— И даже таки поколотила, — сказала Мотя усмехнувшись.
— Тем более. Ну, так дай я тебя поцелую, — сказал Петя, оглядываясь на спящих офицеров, и воровато потянул Мотю к себе.
Но Мотя отодвинулась и, серьезно глядя на него своими прелестными, чистыми глазами, сказала:
— Не трожьте.
— Почему?
— Я замужем.
— Нет!..
Петя смотрел на нее во все глаза, почти с ужасом.
— Ты шутишь!!
— Ей-богу! Святой истинный крест.
Мотя с улыбкой быстро и мелко перекрестилась.
— Каким образом?!. — воскликнул Петя, все еще не веря ее словам и думая, что она шутит.
Она все еще представлялась ему девочкой-подростком под черешнями, и трудно было поверить, что она уже замужняя женщина. Впрочем, живое воображение тут же нарисовало Пете всю несложную, по его мнению, историю Мотиного замужества. Оно, конечно, было вполне в духе времени: скоропалительный брак хорошенькой лазаретной нянечки с каким-нибудь вольнопером или новоиспеченным прапорщиком.
В общем, для Моти это вполне подходило. Но все же Петя почувствовал легкую досаду.
— Ну, что же. Поздравляю тебя от всей души, — сказал он с легкой снисходительной улыбкой. — Кто же твой, так сказать, супруг, избранник, если это не секрет? Наверное, какой-нибудь местный раненый прапор?
Она смущенно крутила на пухлом безымянном пальце немножко великоватое серебряное обручальное кольцо.
— Я угадал?
Она усмехнулась и сделала какое-то еле уловимое, независимое движение плечами.
— Ничего подобного! Не угадали. Вы моего мужа, наверное, помните. Аким Перепелицкий. Рыбак с Малого Фонтана, шаланда "Надя", такая, знаете, самая большая на всем берегу. Она всегда ходила под парусом аж до самой Дофиновки. А Перепелицкий Аким у вас на хуторке Васютинской тоже бывал. Помните, перед самой войной, когда была облава?..
Она вызвала в Петином воображении целый мир юношеских воспоминаний, таких ярких и близких.
— Помните? — спросила она.
— Конечно, помню! Но, позволь. Ведь Аким Перепелицкий уже немолодой человек?
— Как это немолодой! — вспыхнула Мотя. — Конечно, не мальчишка. Ему двадцать девять, а мне восемнадцать, девятнадцатый. Самый раз.
Петя был поражен: Мотя вышла замуж за простого малофонтанского рыбака.
Конечно, Аким Перепелицкий был и молодец, и красавец собой, и всегда нравился Пете больше всех остальных рыбаков на всем берегу между Ланжероном и Люстдорфом. И все же было как-то странно.
Тут же Петя узнал и подробности. Аким Перепелицкий посватался за несколько дней до начала войны. Потом его забрали по мобилизации в действующую армию, в кавалерию. Во время Февральской революции он приехал в отпуск, и они с Мотей обвенчались, после чего он снова уехал на позиции, а Мотя поступила в лазарет.
Любит ли она его или нет, она не сказала.
Петя представил их себе стоящими рядом и, к удивлению, нашел, что они в общем очень подходят друг другу.
Итак, надежда на Мотю рушилась. Но это не слишком огорчило Петю. Перед ним раскрывалась чудесная перспектива мирной, беззаботной жизни в одном из лучших офицерских лазаретов Одессы, а потом месяц или два хождения по медицинским комиссиям на переосвидетельствования, а там, дай бог, и война кончится.
А сколько еще впереди всевозможных встреч и легких романчиков!
Стоило ли огорчаться?
Впрочем, не желая сразу сдаться, Петя сделал еще одну попытку выяснить положение.
— Но я другому отдана и буду век ему верна, не так ли? — сказал он, сделав довольно сильное ударение на слове "верна", и пытливо сощурил глаза.
Но этот вопрос как бы скользнул, ни на миг не остановив Мотиного внимания. Мотя его просто пропустила мимо ушей.
И Петя окончательно успокоился.
Затем Мотя принесла таз. Пока Петя умывался, она стояла возле него с полотенцем на плече и рассказывала новости. Часть из них Петя уже знал из писем отца и открыток Павлика. Часть была до сих пор ему неизвестна. Петя знал, что окружным путем из-за границы в Одессу вернулась владелица хуторка Васютинская и отказалась продлить аренду. Впрочем, семейство Бачей было уже и само радо случаю развязаться с этим хозяйством, которое каждую минуту могло разорить их дотла и пустить по ветру. Да и времена наступили совсем другие. Все друзья с Ближних Мельниц больше не могли помогать Василию Петровичу и посещать воскресную школу. Большинство из них взяли в солдаты и угнали на фронт. Остальные почти все были арестованы в первые же дни войны, как неблагонадежный элемент. Среди них, конечно, был и Терентий, не успевший скрыться. Теперь же он возвратился и, по выражению Моти, снова стал заворачивать в городском комитете и железнодорожном районе.
Воспоминания нахлынули на Петю. Он так живо представил себе Мотиного отца Терентия, представил себе хуторок в степи, темные черешневые аллеи, костер, голубой луч маяка, упиравшегося в звездное небо, — все то, о чем он сначала так часто вспоминал на фронте, а потом забыл и вспомнил снова лишь несколько дней назад, когда бывший хуторской конюх Гаврила вместе с Чабаном тащил его в санитарный поезд и советовал "ловчиться" в лазарет к Моте.
Море, степь, звезды, юность, любовь!..
Неужели все это когда-то было? Боже мой, как зеркально блестели тогда дочерна красные, крупные, спелые ягоды черешни, отражая весь этот степной мир полыни и белого пыльного солнца!
Да, он совсем забыл и только сейчас вспомнил: среди этого забытого мира в венке из степных ромашек на темных вьющихся волосах стояла упрямая девочка, глядя на него юными, строгими, требовательными карими глазами, такими же темными, зеркальными, как и черешни.
— А где же теперь Марина? — с живостью спросил Петя.
— Ага! Таки наконец вспомнили вашу любовь!
— Она здесь?
— Нет, уже давно в Петрограде. Оказывается, в начале войны Павловских чуть не арестовали, но им удалось скрыться.
Говоря, что Павловские в Петрограде, Мотя стала очень серьезной, покосилась на спящих офицеров. Петя понял, что скрывалось за этими словами, в особенности за словом "Петроград", которое теперь содержало в себе гораздо больше, чем простое название города.
Петя взглянул на Мотю и тоже стал серьезен.
Среди патриотического угара первых месяцев войны казалось, что революционное движение подавлено навсегда и русская революция, которая перед войной казалась не только близкой и возможной, но и неизбежной, вырвана с корнем.
Но теперь, когда революция произошла, а в русской жизни, по существу, ничего не изменилось, кроме того, что вместо царя империей стал управлять присяжный поверенный, большинство народа, в том числе и Петя, понимало, что это не настоящая революция, а настоящая революция еще будет, и к ней усиленно готовятся те самые люди, которые готовились к ней еще задолго до войны.
— А ваш папочка, Василий Петрович, — продол" жала рассказывать Мотя, — опять бедствует, кое-как перебивается, готовит экстернов.
Петя уже об этом знал из отцовских писем. В этом для него не было ничего нового.
Новое заключалось в том, что, оказывается, за последнее время в семье Бачей произошли другие, более существенные перемены, о которых Петя не имел ни малейшего представления: тетя, Татьяна Ивановна, уже больше не жила с ними. Оказывается, она вышла замуж.
Эта новость поразила Петю до глубины души.
Все в этом тетином внезапном замужестве казалось ему противоестественным, просто диким.
Без тети невозможно было представить себе то, что называлось семейством Бачей.
В Петином воображении тотчас возникла какая-то молчаливая драма, какой-то роман, тем более странный, что в нем, по-видимому, должен был играть главную роль папа, что для Пети казалось совершенно невероятным, как обычно для детей кажутся невероятными обыкновенные человеческие страсти их родителей.
— Нет, ты шутишь! — воскликнул Петя почти с испугом.
— Вполне серьезно, — сказала Мотя, не понимая его чрезмерного волнения.
Она смотрела на вещи гораздо проще, чем Петя. В ее глазах события и вещи были лишены романической оболочки. Мотя не видела ничего удивительного в том, что хотя и не молодая, однако еще далеко не старая девушка, Петина тетка, родная сестра его покойной мамы, вышла замуж.
— Я уже послала Анисима сказать вашему папочке, что вы приехали, — сказала Мотя.
Петя удивился.
— Какого Анисима?
— Денщика вашего. По-теперешнему вестового. Который вынес вас из боя, а потом спасал вместе с хуторским Гаврилой, когда вас чуть не расстреляли корниловцы.
Оказывается, Мотя уже все знала, и в ее глазах Петя был чуть ли не герой, пострадавший за революцию.
— Ах, Чабан! — засмеялся Петя. — А я и не знал, что он Анисим.
— Ну да, Анисим, — строго повторила Мотя. — Я его пока что устроила у мамы на Ближних Мельницах.
— Ишь, как быстро окопался, — не без удовольствия сказал Петя, подмигнув: дескать, смотри какой у меня проворный вестовой, большой ловчила!
— Ага, применился к местности, молодец, — деловито заметила Мотя, щегольнув этим солдатским выражением, весьма модным как на фронте, так и в тылу.
— А где Гаврик?
— Слава тебе господи, вспомнили и про своего дружка!
Петя засмеялся. Конечно, он его никогда и не забывал. Просто было невозможно сразу вернуться в тот мир, от которого Петю отделяли три года войны и разлуки. Все возвращалось постепенно.
— Дядя Гаврик на фронте.
— Воюет?
— Когда воюет… — неопределенно сказала Мотя и со значением посмотрела на Петю. -…А когда и другими делами занимается.
— В тылу?
— Бывает и в тылу.
Она наклонилась к Пете и шепнула ему на ухо:
— Он теперь на нелегальном положении.
— Понимаю, — сказал Петя.
— Политик.
— Солдат?
— А то! До прапорщика еще не дослужился. Мотя засмеялась.
— Но крестик имеет такой же самый, как у вас. Солдатский. Четвертой степени. За Стоход. Два раза ранен. Боевой.
— Молодец, — сказал Петя с уважением.
Ему нравилось, что его старый друг — хороший фронтовик, а то, что он "политик", было само собой понятно.
— В Одессе бывает?
— Сегодня здесь, завтра там, — уклончиво сказала Мотя. — Дай бог когда-нибудь побачиться. Да, вот еще. Получите вашу книжку, — прибавила она, вдруг что-то вспомнив.
Она достала из кармана халата и подала Пете желтую книжечку "Маленькой универсальней библиотеки", пробитую осколками и залитую засохшей кровью.
Это был роман Анатоля Франса "Боги жаждут", который Петя читал перед самой атакой.
— Нашла у вас в кармане. Спрячьте на память о войне. А самые бриджи я заберу с собой на Ближние Мельницы. Там мы их с мамочкой хорошенько отпарим и заштопаем, так что вы еще в них походите. А пока побудьте без штанишек, — игриво сказала Мотя. — Ну, побегу. Надеюсь, теперь мы будем с вами часто бачиться.
И, сверкнув голубыми глазами, она исчезла, на ходу сдернув со стола салфетку вместе с огрызками карандашей, окурками и большим листом бумаги, расчерченной для преферанса и исписанной вдоль и поперек колонками цифр.
7 ОТЕЦ И БРАТ
— Тем более. Ну, так дай я тебя поцелую, — сказал Петя, оглядываясь на спящих офицеров, и воровато потянул Мотю к себе.
Но Мотя отодвинулась и, серьезно глядя на него своими прелестными, чистыми глазами, сказала:
— Не трожьте.
— Почему?
— Я замужем.
— Нет!..
Петя смотрел на нее во все глаза, почти с ужасом.
— Ты шутишь!!
— Ей-богу! Святой истинный крест.
Мотя с улыбкой быстро и мелко перекрестилась.
— Каким образом?!. — воскликнул Петя, все еще не веря ее словам и думая, что она шутит.
Она все еще представлялась ему девочкой-подростком под черешнями, и трудно было поверить, что она уже замужняя женщина. Впрочем, живое воображение тут же нарисовало Пете всю несложную, по его мнению, историю Мотиного замужества. Оно, конечно, было вполне в духе времени: скоропалительный брак хорошенькой лазаретной нянечки с каким-нибудь вольнопером или новоиспеченным прапорщиком.
В общем, для Моти это вполне подходило. Но все же Петя почувствовал легкую досаду.
— Ну, что же. Поздравляю тебя от всей души, — сказал он с легкой снисходительной улыбкой. — Кто же твой, так сказать, супруг, избранник, если это не секрет? Наверное, какой-нибудь местный раненый прапор?
Она смущенно крутила на пухлом безымянном пальце немножко великоватое серебряное обручальное кольцо.
— Я угадал?
Она усмехнулась и сделала какое-то еле уловимое, независимое движение плечами.
— Ничего подобного! Не угадали. Вы моего мужа, наверное, помните. Аким Перепелицкий. Рыбак с Малого Фонтана, шаланда "Надя", такая, знаете, самая большая на всем берегу. Она всегда ходила под парусом аж до самой Дофиновки. А Перепелицкий Аким у вас на хуторке Васютинской тоже бывал. Помните, перед самой войной, когда была облава?..
Она вызвала в Петином воображении целый мир юношеских воспоминаний, таких ярких и близких.
— Помните? — спросила она.
— Конечно, помню! Но, позволь. Ведь Аким Перепелицкий уже немолодой человек?
— Как это немолодой! — вспыхнула Мотя. — Конечно, не мальчишка. Ему двадцать девять, а мне восемнадцать, девятнадцатый. Самый раз.
Петя был поражен: Мотя вышла замуж за простого малофонтанского рыбака.
Конечно, Аким Перепелицкий был и молодец, и красавец собой, и всегда нравился Пете больше всех остальных рыбаков на всем берегу между Ланжероном и Люстдорфом. И все же было как-то странно.
Тут же Петя узнал и подробности. Аким Перепелицкий посватался за несколько дней до начала войны. Потом его забрали по мобилизации в действующую армию, в кавалерию. Во время Февральской революции он приехал в отпуск, и они с Мотей обвенчались, после чего он снова уехал на позиции, а Мотя поступила в лазарет.
Любит ли она его или нет, она не сказала.
Петя представил их себе стоящими рядом и, к удивлению, нашел, что они в общем очень подходят друг другу.
Итак, надежда на Мотю рушилась. Но это не слишком огорчило Петю. Перед ним раскрывалась чудесная перспектива мирной, беззаботной жизни в одном из лучших офицерских лазаретов Одессы, а потом месяц или два хождения по медицинским комиссиям на переосвидетельствования, а там, дай бог, и война кончится.
А сколько еще впереди всевозможных встреч и легких романчиков!
Стоило ли огорчаться?
Впрочем, не желая сразу сдаться, Петя сделал еще одну попытку выяснить положение.
— Но я другому отдана и буду век ему верна, не так ли? — сказал он, сделав довольно сильное ударение на слове "верна", и пытливо сощурил глаза.
Но этот вопрос как бы скользнул, ни на миг не остановив Мотиного внимания. Мотя его просто пропустила мимо ушей.
И Петя окончательно успокоился.
Затем Мотя принесла таз. Пока Петя умывался, она стояла возле него с полотенцем на плече и рассказывала новости. Часть из них Петя уже знал из писем отца и открыток Павлика. Часть была до сих пор ему неизвестна. Петя знал, что окружным путем из-за границы в Одессу вернулась владелица хуторка Васютинская и отказалась продлить аренду. Впрочем, семейство Бачей было уже и само радо случаю развязаться с этим хозяйством, которое каждую минуту могло разорить их дотла и пустить по ветру. Да и времена наступили совсем другие. Все друзья с Ближних Мельниц больше не могли помогать Василию Петровичу и посещать воскресную школу. Большинство из них взяли в солдаты и угнали на фронт. Остальные почти все были арестованы в первые же дни войны, как неблагонадежный элемент. Среди них, конечно, был и Терентий, не успевший скрыться. Теперь же он возвратился и, по выражению Моти, снова стал заворачивать в городском комитете и железнодорожном районе.
Воспоминания нахлынули на Петю. Он так живо представил себе Мотиного отца Терентия, представил себе хуторок в степи, темные черешневые аллеи, костер, голубой луч маяка, упиравшегося в звездное небо, — все то, о чем он сначала так часто вспоминал на фронте, а потом забыл и вспомнил снова лишь несколько дней назад, когда бывший хуторской конюх Гаврила вместе с Чабаном тащил его в санитарный поезд и советовал "ловчиться" в лазарет к Моте.
Море, степь, звезды, юность, любовь!..
Неужели все это когда-то было? Боже мой, как зеркально блестели тогда дочерна красные, крупные, спелые ягоды черешни, отражая весь этот степной мир полыни и белого пыльного солнца!
Да, он совсем забыл и только сейчас вспомнил: среди этого забытого мира в венке из степных ромашек на темных вьющихся волосах стояла упрямая девочка, глядя на него юными, строгими, требовательными карими глазами, такими же темными, зеркальными, как и черешни.
— А где же теперь Марина? — с живостью спросил Петя.
— Ага! Таки наконец вспомнили вашу любовь!
— Она здесь?
— Нет, уже давно в Петрограде. Оказывается, в начале войны Павловских чуть не арестовали, но им удалось скрыться.
Говоря, что Павловские в Петрограде, Мотя стала очень серьезной, покосилась на спящих офицеров. Петя понял, что скрывалось за этими словами, в особенности за словом "Петроград", которое теперь содержало в себе гораздо больше, чем простое название города.
Петя взглянул на Мотю и тоже стал серьезен.
Среди патриотического угара первых месяцев войны казалось, что революционное движение подавлено навсегда и русская революция, которая перед войной казалась не только близкой и возможной, но и неизбежной, вырвана с корнем.
Но теперь, когда революция произошла, а в русской жизни, по существу, ничего не изменилось, кроме того, что вместо царя империей стал управлять присяжный поверенный, большинство народа, в том числе и Петя, понимало, что это не настоящая революция, а настоящая революция еще будет, и к ней усиленно готовятся те самые люди, которые готовились к ней еще задолго до войны.
— А ваш папочка, Василий Петрович, — продол" жала рассказывать Мотя, — опять бедствует, кое-как перебивается, готовит экстернов.
Петя уже об этом знал из отцовских писем. В этом для него не было ничего нового.
Новое заключалось в том, что, оказывается, за последнее время в семье Бачей произошли другие, более существенные перемены, о которых Петя не имел ни малейшего представления: тетя, Татьяна Ивановна, уже больше не жила с ними. Оказывается, она вышла замуж.
Эта новость поразила Петю до глубины души.
Все в этом тетином внезапном замужестве казалось ему противоестественным, просто диким.
Без тети невозможно было представить себе то, что называлось семейством Бачей.
В Петином воображении тотчас возникла какая-то молчаливая драма, какой-то роман, тем более странный, что в нем, по-видимому, должен был играть главную роль папа, что для Пети казалось совершенно невероятным, как обычно для детей кажутся невероятными обыкновенные человеческие страсти их родителей.
— Нет, ты шутишь! — воскликнул Петя почти с испугом.
— Вполне серьезно, — сказала Мотя, не понимая его чрезмерного волнения.
Она смотрела на вещи гораздо проще, чем Петя. В ее глазах события и вещи были лишены романической оболочки. Мотя не видела ничего удивительного в том, что хотя и не молодая, однако еще далеко не старая девушка, Петина тетка, родная сестра его покойной мамы, вышла замуж.
— Я уже послала Анисима сказать вашему папочке, что вы приехали, — сказала Мотя.
Петя удивился.
— Какого Анисима?
— Денщика вашего. По-теперешнему вестового. Который вынес вас из боя, а потом спасал вместе с хуторским Гаврилой, когда вас чуть не расстреляли корниловцы.
Оказывается, Мотя уже все знала, и в ее глазах Петя был чуть ли не герой, пострадавший за революцию.
— Ах, Чабан! — засмеялся Петя. — А я и не знал, что он Анисим.
— Ну да, Анисим, — строго повторила Мотя. — Я его пока что устроила у мамы на Ближних Мельницах.
— Ишь, как быстро окопался, — не без удовольствия сказал Петя, подмигнув: дескать, смотри какой у меня проворный вестовой, большой ловчила!
— Ага, применился к местности, молодец, — деловито заметила Мотя, щегольнув этим солдатским выражением, весьма модным как на фронте, так и в тылу.
— А где Гаврик?
— Слава тебе господи, вспомнили и про своего дружка!
Петя засмеялся. Конечно, он его никогда и не забывал. Просто было невозможно сразу вернуться в тот мир, от которого Петю отделяли три года войны и разлуки. Все возвращалось постепенно.
— Дядя Гаврик на фронте.
— Воюет?
— Когда воюет… — неопределенно сказала Мотя и со значением посмотрела на Петю. -…А когда и другими делами занимается.
— В тылу?
— Бывает и в тылу.
Она наклонилась к Пете и шепнула ему на ухо:
— Он теперь на нелегальном положении.
— Понимаю, — сказал Петя.
— Политик.
— Солдат?
— А то! До прапорщика еще не дослужился. Мотя засмеялась.
— Но крестик имеет такой же самый, как у вас. Солдатский. Четвертой степени. За Стоход. Два раза ранен. Боевой.
— Молодец, — сказал Петя с уважением.
Ему нравилось, что его старый друг — хороший фронтовик, а то, что он "политик", было само собой понятно.
— В Одессе бывает?
— Сегодня здесь, завтра там, — уклончиво сказала Мотя. — Дай бог когда-нибудь побачиться. Да, вот еще. Получите вашу книжку, — прибавила она, вдруг что-то вспомнив.
Она достала из кармана халата и подала Пете желтую книжечку "Маленькой универсальней библиотеки", пробитую осколками и залитую засохшей кровью.
Это был роман Анатоля Франса "Боги жаждут", который Петя читал перед самой атакой.
— Нашла у вас в кармане. Спрячьте на память о войне. А самые бриджи я заберу с собой на Ближние Мельницы. Там мы их с мамочкой хорошенько отпарим и заштопаем, так что вы еще в них походите. А пока побудьте без штанишек, — игриво сказала Мотя. — Ну, побегу. Надеюсь, теперь мы будем с вами часто бачиться.
И, сверкнув голубыми глазами, она исчезла, на ходу сдернув со стола салфетку вместе с огрызками карандашей, окурками и большим листом бумаги, расчерченной для преферанса и исписанной вдоль и поперек колонками цифр.
7 ОТЕЦ И БРАТ
— Петруша!
Петя повернул голову и увидел в дверях отца. Но, боже мой, как он изменился!
На нем было порыжевшее летнее пальто поверх холщовой блузы с воротом, вышитым крестиками.
Петя сразу узнал эту блузу. Ее, по семейному преданию, покойная мама вышила папе в то легендарное, трудно вообразимое время, когда они еще были женихом и невестой.
Эту блузу папа обычно надевал один раз в год, летом, на праздник Петра и Павла, в день именин сыновей и покойного своего отца, Петиного дедушки.
В глазах семьи Бачей эта блуза являлась не столько одеждой, сколько предметом искусства, и всегда хранилась чисто вымытой и выглаженной в комоде, вместе с такой же холщовой наволокой с большим букетом цветов, вышитым на ней крестиками.
Отправляясь в дорогу, в наволочку прятали подушку или иногда насыпали яблоки, купленные оптом.
Теперь же Петя увидел, что вышивка на блузе полиняла, повидимому, из праздничной она уже превратилась в ежедневную.
И это больно укололо Петю.
Летнюю соломенную шляпу с выгоревшей репсовой лентой отец держал в руке вместе с веревочной кошелкой, в которой виднелось несколько бумажных кульков.
Отец заметно поседел, теперь его волосы почти сплошь были серые. Они по-семинарски, с двух сторон падали на малиновый от загара лоб.
На буром пористом носу сидело стальное пенсне с пробковыми защипками и черным шнурком с шариком, такими знакомыми с детства.
Бесхарактерный рот отца был полуоткрыт, и вокруг него беспорядочно росла давно не стриженная борода. Серые брови были горестно подняты, в глазах блестели слезы, над переносицей резко чернели две вертикальные морщины.
— Петруша! — с усилием выговорил он, вдруг припал к сыну, жадно целуя его лицо и ощупывая руками все его тело, как бы желая убедиться, что Петя не только жив, но и цел.
Только сейчас Петя ясно понял, какие душевные муки пережил отец, пока сын воевал. И он почувствовал жгучий стыд за то, что так редко писал отцу с позиций, за свои коротенькие бесшабашнохвастливые открытки и в особенности за развязные обращения вроде "любезный родитель" или "уважаемый папахен".
А в это время "уважаемый папахен" вздрагивал от каждого звонка почтальона, по ночам тяжело дышал в подушку, не в силах заснуть от ужасных предчувствий, и, стоя на коленях, молился перед образом спасителя и клал поклон за поклоном на старом, потертом коврике.
Слезы подступили к Петиному горлу. Сердце рванулось. Он обхватил руками темную от загара, морщинистую шею отца и все же, вместо того чтобы заплакать и сказать "папочка", смущенно пробормотал:
— Здорово, батя!
А Василий Петрович, уронивший с носа пенсне, все время норовил заглянуть сыну в лицо своими обезоруженными глазами, для того чтобы еще раз убедиться, что сын его жив.
— Куда же это тебя, Петруша, а? — говорил он со слабой улыбкой, которая против воли дрожала на его измученном и вместе с тем счастливом лице. — В ногу, что ли?
— В верхнюю треть бедра, — не без щегольства ответил Петя.
— Навылет? — беззвучно, одними губами проговорил отец.
— Да. Навылет. Осколком гранаты. Вообрази себе, снаряд разорвался буквально под ногами.
Видя, что при этих словах отец побледнел, как полотно, Петя поспешил добавить:
— Но пусть это тебя не волнует. Сейчас все уже в полном порядке.
— А кость? — с трудом шевеля губами, спросил отец. — Кость-то как? Надеюсь, не задета?
"Далась им эта кость", — с неудовольствием подумал Петя.
— Кость не задета, успокойся, — сказал он и уже собирался прибавить: "Пустяки, царапина", — как вдруг почувствовал стыд. — Понимаешь ли, хотя кость, так сказать, не задета, но нагноение порядочное. Так что придется некоторое время полежать.
— А там, гляди, и война кончится, — быстро, с оживлением подхватил Василий Петрович.
— Ну, на это не приходится рассчитывать, — строго поморщившись, сказал Петя и, конечно, сильно покривил душой, так как больше всего рассчитывал именно на то, что авось война какимнибудь образом кончится в то время, пока он будет лежать в лазарете.
— Ну, как же ты? Что? — спрашивал Василий Петрович, вглядываясь в лицо своего сына, своего мальчика, Пети, Петруши, Петушка, который так возмужал, вырос и уже был почти совсем сформировавшимся мужчиной.
Василий Петрович провел рукой по Петиным щекам и подбородку, с веселым удивлением чувствуя легкое покалывание в ладонь: неужели его Петруша уже бреется? Он даже чуть было не воскликнул: "А ты, оказывается, уже бреешься?", — но тактично промолчал.
Петя поймал его взгляд.
— Тебя, кажется, удивляет, что я бреюсь? — сказал он. — Уже давно!
И приврал.
Петя брился всего несколько месяцев и то не регулярно, а от случая к случаю. Он даже не имел еще собственной бритвы. Точнее, его брил раза четыре Чабан, для этого случая "позычив" бритву у одного своего землячка в обозе второго разряда.
— Черт возьми! — сказал Петя, проводя пальцем под носом. — Ужасно оброс за эти дни.
Скрывая счастливую улыбку, отец снова прижал к себе Петину голову и поершил шевелюру.
— Ну, а как поживает наша дорогая тетечка? — спросил Петя развязно.
Он был в том легком состоянии духа, когда все на свете кажется необыкновенно простым.
— Татьяна Ивановна, слава богу, жива, здорова,- рассеянно ответил отец. — Впрочем, ты, наверное, уже слышал: она вышла замуж.
— Да, мне сказали.
— Вот видишь… — Василий Петрович развел руками. — Вот видишь, какое происшествие.
При этом он даже несколько юмористически улыбнулся, как будто был тоже отчасти виноват в столь странном поступке тети.
— Впрочем, — сказал он,-вполне естественно, что Татьяна Ивановна в конце концов решила как-то устроить свою личную жизнь.
Затем Петя узнал, что тетя вышла замуж за преподавателя латыни, поляка-беженца из Привислинского края, немолодого, больного вдовца с двумя детьми и старухой матерью.
Теперь тетя жила вместе с ними в двух комнатах в полуподвале на Нежинской улице.
Это было совсем не похоже на ту романическую историю, которую Петя уже успел себе вообразить.
Петя был не столько неприятно поражен всеми этими скучными, прозаическими подробностями тетиного романа, сколько разочарован.
Ему стало ужасно жаль Татьяну Ивановну, их "милую тетечку", которая так неожиданно и странно устроила свою судьбу.
Было очень трудно представить себе, что она уже перестала быть членом их семьи и сделалась чужой, посторонней.
Как же все-таки это произошло?
Петя вопросительно посмотрел на отца.
— Ты же знаешь нашу Татьяну Ивановну, — сказал отец. — Она всегда была ужасная фантазерка. Все эти домашние обеды, меблированные комнаты и прочие крайности. Наконец, война… Революция… Независимость Польши… Мицкевич… Благородный патриотизм… Угнетенная национальность… И вот результат. Впрочем, я ее понимаю. Это святая женщина. Она перед образом спасителя дала нашей покойной мамочке слово, что воспитает вас — тебя и Павлика. И она это слово сдержала, пренебрегая, быть может, собственным счастьем. Ведь надо тебе сказать, в девушках она была очень хороша собой и имела женихов. Даже очень порядочных. К ней сватался князь Жевахов, фон Гельмерсен… и еще разные… Но она отказала. Она все отдала вам — тебе и Павлику.
"А тебе?" — чуть было не спросил Петя, но вовремя остановился: он понял, что именно об этом-то спрашивать и нельзя.
Ему показалось, что перед ним на миг приоткрылась семейная тайна, тайна тетиной неразделенной любви и папиной верности памяти покойной мамы.
Впрочем, может быть, это была всего лишь догадка.
— Такие-то дела, — со вздохом сказал Василий Петрович.
Вдруг лицо его изменилось, стало испуганным.
— Петруша, — сказал он, понизив голос, — только прошу тебя со всей серьезностью… И всю правду… Как на фронте? Армия еще существует?
Петя хотел улыбнуться снисходительной улыбкой старого фронтовика, которому задают наивный вопрос, но вдруг почувствовал, что улыбки не получается: вопрос отца грубо вернул его в тот страшный мир ужаса, кровопролития, смерти, откуда он только что так счастливо, почти чудом вырвался.
— Ах, какое это имеет значение! — почти со стоном произнес Петя.
— Как! — по-учительски строго спросил отец. — Ты… пораженец?
Но, увидев глаза сына, в которых отразилась тоска, он понял, что напоминанием о войне невольно причинил ему страдание.
— Ну, да об этом можно и потом, — поспешно сказал он. — А вот сейчас поешь-ка лучше груш. Ты ведь большой любитель, я знаю.
Он достал из кошелки лимонно-золотистую грушку и, как-то покрестьянски обтерев ее рукавом, взял двумя пальцами за хвостик и преподнес сыну.
Петя почувствовал давно не испытанное наслаждение, когда холодный, немножко едкий, душистый сок побежал по его подбородку.
Он даже всхлипнул от удовольствия и в тот же миг увидел высокого мальчика-гимназиста, почти юношу, который незаметно появился из-за спины отца и смотрел на Петю радостно-испуганными, шоколадными глазами, полными любви и живого любопытства.
Это был Павлик.
— А, синьор, очень приятно вас видеть!-воскликнул Петя, сразу впадая в привычный иронический тон старшего брата. — Что это у вас, сэр, под глазом?
— Где? — живо спросил Павлик и коснулся пальцем довольно большой разноцветной ссадины. — Это? Ничего особенного. Обыкновенная блямба. Мы вчера дрались с бойскаутами.
— Кто это "мы"?
— Я и Женька Черноиваненко.
— Это который? Мотин братец?
— Он самый.
— А по какому случаю драка с бойскаутами? Чего вы не поделили?
— Да, понимаешь, они все богатенькие сыночки и стоят за Временное правительство и демократическую республику. А мы с Женькой за социалистическую революцию.
— Вы с Женькой?
— Ну да, мы с Женькой… И еще другие мальчики. Преимущественно дети железнодорожников.
— Ты, Павлуша, потише,-сказал Василий Петрович, показывая глазами на спящих офицеров.
— А чего! Если хочешь знать, этих маменькиных сынков надо давить, как клопов, — понизив голос, сказал Павлик, энергично сверкнув глазами. — Может быть, скажешь — нет?
— Видал Робеспьера? — засмеялся Петя, подмигивая отцу, дрыгнул ногой и вдруг почувствовал острую боль. — Ох!
Он прикусил губу и застонал.
— Рана? — спросил Павлик, морщась от жалости к брату.
— Она, проклятая.
— Сильно болит?
— Терпимо.
— Навылет?
— Угу. — Куда?
— В верхнюю треть бедра.
— А кость?
Петя ждал этого вопроса.
— Можешь не волноваться. Не задета, — буркнул он.
Он взглянул на Павлика, на его "блямбу" под глазом, на полинявший красный бант на потертой гимназической курточке и снова не мог удержаться от смеха.
— Ты чего? — глядя исподлобья, спросил Павлик.
— Нет, честное слово, это феноменально: они с Женькой за социалистическую революцию! Видели вы что-нибудь подобное?
Но Павлик, по-видимому, не находил в этом ничего смешного.
— А чего?
Он сердито сузил глаза, и его милое, еще почти совсем детское лицо сразу стало жестким, как-то по-солдатски скуластым.
— С этими бойскаутами цацкаться не приходится. Да и вообще… наша гимназия…
Он не договорил и, сумрачно усмехнувшись, махнул рукой.
— Совсем от дома отбился, — заметил Василий Петрович. — Живет на Ближних Мельницах, у Черноиваненко. Стал настоящий пролетарий.
Однако Пете показалось, что в тоне отца больше одобрения, чем порицания.
Василий Петрович поймал Павлика за выгоревший чуб, притянул к себе и поцеловал в висок, где золотисто курчавились примятые волосы.
— Только без этого, — смущенно сказал Павлик, выскальзывая из отцовских рук, и залился темным, юношеским румянцем.
— Ух ты, какой сердитый! — воскликнул Петя.
— Не сердитый, а просто пора понять, что я не девчонка… и вообще…
Он не договорил, но было понятно, что имеется в виду нечто гораздо более значительное, чем бойскауты, гимназия и нежности отца…
За окном послышался свист.
Павлик крадучись подошел к окну и посмотрел на улицу.
Свист повторился. Павлик сделал таинственный, повелительный знак рукой, довольно странно растопырив пальцы.
— Когда спящий проснется! — крикнул грубый детский голос с улицы.
— Это Женька, — сказал Павлик.
Он высунулся в окно и вкрадчиво провыл:
— Улы-улы-улы-улы!..
— Это они начитались Уэллса, — посмеиваясь, объяснил Василий Петрович. — Что с ними поделаешь?
И тут впервые Петя не только понял, но ощутил всей душой те изменения, которые произошли вокруг за последние годы.
Эти изменения медленно и неощутимо накапливались, почти не останавливая на себе внимания, пока в один прекрасный миг не превратились во что-то совсем новое, ничуть не похожее на то, что было вокруг Пети раньше.
Изменились люди, характеры, судьбы.
Изменилась вся жизнь, и теперь Петя с изумлением — как бы очнувшись после очень глубокого сна — вдруг попал в совершенно новый мир, где его окружили хорошо ему знакомые и все же до неузнаваемости изменившиеся люди: постаревший отец, который с такой тревогой произнес совсем не свойственное ему слово "пораженец"; тетя, вышедшая замуж за какого-то поляка, мечтающего о независимости Польши; девочка Мотя, превратившаяся в жену солдата; Гаврик, таинственно функционирующий где-то на фронте и в тылу; маленький Павлик, оказавшийся теперь длинноруким, рослым гимназистом, начитавшимся Уэллса и ведущим революционную борьбу с контрреволюционными бойскаутами.
Может быть, только яркое небо за окном, быстро летящие сияющие облака и праздничный колокольный звон оставались прежними. Да и то они были теперь слишком волшебными, как выходцы из другого мира, из блаженной страны воспоминаний.
А сам Петя? Был ли он прежним?
Вот он лежит в палате офицерского лазарета с пробитым бедром, молодой прапорщик, только что вырвавшийся чудом из самого пекла войны.
Вокруг революция, народные бури, солдатские митинги. Корниловцы. Меньшевики. Большевики. Будущее неясно.
У него в кармане бриджей книжечка "Боги жаждут", которую он читал перед атакой. Великие тени: Робеспьер, Дантон. Гильотина. Сумасшедший Париж. Он жил несколько дней в этом мире. Он дышал воздухом революции. Но кто он? Эварист Гамлен, член секции нового моста? А кто она, Элоди? О, как мрачно и как странно он ее любит! Но кого?
У него в голове был сумбур.
Что его ожидает? Как он будет жить дальше?
Даже еще проще: не как, а где? Где он будет жить? Ведь, в сущности, ему негде жить.
Все распалось, видоизменилось до неузнаваемости. Он простонапросто бездомный молодой человек с костылем.
Таких вокруг тысячи. Они все хотят жить, а их непременно хотят убить. Они бунтуют на солдатских митингах. Но среди рабочих и крестьян, одетых в солдатские шинели, они чужие. Их только терпят. Корниловцы их ненавидят, всех этих вольноопределяющихся и прапорщиков из гимназистов и студентов.
Петя повернул голову и увидел в дверях отца. Но, боже мой, как он изменился!
На нем было порыжевшее летнее пальто поверх холщовой блузы с воротом, вышитым крестиками.
Петя сразу узнал эту блузу. Ее, по семейному преданию, покойная мама вышила папе в то легендарное, трудно вообразимое время, когда они еще были женихом и невестой.
Эту блузу папа обычно надевал один раз в год, летом, на праздник Петра и Павла, в день именин сыновей и покойного своего отца, Петиного дедушки.
В глазах семьи Бачей эта блуза являлась не столько одеждой, сколько предметом искусства, и всегда хранилась чисто вымытой и выглаженной в комоде, вместе с такой же холщовой наволокой с большим букетом цветов, вышитым на ней крестиками.
Отправляясь в дорогу, в наволочку прятали подушку или иногда насыпали яблоки, купленные оптом.
Теперь же Петя увидел, что вышивка на блузе полиняла, повидимому, из праздничной она уже превратилась в ежедневную.
И это больно укололо Петю.
Летнюю соломенную шляпу с выгоревшей репсовой лентой отец держал в руке вместе с веревочной кошелкой, в которой виднелось несколько бумажных кульков.
Отец заметно поседел, теперь его волосы почти сплошь были серые. Они по-семинарски, с двух сторон падали на малиновый от загара лоб.
На буром пористом носу сидело стальное пенсне с пробковыми защипками и черным шнурком с шариком, такими знакомыми с детства.
Бесхарактерный рот отца был полуоткрыт, и вокруг него беспорядочно росла давно не стриженная борода. Серые брови были горестно подняты, в глазах блестели слезы, над переносицей резко чернели две вертикальные морщины.
— Петруша! — с усилием выговорил он, вдруг припал к сыну, жадно целуя его лицо и ощупывая руками все его тело, как бы желая убедиться, что Петя не только жив, но и цел.
Только сейчас Петя ясно понял, какие душевные муки пережил отец, пока сын воевал. И он почувствовал жгучий стыд за то, что так редко писал отцу с позиций, за свои коротенькие бесшабашнохвастливые открытки и в особенности за развязные обращения вроде "любезный родитель" или "уважаемый папахен".
А в это время "уважаемый папахен" вздрагивал от каждого звонка почтальона, по ночам тяжело дышал в подушку, не в силах заснуть от ужасных предчувствий, и, стоя на коленях, молился перед образом спасителя и клал поклон за поклоном на старом, потертом коврике.
Слезы подступили к Петиному горлу. Сердце рванулось. Он обхватил руками темную от загара, морщинистую шею отца и все же, вместо того чтобы заплакать и сказать "папочка", смущенно пробормотал:
— Здорово, батя!
А Василий Петрович, уронивший с носа пенсне, все время норовил заглянуть сыну в лицо своими обезоруженными глазами, для того чтобы еще раз убедиться, что сын его жив.
— Куда же это тебя, Петруша, а? — говорил он со слабой улыбкой, которая против воли дрожала на его измученном и вместе с тем счастливом лице. — В ногу, что ли?
— В верхнюю треть бедра, — не без щегольства ответил Петя.
— Навылет? — беззвучно, одними губами проговорил отец.
— Да. Навылет. Осколком гранаты. Вообрази себе, снаряд разорвался буквально под ногами.
Видя, что при этих словах отец побледнел, как полотно, Петя поспешил добавить:
— Но пусть это тебя не волнует. Сейчас все уже в полном порядке.
— А кость? — с трудом шевеля губами, спросил отец. — Кость-то как? Надеюсь, не задета?
"Далась им эта кость", — с неудовольствием подумал Петя.
— Кость не задета, успокойся, — сказал он и уже собирался прибавить: "Пустяки, царапина", — как вдруг почувствовал стыд. — Понимаешь ли, хотя кость, так сказать, не задета, но нагноение порядочное. Так что придется некоторое время полежать.
— А там, гляди, и война кончится, — быстро, с оживлением подхватил Василий Петрович.
— Ну, на это не приходится рассчитывать, — строго поморщившись, сказал Петя и, конечно, сильно покривил душой, так как больше всего рассчитывал именно на то, что авось война какимнибудь образом кончится в то время, пока он будет лежать в лазарете.
— Ну, как же ты? Что? — спрашивал Василий Петрович, вглядываясь в лицо своего сына, своего мальчика, Пети, Петруши, Петушка, который так возмужал, вырос и уже был почти совсем сформировавшимся мужчиной.
Василий Петрович провел рукой по Петиным щекам и подбородку, с веселым удивлением чувствуя легкое покалывание в ладонь: неужели его Петруша уже бреется? Он даже чуть было не воскликнул: "А ты, оказывается, уже бреешься?", — но тактично промолчал.
Петя поймал его взгляд.
— Тебя, кажется, удивляет, что я бреюсь? — сказал он. — Уже давно!
И приврал.
Петя брился всего несколько месяцев и то не регулярно, а от случая к случаю. Он даже не имел еще собственной бритвы. Точнее, его брил раза четыре Чабан, для этого случая "позычив" бритву у одного своего землячка в обозе второго разряда.
— Черт возьми! — сказал Петя, проводя пальцем под носом. — Ужасно оброс за эти дни.
Скрывая счастливую улыбку, отец снова прижал к себе Петину голову и поершил шевелюру.
— Ну, а как поживает наша дорогая тетечка? — спросил Петя развязно.
Он был в том легком состоянии духа, когда все на свете кажется необыкновенно простым.
— Татьяна Ивановна, слава богу, жива, здорова,- рассеянно ответил отец. — Впрочем, ты, наверное, уже слышал: она вышла замуж.
— Да, мне сказали.
— Вот видишь… — Василий Петрович развел руками. — Вот видишь, какое происшествие.
При этом он даже несколько юмористически улыбнулся, как будто был тоже отчасти виноват в столь странном поступке тети.
— Впрочем, — сказал он,-вполне естественно, что Татьяна Ивановна в конце концов решила как-то устроить свою личную жизнь.
Затем Петя узнал, что тетя вышла замуж за преподавателя латыни, поляка-беженца из Привислинского края, немолодого, больного вдовца с двумя детьми и старухой матерью.
Теперь тетя жила вместе с ними в двух комнатах в полуподвале на Нежинской улице.
Это было совсем не похоже на ту романическую историю, которую Петя уже успел себе вообразить.
Петя был не столько неприятно поражен всеми этими скучными, прозаическими подробностями тетиного романа, сколько разочарован.
Ему стало ужасно жаль Татьяну Ивановну, их "милую тетечку", которая так неожиданно и странно устроила свою судьбу.
Было очень трудно представить себе, что она уже перестала быть членом их семьи и сделалась чужой, посторонней.
Как же все-таки это произошло?
Петя вопросительно посмотрел на отца.
— Ты же знаешь нашу Татьяну Ивановну, — сказал отец. — Она всегда была ужасная фантазерка. Все эти домашние обеды, меблированные комнаты и прочие крайности. Наконец, война… Революция… Независимость Польши… Мицкевич… Благородный патриотизм… Угнетенная национальность… И вот результат. Впрочем, я ее понимаю. Это святая женщина. Она перед образом спасителя дала нашей покойной мамочке слово, что воспитает вас — тебя и Павлика. И она это слово сдержала, пренебрегая, быть может, собственным счастьем. Ведь надо тебе сказать, в девушках она была очень хороша собой и имела женихов. Даже очень порядочных. К ней сватался князь Жевахов, фон Гельмерсен… и еще разные… Но она отказала. Она все отдала вам — тебе и Павлику.
"А тебе?" — чуть было не спросил Петя, но вовремя остановился: он понял, что именно об этом-то спрашивать и нельзя.
Ему показалось, что перед ним на миг приоткрылась семейная тайна, тайна тетиной неразделенной любви и папиной верности памяти покойной мамы.
Впрочем, может быть, это была всего лишь догадка.
— Такие-то дела, — со вздохом сказал Василий Петрович.
Вдруг лицо его изменилось, стало испуганным.
— Петруша, — сказал он, понизив голос, — только прошу тебя со всей серьезностью… И всю правду… Как на фронте? Армия еще существует?
Петя хотел улыбнуться снисходительной улыбкой старого фронтовика, которому задают наивный вопрос, но вдруг почувствовал, что улыбки не получается: вопрос отца грубо вернул его в тот страшный мир ужаса, кровопролития, смерти, откуда он только что так счастливо, почти чудом вырвался.
— Ах, какое это имеет значение! — почти со стоном произнес Петя.
— Как! — по-учительски строго спросил отец. — Ты… пораженец?
Но, увидев глаза сына, в которых отразилась тоска, он понял, что напоминанием о войне невольно причинил ему страдание.
— Ну, да об этом можно и потом, — поспешно сказал он. — А вот сейчас поешь-ка лучше груш. Ты ведь большой любитель, я знаю.
Он достал из кошелки лимонно-золотистую грушку и, как-то покрестьянски обтерев ее рукавом, взял двумя пальцами за хвостик и преподнес сыну.
Петя почувствовал давно не испытанное наслаждение, когда холодный, немножко едкий, душистый сок побежал по его подбородку.
Он даже всхлипнул от удовольствия и в тот же миг увидел высокого мальчика-гимназиста, почти юношу, который незаметно появился из-за спины отца и смотрел на Петю радостно-испуганными, шоколадными глазами, полными любви и живого любопытства.
Это был Павлик.
— А, синьор, очень приятно вас видеть!-воскликнул Петя, сразу впадая в привычный иронический тон старшего брата. — Что это у вас, сэр, под глазом?
— Где? — живо спросил Павлик и коснулся пальцем довольно большой разноцветной ссадины. — Это? Ничего особенного. Обыкновенная блямба. Мы вчера дрались с бойскаутами.
— Кто это "мы"?
— Я и Женька Черноиваненко.
— Это который? Мотин братец?
— Он самый.
— А по какому случаю драка с бойскаутами? Чего вы не поделили?
— Да, понимаешь, они все богатенькие сыночки и стоят за Временное правительство и демократическую республику. А мы с Женькой за социалистическую революцию.
— Вы с Женькой?
— Ну да, мы с Женькой… И еще другие мальчики. Преимущественно дети железнодорожников.
— Ты, Павлуша, потише,-сказал Василий Петрович, показывая глазами на спящих офицеров.
— А чего! Если хочешь знать, этих маменькиных сынков надо давить, как клопов, — понизив голос, сказал Павлик, энергично сверкнув глазами. — Может быть, скажешь — нет?
— Видал Робеспьера? — засмеялся Петя, подмигивая отцу, дрыгнул ногой и вдруг почувствовал острую боль. — Ох!
Он прикусил губу и застонал.
— Рана? — спросил Павлик, морщась от жалости к брату.
— Она, проклятая.
— Сильно болит?
— Терпимо.
— Навылет?
— Угу. — Куда?
— В верхнюю треть бедра.
— А кость?
Петя ждал этого вопроса.
— Можешь не волноваться. Не задета, — буркнул он.
Он взглянул на Павлика, на его "блямбу" под глазом, на полинявший красный бант на потертой гимназической курточке и снова не мог удержаться от смеха.
— Ты чего? — глядя исподлобья, спросил Павлик.
— Нет, честное слово, это феноменально: они с Женькой за социалистическую революцию! Видели вы что-нибудь подобное?
Но Павлик, по-видимому, не находил в этом ничего смешного.
— А чего?
Он сердито сузил глаза, и его милое, еще почти совсем детское лицо сразу стало жестким, как-то по-солдатски скуластым.
— С этими бойскаутами цацкаться не приходится. Да и вообще… наша гимназия…
Он не договорил и, сумрачно усмехнувшись, махнул рукой.
— Совсем от дома отбился, — заметил Василий Петрович. — Живет на Ближних Мельницах, у Черноиваненко. Стал настоящий пролетарий.
Однако Пете показалось, что в тоне отца больше одобрения, чем порицания.
Василий Петрович поймал Павлика за выгоревший чуб, притянул к себе и поцеловал в висок, где золотисто курчавились примятые волосы.
— Только без этого, — смущенно сказал Павлик, выскальзывая из отцовских рук, и залился темным, юношеским румянцем.
— Ух ты, какой сердитый! — воскликнул Петя.
— Не сердитый, а просто пора понять, что я не девчонка… и вообще…
Он не договорил, но было понятно, что имеется в виду нечто гораздо более значительное, чем бойскауты, гимназия и нежности отца…
За окном послышался свист.
Павлик крадучись подошел к окну и посмотрел на улицу.
Свист повторился. Павлик сделал таинственный, повелительный знак рукой, довольно странно растопырив пальцы.
— Когда спящий проснется! — крикнул грубый детский голос с улицы.
— Это Женька, — сказал Павлик.
Он высунулся в окно и вкрадчиво провыл:
— Улы-улы-улы-улы!..
— Это они начитались Уэллса, — посмеиваясь, объяснил Василий Петрович. — Что с ними поделаешь?
И тут впервые Петя не только понял, но ощутил всей душой те изменения, которые произошли вокруг за последние годы.
Эти изменения медленно и неощутимо накапливались, почти не останавливая на себе внимания, пока в один прекрасный миг не превратились во что-то совсем новое, ничуть не похожее на то, что было вокруг Пети раньше.
Изменились люди, характеры, судьбы.
Изменилась вся жизнь, и теперь Петя с изумлением — как бы очнувшись после очень глубокого сна — вдруг попал в совершенно новый мир, где его окружили хорошо ему знакомые и все же до неузнаваемости изменившиеся люди: постаревший отец, который с такой тревогой произнес совсем не свойственное ему слово "пораженец"; тетя, вышедшая замуж за какого-то поляка, мечтающего о независимости Польши; девочка Мотя, превратившаяся в жену солдата; Гаврик, таинственно функционирующий где-то на фронте и в тылу; маленький Павлик, оказавшийся теперь длинноруким, рослым гимназистом, начитавшимся Уэллса и ведущим революционную борьбу с контрреволюционными бойскаутами.
Может быть, только яркое небо за окном, быстро летящие сияющие облака и праздничный колокольный звон оставались прежними. Да и то они были теперь слишком волшебными, как выходцы из другого мира, из блаженной страны воспоминаний.
А сам Петя? Был ли он прежним?
Вот он лежит в палате офицерского лазарета с пробитым бедром, молодой прапорщик, только что вырвавшийся чудом из самого пекла войны.
Вокруг революция, народные бури, солдатские митинги. Корниловцы. Меньшевики. Большевики. Будущее неясно.
У него в кармане бриджей книжечка "Боги жаждут", которую он читал перед атакой. Великие тени: Робеспьер, Дантон. Гильотина. Сумасшедший Париж. Он жил несколько дней в этом мире. Он дышал воздухом революции. Но кто он? Эварист Гамлен, член секции нового моста? А кто она, Элоди? О, как мрачно и как странно он ее любит! Но кого?
У него в голове был сумбур.
Что его ожидает? Как он будет жить дальше?
Даже еще проще: не как, а где? Где он будет жить? Ведь, в сущности, ему негде жить.
Все распалось, видоизменилось до неузнаваемости. Он простонапросто бездомный молодой человек с костылем.
Таких вокруг тысячи. Они все хотят жить, а их непременно хотят убить. Они бунтуют на солдатских митингах. Но среди рабочих и крестьян, одетых в солдатские шинели, они чужие. Их только терпят. Корниловцы их ненавидят, всех этих вольноопределяющихся и прапорщиков из гимназистов и студентов.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента