- Ребята, не занимайте телефон, а?
   Это "а" прозвучало так слабо и жалобно, что мне самой себя стало жалко. Ехидный Виталий открыл было рот, и тут уж мне бы не поздоровилось, но хрипло затрещал телефон, и я судорожно вцепилась в трубку.
   Это был он, Вадим...
   Так начались наши встречи, которые длились три года - таких счастливых, таких наполненных года, что только теперь, когда я сижу одна, обхватив руками голову, я понимаю по-настоящему, какими же они были наполненными и счастливыми, как все перевернули во мне.
   ***
   Весь первый год мы изумлялись случайности нашей встречи. Нет, я изумлялась, Вадим же ласково, снисходительно изумление мое принимал. Лежа на его руке, прижавшись щекой к теплому родному плечу, обласканная, расцелованная - при всей своей насмешливости он был удивительно нежным, - я спрашивала с откровенностью женщины, уверенной, что ее любят:
   - А ты не подумал, что я легкомысленная? Сразу дала телефон...
   - Нет, не подумал.
   - И я тебе сразу понравилась?
   - Конечно.
   - А ты мне?
   Не открывая глаз, он, посмеиваясь, трепал мои волосы.
   - Кто тебя знает... Может, ты меня пожалела?
   - Да уж, - вздыхала я недоверчиво, потому что Вадим мог вызывать, как все мы, разные чувства, только не жалость.
   Какие глупости мы несем, когда любим! Но глупости эти - музыка для влюбленных.
   Конечно, он был женат и у него был сын - такой же, как Митька, только умнее, потому что не бросился как угорелый в загс в свои неполные девятнадцать. Вадим становился непроницаемым и холодным, когда я пыталась хоть что-то узнать о его жизни - той, другой, скрытой, запертой от меня. Как-то обронил, что жена давно не работает, хотя была хорошим химиком и подавала надежды. Я спросила, где учится сын, но услышала ледяное:
   - А что?
   - Ничего, - смутилась я и больше уже ни о чем не спрашивала.
   Мы часто виделись - как уж он там устраивался, не знаю, - иногда он даже оставался у меня ночевать. Вот только праздники... Но в праздники приходили Митя с Галей, так что я была вроде как занята, а Вадим звонил в те дни по три, по четыре раза, понимая; чувствуя, как мне его не хватает! Никто, даже сын, не мог теперь его заменить.
   - Ты что сейчас делаешь? А будешь делать? Завтра пойдем в кафе?
   Похоже, он чувствовал себя виноватым.
   Однажды дети вдруг не приехали, и мне стало как-то очень не по себе. Это они уже ссорились, начинали уже расходиться, только я ничего не знала.
   - Что это голос у тебя такой? - сразу спросил Вадим. - Ты что, заболела?
   - Нет.
   - А где твои?
   - Не приехали.
   - Почему?
   - Не знаю.
   - Ну ладно, - медленно сказал он и повесил трубку.
   Я уселась за чертежи - наша группа готовила новую разработку, - но все во мне жаждало его звонка.
   Почему я была уверена, Что он опять позвонит? А ведь была же!
   - Я "а метро, - сказал он, и я подумала, что теперь тоже могла бы спросить, не болен ли он - таким растерзанным был его голос. В тот вечер, когда он вошел ко мне несчастным и хмурым и посмотрел на меня измученными, в самом деле больными глазами, я поняла: да, любовь. Это у нас не просто роман, а любовь.
   ***
   Как весело было нам вдвоем, как дружелюбно! Мы ходили в гости к его друзьям - на второй год я уже знала многих из них, - плавали на теплоходе к Зеленому Мысу в первое воскресенье июля - у него был друг-капитан, и мы вместе праздновали День речного флота. Меня это смешило до слез, а Вадим невозмутимо басил:
   - Праздник друга - это и мой праздник, разве не так? А на теплоходе не плавают, а ходят...
   Я бывала у него в лаборатории, видела сосредоточенных молодых женщин в халатиках ("А потому, что у нас реактивы!") и бородатых интеллигентных мужчин, что-то смешивающих в пробирках. Я сразу заметила, что они обожают шефа, потому и меня приняли как свою. И я радовалась и гордилась, что он, такой умный, талантливый, выбрал не кого-нибудь из этих молодых и красивых женщин, а меня. Выбрал и любит.
   На третий год я стала мучительно ревновать Вадима к неведомой мне, таинственной женщине - его жене, о которой он по-прежнему не говорил ни слова.
   - А ты ее целуешь? - спросила я однажды, чуть не плача.
   - Танюша, не надо! - Вадим поморщился, и я отпрянула от него, отшатнулась.
   Он взял мою руку, сжал так, что я от боли поморщилась.
   - Прости... Но честное слово, разве хоть на минуту ты ощущаешь, что не одна у меня? Нет там никаких эмоций, пойми! Есть сын, мать этого сына, проблемы, о которых я не буду тебе рассказывать, есть общие дела и заботы, правила приличия, такт, а больше ничего, Таня!
   Я и сама без конца себя убеждала: не может он спать с кем-то еще, это же невозможно, немыслимо!
   Но сотни мужчин именно так и живут - годами, десятилетиями, это я тоже знала!
   Вадим меня утешал, целовал и ласкал, на следующий день после того тяжелого разговора подарил длинные разноцветные бусы, а к ним кольцо, которое было мне велико и которое через неделю я потеряла. Но я все терзалась и терзала его, не в силах ничего с собой поделать. Бессонными ночами - раньше только слышала про бессонницы - воображала себе всякие страсти, выпытывала, страдая, две у них тахты или одна, будь она проклята! Даже моя работа - главное, что ни говори, в жизни - стала меня раздражать. Защищая очередной проект, в ответ на привычное требование "доработать в сторону удешевления" я нервно бросила высокому руководству:
   - Архитектор должен расти в роскоши, так нас учили! Можно, конечно, без конца все уродовать...
   Мою бестактную выходку тут же отретушировал наш главный, но коллеги удивились ужасно: всю жизнь мы все портим, удешевляя да упрощая, о чем спорить-то? Да я и сама знала, что не о чем: разве не об этом мы горевали в юности, когда начинали только? Теперь уж скучно и говорить...
   Так мучилась я полгода. Казалось, выхода нет - так и буду страдать бесконечно, а Вадим вроде не понимает. Но он все понимал, Вадим, он искал и нашел выход. Однажды, когда я, изведя себя за ночь химерами - представляла картины, одна другой оскорбительнее, - не выдержала и расплакалась, Вадим сказал, тихо и нежно:
   - Не плачь, маленькая Мы поедем с тобой отдыхать.
   - Так ведь ты всегда на даче, - всхлипнула я.
   Эта их дача! Выезжали в апреле, возвращались аж в октябре, и он должен был мотаться туда-сюда на электричке. Вообще-то вначале я была даже рада: он чаще оставался у меня до утра, и тогда мне казалось, что мы по-настоящему вместе. Нет, я хочу сказать, что относилась к даче терпимо целых два года. На третий - как все, связанное с его семьей, - я и дачу возненавидела. "Конечно, сидят там вдвоем на веранде, пьют чай, разговаривают, а я тут одна, ему нет до меня дела..." Да не вырваться ему с этой дачи, не вырваться! Что он скажет, придумает? Разве его отпустят? И вдруг в июне, мимоходом, как о чем-то уже решенном, Вадим спросил:
   - У тебя когда отпуск?
   Сердце мое заколотилось так гулко, что, казалось, он слышит, не может не слышать его бешеный стук.
   - А что? А что? Можно осенью.
   - Ну ладно, - задумчиво сказал он и уехал.
   Этим летом Вадим оставался в городе по три, по четыре дня, чего прежде никогда не бывало, и мне казалось, что там, на даче, он сражается не только за право уехать в отпуск. Он сражается за свое достоинство, жалкое подобие свободы, оставленное ему, хотя, может, все это я придумала. Вечерами он звонил из пустой московской квартиры.
   - Как ты там?
   - Ничего.
   Я не смела позвать его, чтобы он не попадал из одной несвободы в другую, я не знала, действительно не знала, нужна ли ему всерьез - как он мне. Вадим швырял трубку, потом звонил снова.
   - Можно к тебе?
   - Приезжай.
   Он приезжал сердитым и усталым, и встречи не доставляли нам радости. Но однажды он не вошел, а ворвался - ночью, когда я уже лежала в постели. По длинному звонку в передней я сразу поняла, кто это.
   Вскочила, накинула халат, бросилась к двери. Он схватил меня, прижал к себе. Давно не видела я его таким счастливым.
   - Собирайся, Танечка, скоро едем!
   - Когда? Куда?
   - В сентябре. Куда хочешь! Можно в Крым, а можно и на Кавказ.
   - Лучше в Прибалтику.
   - Там же холодно!
   - Зато тихо, - выдохнула я.
   Вадим задумчиво покачал меня в своих объятиях.
   Веселость его исчезла.
   - Ну, поедем, детеныш, в Палангу. Там в сентябре - никого... Поедем, дурашка.
   ***
   Весь сентябрь были жаркое солнце и холодный ветер. Была пустая Паланга. В крошечной гостинице жили только мы и съемочная группа какого-то фильма, Группа была непривычно тихая, интеллигентная, не похожая на киношников, как мы их себе представляем. Они завтракали и исчезали до вечера. А мы влезали в брюки, натягивали на себя свитера, брали куртки, стаскивали с постели бежевое узорчатое покрывало, заталкивали его в огромную сумку, наливали в термос чаю и отправлялись к морю. Оно сверкало на солнце - синее, ледяное, под голубым, тоже холодным, небом, - море не для людей, как, например, Черное, а само по себе, для себя, от нас отчужденное, могуче и высокомерно.
   Мы долго смотрели на него, не в силах оторвать взгляда от сияющей холодной голубизны, потом поднимались к дюнам, расстилали на ослепительно белом песке покрывало и лежали, укрытые дюнами от свистящего, пронзительного ветра, налетавшего бешеными порывами. Солнце жгло по-летнему жарко, и я лежала в купальнике или вообще голышом, а надо мной выл и гулял яростный балтийский ветер. Иногда он налетал по-разбойничьи, сбоку, свирепо врывался в наше жилище, и тогда Вадим быстро накидывал на меня куртку или прикрывал собой, обнимая.
   Никого вокруг не было, мы были одни на всем свете, и мы не выдерживали собственной обнаженности, солнца и ветра, вовлекавших нас в лукавую игру с раздеванием. Наши теплые коричневые тела, похудевшие и помолодевшие, освобожденные от привычных одежд, городских приличий и ограничений, вообще от всего, неудержимо тянулись друг к другу, и мы их не останавливали, не удерживали, им поддавались.
   Иногда, утомленные и счастливые, мы засыпали, насладившись друг другом и во сне чувствуя нашу близость, свежесть ветра, прощальный жар солнца. Мы не слушали радио, не ходили в кино и не покупали газет. Каждый привез из Москвы по книжке, вначале мы их даже таскали в пляжной сумке. Но чужая жизнь не могла нас увлечь - так велико было поглощение собственной.
   Летние кафе с концом сезона позакрывались, полотняные их стены парусами хлопали на ветру - команды покинули шхуны. Днем мы пробавлялись чаем и бутербродами, а по вечерам добирали в гостиничном ресторане. Там же ужинали киношники. Мы заметили одного немолодого уже актера - иногда он бросал на нас быстрые профессиональные взгляды, - почему-то он казался таким одиноким, и мы жалели его от всей души, которая здесь, в Паланге, у нас стала общей.
   Садилось солнце, но темнота не обрушивалась, как на юге, обвалом, и долго еще светились, медленно изменяясь, серебристое море и белый песок. Надев теплые куртки, мы молча шли вдоль берега, ловя последние краски солнца, отраженные морем. Песок поскрипывал под ногами, все меркло, тускнело, покрывалось пеплом. Природа таинственно затихала, вечность окружала нас.
   - Смотри-ка. - Вадим нагнулся и поднял запутавшуюся в водорослях желтую застывшую капельку. - Янтарь. Это тебе от моря, на память.
   Крошечный осколок моего счастья лежит у меня в коробочке вместо кольца. Вот он, передо мной, его можно потрогать, взять в руки, значит, все было на самом деле.
   Накануне отъезда мы заказали вина и поставили на стол цветы. Вадиму было тоже грустно, хоть он и не признавался.
   - Ну что ты! - бодро сказал он. - Теперь мы всегда будем ездить в Палангу. И всегда в сентябре, это ты хорошо придумала.
   Всегда... Никогда... Эти два слова не принадлежат человеку, хотя все только и делают, что их произносят... Я опустила голову, а когда подняла, то увидела, что через весь зал к нам идет старый актер - тот самый, что поглядывал на нас эти две недели.
   - Разрешите? - Он держал в руке бокал вина. - Вижу, вы уезжаете?
   Он поставил бокал на стол, отодвинул стул, сел.
   - Позвольте мне, старику, выпить за вас? Давно не встречал я таких, как вы, - так друг другом наполненных. За вас!
   Он залпом выпил вино, хмуро посмотрел на Вадима и вдруг, прищурившись, погрозил ему пальцем.
   - Только не вздумайте расставаться.
   - Почему мы должны расстаться? - пробормотала я.
   - Не знаю. - Его поставленный актерский голос гудел на бархатных низких регистрах. - В таких случаях почему-то всегда расстаются.
   Он сказал так, встал, слегка поклонился и пошел за свой столик прямой, строгий, высоко и надменно держа гордую голову. Я испуганно и враждебно смотрела ему вслед, а Вадим засмеялся, накрыл мою руку своей "Чудак!" - но я видела, что ему тоже не по себе.
   Нет, конечно, ни о каком расставании мы и не помышляли, не могли его себе даже представить! Одним мгновением пролетела призрачная светлая ночь, а утром мы побежали прощаться с морем. Сняв кроссовки, подвернув брюки повыше, мужественно вошли в ледяную прозрачную воду и бросили по монете чтобы вернуться сюда, вернуться! - а потом поехали на вокзал.
   Стоя у вагонного окна, удаляясь все дальше от нашего рая, мы, конечно, грустили, только совсем немного: ведь мы были вместе, все еще вместе! Мы наперебой вспоминали всякую всячину: как морочили голову бдительной толстой дежурной, уволакивая на пляж покрывало, как взяли на прокормление приставшего к нам в первый же день щенка, а уезжая, доверили его актеру хмурый старик нежно прижал к себе пушистый комочек, - как гуляли в огромном палангском парке с его таинственными подсветами и деревянными скульптурами, искусно спрятанными в деревьях.
   Наконец-то дошла очередь до рекламных проспектов, купленных по приезде в Палангу. Мы сидели рядом, Вадим обнимал меня за плечи, и, покачиваясь в этом стремительном, чистом, с иголочки, поезде, мы изучали нашу Палангу теперь уже отстраненно, на будущее. Мы ни словом не обмолвились об актере, хотя оба без конца думали о его словах, даже колеса выстукивали: "Не расставайтесь... Не расставайтесь..."
   С нарочитой уверенностью мы собирались на будущий год пойти туда-то и посмотреть то-то, а колеса насмешливо, ритмично стучали: "Никогда, никогда... Не судьба, не судьба..."
   Она, моя судьба, ждала меня дома. Не успела и сунуть ключ в скважину, как дверь распахнулась и передо мной предстал Митя собственной персоной.
   - " - Митя! - обрадовалась я. - Митька! Получил все-таки мою открытку? Что ж ты не отвечал, Митя?
   - Мамочка, я не один, - сказал сын и мягко высвободился из моих объятий.
   - Ах, тут и Галя?
   Заранее радуясь милой девочке - я и подарок ей привезла! - я шагнула в комнату. На моей тахте сидела блондинка с длинными ногами и перламутровым маникюром и спокойно курила. Она даже не встала, когда я вошла, правда, сигарету изо рта вынула. В пепельнице громоздились окурки.
   - Познакомься, мам, это Люся, - чуть напряженно сказал Митя. - Я тебе потом все объясню.
   Но мне и так все было ясно. Как была, в куртке и сапогах, я тяжело опустилась на стул.
   - А как же Галя?
   - Да все о'кей, не волнуйся, - небрежно отмахнулся Митя, и меня полоснула острая к нему ненависть. - Все о'кей, мать: подали на развод.
   - Ясно, - еле выговорила я, потому что губы стали какими-то деревянными, не моими.
   - Мы поживем пока в маленькой комнате, не возражаешь? Вообще-то мы что-нибудь снимем...
   ***
   Кто-нибудь знает, что в таких случаях может сделать мать? Если знаете, то скажите, не таите в себе - Нобелевская премия вам обеспечена.
   - Митя, зайди ко мне, - безнадежно попросила я" но они зашли вместе.
   - У меня от Люси секретов нет, - гордясь собой, объявил Митя. А я-то думала, он у меня взрослый!
   - Да вы не волнуйтесь, Татьяна Васильевна, - протянула Люся, прикуривая от старой новую сигарету. - У них ведь даже детей нет.
   Я посмотрела в ее кошачьи глаза - большие, зеленоватые, поднятые к вискам, или это грим делает их такими? - и поняла, что надежды на милосердие нет.
   Тем не менее попыталась.
   - Разве только в детях дело?
   - А в чем?
   Что-то похожее на любопытство мелькнуло в холодных глазах.
   - Наверное, в чувствах, - запинаясь выговорила я старомодное слово.
   Люся засмеялась, и я задохнулась от гнева.
   - Они любят друг друга.
   Я ее уже не щадила, но Люся ни капельки не расстроилась.
   - Любили, - спокойно поправила она меня.
   - А ты что скажешь? - обратилась я к сыну, молча стоявшему в сторонке. Похоже, он предоставил решать его проблемы женщинам, как это сейчас водится.
   Скучая, он пожал плечами:
   - Да ладно, мам, тебе-то что?
   - Как что? Как - что? - закричала я.
   Люся с некоторым недоумением взглянула на Митю.
   Он взял ее за руку, и они плечом к плечу вышли из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь.
   Так в моем доме поселилась Люся, и у меня просто не стало дома. Она работала в каком-то НИИ - кажется" педагогики, - но на работу ходила нечасто, раза два в неделю, часа на три-четыре, не больше. То ли у них у всех таким был режим, то ли она его для себя выбила и все привыкли - не знаю, но ее откровенное, вызывающее безделье сводило меня с ума. Невозможно, когда молодая здоровая женщина вот так ничего не делает! Это просто невыносимо видеть, и я старалась не видеть.
   Утром я уходила до их пробуждения. Люся спала всласть, а вместе с ней стал спать до полудня и Митя.
   В выходные я успевала наработаться и устать, пока они встанут, в будни же пыталась Митю будить:
   - Вставай, пора в институт.
   - У нас только две пары, - стонал из-за двери Митя.
   - Ну и что? - терялась я, но на этот вопрос мне даже не отвечали, справедливо полагая его риторическим. А скорее всего они уже снова спали с молодой энергией, от души.
   - Но тебя выгонят из института! - отчаянно восклицала я. Это был последний мой аргумент.
   - Не выгонят, - беспечно откликался Митя.
   Потом стали поступать указания - все через него, через Митю.
   - Мам, не включай, пожалуйста, радио, нам мешает... Зачем ты ходишь по комнате в сапогах? Ты стучишь каблуками!.. Почему тебе так рано звонят?
   Неужели трудно позвонить на работу?
   А ведь это звонил Вадим.
   - Ташенька, с добрым утром.
   И еще что-нибудь ласковое, ободряющее, взамен свидания: встречаться нам стало негде. Теперь я должна была отказаться и от утренних его звонков.
   - Чего это ты шепчешь?
   - Ребята спят.
   Он понял.
   Так. Это значит, с жизнью личной, которую наши записные остряки не без оснований прозвали "лишняя жизнь". Что же до моей бесценной архитектуры, то вся она сосредоточилась теперь в Моспроекте - бестолковом, суматошном здании, на втором этаже, где не за страх, а за совесть (и уж конечно, не за зарплату) вкалывала наша группа. Сначала, правда, я побарахталась по-прежнему брала чертежи на дом, особенно перед сдачей проекта, но работать даже в моей комнате было почти невозможно: телевизор в кухне не выключался. Когда бы я ни пришла, Митя с Люсей сидели рядышком на кушетке и с удовольствием смотрели все подряд - от начала и до конца. Мойка была завалена грязными тарелками, на столе громоздились чашки и чайнички - мал мала меньше: Люся любила посуду. Тут же валялись ложки и вилки, лежал надкусанный черствый батон, в масле торчал нож с длинной деревянной ручкой. В этом хаосе мне, конечно, не было места, да и не терпела я хаоса в кухне.
   - Вы бы помыли тарелки, - безнадежно просила я.
   Люся молчала, Митя же откликался довольно бодро:
   - А мы помоем. - Но с места не двигался.
   Я наливала чай в самую большую чашку, чтобы не болтаться туда-сюда, не мельтешить перед экраном, отрезала здоровенный ломоть колбасы и уходила к себе. Но закрытая плотно дверь не спасала от воплей бесноватых ансамблей, душеспасительных бесед хорошо кормленных комментаторов и прочей белиберды. Пересмотрев всю программу, смеясь и переговариваясь, Люся с Митей долго мыли посуду, еще дольше плескались в душе, Люся стирала в раковине свои вещички, Митька развлекал ее всякими байками, потом снова ставился на плиту чайник, снова что-то съедалось, и так до двух-трех часов ночи. Понятно, что результат моей деятельности был нулевым, а им-то что: они потом полдня отсыпались.
   Но Боже мой, их ведь тоже было до смерти жаль, не себя только! Ведь это была их жизнь, одна-единственная! Какое право имела я возмущаться, считать Люсю бездельницей, без конца сравнивать ее с Галей?
   Ведь мы с Галей вместе не жили, может, и она вставала в двенадцать? Что вообще я знала про Люсю и разве хотелось мне что-нибудь про нее знать? Оскорбленная вторжением в нашу (мою!) жизнь, ничего я уже не хотела. Даже родителей ее не пожелала видеть, хотя на сей раз Митя сам заговорил о знакомстве: вспомнил, должно быть, тогдашнее мое отчаяние.
   - Конечно, конечно, как-нибудь в праздники, - согласилась я торопливо, и больше разговоров на эту тему не возникало.
   А что, если Люся тогда обиделась? А что чувствовали ее родители, которые и звонить-то старались, когда меня нет дома? И была ли она в самом деле лентяйкой? Может, в ее НИИ все так работали? Держали же ее в институте? Держали. Что-то она там делала?
   Делала. И зарплату - смехотворную, чуть побольше Митиной стипендии - в дом приносила. Конечно, без моей помощи они бы пропали, не выжили - на такие-то деньги, - так ведь не их в том вина!
   А однажды, когда наша группа совсем запуталась в очередных попытках спроектировать нечто "дешево и сердито", не поправ, однако, некогда высокое звание архитектора, когда всех нас вызвало на ковер начальство и два часа вправляло мозги и я ввалилась в дом злая, голодная как собака, меня встретили нарядная Люся и сияющий Митя, торт на столе, чистая, без обычной посуды, раковина, индийский чай, заваренный в самом красивом Люсином чайнике. Меня здесь явно ждали, даже торт стоял неразрезанным, как Митька-то утерпел?
   - Мам, смотри! - Он сунул мне под нос ротапринтную книжицу, раскрытую посредине. - Ты смотри, смотри!
   Он пыла от счастья и гордости, а Люся скромно сидела на своем обычном месте - у окна, на кушетке.
   Я вгляделась и увидела нашу фамилию и Люсины инициалы под публикацией аж на целый на разворот!
   - Поздравляю.
   Я правда обрадовалась - ай да Люся! - а она впервые посмотрела на меня доверчиво и открыто, и - тоже впервые - ее глаза не показались мне уж такими кошачьими. Это были глаза молодого счастливого человека, познавшего первый успех.
   В тот вечер я не ушла к себе, а они не включили свой обожаемый телевизор. Мы пили чай с тортом, и Митька опять трещал как сорока, как в тот раз, когда впервые надумал жениться: рассказывал во всех деталях, как долго, мучительно принимали статью, как один велел отразить то, а другой это, как тот, первый, который велел что-то там отразить, потребовал вдруг именно это отраженное снять, как завсектором похвалил Люсю, обещал напечатать статью в большом, настоящем сборнике! Люся, улыбаясь, помалкивала, иногда только поправляла Митю, если он допускал неточности в повествовании.
   - Это же публикация, мам, статья! Нет, ты не понимаешь! Нужно две статьи для защиты, так одна у нас уже есть!
   Бедные дети, как же им трудно приходится! И дома-то у них нет, а главное, не предвидится, денег нет - тоже ведь не предвидятся! И никто, никто в них не заинтересован, никому они всерьез не нужны - ни Митька в своем институте, ни Люся в этом богоспасаемом, никчемном НИИ. А ведь любят друг друга - сколько можно не замечать? - строят, как могут, как умеют, свою общую жизнь под моим не слишком доброжелательным взглядом.
   Сидят, прижавшись друг к другу, как птенчики, и знают, что там, в своей комнате, я работаю над чертежами - живым им укором - и не одобряю ни их чаи, ни телевизор, ни даже их крепкий молодой сон.
   - Ну, Митя, теперь уж не отставай, - врезалась я в восторженную речь сына. - Вон Люся у нас какая умница!
   Люся засветилась, вспыхнула, взглянула так благодарно, что у меня защипало в носу от раскаяния: стерва я все-таки, ну чего я на нее взъелась? Разве только из-за Гали? Из-за Мити только? А случайно, не из-за себя? Не из-за Вадима, случайно? Сказать, что все у нас усложнилось, - значит ничего не сказать: все летело под гору, к черту, мы тосковали и злились, беспомощно пытаясь отыскать хоть какой-нибудь выход. Какие-то выходы периодически находились, но все было не то и не так...
   После статьи Люся вроде как оживилась, несколько раз они с Митей умудрялись даже встать раньше меня - "Мам, мы в библиотеку!". Что уж они там делали, не знаю, но возвращались с ужасно ученым видом, страшно голодные - в библиотеках традиционно кормят отвратно, - и я почтительно подавала им поздний ужин. Но скоро благой порыв пролетел, и они снова прочно засели дома, у телевизора.
   ***
   - Нет, невозможно!
   Я зарылась головой в подушку и заплакала. Вадим подсунул под меня руки, обнял, прижал к себе, покачал как ребенка. Он пытался оторвать меня от подушки, но я вцепилась в нее и все плакала - от безвыходности, острого ощущения, что мы расстаемся, расходимся, все у нас пропадает, потому что нельзя, в самом деле, без конца срываться с работы, прибегать к Вале, пока дочь ее в школе, всякий раз сгорая от страха: вдруг что-то случится? Вдруг Катенька заболеет или отменят уроки?
   - Цепочка... Не забудь накинуть цепочку, - напутствовала меня Валя. Она тоже нервничала - я же видела! - а за что ей это?
   Невыносимо вытаскивать из чужого шкафа старательно запрятанные, принесенные заранее из дому простыни, а потом снова совать их в целлофан, заталкивать в глубь серванта - подальше, подальше. Все невыносимо и невозможно, и я не могу больше!
   - Не плачь, дорогая моя, - сказал Вадим с такой горечью, что я отцепилась наконец от подушки.