- Дмитрий Иванович, - мягко сказала она, - к вам еще двое, - и укоризненно покосилась на меня.
   - Сейчас.
   Дверь закрылась.
   - Мы так орали, - зашептала я, - а там все слышно?
   - Ну, не все, - не очень уверенно возразил доктор. - Подождать-то можете?
   - Если надо...
   Он взял мои руки, на мгновение прижал к лицу - оно у него пылало.
   - Очень надо, поверьте. Я быстро!
   - Не надо быстро, - испугалась я. - Ведь так дорого... Ой, простите!
   И мы засмеялись.
   - Ну вот и все, - бодро сказал доктор. - Не очень долго? Пошли обедать. Проголодались?
   - Еще бы!
   Без халата он уже не был таким важным, таинственным. Завеса значимости, извечно окружающая врачей, исчезла, и передо мной стоял обычный человек, и глаза его не казались уж такими трагичными. Он и плечи расправил и как-то выпрямился. Может, это и называется - взять себя в руки?
   Мы сидели в "Ивушке", на втором этаже, но прежде чем сесть за стол, пришлось выстоять, как всегда и везде, огромную очередь, и было странно молча стоять рядом с чужим человеком, и острое сожаление охватило меня. Зачем я его спросила? Какое мне дело? Похоже, он тоже чувствовал себя неловко, а может, жалел, как я, что стоит в нашей вечной очереди с посторонней женщиной и должен еще что-то рассказывать: сам напросился...
   Теперь я пилила тупым ножом жесткий сухой антрекот, а он деликатно старался моих мучений не замечать. Подлетел официант, плеснул в стаканы какой-то бурды: ни чаю, ни кофе, ни даже минеральной воды не было.
   - Голубчик, - остановил его Дмитрий Иванович: официант уже разлетелся куда-то дальше, - заберите-ка антрекоты, не будем изводить даму, и принесите что-нибудь съедобное, ну хоть бифштекс.
   Как ни странно, официант кивнул, подхватил на лету обе тарелки и довольно быстро доставил взамен сочные, присыпанные румяным золотистым луком бифштексы.
   Мы ели, перебрасываясь незначительными репликами, напряжение схлынуло, неловкость прошла, совместная трапеза, что ли, сближает? Во всяком случае, вышли мы почти друзьями. Пересекли по подземному переходу Калининский проспект, спустились по ступенькам к разноцветному, в картинках, матрешках и шалях, Арбату и нырнули в запутанные переулки.
   Я и не знала, что в Москве есть такие тихие улочки, да еще в самом центре, буквально в двух шагах от уродливого проспекта. Мы шли по сухим уже тротуарам мимо чистеньких особняков, и у каждого была своя история, Дмитрий Иванович все их знал, он показывал мне барельефы, которые я никогда бы и не заметила, заводил в какие-то скверики - майская зелень кипела вокруг - и вдруг сказал:
   - Вот мой дом. Зайдемте?
   Он посмотрел на меня так неуверенно, так просительно, что я не смогла отказаться.
   - Конечно! Честно говоря, ужасно устала. И чаю хочется.
   - Вот-вот, - обрадовался он. - Попьем чайку. Как же после обеда без чаю? Напоили какой-то дрянью...
   Большой старый дом в глубине двора, медленный лифт - тоже старый, медная, потемневшая табличка на двери - "У меня и отец был врачом", темноватая прихожая. Типичная профессорская квартира.
   - Вам помочь?
   - Нет, что вы!
   Он готовил чай, а я рассматривала его книги - все по специальности, как у меня. Потом мы сели по обе стороны круглого большого стола и посмотрели друг на друга.
   - Ну, что? Ждете исповеди? - прищурился доктор.
   - Не задирайтесь, - предупредила я. - И помните: я у вас в гостях!
   Он засмеялся.
   - Вертинского хотите послушать?
   - Давайте!
   Вообще-то мне Вертинский не нравится: кажется едва ли не пошлым, но надо же что-то делать, раз уж притащилась в гости. Дмитрий Иванович встал, открыл стоявший на подоконнике проигрыватель, сдунув предварительно тучу пыли, и медленно поплыла изысканная вкрадчивая музыка. Вначале я слушала улыбаясь - банальные красивости смущали мою суровую душу, - но очень скоро манерный голос, картаво выговаривающий оставленные прошлому веку слова, приобрел надо мной странную власть. Я погружалась в него, как в теплую воду, и что-то похожее на сожаление коснулось меня: без всего, о чем пелось, прожита жизнь...
   - Вот так, - сказал Дмитрий Иванович. - Взяла, да и бросила. Сбежала от меня в Ленинград.
   - Почему в Ленинград? - глупо спросила я.
   - Потому что он там живет, и она с ним, оказывается, лет пять встречалась - познакомились на курорте. А я-то радовался, когда отъезжала она в Питер к подруге! Блаженствовал, что один.
   Он подозрительно покосился на меня.
   - Думаете небось, так мне и надо? Конечно, мне было не до нее.
   - Вы ее очень любили? - спросила я почему-то ревниво.
   - Да говорю же, совсем не любил! - возмутился он, и я обрадовалась. Но... - он беспомощно пошевелил пальцами, - как бы вам объяснить? Привык, наверное... По-настоящему я любил только свою работу, ее одну - все эти тайны психики, хитросплетение чувств... Вот и доизучался. Какой я к черту психолог: просмотрел у себя под носом...
   - Так всегда и бывает, - вздохнула я.
   - Ну да, да: муж узнает последним, сапожник ходит без сапог.
   Он вскочил, забегал по комнате, потом сел рядом и снова, как там, в кабинете, взял в свои мои руки.
   - Ну, хватит об этом. Она умерла.
   - Не надо так о живом.
   - Умерла! - ожесточенно повторил он, и я подумала, до чего же все мужики - собственники.
   - Вы, наверное, подумали, что я собственник? - спросил он, будто подслушал.
   - Ага, - я даже не удивилась, - именно так и подумала. А вы говорите: "Какой я психолог!"
   - Не льстите, - нахмурился он.
   - Слушайте, - возмутилась я, - что это вы себе позволяете? Вот что: проводите меня до метро.
   - Нет, не уходите! - взмолился он. - Так хорошо с вами! Хотите еще чаю? Или музыки?
   - Спасибо, не надо. Пошли лучше побродим. Смотрите, какое солнце!
   Он послушно встал, и мы вышли на улицу. И тут мы впервые заговорили, я хочу сказать, заговорили по-настоящему. Я - про Алену и митинги, про мою диссертацию, про Славку и Соню, он - про то, какие у него попадаются удивительные пациенты, про детство, про своего отца, ученика Бехтерева, про сына, который хирургом на Севере... Про его неверную жену и моего далекого мужа мы не сказали ни слова.
   - Мне пора, - спохватилась я.
   - Я провожу.
   - Что вы? Мытищи...
   - Ну и пусть!
   Я страшно обрадовалась и загордилась: в Москве не очень-то принято провожать - огромный же город! И мы поехали на вокзал, а оттуда в Мытищи. Тетя Настя деликатно отвернулась, когда мы проходили мимо, я, волнуясь, ввела его в свое временное пристанище, и он, конечно, из моего далекого далека никуда не уехал, тем более что было уже совсем поздно.
   Мы открыли окно - свежий ветер ворвался в комнату, - погасили верхний свет и пили чай при настольной лампе. Комната утонула во мраке, остался четко очерченный круг - наши лица и руки, чашки и сахарница. Вторая, застеленная Настей, постель была не тронута, я предложила ее Дмитрию Ивановичу, он послушно лег, и, поговорив еще немного, мы погасили свет.
   Оба мы лежали, стараясь дышать тихо и ровно, но я знала, что он тоже не спит.
   - Люся, - осторожно окликнул он, в первый раз называя меня по имени.
   - Что?
   - Ужасно есть хочется, - по-мальчишески хихикнул он. - Мы ж после "Ивушки" ничего не ели, все чай да чай.
   Я подумала.
   - Ладно, сделаю вам яичницу.
   - А себе?
   - И себе.
   Я встала, надела халат и ушла на кухню. А когда вернулась, хлеб уже был нарезан и тарелки расставлены. Я поставила сковородку посреди стола, и мы стали жадно поглощать яичницу, отодвинув в сторону совершенно не нужные нам тарелки. Потом мы вытирали сковороду хлебом, чтобы не появляться лишний раз в коридоре, потом, дурачась, он поднял, как школьник, руку.
   - Можно выйти?
   Я засмеялась и объяснила, в какой конец коридора ему идти.
   - А душ? - осмелев, предъявил он претензии на цивилизацию.
   - Ну это уж слишком! - запротестовала я, не очень, впрочем, уверенно.
   - Я тихонечко...
   Он пришел после душа прохладным и влажным. Я ждала, затаившись под одеялом, сдерживая дыхание. И каким бы он был психологом, если б улегся на стоявшую у противоположной стены кровать? И как бы я была разочарована, если б он даже не попытался меня соблазнить! Но он был хорошим психологом и оказался настоящим мужчиной: не пренебрег одинокой, истосковавшейся по теплу женщиной.
   Через пять дней
   Можно было ехать домой, но я ухитрилась остаться. Деловито оформляла и дописывала бумажки, связанные с защитой, но если по-честному, то разве в них было дело? Дело было, конечно, в Д.И.
   Мы оба в ту ночь волновались и как будто спешили, оба были смущены нашей поспешностью, неловкой близостью, оба смущение это друг от друга старательно прятали. А утром все уже случилось по-настоящему. Он пришел ко мне отдохнувшим и свежим, после прохладного душа, обнял радостно и уверенно, и эта его радостная уверенность передалась мне. Утренний свет стеснял меня, но я закрыла глаза и погрузилась в блаженство осторожных, нежных прикосновений, медленного, неуклонного возрастания той прекрасной природной силы, которая спит в каждом из нас, ожидая, чтобы ее разбудили. Мы выпустили эту силу на волю, и взрыв ее не опустошил ни меня, ни Митю. Не разжимая объятий, лаская и покачивая друг друга, мы дожидались ее прихода снова и снова, и наслаждение было столь мучительно острым, что я с трудом удержалась от слез. Это было бы глупо, сентиментально, ужасно несовременно, я просто сгорела бы от стыда. Но я удержалась от слез и от слов, которые рвались из меня, деловито встала, приготовила завтрак, поймав удивленный, даже несколько встревоженный взгляд Мити, короче - вела себя непринужденно-спокойно, будто подобное приключение мне не внове. Митя подумал, поудивлялся, стал вести себя соответственно, и мне тут же стало так больно, что даже теперь, вспоминая тот день, я снова чувствую эту боль.
   - Люсенька, вот увидишь, нам будет хорошо вместе, - сказал он, прощаясь, банальную фразу.
   Когда это - будет? Ведь я уезжаю, он разве не знает?
   Но у любовной игры свои правила: положено что-то такое сказать, обещающее... Он и телефон дал домашний, заботливо сообщил, когда, в какое время суток лучше звонить, поцеловал на прощание - короче, исполнил все, что принято, - и ушел.
   Вот когда я дала волю слезам! Бросилась на постель и ревела, ревела... Интересно, а чего бы я хотела, что ждала от него? Не знаю. Но чувство унижения, стыд пришли на смену блаженству. Это наше, российское: хлебом не корми, дай пострадать - там, где все другие радуются, - и я повторяла ожесточенно: "Шлюха ты, шлюха...", - хотя шлюхой-то никогда не была.
   Так и просидела три дня, что-то вяло пописывая, исправляя. Еще и за окном сыпалось что-то мерзкое, еще и небо намалевано было одной краской серой, и дул, выл, как тысячи ведьм, ветер. И на душе была такая же серость и пустота.
   Надо ехать домой, твердо решила я. Нечего здесь отираться! Но тут как раз он и приехал. Постучал, распахнул, не дожидаясь ответа, дверь, шагнул ко мне сердитый и мокрый - дождь лил с утра, - сгреб в охапку, бесцеремонно и грубо.
   - Ты почему не звонила? Заставила все-таки пилить в Мытищи. Так и знал, что не позвонишь, ехал и думал: "Ну, если она в Москве... Убью!" Что смеешься? У вас же нет телефона!
   - Я не смеюсь, - счастливо улыбалась я.
   - Промок как собака и зонт забыл... А если б тебя не было? Ну, здравствуй.
   - Подожди, поставлю чай, согреешься.
   - Никаких чаев! Иди ко мне, я соскучился.
   Он погладил меня по щеке, да так крепко, что при желании это можно было принять за пощечину, но такого желания у меня не было. Его язык толкнулся в мои зубы, прильнул к моему языку, грудь моя набухла под его требовательной рукой, и такой жар охватил меня... Не отрываясь от Мити, я протянула руку, чтобы повернуть ключ в замке, а он все ласкал мою грудь. Потом резко меня оттолкнул, задернул шторы и стянул покрывало с кровати.
   - Ох, как ты меня измучила, дорогая моя!
   Сколько длилось все это? Бесконечно долго, потому что когда мы встали, было уже темно. Сидя за столом, мы разглядывали друг друга радостно и изумленно. Только теперь я перестала его стесняться.
   - А почему ты приехал? - не удержалась я от кокетства.
   - Боялся тебя упустить: отчалишь в свою Самару - и поминай как звали.
   - А я как раз собиралась.
   - Так бы и уехала?
   - Не знаю... Немножко бы еще подождала.
   - Чтобы убедиться, что ты для меня не приключение?
   - Ну да.
   - Дурочка, - устало вздохнул он. - У меня же нет твоего телефона, вот я и ждал. Потом догадался: не позвонит... Страшно боялся что-нибудь перепутать: дом, улицу. Хорошо, что в карточке был адрес - не всегда бюрократия бесполезна. Марья Филипповна на меня прищурилась: "А зачем вам?"
   - Какая Марья Филипповна?
   - Регистратор мой. Строгая дама, держит меня во как!
   Он сжал кулак, я наклонилась и неожиданно для себя этот кулак поцеловала. Митя растерялся, покраснел даже.
   - Ты что?
   - Я знаю, что это глупо, - пробормотала я, - но мне все хочется сказать тебе, что люблю, правда! Только ведь так не принято.
   - Что - не принято?
   - Говорить... На вторую встречу.
   Он молча обнял меня. Что он мог еще сделать? Я ткнулась ему в плечо, чтобы он не заметил моих слез и не счел меня психопаткой. Неужели ко мне так странно, так нелепо пришла любовь? Да, она, именно ее я почувствовала, когда постучали в дверь, и у меня в ответ бешено заколотилось сердце, а потом я увидела его, насквозь промокшего и сердитого. Так вот почему я, оказывается, не звонила, торчала безвылазно в общежитии, прислушиваясь к каждому шороху, к шагам на лестнице. Но так разве бывает: чтоб сразу, да еще в мои-то годы? Может, я просто устала от одиночества, всей этой тягомотины с диссертацией, многолетней Сашиной отстраненности, тревоги и напряженности теперешней жизни? Или самолюбие мое оказалось уязвлено? Не без этого... Да нет же, нет, нечего себя обманывать! Конечно, любовь! Разве ее с чем другим спутаешь? Что же мне теперь делать?
   Июнь
   Не могу без него, устала. Приехала, а у нас, в Самаре, черт-те что, и Алена моя в первых рядах, в гуще событий. Обком запретил митинги, а они в ответ проводят какие-то шествия. Запрещают шествия и демонстрации, а они повесили на шею плакаты и "просто так" прогуливаются с российским флагом, который для обкома - как для быка красная тряпка. Ну, доигрались в конце концов: напали на них омоновцы, окружили мою Алену, а с ней еще троих таких же девчонок, отобрали флаг, отрезали по-военному от основной группы, посадили в машину и гордо доставили в отделение. Все - как у больших! Флаг, значит, в угол - вещественное доказательство, девчонок - к столу, на допрос. Продержали до самой ночи, родным позвонить не дозволили - мы тут с ума сходили! - допрашивали по всей строгости, и не только милиция, обкомовские деятели зачем-то прибыли.
   - Вот как! Трехцветный флаг! - ярился некто в форме. - А почему тогда не фашистский?
   - Мы будем разговаривать только в присутствии адвоката, - гордо заявила Алена, поднаторевшая в борьбе с властями, но протокол все-таки подписала.
   Их отпустили, злорадно пообещав, что еще вызовут и будет суд за "несанкционированную демонстрацию".
   - Что же вы, в самом деле, не получили разрешения? - расстроилась я.
   - Какое? На что? - взорвалась Аленка. - Это не митинг!
   - А на шествие разве не надо? - Я не очень-то разбиралась во всех этих штуках.
   - Не обязательно... И запомни, - бушевала дочка, - никаких разрешений нам никогда не дают, они дают их только себе, поняла? То посевная "временно приостановить", хотя при чем тут посевная, скажи? Мы что, блокируем дороги или колхозное поле? То у них пленум, и вся милиция эту шваль охраняет. Ни единого раза нам ничего не позволили - ни митинг, ни демонстрацию! Вот мы и решили просто собрать подписи.
   - Надумали перехитрить? - дождавшись, когда Алена сделала паузу, чтобы глотнуть воздуха, вставила я далеко не безобидную фразу.
   Девочка моя вдруг рассмеялась, личико стало таким невозможно детским!
   - Ну да!
   Я с грустью смотрела на ее раскрасневшиеся щеки, пушистые, как у меня, волосы, огромные глаза - не глаза, а очи, пылающие благородным негодованием, и думала, как безрассудно тратит она свои лучшие годы. Только ведь никогда никому ничего не докажешь, каждый сам проходит по суровой дороге жизни...
   А эти - здоровые мужики, идиоты! Нет чтоб ловить преступников гоняются за такими, как моя Аленка! Ну, покуражились в милиции, так, может, хватит? Нет чтоб забыть! Через неделю нагрянули к "задержанным" на работу (к Алене моей в институт), повезли на допрос. Какие еще допросы? Сбрендили, что ли? Ну уж после такой доставки по всему городу шум-гам-тарарам... В городской газете, органе горкома, на первой полосе заметка: "Рыночная демократия". Какой-то кретин вещает: "Напомним, что за участие в несанкционированном митинге полагается пятнадцать суток или крупный денежный штраф". Какие сутки, какой штраф? Нет, в самом деле, кретины! В городе грабежи, разбойные нападения, даже убийства, а милиция гоняется за девчонками с трехцветными флагами, девчонки же качают права, вызывая малограмотных спецназовцев на теоретические дискуссии: что есть митинг, а что - сбор подписей. Все повторяется, все уже было, но, может, это и есть диалектика? Только не хочу я, чтобы вместо лекций Алена сидела в кабинете дурака-полковника, не желаю, чтобы ее выгнали из института! Какой-то депутат - тоже мальчишка - отыскал хорошего адвоката, грозится, если что, объявить голодовку - это еще зачем? - опубликовал статью в молодежке: "Полковник Попов действует". Ехидная, надо сказать, публикация. Ей в ответ - еще заметуля в официозе, тоже ехидная. Пикируются уже друг с другом, мало заботясь о тех, за кого сражаются. Смешные девчонки скандальные героини дня.
   - Может, пойти в милицию? - робко предлагаю я, не очень-то представляя, что скажу нашим бравым защитникам. "Хватит валять дурака"? Поздно: дело-то закрутилось.
   - Попробуй только! - взвивается Алена. - Мы и так выиграем процесс!
   Процесс... С трудом удерживаюсь от истерического смеха, а дочка важно цитирует какие-то постановления, ссылается даже на Конституцию. Но я сроду не читала закона, по которому вроде живу, но вот именно, вроде... На Руси от века столкновение силы и права заканчивалось полной победой силы, а уж после семнадцатого... Конечно, девочек не посадят и денег скорее всего не возьмут, но шума-то, шума! И могут, еще как могут выгнать из института, если горком намекнет. Уж я-то знаю, как это делается! Пропуски лекций, коварные вопросы на экзаменах, было б желание, повод найдется! А желание, наверное, есть: ректор-то - член горкома.
   А Саша сидит себе во Вьетнаме и знать ничего не знает: об Аленкиной политической деятельности мы помалкиваем, потому что дружно не верим в тайну переписки, да и нет той близости, при которой хочется все рассказать. Был бы здесь, может, воздействовал бы на дочь? Но мне не хочется, чтобы Саша был здесь, рядом, даже подумать об его возвращении страшно... Но с Аленкой-то что делать? И мальчика никакого нет у нее, а ведь ей уже за двадцать!
   - Да брось ты, мама, - успокаивает меня сын, слушая вполуха мои тревоги.
   Ему сейчас не до нас: влюблен в своего Алешку, с работы - домой, к малышу и Сонечке, прямо переродился. Говорят, с мужчинами такое бывает, хотя Сашу, например, рождение сына ни капли не изменило, он его и не тискал и в попку не целовал, как Славка своего первенца.
   Алеша гулит уже, тянет в рот большой палец крохотной ножки, улыбается, глазки синие и на голове пушок. Я к ним без конца бегаю: помочь, постирать, дать Соне передохнуть, а главное - потетешкать внука. Нежность такая, что плакать хочется. И скучаю о нем, скучаю! Потому и бегаю. Интересно, кажется мне или нет, что он меня узнает и мне - именно мне улыбается?
   В институте пусто и тихо: экзамены. Мой предметище один из самых суровых. Легенды о провалившихся, исключенных, сдававших по сто, тысячу раз с восторгом и ужасом передаются из поколения в поколение, студенты его (и меня заодно) традиционно побаиваются. А и пусть побаиваются, даже боятся! Я и сама напускаю на них этот священный ужас, хотя иной раз так и подмывает швырнуть на стол мой вечный мел, неутомимо выстукивающий на доске немыслимые для осознания формулы.
   "Да плюньте вы на всю эту лабуду! Вон за окном осень какая!"
   Но это я так, про себя. Для них я суровый преподаватель, доцент, короче - не женщина.
   "Люди и роли"... Была когда-то такая статья в "Новом мире"... Благословенные, идиллические времена, когда только такие проблемы с ученой важностью и обсуждались, и считалось великой смелостью (если не наглостью) сочинить нечто с намеком (тонким, закутанным в ватное одеяло, запрятанным на самое дно сундука) на несовершенство нашего бытия. Близилась, надвигалась, погрохатывала уже катастрофа, чуткое ухо улавливало грозное рокотание грома, но безмятежно и усыпляюще долдонили одно и то же полоумные, вороватые патриархи, стоявшие у руля, пробравшиеся к кормилу, и казалось, так будет вечно. Страна, махнув на все рукой, погружалась в спячку, задыхаясь, тонула... То же и пресса: в лучшем случае философствующая.
   "Люди и роли"... Каждый ведет себя сообразно с ролью, какую выпало ему играть в жизни. Так я всегда себя и вела: строга, подтянута, энергична. Муж, двое детей, а теперь еще внук, да и карьера вроде бы состоялась. А внутри - глубоко-глубоко, скрытно от всех - безмерная, невозможная печаль и растерянность, щемящее ощущение переломанной, неудавшейся жизни. Душно у нас потому что. Распахнули окна и двери, чтобы проветрить, но мало, мало свежего воздуха. Только полетели бумаги, завыл ветер, и ринулись бежать кто куда - и в окно, и в двери - все, у кого еще остались силы, не растрачена до конца энергия. А мы, оставшиеся, стоим и смотрим зачарованно вслед. И не двигаемся. Правда, сами меняемся. Студенты мои, например, совсем уже не такие, как прежде: поглядывают на меня весело и открыто, вопросы задают интересные, умные. Многие знают, мне кажется, про Аленку, и неожиданная гордость наполняет мое материнское сердце: да, вот так - дочь моя занялась политикой! И не тогда, когда можно и безопасно, а теперь, когда опасно, и если задавят "так называемых демократов", как шипят от бессильной (пока что) ярости ретрограды, то ох как чревато!..
   Так вот чтоб не задавили, чтобы была она, демократия, и не так называемая, а настоящая, стоит и побороться. И раз не поддалась Алена на мои уговоры, значит, все правильно... Век империй давно позади, рухнули все, кроме нашей. И наша рухнет, никуда от этого не уйдешь. Но мы-то в самом ее распроклятом центре, потому нам так тяжело, потому и невыносимо. Заговорили в преподавательской, и сразу, мгновенно оказалась я в меньшинстве, в единственности:
   - Россию века собирали, бились за выход к морю, отодвигали границы, сколько крови пролито...
   Пробовала отшутиться:
   - Ну, значит, мы по разные стороны баррикады.
   Это я - своему коллеге, которого уважаю, с которым дружу. А он в ответ - как врагу:
   - Да, по разные. Я за великую державу, а вы нет!
   - Хорошо бы нам всем быть просто за человека, - разозлилась я. - Чтобы он был наконец одет и обут. И свободен! А уж размеры страны - дело десятое.
   С того дня еле здороваемся, пожизненно, ненормально привязанные к политике, будто кто нас проклял! Ни на день не удается расслабиться, даже фильмы пошли один страшнее другого, даже съезд - целыми днями шпарят по телику - пугает глупостью, агрессивностью, дикостью депутатов. Ну что ж, каков народ - таковы и избранники, и есть некоторые исключения, но, Боже мой, как их мало!
   Самара, как вся страна, разделилась на два ненавидящих друг друга стана, ненавидящих и непримиримых. Таким, как я, нет места ни в том, ни в другом: "патриоты" ненавидят за то, что не чувствую себя каждую минуту русской и готова всех отпустить, хотя ничего от меня не зависит; "демократы" - за то, что упорно занимаюсь своим делом, а на митинги не хожу. Впрочем, меня представляет Алена, и голосовать я буду за них, демократов, но ими не обольщаюсь, им цену знаю. Разве не правда, что те, кто всю жизнь умудрился прокантоваться в безделье, ринулись с наслажденьем в политику, чтобы теперь уже ничего не делать гордо и с ощущением собственной полезности? Разве не правда, что сегодняшние демократы - это вчерашние партократы: жирели в одной партии, ели из одной кормушки? Разве не правда, что диссидентов - тех, кто на самом деле боролся, - к власти не допустили? Впрочем, черт с ними, со всеми.
   Нормальная жизнь в городе провалилась в тартарары, рухнули, распались отжившие свое структуры, а новых все нет. Фантасмагория! И в этой ирреальной действительности, как заведенная игрушка, я пишу и пишу свои формулы, гоняю как сидоровых коз студентов, пытаюсь прорваться со своим полезным открытием в практику, чтобы были теплее наши дома (Какие дома? Кто их сейчас строит?), и чувствую, что я странна, не ко времени и не к месту с моей упорной теорией созидания, несмотря ни на что. Мне муторно, плохо, я запуталась и устала, и если бы не его письма и звонки из Москвы...
   - А ты сейчас в чем? В зеленой кофточке? - спросил он вчера, и я чуть не заплакала, так бесконечно меня это тронуло.
   За свою жизнь (иногда мне кажется, что живу уже тысячу лет) я так привыкла к душевному одиночеству, что с годами смирилась, решила, что такова, видно, судьба, махнула на все рукой. Правда, от этого легче не стало: тяжелое испытание - одиночество. В юности много друзей, но потом они разлетаются, вьют гнезда или вообще уходят в небытие, как покинула меня Лара, лучшая моя подруга.
   Была зима, валил и валил снег, делая похороны таким трудным, утомительным, таким тяжелым делом! А в моем доме в тот самый день праздновала свое рождение Алена - уж так совпало.
   Озябшая, полумертвая от усталости, я, поколебавшись, пошла-таки на поминки, не к праздничному столу - не могла я в тот день веселиться! И дочка моя обиделась, устроила безобразную сцену, кричала и даже плакала, когда притащилась я наконец домой, еле волоча ноги в пудовых, промокших насквозь сапогах из дрянной свиной кожи.