- Нет, ты не думай... - виновато начала я, но он меня перебил:
   - Отдай своей Вале ключ, не мучайся. Мы будем ездить ко мне на дачу, это недалеко.
   Я затихла в его руках, не зная еще, радоваться или огорчаться: дача страшила меня. Вадим улыбнулся печально и нежно, казалось, он хочет что-то сказать. Я ждала, но он уже передумал, только крепче обнял меня, закрыл глаза и покачал головой.
   - Ты что?
   - Ничего. Не думай, Ташенька, ни о чем. Нам будет хорошо там, увидишь.
   Так мы выиграли у жизни еще два месяца.
   Мы вырывались из города на субботу и воскресенье, и я не смела спросить, как он объясняет свой отлучки дома.
   Вадим уезжал с утра и топил печь, а вечером электричкой семнадцать двадцать приезжала я. Медленно выплывал из тьмы полустанок, росла, приближалась одинокая на снегу фигура. Он всегда успевал подойти к вагону, чтобы подать мне руку, а потом обнимал здесь же, у мчащегося дальше поезда, и никому не было до нас дела.
   - Ну, здравствуй!
   Мы шли по узкой тропе сквозь заснеженный лес. Возбуждение дня переделать, убрать, наготовить - растворялось в другой действительности, где не было напряжения и суеты, грохота большого города, плотных, озлобленных толп в метро, а был только лес; узкая эта тропа, тишина и покой - вокруг и внутри, в душе. Мерцали, переливаясь, невидимые в Москве звезды, поскрипывал под ногами снег, я вдыхала чистый морозный воздух и ждала, когда появится огонек нашего временного пристанища.
   Уходя на станцию, Вадим нарочно не выключал свет, и мы шли на разгоравшийся навстречу огонь, притворяясь, что идем домой, к себе. Вот, значит, какой он - дом, в котором мой Вадим живет с другой женщиной.
   - Ташенька, не молчи, ладно? - сказал он в самый первый раз, когда я ступила на очищенное от снега крыльцо и остановилась в смятении. - Не молчи, очень тебя прошу! Здесь живу я, остальное не важно.
   Представляю, сколько труда было вложено, чтобы заштриховать, уничтожить следы пребывания другой женщины: ни халата, ни тапочек, ни помады или какой-нибудь пудреницы. Впрочем, может, все это просто убиралось на зиму.
   Трещали дрова в печи - давно не видела я живого огня, - шкварчало мясо в чугунной сковороде.
   Вадим открывал бутылку вина.
   - За тебя, Танечка. За нас вместе.
   Чувствовал ли он мой страх в чужом доме? Наверное, чувствовал, потому что сразу сказал:
   - Не бойся, сюда никто не придет.
   Но я боялась другого. Меня страшила двойственность его жизни, хотя, конечно, я понимала, что это глупо и старомодно. И все-таки - пусть глупо и старомодно! - почему мы должны быть врозь, когда нам так хорошо вместе? Я все чаще об этом думала, молчала, но думала. Вадим тоже стал молчаливым и как-то по-особому бережным, горестно-нежным, даже в близости, в страсти печальным. Он уже не посмеивался над сантиментами, теперь он сам говорил слова, смешные для тех, кто не любит.
   Был конец февраля. В Москве вовсю хлюпало под ногами, здесь же мир сверкал последней, ослепительной белизной. Красноватые стволы сосен покрылись испариной, и эта их влажность, синие, фиолетовые, четкие на снегу тени предвосхищали весну, звали ее.
   Мы сидели, не зажигая огня, и смотрели на последние огненные языки в печи. Они тянулись вверх изо всех сил, вырывались из красных, раскалывающихся, рассыпающихся поленьев, но все равно умирали.
   - Ташик, - Вадим осторожно взял мою руку, положил к себе на колено, мне нужно уехать.
   Рука моя дернулась, но он не выпустил ее из своей.
   - Куда?
   - В Киев, дней на десять.
   - Зачем?
   Он усмехнулся:
   - К одной колдунье.
   Эти его вечные шутки!
   - А она красивая? - попыталась я тоже шутить.
   - Кто ее знает, не видел. Может, красавица. Ей, наверное, лет сто.
   - Нет, серьезно, к кому ты едешь?
   - Да говорю же - к колдунье, - с непонятным ожесточением повторил Вадим и выпустил наконец мою руку.
   - Не понимаю...
   Я отошла к окну. Когда он перестанет мучить меня?
   - Где ж там понять... - Вадим тоже встал, заходил по комнате, потом снова сел, уставился на синий пепел, мертвый уже огонь. - Иди сюда, Ташик, я хочу тебе что-то сказать. Нет, не хочу, должен.
   - Ничего ты не должен...
   Вадим болезненно сморщился:
   - Перестань, какой ты еще ребенок! Давно надо было сказать, чтоб ты не мучилась, поняла, почему никаких шагов я не делаю.
   - Да ничего мне не нужно!
   Конечно, а как же - никогда ничего! Нам это вбили с детства - великие истины: главное - самолюбие, женская гордость ну и, понятно, любимое дело, которое "прежде всего"! Как ни странно, эти смешные истины всю жизнь и спасали.
   - Надо, Ташенька, говорю же - пора... Помнишь, ты как-то спросила, где учится Алик? А я не сказал'.
   - Да, не сказал, - завороженно кивнула я. Мне вдруг стало страшно.
   - Нигде не учится... И не работает...
   - Почему? - Я не смела догадываться.
   - Потому что не может, не мог никогда. - Вадим закрыл рукой глаза. Это сейчас стараются что-то предвидеть, прерывают, если надо, беременность.
   Раньше все было проще, страшнее.
   Я сидела молча, не шевелясь, чтоб не скрипнуть деревянной рассохшейся табуреткой, боялась даже перевести дыхание. Мертвая тишина стояла в доме. Вадим убрал руку с лица.
   - Выяснялось все обычно месяцам к десяти - не сидит, не ползает, не пытается говорить. А вначале мы радовались: такой спокойный ребенок... С тех пор Лера и не работает, а была когда-то отличным химиком. С тех пор эта чертова дача, свежий воздух, будь он проклят! Всю жизнь сражаемся - новые препараты, бабки-колдуньи... Пытались даже учить, только он все забывает. Теперь вот нашли еще одну, в Киеве.
   - - Да разве она поможет?
   - Лера надеется. Все время ищет, все эти годы; не хочет, не может смириться. Что-то иногда помогает, а может, ей только кажется.
   - А тебе?
   - Я поддакиваю. Если говорит, стало лучше, всегда соглашаюсь. В прошлом году были в Тбилиси. Может быть, помнишь?
   Еще бы! Я тогда ревновала безумно, приставала к Вадиму: "Зачем ты едешь?" Он отшучивался, смеялся: "Хочу взглянуть на грузинок поближе!" Я просто осатанела от этих его слов, бросилась на него с кулаками, а он хохотал до упаду - целовал мои руки и хохотал. Если б я знала!..
   Теперь рядом со мной сидел понурый седой человек, никакой не победитель, как я о нем не без раздражения думала, напротив - поверженный, проигравший главное в жизни. Только сейчас я заметила, как он сдал за наши три года.
   - Потому и отдыхать мы с тобой вырвались только раз, поэтому и не приглашал я тебя в театры - вначале ты обижалась... Помнишь, ты как-то спросила про других женщин?
   - Дурацкий вопрос, ты еще назвал его детским;
   - Посмеялся и не ответил.... Это я умею, всегда умел... Теперь скажу.
   - Не надо!
   - Скажу. Только мать может терпеть бесконечно. Всем другим - даже отцу - бывает невыносимо!
   И тогда срываешься в загул, пьянку, в романы, пошлые связи, стараешься забыть хоть на два-три часа, что ждет тебя дома. Но всегда при этом чувствуешь себя последним мерзавцем.
   - И со мной?
   - С тобой нет.
   - Почему?
   Ответ я примерно знала.
   - Потому что люблю. Даже не знал, что могу так любить. Ты спасла меня от отчаяния, Таша.
   ***
   Он уехал в Киев, а я стала сходить с ума - всерьез, по-настоящему. Смотрела на Митю и видела на его месте Алика - отъединенного от людей, погруженного навсегда в загадочный, страшный мир. И никакой Люси рядом - а ведь это живая мужская плоть, только мать - как страж, как сиделка, тоже отверженная. Ни работы, ни любви, с мужем спаяны общей бедой, невысказанными упреками, темными подозрениями: кто виноват, чьи гены, кто выпил вина в таинственный час зачатия? И друзей тоже нет: кого пригласишь в такой дом? Ему-то что, он убегает - на работу, к любовницам, ему-то что, хотя тоже несладко, но все равно - у него хоть какая-то жизнь, а у матери?
   Ночами я почти не спала, забываясь под утро в неясной, сбиваемой видениями полудреме. Я видела бессмысленное лицо - Митино и не Митино, чему-то смеялся Вадим и держал меня за руку, а за его спиной маячила скорбная фигура в черном, и это тоже, кажется, была я, обреченная на смирение, молчание, терпение - на все ради сына. Я просыпалась в холодном поту, в страхе: как могла я чем-то там быть недовольной, бранить Митьку за нерадивость, ворчать на Люсю, страдать от нашей немыслимой тесноты? Да Бога нужно благодарить - ежедневно и ежечасно: ведь мы нормальны - говорим, видим, слышим, думаем и работаем. Это же счастье!
   Через неделю вернулся Вадим. Проклятая колдунья передумала, обманула! Что уж там щелкнуло в ее затуманенном сознании, так никто и не понял, только она отказалась даже взглянуть на Алика, а ведь было все обговорено.
   - Ты бы сказал, что специально ехали, из Москвы! Везли больного, доставали билеты!
   - Да плевала она на нас.
   Мы бродили по весеннему голому скверу, промозглый ветер загнал нас в кафе. Мы сидели и смотрели друг на друга, каждой клеточкой, каждым нервом своим ощущая, что кончено, кончено: теперь оба мы знаем об Алике и несчастной женщине, которая сидит и ждет мужа, потому что больше ей ждать некого. И никого, кроме неверного мужа и больного сына, у нее нет.
   - Я не должен был тебе говорить.
   - Да, не должен.
   - Просто не выдержал, устал молчать.
   - Понимаю.
   - Прости меня, Ташик.
   - За что?
   - Я все убил.
   - Да.
   - Не думал, что так получится.
   - Знаю.
   - Прости!
   - И ты...
   - За что?
   - Что ревновала, приставала с театрами и кино, требовала внимания. И еще - за Палангу.
   - Ничего ты не требовала. А Паланга была спасением: я был на грани. Она была безумным - понимаешь? - безумным счастьем. Тот актер... Как он сказал...
   - Я помню, - торопливо перебила я.
   - Но я не могу без тебя! - Вадим схватил меня за руки. - А ты? Нет, смотри на меня! Ты можешь?
   - Не знаю.
   - Не бросай меня, Таша! Ах я дурак... Не надо было рассказывать!
   - Ведь ты не смог.
   - Да, не смог. Сколько мог, держался...
   "Не бросай..." Мой Вадим - насмешливый, гордый, - и такие слова, невероятные для него.
   Потом мы снова ходили по скверу. На углу висели большие часы, отсчитывая минуты. Я прямо физически ощущала, как истекает отпущенное нам время, наше с ним общее время...
   Конечно, мы расстались не сразу. Все лето прорывались друг к другу, когда становилось невыносимо, когда невозможно было жить не увидевшись. Встречались и ходили по улицам или сидели на лавочке у нашего Моспроекта, несколько раз съездили даже к Валечке. Но все стучало во мне: "Конец, конец, все у нас кончено". И когда уехала моя молодежь на Урал - жить в палатках, бродить по лесам и удить рыбу, - когда я осталась одна, я не позвала Вадима: он жил на даче, был там нужен - еще и с продуктами совсем, ну совсем стало плохо, - и я ничего ему не сказала. А он ни о чем не спросил.
   ***
   - Мам, тебе, случайно, не хочется стать бабушкой? - философски поинтересовался Митя.
   Черные от загара, они сидели рядышком на кушетке - счастливые, молодые, надышавшиеся лесами, накупавшиеся в холодных уральских реках. В прихожей валялись их неподъемные рюкзаки, на стол была выложена добыча черника и ежевика, пересыпанные сахаром, какие-то целебные травы, разложенные по матерчатым, сшитым Люсей мешочкам.
   Я уставилась на своего непредсказуемого ребенка.
   - Ты знаешь, - сказала, вслушиваясь в себя, - а пожалуй, хочется.
   - - Ну, что я тебе говорил? - Митька расхохотался и затискал Люсю. - А ты боялась!
   Люся улыбнулась смущенно и мягко.
   - Я позвонила маме, она сказала, можно жить у них.
   - Почему у них? - всполошилась я. - Разве у нас так уж тесно? Перебирайтесь в большую комнату, тем более малышу нужен воздух, а я тут, в маленькой.., - Да ладно, ладно, рано еще решать, - по-хозяйски вмешался Митя: он уже чувствовал себя главой семейства.
   - А какого черта, интересно, шлялись вы на Урал? - неожиданно для себя заорала я. - Разве ей можно таскать рюкзаки? А спать на земле? Трястись на грузовиках?
   - Мам, - хохотал Митька, - мы ж не знали! У нас только два месяца!
   - Тем более! - бушевала я. - А резус-фактор вы проверяли? У врача были? Как - не были?
   Меня охватили страх, такая за них тревога!
   - Мам, ты чего? Да все нормально, мама!
   - И чтоб витамины... Тяжести не поднимать,..
   Полы - я сама...
   - Татьяна Васильевна, - прорвалась сквозь мой крик Люся, - да мне мыть полы только на пользу. Я и на гимнастику буду ходить.
   - Ну, это мы с мамой твоей все обсудим. Зови их на воскресенье.
   ***
   Я встретила Вадима под Новый год. Люся уже собиралась в декрет, мы волновались и ждали, спорили, как назвать (Митька был нахально уверен в рождении сына, к тому же склонялись и в консультации; родилась, естественно, девочка), мы рыскали по Москве как голодные волки, добывая марлю, пеленки и одеяльца. Не стоило бы, конечно, покупать заранее, но в эпоху глобального дефицита пришлось суевериями пренебречь.
   Люся превратилась в кругленькую милую женщину с трогательным выражением лица, ничего кошачьего в ней не осталось, а может, его и не было. Вечерами Митька торжественно выводил ее на прогулку, а потом она сидела под торшером и в руках ее тихо позвякивали спицы. И было в ней самой что-то такое уютное, что и нам рядом с Люсей становилось тепло и уютно, мы и говорить стали тише, спокойнее.
   Двадцать пятого наша дружная проектная группа отправилась в Дом ученых - праздновать Рождество, что было внове, а потому приятно вдвойне. Летом вышел указ о борьбе с пьянством, и в ресторанах тут же перестали подавать спиртное. Какое это имело отношение к алкоголикам, никто не знал: алкоголики вроде по ресторанам не ходят. Может, на всякий случай решили всех, чохом, сделать железными трезвенниками? Любят у нас все валить в одну кучу: Россия - страна крайностей, так было всегда, и, кажется, так и будет. Не пить - так уж никому никогда! Именно к этому призывала обалдевшая от свободы пресса, изумляя народ откровениями: даже глоток пива убивает, оказывается, в мозгу какие-то клетки.
   Наша группа, сплоченная многолетними сражениями с ГлавАПУ, посовещавшись, решила, что клеток на наш век, пожалуй, хватит, переучивать нас поздно и незачем, а праздничный стол без вина - нечто унылое и нелепое. Николай Кириллович, мой верный зам, был отпущен с работы чуть не с утра, к двум уже четко стоял у закрытых дверей магазина, первым прорвался к прилавку и к концу рабочего дня притащил в отдел все, что требовалось. В ресторан он вошел с видом академически строгим, даже суровым, толстый портфель оттягивал правую руку, говорил о занятиях серьезных и важных - так что со спиртным за нашим столом был порядок. Запретный плод всегда сладок, и мы хохотали до упаду, восхищаясь ловкостью рук Николая Кирилловича, а он справедливо чувствовал себя героем дня и даже поднял тост за собственное здоровье, получив всеобщее одобрение и поддержку.
   Веселье царило за нашим столом, когда я встала и пошла в другой зал, в буфет - купить что-нибудь вкусное Люсеньке. Я знала, помнила, что ей нельзя, но она так любила пирожки и пирожные, что я, поколебавшись, решила: немножко все-таки можно. Я сразу его увидела, и у меня мгновенно вспотели ладони и стали ватными ноги.
   Вадим сидел ко мне спиной, а напротив сидела девушка, ровесница Люси. Я прислонилась к стене и стала ее рассматривать. Надеюсь, лицо мое оставалось бесстрастным, потому что его как-то стянуло, да к тому же девушка, ровесница Люси, не знала меня. Я смотрела, смотрела и не могла оторвать от нее взгляда.
   Шаловливая взлохмаченная головка - представляю, сколько стоит такая вот небрежная стрижка! - черная кофточка, даже, пожалуй, майка, обтягивает высокую грудь, лицо раскрашено вызывающе ярко, а все равно юное и прелестное. Вот она потянулась к Вадиму, и он, приподнявшись, щелкнул дорогой зажигалкой, давая ей прикурить, вот подвинула кресло, села бочком, и я увидела стройные худощавые ноги в узорчатых чулках и кожаную мини-юбку. Нет, я не могла оторвать от нее взгляда, была не в состоянии двинуться - ни пройти мимо них к стойке, ни вернуться к своим, в ресторан.
   Боже, какая боль! Неужели эта боль и есть ревность? Но я же ревновала Вадима к жене - не спала, плакала, приставала с расспросами, только это было совсем не то! Может, потому, что жену никогда я не видела? Я смотрела не мигая на девушку, глаза мои резал электрический свет. Значит, жертва моя напрасна? Муки совести - зря? Все равно он убегает от сына, и можно ли осуждать: ведь возвращается, не бросает, жалеет, но ему нужен отдых, он же мне объяснял! Осуждать нельзя, ненавидеть можно.
   Я ненавидела эту прямую спину, руку, лежавшую на столе, эту подлую седую голову, которую летом еще прижимала к сердцу. Вадим, должно быть, почувствовал мой ненавидящий взгляд - оглянулся, как-то странно дернулся, и я вжалась в стену, готовая исчезнуть, пропасть. И тут она, моя молодая соперница, протянула через стол тонкую руку в браслетах и медленно, томно коснулась пальцами его щеки, а потом, играясь, взяла Вадима за подбородок и повернула его лицо к себе, законно требуя внимания.
   Я отлепилась наконец от стены и вернулась в ресторан, к нашим.
   - Что с тобой? - сжала мне руку Валечка. - У тебя такое лицо...
   - Какое?
   - Измученное... Ты куда ходила, звонить? Что-нибудь с Люсей?
   - Нет. Потом расскажу.
   ***
   "Позвони, позвони, позвони..." Я лежала в постели, телефон стоял рядом, на тумбочке, и я заклинала, молила: "Позвони мне, скажи что-нибудь, объясни..."
   И Вадим позвонил: слишком хорошо меня знал, вообще знал женщин.
   - Ты сама во всем виновата, - сразу сказал он, потому что лучшая защита - нападение.
   - Да.
   - Это ты меня бросила.
   - Конечно.
   - Я люблю тебя, слышишь? Не переставал любить! Но не могу же я...
   - Не надо, не говори ничего.
   Я все видела тонкую руку в браслетах - сверху вниз, снисходительно по щеке.
   - Не думай ни о чем. - Он жалел меня, сострадал мне! - Это просто новая лаборантка. Хочешь, увидимся завтра?
   Хочу ли я? Мне, отставной, вот уж действительно старой любовнице, делают одолжение?
   - Спасибо большое, но мне сейчас некогда.
   Я замолчала.
   - Ты не хочешь со мной разговаривать? - довольно весело поинтересовался он, с любопытством во всяком случае.
   - Не хочу.
   - Можно тебе звонить?
   - Не надо.
   Показалось мне или нет, что он с облегчением повесил трубку?
   Недели две я отчаянно, безнадежно, униженно ждала звонка и все видела, видела эту руку в браслетах - как гладила она по щеке моего Вадима. Ревность оказалась настолько сильнее, безысходное любви, что казалось, мне ее не перенести.
   - Ну, рассказывай, что с тобой? - спросила наконец Валя.
   А что я могла рассказать? Вроде нечего. Но я умудрилась растянуть эту сцену на полчаса: его спина, ее чулки, и как она наклонилась, и как он чиркнул предупредительно зажигалкой.
   - Да, ужасно, - сразу все поняла Валя. - Но ведь ты сама его бросила?
   - Думаешь, от этого легче?
   - Все-таки легче, - тряхнула кудряшками Валечка. - Хотя, с другой стороны, самой отдать мужика, да еще в нашем возрасте...
   - Я отдала его больному сыну...
   Горючие слезы вырвались из меня, хлынули по щекам, лицо стало мокрым мгновенно.
   - Вот уж тебя не спросили, куда ему деться, - проворчала Валечка. - Не реви, слышишь? Кому говорю, не реви. Он несчастный человек, Таня, лучше пожалей его. Да ты его уже и не любишь.
   - Люблю, - как маленькая заупрямилась я.
   - Врешь, - отрезала неумолимая Валечка, - не любишь! Никакая это уже не любовь. Нормальная бабья ревность.
   - Ревности без любви не бывает, - всхлипнула я.
   - Еще как бывает!
   - Это последнее, Валя.
   - Как сказать...
   - Какая же я дура!
   - Не горюй, - обняла меня Валечка. - Никогда не знаешь, что ждет за поворотом.
   - Как она смела - гладить его по щеке? При всех, при мне! И какие там повороты? Мне уже сорок пять, я вот-вот стану бабушкой!
   ***
   Разве могла я представить тогда, какая огромная любовь у меня впереди... Ведь сердце страдает и любит до самой смерти. Но тем и прекрасна, тем и трагична любовь, что всегда нам кажется: та, которая сейчас, - последняя.
   Москва. 1994 год