– Absolve, Domine, animas omnium fidelium defunctorum ab omni vinculo delictorum… [119]
   Имя Корнехо Брейля застряло у Кристофа в горле, лишив его дара речи. Ибо перед главным алтарем стоял замурованный епископ, хотя все знали, что он умер и истлел; он стоял во всей пышности парадных облачений и возглашал Dies irae [120]. И когда гласом кимвальным загремели слова: «Coget omnes ante thro-num» [121], Хуан де Дьос Гонсалес с воем покатился к ногам королевы. Анри Кристоф, выкатив белки, держался, пока не грянуло: «Rex tremendae majestatis» [122]. И тогда загрохотал гром, который услышал лишь он один, и молния ударила в колокольню, и все колокола разом дали трещину. Пали долу певчие, обрушились алтарь и кафедра, покатились кадильницы. Король лежал на полу, разбитый параличом, не сводя глаз с балок потолка. Ибо призрак огромным прыжком переместился на одну из балок, на ту, в которую вперился Кристоф, и он восседал там, раскинув руки, словно похваляясь кровавым блеском широких парчовых риз. В ушах у Кристофа стучало все громче и громче; может быть, то стучала его собственная кровь, может быть, то стучали барабаны на горе. Офицеры на руках вынесли из церкви своего короля, невнятно твердившего проклятия и грозившего, что, если запоет петух, всех лимонадских прихожан постигнет смерть. Пока Мария Луиза и принцессы хлопотали вокруг короля, крестьяне, напуганные тем, что сказал в бреду монарх, бросились ловить петухов и кур, сажать их в корзинки, опускать поглубже в колодцы, чтобы там, в темной темени, птицы думать забыли о кудахтанье и петушином задоре. Ослов градом колотушек загоняли подальше в лес. Коням стянули храпы намордником, чтобы монарху не примерещилось чего-нибудь в их ржанье.
   И вот шестерик коней галопом вкатил тяжелую королевскую карету на плац-парад перед дворцом Сан-Суси. Короля в расстегнутой сорочке отнесли в апартаменты. Он рухнул на постель, словно мешок, набитый цепями. Глаза его, выкаченные так, что почти не видно было радужной оболочки, – одни белки, – выражали ярость бессилия, ибо он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Лекаря принялись растирать недвижное тело составом из водки, пороха и красного перца. Во всех гостиных дворца, переполненных чиновниками и сановниками, было душно и жарко, пахло снадобьями, настоями, притираньями, ароматическими солями. Принцессы Атенаис и Аметиста рыдали на декольтированной груди гувернантки из Северо-Американских Штатов. Королева, которую в эти минуты мало заботили предписания этикета, склонилась над жаровней, поставленной в углу комнаты, смежной с опочивальней ее супруга, ждала, когда закипит на раскаленных угольях отвар из кореньев, и отсветы настоящего пламени придавали поразительное правдоподобие краскам гобелена на стене, изображавшего Венеру в кузнице Вулкана. Ее величество потребовала веер, дабы раздуть угли, тлевшие слишком слабо. Что-то недоброе было в свете сумерек, тени сгущались, спешили прильнуть к предметам, окутать их мраком. Никак нельзя было узнать, действительно ли бьют на горе барабаны или это только мерещится. Но иногда мерный стук, доносившийся издали и сверху, странным образом смешивался со словами молитв, которые твердили придворные дамы в Парадной гостиной, и у многих в груди сердце втайне стучало в лад тем барабанам.

VI. Ultima ratio regum

   В следующее воскресенье, к закату, Анри Кристоф почувствовал, что огромным усилием воли сможет принудить к повиновению все еще недвижные колени и суставы рук. Пытаясь выбраться из постели, он тяжело заворочался, свесил ноги на пол и, словно надломившись в поясе, привалился спиной к подушкам. Солиман, его камердинер, помог ему встать. Король смог дойти до окна, он шагал деревянно, словно большая заводная кукла. Слуга позвал королеву с принцессами, они вошли неслышно, остановились в темном углу под конным портретом его величества. И королева и принцессы знали, что сейчас в О-ле-Кап спиртное течет рекою. На перекрестках стояли столы, дымились котлы с похлебками, с копченым мясом, потные поварихи постукивали по столешницам шумовками и черпаками. В проулке слышался хохот и крики, крутились в пляске праздничные платки на головах негритянок.
   Король втягивал вечерний воздух, чувствуя, что тяжесть, сдавившая ему грудь, понемногу отпускает его. Ночь уже надвигалась из-за горных отрогов, размывая очертания деревьев и лабиринтов в садах королевы. Вдруг Кристоф увидел в окно музыкантов из часовни, они шли по плац-параду, таща свои инструменты. Род занятий причудливым образом сказался на очертаниях фигур. Арфист, согнувшийся под тяжестью арфы, казался горбуном; другой оркестрант, до крайности тощий, нес свой барабан, как беременная женщина чрево; третий словно запутался в кольцах геликона. А замыкал шествие карлик, почти невидимый под китайским музыкальным зонтиком, бубенцы которого позвякивали в такт его шагам. Король удивился было, что в такой час его музыканты отправились со своими инструментами неведомо куда, словно собираясь дать концерт где-нибудь у подножия одинокой сейбы, как вдруг разом грянуло восемь полковых барабанов. Было время сменять караулы. Его величество сосредоточил внимание на своих гренадерах, желая убедиться, что и во время монаршего недуга они соблюдают строжайшую дисциплину, к которой приучены. Но внезапно августейшая ладонь взлетела в жесте, выражающем изумление и гнев. Уставная дробь смолкла, сломав ритм, и послышались три глухих, неравномерных удара, их отбивали не палочками, а костяшками пальцев.
   – Сигнал мандукумана! – воскликнул Кристоф, швырнув треуголку оземь.
   И тотчас ряды караулов расстроились, солдаты беспорядочной толпой рассеялись по плац-параду. Забегали офицеры с саблями наголо. Распахнулись окна казарм, и оттуда гроздьями посыпались люди в расстегнутых мундирах и панталонах, не заправленных в сапоги. Грянули выстрелы – кто-то палил в воздух. Знаменщик полка принца крови разорвал полковое знамя с изображением корон и дельфинов. Среди всеобщей суматохи промчался во весь карьер уланский эскадрон, позади мулы тянули фуру со сбруями и прочим конским снаряжением. Люди в мундирах толпами покидали дворец, повинуясь приказу полковых барабанов, по коже которых молотили чьи-то кулаки. Из лазарета выбежал солдат, серый от малярии; мятеж захватил его врасплох, он успел только завернуться в простыню и теперь на бегу поправлял подбородный ремень кивера. Пробегая под окном, возле которого стоял Кристоф, он сделал непристойное телодвижение и умчался со всех ног. Затем в сгущавшихся сумерках наступила тишина, только где-то вдалеке жалобно прокричал павлин. Король повернул голову. Королева Мария Луиза и принцессы Атенаис и Аметиста плакали во тьме опочивальни. Теперь понятно было, почему нынче спиртное текло рекою в О-ле-Кап.
   Хватаясь за перила, занавеси и спинки стульев, Кристоф побрел по дворцу. Отсутствие придворных, лакеев, караула придавало жутковатую пустоту переходам и покоям. Стены словно раздались вширь, потолок словно поднялся выше. В бесконечности отражающих друг друга перспектив Зеркальной гостиной виднелась одна только человеческая фигура – фигура короля. И какое-то разноголосое гудение в тишине, какие-то прикосновения, и потом еще сверчки, они стрекотали где-то вверху, в лепнине плафонов, никогда раньше их не было слышно, а теперь своими паузами и перемежающимися ритмами они придавали тишине особую многоступенчатую глубину. Свечи медленно оплывали в канделябрах. Ночной мотылек кружился в аудиенц-зале. Какие-то насекомые ударялись о золоченые рамы, падали на пол, там и сям слышалось характерное сухое потрескивание надкрыльев летучих жуков. В большой приемной, распахнутые окна которой выходили на оба фасада, Кристоф услышал только стук собственных каблуков, и от этого еще острее ощутил неизбывность своего одиночества. По служебному входу он спустился в поварни; огонь еле теплился под вертелами, на которых не было мяса. На полу, подле стола для резки овощей, валялось несколько пустых бутылок из-под вина. Исчезли связки чеснока, висевшие над очагом, снизки грибов дьон-дьон, окорока, подвешенные коптиться. Дворец был пуст, был предан во власть безлунной ночи. Он принадлежал любому, кто пожелал бы им овладеть, – челядинцы увели даже охотничьих собак. Анри Кристоф вернулся в свои апартаменты. При свете люстр в белизне лестницы было что-то мертвенно холодное и безысходное. Сквозь слуховое окно ротонды влетела летучая мышь, кружилась бестолково под тусклым золотом потолочной росписи. Король оперся о мрамор балюстрады, ища опоры в его незыблемости.
   Там, внизу, на самой нижней ступени парадной лестницы, сидели пятеро молодых негров, их полные тревоги лица были обращены к королю. В этот момент Кристоф почувствовал, что любит их. То были его потешные телохранители: Деливранс, Валантен, Ля-Куронн, Джон, Бьен-Эме, африканские юноши, которых Анри Кристоф купил у работорговца и которым даровал свободу, дабы они обучались тонкому камер-пажескому искусству. Кристофу всегда было чуждо мистическое преклонение перед африканскими культами, свойственное провозвестникам независимости Гаити, он старался придать своему двору европейский отпечаток во всем, вплоть до мелочей. Но теперь, когда он оказался в одиночестве, когда его предали те, кого он сделал своими герцогами, баронами, генералами и министрами, верность ему сохранили только эти пятеро африканцев, пятеро юношей из племени конго, фула или мандинга, и точно верные псы сидели они на лестнице, мрамор которой холодил им ягодицы, и ждали, когда прозвучит ultima ratio regum, на сей раз из уст самого короля, ибо орудия королевской артиллерии отныне бессильны были выполнить это свое назначение. Кристоф долго смотрел на своих камер-пажей, потом ласково кивнул им, они ответили печальным поклоном, и король прошел в тронный зал.
   Он остановился перед гобеленом, на котором красовался его герб. Два льва в коронах поддерживали щит с главной геральдической фигурой: венценосный феникс с девизом: «Возрождаюсь из пепла». По складкам развевающейся ленты летели слова «Бог, мое право, моя шпага». Кристоф поднял крышку тяжелого ларца, незаметного под кистями бархатной драпировки. Вынул пригоршню серебряных монет со своим вензелем. Затем швырнул наземь одну за другой несколько корон литого золота, разной толщины. Одна корона докатилась до самых дверей, покатилась по лестницам, громыхая на весь дворец. Король сел на трон, поглядел на желтые огоньки свечей, догоравших в канделябре. Губы его бессознательно твердили слова, коими открывались все королевские рескрипты и указы: «Мы, Генрих, божьей милостью и государственными конституционными уложениями король гаитянский, державный владыка островов Ла-Тортю, Гонаив и прочих близлежащих, Искоренитель Тирании, Спаситель и Благодетель гаитянской нации, Создатель ее статутов, нравственных, политических и воинских, Первый Коронованный Монарх Нового Света, Столп Веры, Основоположник Королевского Рыцарского Ордена святого Генриха, ко всем нашим подданным, сущим и будущим, обращаем свое приветствие…» Кристоф внезапно вспомнил про цитадель Ла-Феррьер, про свою крепость, вознесшуюся над облаками.
   Но в то же мгновение ночь наполнилась грохотом барабанов. Призывая друг друга, ведя перекличку с гор, поднимаясь с побережья, выбираясь из пещер, проплывая под деревьями, спускаясь по теснинам и пересохшим руслам, гремели барабаны
   Рада, барабаны конго, барабаны Букмана, барабаны Великих Договоров, все барабаны воду [123]. То был единый мощный раскат, надвигавшийся со всех сторон, зажимавший Сан-Суси в кольцо. Громы, обложившие круг горизонта и неумолимо приближавшиеся. Буря, обрушившая свою ярость на трон, близ которого не было более ни герольдов, ни жезлоносцев. Король вернулся в опочивальню, подошел к окну. Его угодья, его службы, его плантации уже пылали. Барабаны все наступали, но теперь впереди летело пламя, оно перебрасывалось с постройки на постройку, с поля на поле. Занялся амбар, обуглившиеся искрасна-черные доски рухнули на сарай, где держали корм для скота. Северный ветер подхватывал горящие соломинки на кукурузных полях, нес их к самому дворцу. Раскаленный пепел сыпался на террасы.
   Анри Кристоф снова подумал о цитадели. Ultima ratio regum. Но эта крепость, не имевшая равных в мире, была слишком велика для одного человека, а монарх никогда не думал, что наступит день, когда он останется совсем один. Бычья кровь, напитавшая толщу стен цитадели, была надежной защитой против оружия белых. Но кровь эта никогда не обращалась против черных, а крики черных слышались все ближе; они шли, оставляя за собой движущиеся зарева, и взывали к Вышним Силам, которые требуют кровавых жертв. Кристоф, преобразователь, знать не хотел воду, ударами хлыста создал он сословие господ католического вероисповедания. Но сейчас он понимал, что истинными предателями его дела оказались в эту ночь святой Петр-ключарь [124], и капуцины святого Франциска, и черноликий святой Бенедикт, и смуглая приснодева в лазоревом плаще, и евангелисты, книги которых должны были целовать его подданные, принося присягу, и все мученики, хоть он повелел ставить им свечи, в каждую из которых было вложено тринадцать золотых монет. Бросив гневный взгляд на белый купол часовни, где было столько изображений, отвернувших от него лицо свое, столько символов, перешедших в неприятельский стан, король велел подать свежее белье и благовония. Приказав принцессам выйти, он облачился в самый пышный из своих парадных мундиров. Через плечо перекинул широкую двухцветную ленту, знак своей королевской власти, концы завязал бантом на эфесе шпаги. Барабаны били совсем близко, – казалось, они грохочут за решеткой плац-парада, у подножия фундамента в виде итальянской лестницы. В этот миг заполыхали зеркала во дворце, заполыхали бокалы, подвески из граненого хрусталя, и хрусталь ваз, и хрусталь светильников, заполыхали стаканы, стекла, заполыхал перламутр консолей. Языки пламени были повсюду, и нельзя было разобрать, где настоящее пламя, а где – отражение. Все зеркала Сан-Суси запылали разом. Здание исчезло в этом холодном пламени, которое разрасталось в ночи, окутывая стены бушующим разливом огня.
   Выстрела почти не было слышно, барабаны гремели слишком близко. Рука Кристофа выронила пистолет, дернулась к простреленному виску. Мгновение он стоял выпрямившись, словно замер на ходу, затем рухнул вниз лицом, зазвенев всеми своими орденами. На пороге появились пажи. Король умирал, лежа ничком в луже собственной крови.

VII. Единственные ворота

   Африканские пажи поспешно выбежали через заднюю дверь, что выходила на Епископскую Митру, на плечах они самым первобытным образом тащили жердь, наскоро оструганную с помощью мачете, а с жерди свисал гамак, сквозь прорехи которого торчали шпоры монарха. За ними, то и дело оборачиваясь и спотыкаясь о корни фламбуаянов, торопились принцессы Атенаис и Аметиста, удобства ради обутые в сандалии своих горничных, и босая королева – туфли она сбросила, когда сломала каблук о камни дороги. Солиман, камердинер короля, некогда массажист Полины Бонапарт, замыкал шествие с ружьем через плечо и садовым мачете в руке. По мере того как они во тьме поднимались все выше по лесистому склону, языки пламени внизу представлялись глазу все более слитными, смыкались в единое зарево, хотя на подступах ко дворцу огонь присмирел. Со стороны Мийо, однако же, загорелись мешки с люцерной на конском дворе. Издалека доносилось ржание, похожее скорее на стократ усиленные вопли истязуемых детей; с грохотом рушились целые стены в смерче раскаленных углей, и обезумевший жеребец вырывался на волю с опаленной гривой, с хвостом, обгоревшим до репицы. Внезапно по дворцовым покоям во множестве забегали огоньки. То была пляска факелов, они мелькали в поварнях, на чердаках, взбирались по балюстрадам, по водосточным трубам, проникали в открытые окна; казалось, полчище светляков наводнило дворец. Грабеж начался. Пажи ускорили шаг, они знали, что это занятие надолго отвлечет мятежников. Солиман проверил ружейный затвор, зажал под мышкой приклад.
   Перед самой зарей беглецы добрались до ближних подступов к цитадели Ла-Феррьер. Идти становилось все труднее, слишком крут был подъем, слишком много пушек перегораживало тропу; этим пушкам не суждено было занять свое место на крепостных бастионах, им суждено было рассыпаться ржавой трухой на склонах Епископской Митры. Море уже посветлело со стороны острова Ла-Тортю, когда цепи подъемного моста задвигались, траурно побрякивая о гранит. Медленно распахнулись окованные створы Единственных Ворот. И черные камер-пажи внесли тело Анри Кристофа в его Эскуриал [125], все в том же гамаке, сапогами вперед. Они спускались по внутренним лестницам, а тело становилось все тяжелее, и низкие своды роняли на труп частые холодные капли. Утренние рожки нарушили рассветную тишь, вступили в перекличку со всех концов крепости. Вся одетая красным лишайником, еще погруженная в ночь, вставала цитадель – кроваво-красная сверху, ржаво-бурая снизу – над серыми тучами, что впитали столько дыма, поднимавшегося над пожарищами Равнины.
   Стоя посреди крепостного плаца, беглецы рассказывали коменданту крепости о своей великой беде. Вскоре новость, прошмыгнув сквозь слуховые щели, переходами и подземными путями добралась до казарм и служб. Повсюду замельтешили мундиры, солдаты напирали друг на друга, сбегали вниз по лестницам, бросая на произвол судьбы батареи, спускались со сторожевых башен, пренебрегая долгом караульной службы. Во дворе главной башни послышался ликующий гомон: стражники выпустили из темниц заключенных, и они, самым вызывающим образом изъявляя свою радость, ринулись туда, где находились члены королевской фамилии. Толпа теснилась, надвигаясь на пажей, круглые шапочки которых утратили былую нарядность, на королеву, которая стояла босая, на принцесс, которых Солиман несмело защищал от бесстыдных прикосновений, и пажи с Солиманом, королева с принцессами пятились, отступая к горке свежезамешенного известкового раствора, предназначенного для последних доделок; в сероватой массе торчали мастерки, только что воткнутые каменщиками, бросившими работу. Видя, что положение становится опасным, комендант распорядился очистить двор. Взрыв хохота был ему ответом. Один из заключенных, до того оборванный, что штаны не прикрывали срама, ткнул пальцем в шею королевы:
   – Кое-где у белых, когда вождь умрет, его жене отрубают голову.
   Комендант понял, что в памяти его подопечных слишком свеж урок, который почти тридцать лет назад с самыми благими намерениями преподали вожди французской революции, и он подумал, что дело плохо. Но в этот самый миг пронесся слух, что караульная рота в полном составе отправилась в Сан-Суси, и это известие круто изменило ход событий. Толпа, теснясь, рванулась к лестницам и подземным переходам, ибо каждый спешил скорее добежать до Единственных Ворот. Прыгая с камня на камень, оскальзываясь, падая, съезжая на спине, солдаты и заключенные устремились вниз по горным тропам, торопясь кратчайшим путем Добраться до Сан-Суси. Воинство Анри Кристофа распалось, лавиной тел скатилось вниз по горе. Впервые громадное сооружение было безлюдно, и тишина, воцарившаяся во всех закоулках крепости, придавала ей траурную торжественность королевской Усыпальницы.
   Комендант раздвинул края гамака, чтобы взглянуть на его величество. Отсек ножом мизинец на руке, вручил королеве, которая сунула его за вырез платья и вздрогнула, почувствовав, как что-то холодное, извиваясь червяком, скользнуло к ее животу. Затем, повинуясь приказу, пажи опустили тело в кучу известкового раствора, и оно стало медленно погружаться, словно его затягивали внутрь невидимые пальцы, присосавшиеся к спине. За время подъема в гору труп несколько прогнулся в позвоночнике – прислужники положили его в гамак еще теплым. Поэтому прежде всего в раствор погрузились живот и ляжки. Руки и кончики сапог колыхались, словно в нерешимости, выступая из вязкой серой гущи. Затем на поверхности осталось только лицо, словно его удерживала плоскость треуголки, надетой с поля. Опасаясь, что раствор затвердеет прежде, чем голова погрузится полностью, комендант слегка надавил на нее, приложив ладонь к монаршему лбу тем движением, каким проверяют, нет ли у больного жара. Наконец раствор затянул глаза Анри Кристофа; труп короля медленно опускался вниз, в глубины влажной, постепенно твердеющей массы.
   Но вот спуск прекратился, труп стал частью сжимавшей его каменной тверди. Анри Кристоф сам избрал себе смерть, и плоти его не грозило тление, ибо плоть эта слилась воедино с материей крепости, стала частицей ее громады, элементом контрфорса, выступающего над склоном горы. Епископская Митра стала гробницей первого короля Гаити.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

   Я тех видений страшился,
   Но вот я узрел другие -
   И был устрашен стократно. [126]
Кальдерон

 

I. Статуи в ночи

   Руки мадемуазель Атенаис бегали по клавишам недавно купленного фортепьяно; позвякивая браслетами и брелоками, она аккомпанировала сестрице Аметисте, которая жидковатым голоском выводила арию из «Танкреда» Россини, разливаясь в томных фиоритурах. Королева Мария Луиза в белом капоте и фуляре, на гаитянский лад повязанном вокруг головы, вышивала покров, предназначавшийся в дар монастырю капуцинов в Пизе, и журила котенка, гонявшего клубок шерсти. После трагических дней казни дофина Виктора, после отъезда из Порт-о-Пренса, ставшего возможным благодаря заступничеству английских коммерсантов, прежних поставщиков двора, впервые за все время жизни в Европе принцессы почувствовали, что лето действительно похоже на лето. Рим жил, распахнув двери настежь, и под ярким солнцем мрамор палат и статуй казался ослепительнее, крики торговцев прохладительными напитками – звонче, смрад монашеских ряс – острее. Все десять сотен колоколов Вечного Города с непривычною томностью перезванивались под безоблачным небом, напоминавшим небо Равнины в январе. Наконец-то Атенаис и Аметиста снова наслаждались теплом, обливаясь потом, студя босые ступни о плиты пола, расстегнув крючки юбок; они проводили дни за игрою в гусек, за приготовлением лимонадов либо рылись на полках этажерки, перебирая ноты модных романсов, изданные в новейшем вкусе, в обложках, украшенных гравюрами на меди, на которых изображались кладбища в полночный час, шотландские озера, сильфиды, порхающие вкруг юноши-охотника, девицы, опускающие любовное послание в дупло старого дуба.
   Солиман также чувствовал себя счастливым в летнем Риме. Когда он впервые появился в населенных простонародьем кварталах – на улочках, где от развешанного белья стояла влажная духота, а ноги скользили на капустных листьях, гнилых объедках и кофейной гуще, – там поднялся настоящий переполох. Самые слепые лаццарони мгновенно прозрели и во все глаза разглядывали негра, позабыв про свою мандолину либо органчик. Прочие представители нищей братии неистово размахивали культями, выставляли напоказ все свои традиционные язвы и лохмотья, полагая, что перед ними посол какой-то заморской державы. Теперь, куда бы ни шел Солиман, за ним гурьбой бежали ребятишки, величая его волхвом Валтасаром [127], дудя в дудки и гремя трещотками. Трактирщики потчевали его вином. Завидев его, ремесленники выходили из своих мастерских-лавчонок, совали ему кто помидор, кто пригоршню орехов. Давно уже на фоне фасада Фламинио Понцио [128] или портика Антонио Лабакко не чернел подлинно негритянский профиль. А потому Солимана частенько просили поведать его историю, каковую он расцвечивал всяческими небылицами, вроде того, что он-де – племянник Анри Кристофа и чудом спасся в ту ночь, когда в Капе началась резня, а одного из королевских бастардов солдатам карательного взвода пришлось прикончить штыками, потому что, сколько в него ни стреляли, пули были ему нипочем. Простофили, что слушали его развеся уши, не знали толком, где совершались эти события. Одни полагали, что в Персии, другие – что на Мадагаскаре, третьи – что в краю берберов. Когда на коже Солимана проступал пот, всегда находились пытливые наблюдатели, которые отирали ему щеки платком, проверяя, не линяет ли негр. Как-то вечером шутки ради его привели в один из тесных и зловонных театриков, где даются комические оперы. Когда отзвучала финальная часть истории, повествовавшей о злоключениях итальянцев в Алжире, его вытолкнули на подмостки. Неожиданное появление Солимана вызвало в партере такую бурю восторга, что антрепренер труппы предложил ему посещать их театр бесплатно и выходить на сцену всякий раз, когда ему заблагорассудится. Вдобавок Солиману выпала любовная удача, у него завязались шашни с одной служанкой из Виллы Боргезе [129], пышнотелой пьемонткой, которая не жаловала худосочных мужчин. В самые знойные дни Солиман обычно уходил на Форум, где всегда паслись стадами овцы, и там он подолгу спал в траве. Развалины отбрасывали мягкую тень на густую зелень, а немного покопавшись в земле, можно было найти то мраморное ухо, то резной камень, то потемневшую от времени монетку. Случалось, сюда забредала гулящая девка с семинаристом, занималась на мягком дерне своим ремеслом. Но чаще сюда наведывались люди ученые – священники под зелеными зонтиками, англичане с холеными руками – восторгались обломком колонны, списывали стершиеся надписи. В сумерках негр с черного хода пробирался в Виллу Боргезе и знай себе откупоривал бутылки красного в компании пьемонтки. Особняк, впрочем, пришел в крайнее запустение из-за отсутствия хозяев. Фонари при входе были засижены мухами, ливреи засалены, кучера вечно пьяны, карета облезла, а в библиотеке, это знали все, развелось столько паутины, что туда годами никто не заглядывал, боясь ощутить омерзительное прикосновение паучьих лап на затылке, а то и за корсажем. Если бы в одной из верхних комнат не жил молодой аббат, племянник князя, челядинцы давно перебрались бы в покои бельэтажа и спали бы на старинных кроватях кардиналов.