- Чего я там не видал?
   Постепенно я приучила себя не делиться восторгами - Саша неизменно меня прерывал и высмеивал - и всегда все привозила ему и детям, оставляя себе самое ценное - впечатления, но и вещам он не радовался - ни свитерам, ни позднее джинсам. Ничему он не радовался. Никогда.
   Мир не объездила я, конечно, но Европу - да, и два года назад, уже когда Саша отбыл в экзотический и далекий Вьетнам (хотя он писал, что ничего там нет экзотического, но я ему не верила и не верю), добралась наконец до вожделенной Италии, в которую рвалась всегда. Да и кто ж из художников, архитекторов, строителей, кто вообще из нормальных людей о ней не мечтает? Все оттуда - я имею в виду все прекрасное, архитектуру в первую очередь. Париж - от Италии, Ленинград - Северная Венеция. Короче - поехала, в прошлом году, на Рождество. Кто-то из классиков писал, что если встречать Рождество в Европе, то непременно в Италии: там не жалеют сил, света и выдумки в эти волшебные дни. И я ее повидала, рождественскую Италию: Милан, Венецию, Флоренцию, Рим. Четыре города, друг на друга ни в чем не похожие, но каждый потрясает великолепием!
   Как соскучились, оказывается, мои глаза о красоте! Второй раз в жизни испытала я этот шок: Ленинград моей юности и теперь вот Италия. Второй раз остро почувствовала, как разъедают душу, словно мелкий осенний дождь, одинаковые, безликие строения - те же бараки, только растущие вверх. Может, не на всех так они действуют, на меня только? Не знаю, не знаю...
   Там, в Италии, меня успокоили и очистили эти огромные обнаженные статуи, могучая красота человеческого тела - смотришь и веришь, что красота и в самом деле может спасти мир, - этот розовый с зеленым собор во Флоренции, тихая, завороженная Венеция - как сон, как химера... Нет, вы подумайте: город вообще без машин, только гондолы и речные трамвайчики. И мостики, и вода. Идешь по горбатому мостику от одного дома к другому, а вокруг тишина. Лишь тихий разговор, легкий смех, чьи-то шаги... Все человеческое, механического - ничего.
   Я все думала: "Приеду, буду рассказывать - с чем сравнить? Ленинград? Нет, не то. Разве что канал Грибоедова, когда не катятся рядом машины по Невскому". Вечером зачарованно шли по Венеции. Улица - узкий канал. С двух сторон старинные здания, соединенные мостиками. Брусчатая мостовая. У самых ног вода, и надо посматривать вниз, чтобы не оступиться. Вода тихо плещется, лижет отвоеванные у людей первые этажи и парадные двери, кое-где проступает на камнях зеленая плесень.
   По утрам подплывают к домам гондольеры, чтобы вывезти мусор - его спускают в корзинах, - а на речных трамвайчиках едут на работу элегантные, подтянутые клерки. Идешь и не веришь: неужели ты в Венеции? И вдруг за очередным поворотом выступает из моря освещенная огнями - великолепная, огромная - площадь, а на ней собор Святого Марка - как со дна морского. Голуби слетаются на звон колоколов со всей Венеции, и мощные прожектора подсвечивают его.
   А в Риме мы были в самый канун Рождества. Через улицы протянуты сияющие гирлянды, на фасадах огромные банты из шелка - еще и климат благоприятствует! Идешь под гирляндами, через огненные воротца, а вокруг столько радости! Ни одного злого лица, никто никого не одергивает, бантов не сдирает и не срывает шаров. Повезло людям: взяли - и родились в Италии!
   Гид без конца повторяет, что Италия - страна небогатая, бедная, можно сказать, страна. Это смотря с чем сравнивать... Что они знают о настоящей бедности, когда никто не заслужил ничего, кроме впрямую служащих власти? Что знают о мафии - они, ее печально известные родоначальники? У нас само государство - мафия, это они понимают?
   "Можно подделать все, кроме толпы", - писал Салтыков-Щедрин, побывав в ненавистной ему Пруссии. Угрюмая толпа в Пруссии, а значит, плохо живется людям! В Италии толпы в нашем понимании нет, там просто люди - озабоченные, веселые, печальные (веселых больше), но угрюмых мы, например, не видели. И все стараются тебе помочь, хотя не знают английского, моего рабочего языка в поездках. Не знают, но, не жалея времени, вслушиваются, улавливая знакомые названия улиц, оживляются, объясняют, а один старик просто взял меня за руку, привел на автобусную остановку и показал пальцем номер маршрута. Я ему - значок, а он: "Грация, сеньора, грация!" - и улыбается и сияет! Притворяется, что ли, будто ему хорошо, как наши старики притворяются, что им плохо? Или на самом деле - им плохо, а ему хорошо?
   Ну ладно. Говорю же, много ездила я по Европе, но на этот раз, в годину, когда пришлось нам признать - перед всем миром признать, - что с построением нового, высшего, ни на что не похожего общества мы обмишурились, такая печаль завладела мною! Ах, какое общество, вот уж на самом деле ни на что не похожее, мы построили... Я ходила по сияющим улицам, всматривалась в беспечные лица и думала: "Мы чужие на этом празднике жизни, Киса". Печаль была светлой - от красоты, окружавшей меня, она была глубокой, как море, - проиграна жизнь и безнадежной - игра сделана, ставок больше нет, по крайней мере у моего поколения. И есть, есть за что нам всем! За кровь безвинных, за то, что допустили разрушение красоты - храмов, усадьб, садов. За то, что терпели, смирялись, давали себя обманывать. И сейчас из последних сил я сражаюсь с ужасной мыслью, что ничего у нас не выходит, не может выйти, что проклята наша земля. Может, потому, что живые перемешаны с мертвыми: главная площадь страны - кладбище. И лежит непохороненным отец-основатель - жестокий, умный, маленький человек с желтым азиатским лицом, и течет мимо трупа толпа, и какие-то люди следят, чтобы в склепе были должная температура и влажность. Неужели только мне это страшно? Зачем этот холод и смерть в центре некогда великого государства? И сколько еще непохороненных на нашей земле...
   Нет, хватит о мрачном! Ведь я хотела об Италии. Только из своей жизни, как видно, не выскочишь, хотя многие сейчас убегают в чужую, надеясь, что она станет их собственной - другой, разумной, не обидно-дурацкой, когда никому не нужны всерьез ни наши знания, ни открытия, как дали понять мне только что.
   Вот она лежит передо мной, моя докторская, а рядом папка с авторскими свидетельствами. Сколько вписано там фамилий? И директор завода, на котором опробовались мои идеи, и завкафедрой, и ректор... Иначе бы не допустили, не дали базы, не утвердили. Приходилось делиться. Но с докторской так не будет - одна там фамилия, - а потому некому, кроме меня, за нее заступиться.
   Перечла написанное и засмеялась: поговорила, называется, об Италии! Опять о нас, о себе, о работе - не вырваться из этого круга. Что же делать? Прямо какая-то мания. Может, снова отправиться к тому врачу с добрыми большими глазами? Так стыдно же: что ж я сама-то с собой не справлюсь? И почему так хочется его, этого врача, видеть?
   Двадцатое ноября
   Я вышла за Сашу, чтобы не умереть с голоду, - там, в славном уральском городе, куда радостно и торжественно отправилась по распределению. Могла бы, между прочим, спокойно остаться дома, потому что окончила институт с отличием, да и у волейбольной сетки все еще прыгала, отстаивая спортивную честь института, что было, пожалуй, важнее красной корочки моего диплома не для меня, для начальства. Именно поэтому, как выяснилось, меня позвали в аспирантуру, правда, не к нам, в индустриальный, а почему-то в строительный. У нас держали место для отпрыска секретаря райкома, ему и диссертацию потом сляпали - завкафедрой получил для сего благородного дела полугодовой отпуск. Беседу об аспирантуре вел со мной, как вы думаете, кто? Тренер!
   - Так я не строитель, - опешила я.
   - Да какая разница? - искренне удивился он. - Для вас лично выбили место - вы ж за город играете, - а она еще думает! Беда с этими интеллигентами. Пишите быстренько заявление.
   Нет, ни за что! Никакого заявления я писать, конечно, не стала. Откровенный цинизм тренера потряс меня. Вот, значит, как! Мое первое изобретение уже внедрялось на крупном заводе, мое имя - вместе с именем научного руководителя, естественно, - уже мелькнуло в специальном журнале, но это, оказывается, ничего не значит! Это, оказывается, совсем не главное! Главное, что я прыгаю, как кенгуру, у сетки! Чего это я не видела в строительном? И может, из-за меня оттерли кого-то дельного, как меня из-за секретаря райкома? Ну уж нет, ничего мне не надо - ни аспирантуры, ни волейбола! Я и волейбол мгновенно возненавидела, правда, как выяснилось потом, ненадолго. Но тогда поклялась не подходить больше к сетке.
   - Гордыни у тебя... На десятерых отпущено - одной досталось, вздохнула мама и принялась собирать меня в дорогу. - Не горюй, дочка: будет у тебя еще и аспирантура, и волейбол. Все будет.
   Мама была спокойной и мудрой. И она меня не держала. А я быстро утешилась: Урал, горы, новая стройка, и мои идеи при мне... Подумать только: лечу на границу Европы с Азией! Там и столб, говорят, есть пограничный! И встретит меня новая, настоящая жизнь.
   И она действительно меня встретила - новая, настоящая, не прикрытая мамой - каким-то образом в доме всегда было сытно, хотя уже тогда угрожающе чернели в магазинах голые полки, привилегиями спортсменки - на сборах так вообще был почти коммунизм, прелестным статусом образцовой студентки-отличницы: мое дело - учиться, об остальном подумают без меня. Кто подумает? Кому ты нужна? Как - кому? А тому, кто, например, каждый год важно докладывает, сколько инженеров-строителей понадобится хозяйству на будущий год, через год, через пять, десять лет. Это теперь мы знаем, что все, буквально все было враньем, а тогда-то я верила, что у нас плановое хозяйство. Там, за океаном, - хаос, а у нас - полный порядок! Я верила, что раз кто-то затребовал в Челябинск молодого специалиста, то этот самый специалист позарез в Челябинске нужен. И я прибыла и ожидала восторгов. Ну, не восторгов, так похвалы, не похвалы, так хоть одобрения.
   Кадровичка долго и хмуро изучала мои бумаги, потом с досадой подняла на меня брезгливый от многолетнего общения с людьми взор.
   - Прибыли, значит? Ну, садитесь, в ногах правды нет. Садитесь, садитесь, буду звонить: надо же вас где-то устроить.
   И она принялась названивать в общежития, вести долгие переговоры, уламывать комендантов - те, как видно, отбрыкивались, - а я сидела на холодном металлическом стуле, остро ощущая свою ненужность, зависимость, неприкаянность...
   Ах, какая я была тогда дурочка! Ведь мелькнула здравая мысль, ведь хотелось же мне сказать: "Напишите на направлении, что я не нужна, и я уеду!" Эта здравая мысль, продиктованная все той же гордыней, могла бы спасти, вернуть к маме, но она же, гордыня, и удержала. Меня так все провожали, столько вина было выпито, столько перепето песен, взято адресов, и вдруг - нате вам, с возвращением! Одно слово - ребенок, хоть и двадцать три года. Это тогда казалось, что много - аж двадцать три! - теперь, когда моей Алене двадцать, вижу, какое все это еще детство.
   Так и стала я жить в общежитии, в длинной унылой пятиэтажке, в холодной казенной комнате, где, кроме моей, стояли еще три кровати, а посредине стол под ветхой скатеркой. А на столе общепитовский графин без пробки.
   Кормиться в Челябинске было нечем, хотя заводская столовая еще как-то держалась. Но сколько бы я ни налегала на борщ и котлеты, ни то, ни другое совершенно не насыщало. Калорий явно не хватало, после маминых-то обедов, несмотря на то что обедала я, как многие из общаги, дважды: когда открывалась столовая и когда она закрывалась. В воскресенье я вкатывалась голодной волчицей, а по воскресеньям наша столовая не работала.
   Как он понял, что я голодная, до сих пор не пойму. Он - это Саша, мой будущий муж, отец моих детей. Подошел после матча (подчиняясь почти инстинкту, я бросилась за спасением к тому, что всегда спасало, - к волейболу) и сказал:
   - Что-то я никогда вас не видел.
   - А я недавно приехала.
   - Откуда?
   - Из Куйбышева.
   - Из Куйбышева? Не знаю, не был... Пошли посидим где-нибудь? Расскажете про ваш город. Здесь, рядом, есть ресторан.
   У меня задрожали руки. Затаившись на время игры, голод волчицей вырвался на свободу и терзал, и мучил меня.
   - Пошли, - слабо сказала я.
   Ужасная мысль, что ресторан закрыт или нас не пустят, пронзила мозг, и я повторила:
   - Пошли... Я только переоденусь.
   - Да не выдумывай ты, пожалуйста, - много позже сказал мне Саша. Ничего я тогда не понял, я и представить не мог... Надо же было куда-то тебя позвать? Не в кино же, где гогочут подростки...
   Так он сказал, но я ему не поверила: никогда больше мой Саша не был так щедр и внимателен, как в эти первые полгода, когда каждое воскресенье мы ходили с ним в ресторан обедать. Иногда он появлялся и на неделе, неожиданно встречал у проходной, и мы молча гуляли, а однажды, когда я поскользнулась, Саша взял меня под руку. Я прижалась к нему, но он тут же отдернул руку. Почему даже тогда он боялся нежности?
   Мы бродили по заснеженному Челябинску, иногда ходили в кино (когда вконец разгулялись морозы), но там крутили идиотские фильмы и по-жеребячьи ржали подростки, стоило герою притронуться к женщине.
   Как случилось, что в борьбе за нового человека мы докатились до такой дикости? Любовь вызывает смех или стыд, близость - хихиканье и чудовищные матерные слова: только так говорят о ней те, кого упорно называют народом. Такие, как я, видимо, не народ...
   В ресторане Саша заказывал все самое вкусное и дорогое, а я старалась скрыть терзавший меня голод, ненавидя торжественных официантов с их важной неторопливостью. Впрочем, Саша быстро сбивал с них спесь.
   - Скоренько, братцы, - по-свойски поторапливал он. - Мы с волейбола. Помираем с голоду!
   Сначала официантов это слегка шокировало - какой спех в ресторане? но потом они привыкли и обслуживали нас быстро. Еще и подмигивали:
   - Опять с волейбола?
   Пытаясь скрыть дрожь в руках, изо всех сил стараясь не торопиться, я набрасывалась на еду. Даже теперь тяжело писать об этом: у других в основании брака любовь, общность взглядов, а у меня...
   Но почему ж это мне стыдно? Через двадцать лет после войны в богатейшем промышленном городе молодой инженер получает нищенский, ничтожный оклад, да и нет ничего в магазинах. И квартиры у молодого специалиста нет, а главное - не предвидится. Кто они, анонимные благодетели, придумавшие мизерные оклады, смехотворные подачки за изобретения, общежития для взрослых, семейных людей? Много лет я пыталась понять, почему я работаю все больше и лучше, а денег у меня все меньше? Все дорожало и дорожало - без объявлений и объяснений, - и мы, два молодых специалиста, нищали, нищали... Мой сдержанный, невеселый Саша однажды сорвался: бегал по комнате, схватившись руками за голову, и кричал:
   - Боже мой, я не могу прокормить свою жену!
   Это когда родился Славка и я два месяца просидела после декрета в отпуске за свой счет. За эти два месяца мы снесли в комиссионку все, что у нас было! Я пила чай без сахара, Саша чертил ночами, чуть не вслепую, чтобы малышу не мешал свет, но продержались мы только два месяца. Потом умолили приехать из деревни свекровь, и я выбежала на работу. Приезд свекрови, которая нас спасла, добил нашу нескладную семейную жизнь. Я ей, естественно, не понравилась, с деревенской въедливостью она сразу заметила всю мою неумелость, пересчитала все мои промахи и не уставала перечислять их сыну. Саша хмурился, огрызался, меня защищал и злился, злился...
   Говорят, умирая, человек, как в кино, в стремительно мелькающих кадрах видит всю свою жизнь. Вот и я... Нечто я собралась помирать? Почему я все думаю, думаю и не в силах остановить поток мучительных воспоминаний, словно ищу главную свою ошибку?
   Работа всегда была для меня самым важным, даже когда родились дети. Может быть, потому, что не было между мной и Сашей ни любви, ни страсти или хоть нежности, хотя мы, конечно, в этом не признавались, ревниво храня друг от друга нашу печальную тайну. Наверное. Подавленные эмоции сгорели и переплавились в многочисленные изобретения, в толстую папку, лежащую вон там, на столе, в это самое открытие, которое так напугало тех, к кому я толкнулась. Их растерянный, виноватый испуг яснее рецензий и отзывов показал мне ценность того, что сделано... Но можно ли обмануть природу? История с Костей доказала, что нет. То, что таилось во мне, вырвалось на свободу, и это, вырвавшееся, я не забыла. Как сказал этот доктор с темными глазами и длинными девичьими ресницами? "Вы красивая, обаятельная женщина..." Голос гудит, как шмель, брови сходятся у переносицы, в кабинете тепло и уютно. Ну и что ж, что красивая? А кому это нужно?
   Весна. И я снова в Москве
   Опять Москва, канун Пасхи. "Бога нет, - сказал он и плюнул в небо..." Это, кажется, из Гайдара. Да, так мы и жили, рожденные в неверии, ожесточившись пустой душой, из которой вынули Бога, а взамен ничего не вложили. Теперь Бога реабилитировали настолько, что даже я в своем дневнике пишу его с прописной.
   В общежитии тихо и чисто, и я снова одна в большой комнате. Но теперь это меня не печалит: устала дома, в Самаре, и отдыхаю. Как странно, что тогда, в свой первый приезд, надумала я писать дневник - в наше-то сумасшедшее время! Ни разу не раскрыла его за всю долгую зиму, хотя нет-нет да о нем вспоминала.
   Хотелось зажечь настольную лампу, погасить верхний свет, устроиться поудобнее... Но некогда, некогда! И я спрятала тетрадь подальше, чтоб не наткнулась моя насмешливая Алена, и бросилась снова в жизнь. А она все труднее, печальней, ожесточеннее.
   Еды в магазинах все меньше, пирожками торгуют уже с картошкой - ни мяса, ни капусты нет, видно, и у кооператоров, студенты занимаются чем попало и упорно не учатся. И вдруг те же ученые мужи, что отвергли мою работу, снова призвали меня в Москву: нашли оппонентов, отыскался и подходящий Ученый совет.
   А я, представьте, вкус к моей работе утратила: сделано уже дело и думаю уже о другом. Даже гордости за содеянное больше нет: прошлое это, прошлое. И всегда так. Саша вначале удивлялся, потом бранил:
   - Вот ты делаешь что-то трудное, преодолеваешь кучу препятствий, а когда все готово и можно успокоиться и стричь купоны, бросаешь сделанное и начинаешь другое, новое. Кто же так поступает? Надо успех развивать.
   В этом весь Саша, с его обстоятельностью и медлительностью. Крутых поворотов не понимает. Мне и думать о диссертации неохота: слишком много тяжелого с нею связано. Да еще в воздухе нашего непредсказуемого Отечества висит, сгущаясь, тревога: что будет? Хуже, хуже, еще хуже, кажется, хуже некуда, но катится все вниз, в пропасть, и нет надежды, как пять лет назад, когда во второй раз на моей памяти мы воспрянули и обольстились. Так хочется стать нормальной страной, но это нам хочется, а там, наверху, идет бешеная борьба за власть. Может, поэтому все вдруг поверили в Бога, и власти эту веру поддерживают, поощряют, как во время войны - тогда и церкви пооткрывали? В самом деле, что остается? Верить в то, что послано России великое испытание, предупреждение всему миру, а мы мошки, муравчики, жертвы жестокого эксперимента.
   Алена моя все воюет: вступила в какую-то группу, важно именуемую партией, - митингуют, протестуют, требуют. Всех, кто не занимается политикой, презирает, в том числе брата, а уж Сонечку, похоже, вообще никем не считает: как же, Сонечка теперь вся в пеленках, купании, сцеживании борется отважно за молоко, а оно все убывает и убывает, вот-вот исчезнет. Серьезный, похоже, даже испуганный Славка носится по городу, добывая смеси, тальк, марлю... И вдруг наша строгая, значительная Алена является с очередного митинга с какой-то немецкой банкой: "На-ка племяннику!" Ну, слава Богу, не все еще умерло в моей дочери, не все человеческое, как почти всегда умирает в бунтарях и политиках. И на том спасибо! Хоть бы учиться не бросила с этими ее государственными делами, не упустила бы время любить, ведь это какая беда, уж я-то знаю!
   В доме нашем полно ее сотоварищей: спорят, сговариваются, гоняют чаи, истово проклинают властей предержащих. Я осторожно выспрашиваю:
   - А вы где учитесь? Где работаете?
   Некоторые нигде не учатся и нигде не работают, но бездельниками себя не считают, потому как борются за демократию. Может, я не права в том, что считаю их бездельниками? Надо же кому-то... Но все эти молодые крепкие парни, торгующие газетами, взвинченные пожилые дамы, митингующие и протестующие, злят мою трудовую душу, и кажется мне, что не спасают они в очередной раз Россию, а нашли наконец великолепный повод совсем ничего не делать и при этом ущербности своей не чувствовать. Все это было уже, было! Все бездельники пошли в семнадцатом в комиссары и ну раскулачивать работяг!
   Лишь бы Алена не бросила институт, лишь бы училась! С горечью вижу, что она уже совсем не читает - ни своих медицинских книг, ни книг вообще. Газеты, набрасывающиеся друг на друга, да еще какую-то темную чушь хиромантию, предсказания звезд, чудеса пророчества - вот ее чтиво. И это было уже; и всегда так будет - в периоды смут, неуверенности, тревоги...
   - Ты же будешь врачом! - кричу однажды в отчаянии. - Люди доверят тебе свою жизнь, а ты носишься по митингам, пропускаешь практику. Это же преступление!
   - Преступление... - презрительно тянет Алена. - А жить в такой стране разве не преступление?
   - Каждый должен заниматься своим делом, - беспомощно барахтаюсь я, не находя нужных слов.
   - А это разве не наше дело?
   Алена моя профессиональный уже демагог: митинги свое дело сделали.
   После Пасхи
   Колокола и ночная служба - показывали даже по телевизору, Настя приходила христосоваться, и я, превозмогая смущение, троекратно с ней целовалась. И, как всегда на Пасху, сияет солнце, тепло, но нет мира в душе, и вокруг нет мира. Пойду-ка я к тому прошлогоднему доктору, недаром же захватила с собой визитную карточку: "психотерапевт, кандидат медицинских наук". Если только он никуда не отъехал: все сейчас уезжают, все, кто может, кто понимает, что испытания наши не кончились, нет им конца и, похоже, не будет. Как странно: у меня прямо сжалось сердце при одной только мысли, что вдруг он уехал...
   На исходе мая
   Почти два месяца не писала и теперь просто не знаю, с чего начать: столько всего наслучалось, столько произошло! С диссертацией все в порядке, буду, буду я доктором, а может, и внедрят то, что я напридумывала. Стоит внедрить, между прочим...
   А теперь о том, что самое для меня главное.
   ...Он встал мне навстречу, и я не сразу его узнала: угрюмое, потемневшее лицо, брови насуплены и опущены плечи.
   - Вы, наверное, меня не помните, я была у вас осенью...
   Он смотрел на меня равнодушно и вяло, и мне сразу захотелось уйти, я даже попятилась, но тут как раз он сказал:
   - Садитесь.
   И сделал приглашающий жест.
   - На что жалуетесь?
   Я забормотала всякую ерунду про бессонницу и тревогу, но осеклась на полуслове: врач смотрел куда-то в сторону, хмуро и безучастно.
   - Что с вами? - вырвалось у меня.
   Он закрыл руками лицо.
   - Я потерял жену.
   Тишина повисла в комнате. Только Москва шумела за окнами, и мы молча слушали этот шум и скрежет - вечный фон нашей мрачной жизни.
   - Давно?
   - В начале зимы.
   - Вы ее очень любили?
   - Совсем не любил.
   Он отнял от лица руки, посмотрел на меня и неожиданно рассмеялся резким, неприятным смехом.
   - Ох, вы подумали... Да жива она, жива-здорова, живехонька! Просто сбежала, и я страдаю. Не любил, а страдаю... Иду, бывало, домой и мечтаю, чтобы ее не было - хоть ненадолго, - а теперь дохну от одиночества. Непонятно?
   - Понятно, - завороженно кивнула я, испуганная его неожиданным смехом, странным ожесточением.
   - Ну да уж, - передразнил доктор, и я подумала: не сошел ли он, случайно, с ума? - Мне - и то непонятно, а уж вам-то...
   Он вскочил и заходил по комнате.
   - Можете выслушать? - Он круто повернулся ко мне, встал рядом. Можете или нет? Говорите! А я вам заплачу за сеанс.
   - Ну зачем вы так? - обиделась я и тоже встала. - По-человечески могу, конечно.
   - По-человечески, - иронически протянул доктор. - У нас теперь рыночные отношения, какая тут человечность?
   И я обозлилась.
   - Знаете что, - сказала я, - у вас просто истерика. В тот раз, осенью, я тоже пропадала от одиночества...
   - Сравнила, - грубо оборвал меня доктор. - Муж во Вьетнаме, дети писем не пишут.
   Ух ты, ничего себе память!
   - Ага, - согласилась я, - сравнивать трудно. Но вы очень мне помогли.
   - Порошками?
   Нет, он действительно нарывался, просто лез на рожон.
   - Не порошками, - взорвалась я, потому что терпение не входит в число моих добродетелей, - беседой вашей, теплом!
   - Издеваетесь? - поинтересовался он.
   В дверь деликатно постучали, заглянула всегдашняя его старушка.