, крытые черепицей, – по всей вероятности, службы, казармы и конюшни. С другой – стояло круглое здание, увенчанное куполом, который поддерживали белые колонны; оттуда выходили духовные особы в белых стихарях. Подойдя ближе, Ти Ноэль увидел террасы, статуи, аркады, сады, беседки, увитые зеленью, лабиринты из подстриженных кустарников. У подножия мощных колонн, которые поддерживали огромную солнечную сферу, выточенную из черного дерева, несли стражу два бронзовых льва. На плац-параде суетились военные в белых мундирах, молодые капитаны в треуголках ходили взад и вперед, позвякивая саблями, и солнце играло бликами на золоте шитья. В распахнутое окно было видно, как стараются оркестранты, разучивая музыку перед балом. В дворцовые окна выглядывали дамы, увенчанные султанами из перьев, пышные груди вздымались в вырезах платьев, опоясанных слишком высоко, как того требовала мода. Во дворе два кучера в ливреях мыли огромную карету, покрытую рельефными изображениями солнца и сплошь вызолоченную. Приблизясь к круглому зданию, откуда вышли духовные лица, Ти Ноэль понял, что это церковь, а внутри, средь множества занавесей, хоругвей и балдахинов, он увидел большое изображение пречистой девы.
Но более всего поразило Ти Ноэля то, что этот диковинный мир с его пышностью, неведомой французским губернаторам Капа, был миром черных. Ибо черны были лица вельможных красавиц с упругими ягодицами, что в тот миг плясали в хороводе вокруг фонтана с тритонами; и черны лица двух министров в белых чулках, что спускались по главной лестнице, зажав под мышкой портфели из телячьей кожи; черен был повар в колпаке, украшенном хвостом горностая, разглядывавший тушу оленя, что принесли на плечах крестьяне, которыми распоряжался главный егермейстер; черны были гусары, гарцевавшие на манеже; черен главный мундшенк [112] с серебряной цепью на шее, который в обществе главного сокольничего созерцал черных актеров, репетировавших на сцене летнего театра; черны были лица лакеев в белых париках, в ливреях с позолоченными пуговицами, которые пересчитывал мажордом в зеленой куртке, тыча в них пальцем; черным, наконец, совершенно черным был лик пречистой девы, образ которой высился над главным алтарем в часовне и которая кротко улыбалась черным музыкантам, разучивавшим «Salve» [113]. Ти Ноэль понял, что находится в Сан-Суси, любимой резиденции короля Анри Кристофа, того самого Анри Кристофа, что был некогда поваром, потом содержал гостиницу «Корона» на улице Испанцев, а теперь чеканит монету со своим вензелем и гордым девизом: «Бог, мое право, моя шпага».
Старый негр почувствовал, что его больно огрели палкой по спине. Он вскрикнуть не успел, как стражник погнал его к казарме, подталкивая пинками в зад. Когда дверь камеры захлопнулась и Ти Ноэль оказался взаперти, он стал кричать, что лично знаком с Анри Кристофом и жену его тоже знает, она ведь и есть та самая Мария Луиза Куадавид, что доводится племянницей одной кружевнице, а эта кружевница, вольноотпущенница, была частой гостьей в поместье Ленормана де Мези. Но никто его не слушал. После полудня вместе с другими заключенными его погнали к горе, которая звалась Епископской Митрою и у подножия которой был свален лес и камень для строительных работ. Ему сунули в руки кирпич.
– Неси наверх! Вернешься, возьмешь еще!
– Слишком стар я для этого.
Ответом был удар по голове. Не переча более, Ти Ноэль стал взбираться по крутому склону, заняв свое место в длинной веренице детей, беременных женщин, старух, седых стариков; у всех в руках было по кирпичу. Старый негр поглядел в сторону Мийо. В сумерках дворец казался еще розовее. Подле бюста, изображавшего Полину Бонапарт и украшавшего некогда ее дом в Капе, играли в волан юные принцессы Атенаис и Аметиста в платьицах из переливчатого атласа. Чуть поодаль капеллан королевы – единственный из всех присутствующих обладатель светлой кожи – читал Плутарховы «Жизнеописания» [114] наследному принцу под благосклонным оком Анри Кристофа, который прогуливался в сопровождении своих министров по садам королевы. Мимоходом его величество рассеянно обрывал лепестки белой розы, только что распустившейся на кусте: кусты были подстрижены в форме короны и птицы-феникса, а над ними белели мраморные аллегории.
III. Заклание быков
IV. Замурованный
V. Xpoникa пятнадцатого августа
Но более всего поразило Ти Ноэля то, что этот диковинный мир с его пышностью, неведомой французским губернаторам Капа, был миром черных. Ибо черны были лица вельможных красавиц с упругими ягодицами, что в тот миг плясали в хороводе вокруг фонтана с тритонами; и черны лица двух министров в белых чулках, что спускались по главной лестнице, зажав под мышкой портфели из телячьей кожи; черен был повар в колпаке, украшенном хвостом горностая, разглядывавший тушу оленя, что принесли на плечах крестьяне, которыми распоряжался главный егермейстер; черны были гусары, гарцевавшие на манеже; черен главный мундшенк [112] с серебряной цепью на шее, который в обществе главного сокольничего созерцал черных актеров, репетировавших на сцене летнего театра; черны были лица лакеев в белых париках, в ливреях с позолоченными пуговицами, которые пересчитывал мажордом в зеленой куртке, тыча в них пальцем; черным, наконец, совершенно черным был лик пречистой девы, образ которой высился над главным алтарем в часовне и которая кротко улыбалась черным музыкантам, разучивавшим «Salve» [113]. Ти Ноэль понял, что находится в Сан-Суси, любимой резиденции короля Анри Кристофа, того самого Анри Кристофа, что был некогда поваром, потом содержал гостиницу «Корона» на улице Испанцев, а теперь чеканит монету со своим вензелем и гордым девизом: «Бог, мое право, моя шпага».
Старый негр почувствовал, что его больно огрели палкой по спине. Он вскрикнуть не успел, как стражник погнал его к казарме, подталкивая пинками в зад. Когда дверь камеры захлопнулась и Ти Ноэль оказался взаперти, он стал кричать, что лично знаком с Анри Кристофом и жену его тоже знает, она ведь и есть та самая Мария Луиза Куадавид, что доводится племянницей одной кружевнице, а эта кружевница, вольноотпущенница, была частой гостьей в поместье Ленормана де Мези. Но никто его не слушал. После полудня вместе с другими заключенными его погнали к горе, которая звалась Епископской Митрою и у подножия которой был свален лес и камень для строительных работ. Ему сунули в руки кирпич.
– Неси наверх! Вернешься, возьмешь еще!
– Слишком стар я для этого.
Ответом был удар по голове. Не переча более, Ти Ноэль стал взбираться по крутому склону, заняв свое место в длинной веренице детей, беременных женщин, старух, седых стариков; у всех в руках было по кирпичу. Старый негр поглядел в сторону Мийо. В сумерках дворец казался еще розовее. Подле бюста, изображавшего Полину Бонапарт и украшавшего некогда ее дом в Капе, играли в волан юные принцессы Атенаис и Аметиста в платьицах из переливчатого атласа. Чуть поодаль капеллан королевы – единственный из всех присутствующих обладатель светлой кожи – читал Плутарховы «Жизнеописания» [114] наследному принцу под благосклонным оком Анри Кристофа, который прогуливался в сопровождении своих министров по садам королевы. Мимоходом его величество рассеянно обрывал лепестки белой розы, только что распустившейся на кусте: кусты были подстрижены в форме короны и птицы-феникса, а над ними белели мраморные аллегории.
III. Заклание быков
На вершине Епископской Митры второю горой – гора на горе – вздымалась, ощетинившись строительными лесами, цитадель Ла-Феррьер. Контрфорсы и простенки уже оделись в красное, их словно обтянул фантастически разросшийся лишайник, парчево гладкий и плотный, и этот лишайник все расползался, карабкался вверх по главной башне, красной охрой окрасил крепостные стены, увенчал их зубцами, словно колониями кораллов. Громада из красного кирпича высилась над облаками, и с башен ее открывались дали, которых не мог охватить глаз, а в подземельях змеились потайные переходы, галереи, коридоры, туннели, погруженные в густую тьму. Свет, проникавший через бойницы и слуховые щели, пробивался сквозь туман испарений, словно сквозь толщу вод, его струйки извилистостью и цветом напоминали листья папоротника и сливались в воздухе в единый зеленоватый поток. Лестницы, круто уходившие вниз, точно лестницы преисподней, связывали три главные батареи с пороховыми погребами, с часовней артиллеристов, с поварнями, с хранилищами для пресной воды, с кузницами, с литейной мастерской, с застенками. Дабы крепость была неуязвима, каждый день на крепостном плацу закалывали несколько быков. В том крыле замка, которое выходило к морю, нависая на головокружительной высоте над панорамой Равнины, штукатуры уже трудились над отделкою королевских покоев, над помещениями для фрейлин, трапезными и бильярдными. На тележных осях, вделанных в стену, закреплены были перекидные трапы, по этим трапам кирпич и камень доставляли на верхние площадки крепости, за которыми и под которыми разверзались бездны, вызывая у строивших тошноту и головокружение. Случалось, что негр срывался в пустоту, так и не выпустив из рук бадьи с известковым раствором. Его тотчас сменял другой, никто не думал об упавшем. Сотни людей трудились под кнутом и ружейным дулом, возводя колоссальную крепость, творя архитектурные формы, которые до той поры можно было увидеть лишь на листах, рожденных воображением Пиранези. В крепости уже появились артиллерийские орудия, их втащили на канатах по горным склонам, и теперь они стояли на лафетах кедрового дерева в полутьме, постоянно царившей в сводчатых залах, сквозь бойницы которых были обозримы все тропы и все перевалы острова. Здесь были «Сципион», «Ганнибал» и «Гамилькар», гладкоствольные орудия, отлитые из светлой, почти золотистой бронзы, а рядом с ними стояли пушки, отлитые после восемьдесят девятого года, с еще не получившим завершения девизом: «Свобода, равенство». Была здесь испанская пушка, на стволе которой красовалась меланхолическая надпись: «Верна, но несчастлива», и еще несколько орудий с более широким дулом и с обильными украшениями на стволах: то были пушки, отлитые при Короле Солнце и дерзко провозглашавшие его девиз: «Ultima ratio regum» [115].
Когда Ти Ноэль положил свой кирпич у подножия одной из крепостных стен, было около полуночи. Тем не менее работа продолжалась при свете костров и факелов. Сон валил людей тут же, при дороге; они засыпали, пристроившись на больших камнях, на лафетах пушек, а рядом спали мулы с пролысинами на лбу, образовавшимися от беспрестанных падений при подъеме в гору. Изнемогая от усталости, старый негр прилег во рву, под подъемным мостом. На заре его разбудил удар хлыста. Где-то выше ревели быки, они будут заколоты, как только забрезжит день. За ночь на пути холодных облаков встали новые строительные леса, и уже близился миг, когда вся гора огласится ржанием, криками, звуками рожков, свистом бичей, скрипом канатов, разбухших от утренней росы. Ти Ноэль стал спускаться в Мийо за следующим кирпичом. Спускаясь, он видел, что по всем дорогам и тропам, пролегающим вдоль склонов горы, взбираются плотными вереницами женщины, дети, старики, и каждый тащит по кирпичу, чтобы опустить его у подножия крепости, возносящейся все выше и выше, словно муравейник либо термитник, ибо крепость слагается из этих кусочков обожженной земли, безостановочно ползущих вверх по склону в ненастье и в ведро, в будни и праздники. Вскоре Ти Ноэль узнал, что так продолжается уже более двенадцати лет и всех жителей Северной равнины силою принудили строить невиданную цитадель. Всякая попытка протеста пресекалась мечом. И вот во время бесконечных странствий то вверх, то вниз, то вверх, то вниз старому негру пришло на ум, что камерные оркестры Сан-Суси, и великолепие мундиров, и белая нагота статуй, греющихся под солнышком на покрытых рельефами пьедесталах средь стриженых кустов партерного сада, оплачены ценою рабства, и бремя этого рабства так же невыносимо, как то, которое он изведал некогда в поместье мосье Ленормана де Мези. Оно даже тяжелее, потому что становится горше горького, когда тебя бьет негр, такой же черный, как ты, такой же губастый, и курчавый, и плосконосый, как ты, по всем статьям тебе равный, такой же бедолага, может статься, такой же клейменый, как ты. Словно ссорятся члены единой семьи, дети поднимают руку на родителей, внук на бабку, невестка на свекровь, что стряпает у плиты. И вдобавок в былые времена колонисты остерегались, не убивали рабов – разве что ненароком, под^ горячую руку, – ведь смерть раба – прямой убыток, и немалый. А государственной казне смерть негра гроша не стоит: покуда есть негритянки, способные рожать, – а за ними дело не станет, – будет кому носить кирпичи на вершину Епископской Митры.
В сопровождении свитских офицеров верхами часто наведывался в цитадель король Кристоф, проверял, как подвигаются работы. Приземистый, крепко сбитый, курносый, монарх шел, выпятив бочковатую грудь и уткнувшись подбородком в расшитый ворот мундира; он осматривал батареи, кузницы, мастерские, звенел шпорами, взбираясь по нескончаемым лестницам. На его наполеоновской треуголке птичьим глазом поблескивала двухцветная кокарда. Иногда одним движением хлыста он приказывал предать смерти застигнутого в праздности ленивца либо отправить на казнь нерасторопных негров, которые слишком медленно волокли каменную глыбу вверх по отвесному склону. Посещение неизменно завершалось тем, что король приказывал поставить кресло на верхнюю площадку, выходившую на море и нависшую над бездной, перед которой жмурили глаза самые бесстрашные. И, сидя на краю площадки, где ничто не давило его сверху, ничто не отбрасывало на него тени, а его собственная тень была у него под ногами, сидя там, где он был выше всех и вся, он мог измерить свою власть во всей ее беспредельности. Попытайся французы вернуть себе остров, он, Анри Кристоф, «Бог, мое право, моя шпага», сможет продержаться здесь под облаками столько времени, сколько понадобится, вместе со всем двором, армией, капелланами, музыкантами, африканскими пажами, шутами. Пятнадцать тысяч человек смогут прожить за этими циклопическими стенами, ни в чем не зная нужды. Стоит убрать подъемный мост Единственных Ворот – и цитадель Ла-Феррьер сосредоточит в себе всю страну, здесь будет ее независимость, ее монарх, ее казна, ее роскошь и пышность. И негры, обитатели Равнины, будут, задрав головы, снизу смотреть на крепость с ее великими запасами кукурузы, и пороха, и железа, и золота, и, позабыв о том, скольких мук она стоила, они будут думать, что там, высоко-высоко, выше чем птицы летают, там, куда жизнь Равнины доносится лишь дальним звоном колокольным да петушьим криком, король, их соплеменник, сидит под самым небом, а небо одинаково всюду, и король ждет, когда загремят бронзовые копыта десяти тысяч коней Огуна. Недаром вознеслись эти башни под неистовый рев жертвенных быков, и быки истекали кровью и валились на спину, являя солнцу свою силу производителей; строители ведали сокровенный смысл жертвоприношения, хоть и говорилось непосвященным, что это всего лишь новый способ приготовления известкового раствора.
Когда Ти Ноэль положил свой кирпич у подножия одной из крепостных стен, было около полуночи. Тем не менее работа продолжалась при свете костров и факелов. Сон валил людей тут же, при дороге; они засыпали, пристроившись на больших камнях, на лафетах пушек, а рядом спали мулы с пролысинами на лбу, образовавшимися от беспрестанных падений при подъеме в гору. Изнемогая от усталости, старый негр прилег во рву, под подъемным мостом. На заре его разбудил удар хлыста. Где-то выше ревели быки, они будут заколоты, как только забрезжит день. За ночь на пути холодных облаков встали новые строительные леса, и уже близился миг, когда вся гора огласится ржанием, криками, звуками рожков, свистом бичей, скрипом канатов, разбухших от утренней росы. Ти Ноэль стал спускаться в Мийо за следующим кирпичом. Спускаясь, он видел, что по всем дорогам и тропам, пролегающим вдоль склонов горы, взбираются плотными вереницами женщины, дети, старики, и каждый тащит по кирпичу, чтобы опустить его у подножия крепости, возносящейся все выше и выше, словно муравейник либо термитник, ибо крепость слагается из этих кусочков обожженной земли, безостановочно ползущих вверх по склону в ненастье и в ведро, в будни и праздники. Вскоре Ти Ноэль узнал, что так продолжается уже более двенадцати лет и всех жителей Северной равнины силою принудили строить невиданную цитадель. Всякая попытка протеста пресекалась мечом. И вот во время бесконечных странствий то вверх, то вниз, то вверх, то вниз старому негру пришло на ум, что камерные оркестры Сан-Суси, и великолепие мундиров, и белая нагота статуй, греющихся под солнышком на покрытых рельефами пьедесталах средь стриженых кустов партерного сада, оплачены ценою рабства, и бремя этого рабства так же невыносимо, как то, которое он изведал некогда в поместье мосье Ленормана де Мези. Оно даже тяжелее, потому что становится горше горького, когда тебя бьет негр, такой же черный, как ты, такой же губастый, и курчавый, и плосконосый, как ты, по всем статьям тебе равный, такой же бедолага, может статься, такой же клейменый, как ты. Словно ссорятся члены единой семьи, дети поднимают руку на родителей, внук на бабку, невестка на свекровь, что стряпает у плиты. И вдобавок в былые времена колонисты остерегались, не убивали рабов – разве что ненароком, под^ горячую руку, – ведь смерть раба – прямой убыток, и немалый. А государственной казне смерть негра гроша не стоит: покуда есть негритянки, способные рожать, – а за ними дело не станет, – будет кому носить кирпичи на вершину Епископской Митры.
В сопровождении свитских офицеров верхами часто наведывался в цитадель король Кристоф, проверял, как подвигаются работы. Приземистый, крепко сбитый, курносый, монарх шел, выпятив бочковатую грудь и уткнувшись подбородком в расшитый ворот мундира; он осматривал батареи, кузницы, мастерские, звенел шпорами, взбираясь по нескончаемым лестницам. На его наполеоновской треуголке птичьим глазом поблескивала двухцветная кокарда. Иногда одним движением хлыста он приказывал предать смерти застигнутого в праздности ленивца либо отправить на казнь нерасторопных негров, которые слишком медленно волокли каменную глыбу вверх по отвесному склону. Посещение неизменно завершалось тем, что король приказывал поставить кресло на верхнюю площадку, выходившую на море и нависшую над бездной, перед которой жмурили глаза самые бесстрашные. И, сидя на краю площадки, где ничто не давило его сверху, ничто не отбрасывало на него тени, а его собственная тень была у него под ногами, сидя там, где он был выше всех и вся, он мог измерить свою власть во всей ее беспредельности. Попытайся французы вернуть себе остров, он, Анри Кристоф, «Бог, мое право, моя шпага», сможет продержаться здесь под облаками столько времени, сколько понадобится, вместе со всем двором, армией, капелланами, музыкантами, африканскими пажами, шутами. Пятнадцать тысяч человек смогут прожить за этими циклопическими стенами, ни в чем не зная нужды. Стоит убрать подъемный мост Единственных Ворот – и цитадель Ла-Феррьер сосредоточит в себе всю страну, здесь будет ее независимость, ее монарх, ее казна, ее роскошь и пышность. И негры, обитатели Равнины, будут, задрав головы, снизу смотреть на крепость с ее великими запасами кукурузы, и пороха, и железа, и золота, и, позабыв о том, скольких мук она стоила, они будут думать, что там, высоко-высоко, выше чем птицы летают, там, куда жизнь Равнины доносится лишь дальним звоном колокольным да петушьим криком, король, их соплеменник, сидит под самым небом, а небо одинаково всюду, и король ждет, когда загремят бронзовые копыта десяти тысяч коней Огуна. Недаром вознеслись эти башни под неистовый рев жертвенных быков, и быки истекали кровью и валились на спину, являя солнцу свою силу производителей; строители ведали сокровенный смысл жертвоприношения, хоть и говорилось непосвященным, что это всего лишь новый способ приготовления известкового раствора.
IV. Замурованный
Когда работы по возведению цитадели близились к завершению и потребны были не столько подносчики кирпича, сколько люди, владеющие ремеслом, надзор малость поослаб, и хотя мортиры и кулеврины все еще ползли по склонам горы к ее далекой вершине, многие женщины получили дозволение вернуться к кухонным горшкам, заросшим серой паутиной. Среди тех, кто был отпущен за ненадобностью, оказался в одно прекрасное утро Ти Ноэль, и старый негр без промедления двинулся в путь, даже не обернувшись, чтобы поглядеть на крепость, уже свободную от лесов с того крыла, где стояла батарея принцесс крови. Вверх по склону с помощью талей волокли бревна для столярных работ внутри помещений. Но все это не занимало более Ти Ноэля, помышлявшего лишь о том, как бы найти себе пристанище в бывшем поместье Ленормана де Мези, куда он теперь возвращался, как угорь возвращается в тину реки, в которой родился. Снова очутившись в усадьбе, он почувствовал себя словно бы владельцем этих мест, ибо только он один был в состоянии прозреть некий смысл во всех впадинах и выступах почвы, а потому он принялся орудовать мачете, расчищая заросли вокруг развалин. Два куста акаций, упав наземь, явили глазу обломок стены. Из-под листьев дикой тыквы показались на свет божий голубые изразцы, которыми некогда был выложен пол столовой в господском доме. Старик заткнул пальмовыми листьями трубу уцелевшего кухонного очага – решетка очага была выломана – и у него получилась спальня, пролезать в которую приходилось на четвереньках; но зато под очага он выстлал метелками злака, что зовется в народе индейской бородой, и теперь ему было где отлеживаться от тумаков, перепавших ему на склонах Епископской Митры.
Там перетерпел он зимние ветры и период дождей, там дождался лета, утоляя голод водянистыми плодами манго и прочей зеленью, от которой пучило живот; дорог он по возможности избегал, опасаясь солдат Кристофа, шнырявших повсюду в поисках людей, – видно, король собрался строить еще дворец, может, тот самый, о котором ходили слухи, что поставят его на берегу Артибонита и окон там будет столько, сколько дней в году. Но миновало еще несколько месяцев, новостей никаких не было, и Ти Ноэль, вдосталь намаявшись, решил наведаться в Кап; он пустился в путь, держась берега, по заросшей тропинке, по которой некогда возвращался из города в поместье, труся следом за хозяином на молодом жеребчике; у таких зубы еще не смыкаются как следует, цоканье копыт напоминает треск выдубленной кожи, которую складывают пополам, а на холке еще остались милые жеребячьи складки. Хорошее место – город. В городе длинная палка с крючком на конце всегда найдет, что подцепить, что опустить в мешок, переброшенный через плечо. В городе есть гулящие бабенки, что по доброте сердечной дают милостыню старым людям, базары есть, где музыка играет, где показывают ученых зверей и говорящих кукол, где торговки снедью к тем благоволят, кто не жалуется на голод, а поглядывает на бутыли с водкой. Ти Ноэлю все время было холодно, неуемный холод пробирал его до мозга костей. И он с тоской вспоминал бутыли былых времен – те, что стояли в погребе господского дома – граненые, толстостенные, с водками, настоянными на разных корочках, на травах, на тутовых ягодах, на крессе; букет у этих настоек был удивительно тонкий, а цвета их ласкали глаз.
Но город, который нашел Ти Ноэль, жил одним – ожиданием смерти человека. Казалось, все окна и двери домов, все проемы, все створки решетчатых ставен воззрились на Архиепископский дворец, на один и тот же его угол, и фасады домов, словно человеческие лица, гримасничали в напряженном ожидании. Скаты кровель тянулись вперед, углы домов выдвигались ближе, разводы сырости чертили на стенах извилины ушных раковин. В том углу на стене Архиепископского дворца виднелся свежевыложенный кирпичный квадрат, уже отвердевший и составлявший единое целое с кладкой стены, и в этом квадрате была оставлена узкая щель. Из этой щели, черной, точно беззубый рот, вырывались временами вопли, и так ужасны они были, что все в городе вздрагивали, а дети плакали в комнатах. Заслышав такой вопль, беременные женщины прикрывали ладонями чрево, и редкие прохожие пускались бежать, беспрестанно осеняя себя крестным знамением. А из щели в стене Архиепископского дворца все неслись завывания, бессмысленные выкрики, пока кровь не подступала к горлу, надрывавшемуся в анафемах, невнятных угрозах, пророчествах и проклятьях. И тогда слышался плач, плач шел из глубины груди, срывался на всхлипы младенца, но голос был старческий, и слышать этот плач было еще мучительнее. Плач переходил в предсмертный хрип, трехтактный, замиравший в астматическом удушье, слабевший до чуть слышного вздоха. День и ночь доносились эти звуки из щели в стене Архиепископского дворца. Никто в Капе не знал сна. Никто не решался пройти по близлежащим улицам. В домах люди молились шепотом, укрывшись в самых потаенных комнатах. И ни у кого не хватало духу хоть словом перемолвиться о страшном деле. Ибо в Архиепископском дворце умирал человек, монах из ордена капуцинов, и капуцин этот, замурованный, заживо погребенный в своей молельне, был Корнехо Брейль, герцог д'Анс, духовник Анри Кристофа. Он был осужден умереть у себя во дворце у подножия свежевыложенной стены за преступление, состоявшее в том, что он собрался уехать во Францию и увезти с собой все тайны короля, все тайны цитадели, в красные башни которой уже не раз ударяла молния. Тщетно молила короля королева Мария Луиза, тщетно обнимала ботфорты своего супруга. Анри Кристоф не побоялся недавно возвысить голос против святого Петра, когда тот наслал на цитадель еще одну бурю, – ему ли пугаться бессильных анафем французского капуцина. И вдобавок необходимые меры были приняты, в Сан-Суси появился новый любимец: испанский капеллан в широкополой шляпе, великий искусник по части нашептывания и лести и не менее искусный мастер служить мессу звучным басом; звался же он отец Хуан де Дьос. Лукавому монаху прискучили горох и сало, пища варваров-испанцев с той оконечности острова; ему жилось куда слаще при гаитянском дворе, где дамы наперебой потчевали его глазированными фруктами и португальскими винами. Поговаривали, что причиною беды, постигшей Корнехо Брейля, были несколько слов, которые испанец обронил словно бы невзначай в присутствии короля Кристофа, когда тот учил своих борзых бросаться на изображение французского короля.
По истечении недели голос замурованного капуцина стал чуть различим и замер в последнем хрипе, который люди не столько расслышали, сколько угадали. И тогда за угловой частью стены Архиепископского дворца настала тишина. Тишина стояла долго, слишком долго для города, переставшего верить, что тишина когда-нибудь настанет, и лишь новорожденный в своем неведении отважился нарушить ее первым своим криком, но этот крик вернул жизни обычную гамму звуков, и снова послышались выкрики разносчиков, приветственные возгласы, трескотня кумушек и песни прачек, развешивающих белье. Тогда-то и удалось поживиться Ти Ноэлю, вытянуть из пьяного матроса столько монеток, сколько как раз хватило на пять стаканов водки, которые он опорожнил один за другим. Пошатываясь, побрел он при лунном свете в обратный путь, и на память ему пришли обрывки песенки, которую в былые времена он певал, возвращаясь из города. В той песенке честили какого-то короля. Короля, вот что главное. Всю дорогу старый негр поносил Анри Кристофа, до хрипоты суля беду и позор и короне его, и всему его роду, зато дорога показалась ему такой короткой, что, растянувшись наконец на своей подстилке из метелок индейской бороды, он не мог понять, неужели и вправду он побывал в Кап-Франсэ.
Там перетерпел он зимние ветры и период дождей, там дождался лета, утоляя голод водянистыми плодами манго и прочей зеленью, от которой пучило живот; дорог он по возможности избегал, опасаясь солдат Кристофа, шнырявших повсюду в поисках людей, – видно, король собрался строить еще дворец, может, тот самый, о котором ходили слухи, что поставят его на берегу Артибонита и окон там будет столько, сколько дней в году. Но миновало еще несколько месяцев, новостей никаких не было, и Ти Ноэль, вдосталь намаявшись, решил наведаться в Кап; он пустился в путь, держась берега, по заросшей тропинке, по которой некогда возвращался из города в поместье, труся следом за хозяином на молодом жеребчике; у таких зубы еще не смыкаются как следует, цоканье копыт напоминает треск выдубленной кожи, которую складывают пополам, а на холке еще остались милые жеребячьи складки. Хорошее место – город. В городе длинная палка с крючком на конце всегда найдет, что подцепить, что опустить в мешок, переброшенный через плечо. В городе есть гулящие бабенки, что по доброте сердечной дают милостыню старым людям, базары есть, где музыка играет, где показывают ученых зверей и говорящих кукол, где торговки снедью к тем благоволят, кто не жалуется на голод, а поглядывает на бутыли с водкой. Ти Ноэлю все время было холодно, неуемный холод пробирал его до мозга костей. И он с тоской вспоминал бутыли былых времен – те, что стояли в погребе господского дома – граненые, толстостенные, с водками, настоянными на разных корочках, на травах, на тутовых ягодах, на крессе; букет у этих настоек был удивительно тонкий, а цвета их ласкали глаз.
Но город, который нашел Ти Ноэль, жил одним – ожиданием смерти человека. Казалось, все окна и двери домов, все проемы, все створки решетчатых ставен воззрились на Архиепископский дворец, на один и тот же его угол, и фасады домов, словно человеческие лица, гримасничали в напряженном ожидании. Скаты кровель тянулись вперед, углы домов выдвигались ближе, разводы сырости чертили на стенах извилины ушных раковин. В том углу на стене Архиепископского дворца виднелся свежевыложенный кирпичный квадрат, уже отвердевший и составлявший единое целое с кладкой стены, и в этом квадрате была оставлена узкая щель. Из этой щели, черной, точно беззубый рот, вырывались временами вопли, и так ужасны они были, что все в городе вздрагивали, а дети плакали в комнатах. Заслышав такой вопль, беременные женщины прикрывали ладонями чрево, и редкие прохожие пускались бежать, беспрестанно осеняя себя крестным знамением. А из щели в стене Архиепископского дворца все неслись завывания, бессмысленные выкрики, пока кровь не подступала к горлу, надрывавшемуся в анафемах, невнятных угрозах, пророчествах и проклятьях. И тогда слышался плач, плач шел из глубины груди, срывался на всхлипы младенца, но голос был старческий, и слышать этот плач было еще мучительнее. Плач переходил в предсмертный хрип, трехтактный, замиравший в астматическом удушье, слабевший до чуть слышного вздоха. День и ночь доносились эти звуки из щели в стене Архиепископского дворца. Никто в Капе не знал сна. Никто не решался пройти по близлежащим улицам. В домах люди молились шепотом, укрывшись в самых потаенных комнатах. И ни у кого не хватало духу хоть словом перемолвиться о страшном деле. Ибо в Архиепископском дворце умирал человек, монах из ордена капуцинов, и капуцин этот, замурованный, заживо погребенный в своей молельне, был Корнехо Брейль, герцог д'Анс, духовник Анри Кристофа. Он был осужден умереть у себя во дворце у подножия свежевыложенной стены за преступление, состоявшее в том, что он собрался уехать во Францию и увезти с собой все тайны короля, все тайны цитадели, в красные башни которой уже не раз ударяла молния. Тщетно молила короля королева Мария Луиза, тщетно обнимала ботфорты своего супруга. Анри Кристоф не побоялся недавно возвысить голос против святого Петра, когда тот наслал на цитадель еще одну бурю, – ему ли пугаться бессильных анафем французского капуцина. И вдобавок необходимые меры были приняты, в Сан-Суси появился новый любимец: испанский капеллан в широкополой шляпе, великий искусник по части нашептывания и лести и не менее искусный мастер служить мессу звучным басом; звался же он отец Хуан де Дьос. Лукавому монаху прискучили горох и сало, пища варваров-испанцев с той оконечности острова; ему жилось куда слаще при гаитянском дворе, где дамы наперебой потчевали его глазированными фруктами и португальскими винами. Поговаривали, что причиною беды, постигшей Корнехо Брейля, были несколько слов, которые испанец обронил словно бы невзначай в присутствии короля Кристофа, когда тот учил своих борзых бросаться на изображение французского короля.
По истечении недели голос замурованного капуцина стал чуть различим и замер в последнем хрипе, который люди не столько расслышали, сколько угадали. И тогда за угловой частью стены Архиепископского дворца настала тишина. Тишина стояла долго, слишком долго для города, переставшего верить, что тишина когда-нибудь настанет, и лишь новорожденный в своем неведении отважился нарушить ее первым своим криком, но этот крик вернул жизни обычную гамму звуков, и снова послышались выкрики разносчиков, приветственные возгласы, трескотня кумушек и песни прачек, развешивающих белье. Тогда-то и удалось поживиться Ти Ноэлю, вытянуть из пьяного матроса столько монеток, сколько как раз хватило на пять стаканов водки, которые он опорожнил один за другим. Пошатываясь, побрел он при лунном свете в обратный путь, и на память ему пришли обрывки песенки, которую в былые времена он певал, возвращаясь из города. В той песенке честили какого-то короля. Короля, вот что главное. Всю дорогу старый негр поносил Анри Кристофа, до хрипоты суля беду и позор и короне его, и всему его роду, зато дорога показалась ему такой короткой, что, растянувшись наконец на своей подстилке из метелок индейской бороды, он не мог понять, неужели и вправду он побывал в Кап-Франсэ.
V. Xpoникa пятнадцатого августа
– Quasi palma exaltata sum in Cades, et quasi plantatio rosae in Jericho. Quasi oliva speciosa in campis, et quasi platanus exaltata sum juxta aquam in plateis. Sicut cinamonum et balsamum aromatizans odorem dedi; quasi myrrah electa dedi suavitatem odoris [116].
Королева Мария Луиза не понимала латинского текста, который Хуан де Дьос Гонсалес произносил на самых глубоких нотах своего звучного голоса, действовавших неотразимо, но она улавливала отдельные слова литургического поучения, обозначавшие благовония, которые ей были известны, ибо их названия она видела на фарфоровых баночках у аптекаря Сан-Суси; нынешним утром королеве казалось, что есть некая таинственная связь между этими словами и ароматом ладана, к которому примешивалось благоухание померанцев, долетавшее со двора по соседству. Напротив, Анри Кристоф был не в состоянии должным образом сосредоточиться на богослужении, потому что грудь ему сдавливало необъяснимое беспокойство. Наперекор всем он изъявил желание, чтобы в праздник успения мессу служили в Лимонадской церкви, ибо мрамор ее стен, серый и в тонких прожилках, создавал восхитительное впечатление прохлады и не так разило потом из-под застегнутых мундиров, увешанных тяжелыми орденскими знаками. И все-таки король чувствовал, что окружен враждебными силами. Народ, который встретил его появление приветственными кликами, таил недобрые помыслы, припоминал ему урожаи, которые можно было бы собрать на плодородных землях острова, но собрать не пришлось, ибо людей согнали строить цитадель. Где-нибудь в уединенном доме – он почти не сомневался – висит его изображение, истыканное булавками либо перевернутое вниз головой и с ножом в сердце. Откуда-то, очень издалека, временами доносился бой барабанов, и едва ли барабаны молили богов о том, чтобы продлить ему жизнь. Но вот зазвучали первые слова офертория [117]:
– Assumpta est Maria in caelum; gaudent Angeli, collaudantes benedicunt Dominum, alleluia! [118]
Внезапно Хуан де Дьос Гонсалес попятился к королевским креслам, неловко споткнувшись о три мраморные ступени. Король схватился за эфес шпаги. Пред алтарем, обратя взор свой к верующим, предстал другой священник, как бы возникший ниоткуда, плечи и руки его вырисовывались еще неясно, кусками. Но лик постепенно обретал очертания и выражение, и вот отверзся рот, безгубый, беззубый, черный, словно та щель в стене, и раздался голос, подобный грому, заполнил своды, словно орган, звучащий на полную мощь, так что задрожали витражи в свинцовых переплетах:
Королева Мария Луиза не понимала латинского текста, который Хуан де Дьос Гонсалес произносил на самых глубоких нотах своего звучного голоса, действовавших неотразимо, но она улавливала отдельные слова литургического поучения, обозначавшие благовония, которые ей были известны, ибо их названия она видела на фарфоровых баночках у аптекаря Сан-Суси; нынешним утром королеве казалось, что есть некая таинственная связь между этими словами и ароматом ладана, к которому примешивалось благоухание померанцев, долетавшее со двора по соседству. Напротив, Анри Кристоф был не в состоянии должным образом сосредоточиться на богослужении, потому что грудь ему сдавливало необъяснимое беспокойство. Наперекор всем он изъявил желание, чтобы в праздник успения мессу служили в Лимонадской церкви, ибо мрамор ее стен, серый и в тонких прожилках, создавал восхитительное впечатление прохлады и не так разило потом из-под застегнутых мундиров, увешанных тяжелыми орденскими знаками. И все-таки король чувствовал, что окружен враждебными силами. Народ, который встретил его появление приветственными кликами, таил недобрые помыслы, припоминал ему урожаи, которые можно было бы собрать на плодородных землях острова, но собрать не пришлось, ибо людей согнали строить цитадель. Где-нибудь в уединенном доме – он почти не сомневался – висит его изображение, истыканное булавками либо перевернутое вниз головой и с ножом в сердце. Откуда-то, очень издалека, временами доносился бой барабанов, и едва ли барабаны молили богов о том, чтобы продлить ему жизнь. Но вот зазвучали первые слова офертория [117]:
– Assumpta est Maria in caelum; gaudent Angeli, collaudantes benedicunt Dominum, alleluia! [118]
Внезапно Хуан де Дьос Гонсалес попятился к королевским креслам, неловко споткнувшись о три мраморные ступени. Король схватился за эфес шпаги. Пред алтарем, обратя взор свой к верующим, предстал другой священник, как бы возникший ниоткуда, плечи и руки его вырисовывались еще неясно, кусками. Но лик постепенно обретал очертания и выражение, и вот отверзся рот, безгубый, беззубый, черный, словно та щель в стене, и раздался голос, подобный грому, заполнил своды, словно орган, звучащий на полную мощь, так что задрожали витражи в свинцовых переплетах: