– Не так уж много сегодня в этом здании можно услышать трезвых голосов, – сказала Сара, когда мы поднимались по лестнице. – Тедди – то есть президент… не правда ли, странно его так называть, Джон?
   Действительно странно, да только в Управлении, обыкновенно пребывавшим под началом совета из четырех уполномоченных, причем трое непосредственно подчинялись ему, Рузвельт действительно выделялся титулом «президент». Немногие из нас могли всерьез предположить, что в недалеком будущем Теодор будет отзываться на аналогичный титул.
   – Ладно, неважно, сейчас он смерчем налетел на это дело Санторелли – проверяет все возможные и невозможные варианты…
   И в этот момент из холла второго этажа до нас донеслись раскаты голоса Теодора:
   – И не пытайтесь впутать сюда своих друзей из Таммани[9], Келли! Таммани – это чудовищное порождение демократической партии, а наша реформа – реформа Республиканской администрации, и вам здесь никто не позволит подобного панибратства! Я советую вам правильно выбирать себе друзей!
   Ответом ему стали только басовитые смешки с лестничной клетки – и звуки эти приближались к нам. Через несколько секунд мы с Сарой буквально нос к носу столкнулись с разряженным в пух и прах, наодеколоненным человеком гигантских размеров – это был Вышибала Эллисон. Рядом с ним шествовал куда более изысканно одетый (и менее благоухающий) его криминальный надсмотрщик Пол Келли.
   Дни, когда дела в преступном мире Нижнего Манхэттена вершились большей частью кулаками бесчисленных множеств мелких уличных банд, к концу 1896 года были почти сочтены, и деятельность прибрали к рукам крупные группировки, которые были не менее опасны, однако куда более деловиты в своем подходе к ремеслу. Истмены, названные так в честь своего колоритного шефа Монаха Истмена, контролировали всю территорию к востоку от Бауэри между 14-й улицей и Чатам-сквер. В Вест-Сайде орудовали Пыльники Гудзона, любимцы многих нью-йоркских интеллектуалов и художников (большей частью из-за обшей ненасытной страсти к кокаину) – эти вершили дела к югу от 13-й улицы и к западу от Бродвея. Район над 14-й улицей принадлежал Крысам Мёрфи-Молотка, группе ирландских подвальных обитателей, эволюцию коих не смог бы объяснить и сэр Чарлз Дарвин. Между этими тремя в буквальном смысле слова армиями, в самом оке преступного смерча и всего в паре кварталов от Управления полиции, располагались Пол Келли и его Пятиугольники, безраздельно правившие от Бродвея и Бауэри до 14-й улицы и Городской ратуши.
   Банда Келли взяла себе такое название в честь самого зловещего района города в надежде посеять страх в сердцах врагов, хотя в реальности их действия отличала куда меньшая анархия, которой славились легендарные банды Пяти Углов прошлого поколения (Почемучки, Страхоморды, Дохлые Кролики и прочие), остатки которых и по сей день наводили ужас на окрестности, подобно жестоким и обиженным призракам. Сам Келли отражал эти перемены стиля: его хватка во всем, что касалось моды, дополнялась изысканными манерами и правильной речью. Кроме того, он прекрасно разбирался в искусстве и политике, причем вкусы его тяготели в первом случае – к модерну, а во втором – к социализму. Но Келли хорошо знал своих клиентов: изысканность – не то слово, коим пристало описывать всю прелесть танцзала «Нью-Брайтон», штаб-квартиры Пятиугольников на Греит-Джоунз-стрит. Заведением управлял гигант по имени Джек Макманус, известный под кличкой «Жри-Живьем», сам же «Нью-Брайтон» представлял собой ослепительное нагромождение зеркал, хрустальных люстр, медных перил и полуодетых «танцовщиц» – сверкающий дворец, пышностью превосходивший все в Филее, который до появления на сцене Келли считался непревзойденным центром криминальной роскоши.
   Оказавшийся перед нами Джеймс Т. «Вышибала» Эллисон был представителем более традиционного подвида нью-йоркских головорезов. Начало его трудовой карьеры в качестве чрезвычайно неприятного охранника правопорядка в салуне ознаменовалось избиением полицейского офицера чуть ли не до смерти. И хотя Вышибала и стремился не уступать в лоске своему боссу, в случае Эллисона – вульгарного, развращенного и накачанного наркотиками – это воспринималось нелепой показухой. У Келли хватало кровожадных приспешников даже не просто с дурной, а вызывающей репутацией, но никто, кроме Эллисона, не осмелился бы открыть «Парез-Холл» – одно из трех-четырех подобных заведений на весь Нью-Йорк, которые открыто (и щедро) обслуживали ту категорию общества, что столь усердно не замечалась Джейком Риисом.
   – Однако, – приветливо сказал Келли, и его галстук, словно в тон голосу, полыхнул сияющими искорками, – это же не кто иной, как сам мистер Мур из «Таймс», да еще под ручку с одной из прекраснейших леди Управления полиции. – Сказав это, Келли поднес руку Сары к своему точеному лицу «черного ирландца» и галантно поцеловал ей кончики пальцев. – В наши дни бывает очень приятно получить вызов в Управление.
   Его улыбка и взгляд, которым он одарил Сару, были давно отработаны и уверенны, что лишь подбавило тягостной угрозы в воздух, сгустившийся на лестнице.
   – Мистер Келли, – ответила ему Сара с гордым кивком, хотя я почувствовал, что на самом деле ей очень не по себе. – Какая жалость, что ваши чары не подкрепляются тем обществом, которое вы водите.
   Келли заржал, но Эллисон, и так зловеще нависавший над нами с Сарой, при этих словах, казалось, стал еще выше ростом; его щекастое лицо с хорьими глазами буквально потемнело от ярости:
   – Я бы на вашем месте, милочка, следил за своим языком – от Управления до Грамерси-парка путь неблизок… С одинокими девушками порой случаются такие неприятные вещи…
   – Да ты настоящий кролик, Эллисон, не так ли? – перебил я, несмотря на то, что человек напротив мог без усилий сломать меня пополам. – В чем дело – неужто мальчики для битья у тебя закончились, и ты наконец решился померяться силами с женщиной?
   Лицо Эллисона неотвратимо приобретало багровый оттенок.
   – Какого черта, ты, мелкая брызга дерьма ничтожного, о себе возомнила? Пускай Глория и была хлопотной паскудой, да куда там, черт возьми – целой кучей паскудских хлопот, но не я ее завалил, понял, и я удавлю любого, кто скажет, что…
   – Тише, тише, Вышибала, – произнес Келли медовым голоском, но смысл легко угадывался: «отвали». – Ни к чему это все, – добавил он и обратился ко мне: – Вышибала не имеет никакого отношения к убийству мальчика, Мур. Да и я бы не хотел, чтобы мое имя как-то всплывало в связи с этим делом.
   – Чертовски вовремя ты спохватился, Келли, – ответил ему я. – Потому что я видел его тело – и оно достойно Вышибалы, уж поверь мне. – На самом деле это было слишком даже для Эллисона, но ставить их в известность было ни к чему. – Сущий мальчишка же был…
   Келли хрюкнул, спустившись на несколько ступеней:
   – А как же – конечно, мальчишка. Который, заметь, предпочитал крайне опасные игры. Хватит уже, Мур, – такие «мальчики» в нашем городе дохнут каждый день, откуда столько интереса именно к этому щенку? Тайный родственничек что ли? А может, незаконнорожденный отпрыск Моргана или Фрика[10]?
   – Вы что же, всерьез полагаете, что это может стать единственной причиной для расследования? – несколько оскорбленно возмутилась Сара. Впрочем, она не слишком давно состояла в Управлении.
   – Милая моя барышня, – начал Келли, – и я, и мистер Мур – мы оба знаем, что это единственная причина. Впрочем, как угодно – Рузвельт благоволит к помраченным рассудкам. – Келли продолжил спуск, и Эллисон протолкнулся мимо нас. Дойдя до последней ступеньки, они вдруг задержались, и Келли вновь развернулся к нам: – Но заруби себе на носу. Мур, – я не желаю, чтобы мое имя связывали с этой историей. – На сей раз даже интонации соответствовали его зловещей профессии.
   – Пустое, Келли. Едва ли мои редакторы осмелятся напечатать этот материал.
   Он снова улыбнулся:
   – Весьма благоразумно с их стороны. Ведь в мире каждую минуту происходит так много важных событий – к чему тратить силы на такой пустяк?
   На этом парочка убралась восвояси. Мы же с Сарой наконец смогли немного прийти в себя. Пускай Келли – бандит нового поколения, ему ничто не мешало оставаться самым обыкновенным головорезом, так что в свете подобной встречи нам было из-за чего понервничать.
   – Знаешь, – сказала задумчиво Сара, когда мы снова двинулись вверх по лестнице, – одна моя подружка, Эмили Корт, однажды специально выбралась в трущобы ночью – и все лишь для того, чтобы познакомиться с Полом Келли. И нашла его крайне «забавным» человеком. С другой стороны, Эмили всю жизнь была пустоголовой дурочкой. – Она взяла меня за руку. – Кстати, Джон, что именно дернуло тебя обозвать мистера Эллисона кроликом? Он больше похож на обезьяну.
   – На его языке «кролик» означает «крутого» клиента.
   – Э-э… Надо будет записать. Я хочу, чтобы мои знания о преступном сообществе были по возможности исчерпывающи.
   В ответ я смог только рассмеяться:
   – Сара, милая, в наши дни женщинам открыто столько профессий, ну зачем тебе все это? Такая умница могла бы запросто стать, ну, скажем, ученой, а может, и доктором…
   – Равно как и ты, Джон, – резко ответила она. – Только ты этого почему-то не хочешь. И так уж вышло, что не хочу и я. Честно говоря, порой мне кажется, что большего идиота, чем ты, на свете не сыскать. Ведь тебе прекрасно известно, чего я хочу.
   Да, я это знал. Ее мечта не была секретом ни для кого из друзей: стать первой в городе женщиной-полицейским.
   – Ну, хорошо, Сара, допустим. Ты стала ближе к своей цели? Столько всего пройти, чтобы получить место секретарши…
   Она ответила мне мудрой улыбкой, хотя в уголках ее губ таилась прежняя резкость.
   – Да, Джон, но, если ты заметил – я в здании, не так ли? Десять лет назад такое даже представить было немыслимо.
   В ответ я только кивнул, пожав плечами: спорить с ней бесполезно, – и окинул взглядом холл второго этажа в поисках хотя бы одного знакомого лица. Но все шнырявшие из кабинета в кабинет детективы и офицеры, похоже, были из новеньких. Во всяком случае, видел я их впервые.
   – Плохи дела, однако, – сказал я тихо. – Сегодня положительно никого не узнаю.
   – Да, дела идут не слишком. Мы по-прежнему теряем людей, последний месяц не исключение. Но они скорее уволятся или уйдут в отставку, чем предстанут перед комиссией по расследованию.
   – Но ведь не может Теодор просто укомплектовать всю полицию «погремушками». – Так называли новичков-офицеров.
   – Запросто. Если выбирать между коррупцией и неопытностью – ты знаешь, что он предпочтет скорее. – Сара легонько подтолкнула меня в спину. – Все, Джон, хватит бездельничать – он давно тебя ждет.
   Мы просочились сквозь толпу «фараонов» в кожаных шлемах и «топтунов» (офицеров, одетых в штатское) и оказались в конце холла.
   – И потом, – добавила Сара, – ты должен объяснить мне, почему такие дела, как это, обычно не принято расследовать.
   Сказав так, она стремительно пробарабанила кулачком по двери кабинета Теодора, не дожидаясь ответа распахнула ее и, продолжая нежно подталкивать меня в спину, проворковала:
   – Мистер Мур, господин комиссар.
   Дверь захлопнулась, и я даже не успел заметить, как оказался внутри.
   Будучи весьма плодовитым писателем (как, впрочем, и читателем), Теодор питал вполне объяснимую страсть к внушительным столам, так что его кабинет в Управлении не был исключением – стол, находившийся здесь, поражал особой монументальностью. Вокруг гиганта робко сгрудились несколько кресел. Белую каминную полку венчали высокие часы, помимо них в кабинете присутствовал журнальный столик с блистающим ослепительной медью телефонным аппаратом. Если не считать разнокалиберных штабелей из книг и бумаг, бравших начало на полу и подчас вздымавшихся чуть ли не до потолка, то этими предметами обстановка в общем-то и ограничивалась. Сейчас Теодор стоял у окна, выходившего прямо на Малберри-стрит и наполовину закрытого жалюзи, одетый в консервативного вида серый костюм, из тех, что деловые люди надевают, идя на биржу.
   – А, это вы, Джон, – великолепно, – произнес он, разминувшись со своим грандиозным столом и стискивая мою кисть в рукопожатии. – Крайцлер внизу?
   – Да. Вы хотели поговорить со мной наедине?
   В ответ Теодор принялся мерить шагами комнату в серьезном, однако бодром предвкушении.
   – Как у него настроение? Как он, по-вашему, отреагирует? Он ведь довольно вспыльчивый парень, – а мне хочется быть уверенным, понимаете, – и правильно подобрать тон для нашей беседы.
   Я пожал плечами:
   – Да с ним все в порядке, я полагаю. Мы съездили в Белл-вью – виделись с этим Вульффом, который застрелил маленькую девочку, – и все это, надо признаться, чертовски испортило Ласло настроение. Но он отыгрался по дороге назад – на моих ушах. Как бы там ни было, Рузвельт, поскольку я до сих пор не понимаю, зачем он вам понадобился и что…
   Меня прервал знакомый легкий стук в дверь, и на пороге вновь появилась Сара. За ней в кабинет вошел Крайцлер: прежде чем войти, они явно болтали друг с другом – эхо разговора просочилось в кабинет. Однако я успел заметить, как Ласло пристально изучает Сару. Это было почти неуловимо, но чертовски знакомо – именно так большинство людей реагируют на женщину в Управлении.
   При виде Крайцлера Теодор мгновенно вклинился между ним и Сарой.
   – Крайцлер! – воскликнул он, прищелкнув языком. – Приятно, доктор, очень приятно вас видеть!
   – Рузвельт, – произнес Крайцлер, тепло улыбнувшись в ответ. – Давненько не виделись.
   – Слишком, слишком давно! Ну что – сядем и побеседуем или же мне распорядиться вынести все из кабинета, чтобы мы наконец смогли насладиться реваншем?
   Последняя фраза Теодора касалась их первой встречи в Гарварде, переросшей в боксерский поединок. Мы посмеялись, рассаживаясь по креслам, лед в мгновение ока треснул, и мысли мои скользнули в те далекие времена.
   Хоть я знал Теодора задолго до его появления на первом курсе Гарварда в 1876 году, близко общаться нам тогда не довелось. Вдобавок к своей вечной болезненности он производил впечатление прилежного и благонравного юноши, тогда как мы с моим младшим братом прилагали все мыслимые усилия, насаждая хаос и анархию на улицах, соседствовавших с нашим Грамерси-парком. Мы были «Главарями» – на самом деле этим прозвищем нас наградили друзья родителей, и оно всплывало всякий раз, лишь стоило зайти беседе о неизбывном проклятье, покаравшем образцовое стадо нашей семьи двумя безусловно паршивыми овцами. В жизни все обстояло, конечно, далеко не так мрачно – в наших проделках не было особого зла или порока, просто мы предпочитали учинять свои выходки в составе небольшой, но крайне задиристой ватаги, состоявшей из соседских ребят, чьим домом служили задворки и переулки вокруг Газового Завода, лежавшего к востоку. Ребята эти считались приличной компанией в нашем затхлом уголке никербокерского общества[11], где класс поволевал всем, а взрослые не были готовы терпеть самостоятельно мыслящих детишек. Несколько лет подготовительной школы вдали от компании не изменили мой характер. И, разумеется, тем громче зазвучал тревожный набат, возвещавший окружающим об опасности столь вызывающего поведения с моей стороны, когда в день моего семнадцатилетия вдруг выяснилось, что прошение о зачислении моей нескромной персоны в Гарвард практически отклонено – фатум, которому я бы несказанно обрадовался. Но в глубинах кошелька, принадлежавшего моему отцу, были заключены поистине всемогущие силы, одного вида коих было довольно, чтобы склонить весы в мою сторону, и я спустя несколько времени обнаружил себя в числе законных обитателей совершенно дурацкой деревушки под названием Кембридж. Стоит ли говорить, что год или два жизни в колледже абсолютно не способствовали изничтожению моих сомнительных наклонностей, каковые, в свою очередь, не могли позволить мне спокойно отнестись к появлению в колледже такого примерного зубрилы, как Теодор.
   Но осенью 1877 года, сулившего мне выпускные экзамены, для Теодора же обернувшегося долгожданным вторым курсом, все начало стремительно меняться. Отягощенный, помимо учебы, двойным бременем – мучительного и потому невыносимого романа с одной стороны, и смертельной болезнью отца с другой, Теодор вдруг стал стремительно превращаться из некогда узколобого юноши в чрезвычайно общительного молодого человека с широкими взглядами. Конечно, ему не светило стать светским львом, однако нам обоим посчастливилось обнаружить друг у друга немало граней философического свойства, что в совокупности позволило нам провести вместе не один славный вечер за бутылочкой и славной беседой. Вскоре мы уже сообща предпринимали регулярные экспедиции, целью которых служило знакомство с образом жизни Бостонского общества, как высшего, так и низшего. Само по себе это послужило хорошим фундаментом для дружбы.
   Между тем еще один друг моего детства, Ласло Крайцлер, успел закончить курс обучения в Медицинском колледже Колумбии, оказавшийся на удивление быстротечным, и незамедлительно сменить должность младшего ассистента при Психиатрической клинике острова Блэкуэллз на студенческую мантию Гарварда, поступив на курс психологии, который читал в те времена сам доктор Уильям Джеймс. Этот крайне общительный профессор, внешне более всего напоминавший терьера и уже находившийся на полпути к мировому признанию, к тому времени основал первую в Америке психологическую лабораторию, занимавшую поначалу всего несколько комнат в Лоуренс-Холле. Кроме того, он преподавал студентам сравнительную анатомию. И вот, осенью 1877 года, прослышав о некоем забавном профессоре Джеймсе, весьма благорасположенном к оценкам знаний своих студентов, я записался на его курс. В первый же день я обнаружил, что рядом со мной сидит Теодор, которого в этой жизни с детства интересовало абсолютно все. И хотя Рузвельт постоянно вступал в жаркие споры с Джеймсом относительно некоторых мелочей в поведении животных, он, как и все мы, был моментально очарован профессором, сохранившим юношескую живость ума и имевшим обыкновение растягиваться на полу всякий раз, когда внимание студентов ослабевало, и объявлять, что преподавание – «процесс взаимный».
   У Крайцлера отношения с Джеймсом складывались куда сложнее. Хотя он по-настоящему уважал труды профессора и постепенно проникся нежностью к их автору (да и как можно было не проникнуться?), Ласло ни в какую не мог принять его знаменитую теорию свободы воли – краеугольный камень доктрины учителя. Джеймс рос весьма сентиментальным и болезненным мальчиком, а в юности не раз задумывался о самоубийстве, но возобладал над собой благодаря работам французского философа Ренувье, который учил, что человек с помощью одной лишь силы воли способен справиться со многими психическими (а порой и физическими) заболеваниями. «Мое первое проявление свободы воли сводится к тому, чтобы поверить в свободу воли!» – эти слова стали первым боевым кличем Джеймса и к 1877 году целиком определяли его умонастроения. Однако подобная философия не могла не противоречить растущей вере Крайцлера в то, что он называл «контекстом»: теорию, относительно которой причины всех действий человека следовало искать в его предыдущем жизненном опыте; таким образом, не зная особенностей прошлого пациента, его поведение невозможно было правильно проанализировать и скорректировать. В лабораториях Лоуренс-Холла, наполненных самыми разнообразными приспособлениями для изучения и препарирования нервной системы живых существ и человеческих реакций, Крайцлер и Джеймс бились над общими принципами формирования человеческих характеров и тем, свободны ли мы сами определять дальнейшее течение нашей жизни. Стычки между ними становились все ожесточеннее, в итоге сделавший достоянием университетских слухов, пока однажды во втором семестре, вечером они не устроили в Университетском холле открытые дебаты на тему «Свобода воли – психологический феномен?».
   Собрались почти все студенты, и хотя аргументы Крайцлера были достаточно убедительны, публика была заранее предрасположена к неприятию его доводов. К тому же Джеймс отличался прекрасным чувством юмора, в те времена значительно превосходившим аналогичные возможности Крайцлера, и гарвардские мальчики немало наслаждались шутками профессора за счет его оппонента. Ласло же, ссылавшийся на труды таких мрачных философов, как, к примеру, немец Шопенгауэр, и не скрывавший приверженности эволюционистским теориям Чарлза Дарвина и Герберта Спенсера, учивших, что единственной целью как ментального, так и физического развития человека является не что иное, как выживание, неоднократно вызывал у студентов неодобрительные стоны. Признаюсь, я и сам разрывался между дружбой с человеком, от чьих убеждений мне всегда бывало не по себе, и поддержкой философии его оппонента, предлагавшего поистине безграничные возможности чуть ли не для всего человечества. Теодора же, еще не знакомого с Крайцлером и, подобно Джеймсу, в юности преодолевшего множество хворей исключительно благодаря тому, что он считал проявлением силы духа, в отличие от меня, ничто не связывало – он искренне приветствовал неизбежную и окончательную победу Джеймса.
   После дебатов мы с Крайцлером ужинали в таверне, находившейся на другом берегу реки Чарлз и частенько подвергавшейся набегам гарвардцев. В середине трапезы там появился Теодор с друзьями – увидев нас с Крайцлером, он тут же попросил меня представить его Ласло. При этом он мимоходом отпустил в его адрес несколько добродушных, но при этом достаточно колких замечаний касательно «мистической чепухи насчет человеческой души», предположив, что все эти убеждения связаны исключительно с европейским происхождением моего друга. Однако Теодор сильно перегнул палку, добравшись в своих разглагольствованиях до «цыганской крови», имея в виду мать Ласло, родившуюся в Венгрии. В ответ, дабы защитить свою честь и достоинство, Крайцлер вызвал его на дуэль, и Теодор с удовольствием принял вызов, предложив в качестве инструмента разрешения конфликта боксерские перчатки. Я знал, что Ласло с куда большей охотой предпочел бы рапиры – с такой левой рукой на ринге у него было немного шансов на победу, – но по «дуэльному кодексу» Теодор располагал правом выбора оружия.
   К чести Рузвельта, когда мы в этот поздний час проникли в гимнастический зал «Хеменуэй» благодаря связке ключей, выигранных мной в этом году в покер у сторожа, и оба они разделись до пояса, увидев руку Крайцлера, Теодор предложил ему выбрать другое оружие. Крайцлер гордо отказался. И хотя участь его была предрешена: второй раз за вечер его ожидало неотвратимое поражение, – Крайцлер превзошел все мыслимые ожидания, устроив бой, равного которому никто из нас еще не видел. Его отвага произвела неизгладимое впечатление на всех присутствующих, Рузвельт же был искренне восхищен стойкостью своего противника. Вместе мы вернулись в таверну и пьянствовали до глубокой ночи. Ласло и Теодор так и не стали близкими друзьями, но между ними образовалась особого рода связь, в результате которой теории и мысли Крайцлера неожиданно открылись Рузвельту – хоть и сквозь щелочку.
   Именно благодаря давнишнему открытию Теодора мы и могли сейчас сидеть в его в кабинете, вспоминая старые добрые деньки в Кембридже и забыв на время обо всех срочных делах. Но вот беседа плавно переместилась к событиям наших дней: Рузвельт поднял несколько действительно интересных тем, задав Крайцлеру ряд вопросов о результатах его работы как с детьми в Институте, так и с безумцами, обладающими преступными наклонностями, а Ласло в свою очередь признался, что с нескрываемым любопытством наблюдал за карьерой Теодора с момента его депутатства в Олбани и до назначения особым уполномоченным государственной службы в Вашингтоне. Поистине нет ничего приятнее участия в беседе двух старых друзей, каждому из которых предстояло оставить столь значительный след в истории своего времени, и большую часть разговора я просто сидел и слушал, наслаждаясь мгновенной метаморфозой еще недавно столь мрачной атмосферы.
   Однако беседе было неизбежно суждено вернуться к убийству Санторелли, и на комнату словно легла тень глубокой печали и дурных предзнаменований, не оставившая и следа от приятных воспоминаний, – расправилась с ними с той жестокостью, с которой неизвестный убийца обошелся с телом мальчика на башне у моста.