Я научилась наконец смотреть не только под ноги, но и вверх, на небо. А там, оказывается, звезды и такая игривая луна, которая все время меняется, кокетничает, подмигивает, почему-то выглядывает днем во время царствования солнца… М-да, из меня просто сыплются банальности, как крупа из дырявого мешка! Но что ж поделаешь, если в моей жизни это все – открытие, большая новость.
 
   …Мы гуляем по Риму, и моментами я не могу сдержать слез – слез восхищения перед этой божественной красотой Вечного города. На каждом сантиметре – потрясающие исторические памятники, будто рукою волшебника чудесным образом вписанные в удивительный ландшафт! Никогда не знала, что бывает такая красота! Хочется встать на колени и поклониться до самой булыжной мостовой то ли древним римлянам, то ли местным ботаникам, то ли маэстро Бернини, то ли всей Италии, то ли все-таки Богу…

Людям должно быть со мной комфортно. А мне с ними?

   Мы с мамой очень часто и подолгу вели беседы на общеморальные, нравственные, весьма и весьма высокие темы. Главный пафос маминых речей всегда был таков: человек должен быть безупречен в своем поведении по отношению к другим людям. И еще, очень важное: мама не раз признавалась, что в воспитании сына и дочери главной ее целью было, чтобы людям рядом с ее детьми было хорошо, приятно, комфортно. У меня просто дух захватывало от такого понимания родительского долга. Я восхищалась и даже не задумывалась над тем, где в таком прекрасном раскладе помещается мой комфорт, мое счастье? Каким оно виделось мамочке? Но я вообще-то не была склонна к анализу маминых чувств и мыслей: они для меня были как для правоверного христианина Библия – непререкаемы, некритикуемы, но принимаемы, как истина в последней инстанции.
   Мамочка больше всего на свете боялась, что ее дочь может быть кому-то в тягость, как-то мешать. Всякий раз среди людей я ловила на себе ее «страшный» взгляд: мол, не болтайся ни у кого под ногами, веди себя тихо, не возникай. Я всячески старалась прислониться куданибудь к стеночке, желательно слиться с ней и не дай бог не попасться лишний раз никому на глаза. Наверное, мама была права: дети не должны мешать взрослым, и вообще это правильно – воспитывать человека так, чтобы он прежде всего думал об окружающих, а уж потом о себе. Что-то мне это напоминает… А-а-а! «Прежде думай о родине, а потом о себе!»
   Недавно мне в голову пришел образ, который меня сильно позабавил: мама всегда хотела, чтобы я была чем-то вроде прокладки или подгузника для окружающих людей, то есть чтобы я была для них удобна и создавала комфорт. Ну и, очевидно, играла ту же роль. А после использования меня можно было бы просто выбросить. И я не должна роптать: главное – быть нужной людям. По-моему, очень неплохой слоган для рекламы прокладки как бы от имени прокладки. С крылышками.
   Вот с тех давних-предавних пор сидит это теперь накрепко в моей натуре: я – мешаю, я – лишняя, я – хуже других. Не умею отстаивать свои права, ибо на подкорке у меня записано: нет у тебя прав, тварь дрожащая! С людьми строить отношения совершенно не могу: либо сразу начинаю сооружать изо всех сил барьеры, выпускаю на всякий случай иголки, как дикобраз (меня же могут, просто обязаны обидеть, и правильно!), либо наоборот…
   «Ой, вы такая милая! Как с вами приятно общаться! Сразу видно хорошего человека! Давайте дружить!» – говорит мне некто, и я кидаюсь бездумно в распахнутые объятия чуть не со слезами благодарности: боже, я понравилась, значит, я буду любить этого человека до скончания веков! А потом, понятное дело, очередные грабли по лбу. Поэтому теперь предпочитаю в принципе держаться от людей подальше. Я не знаю, как с ними жить в гармонии и согласии.
   Смешно: в любом заведении (ресторане, отеле, магазине, поликлинике) я всегда на уровне подсознания убеждена в том, что я – не главный, не лучший и вообще неправильный клиент, а все прочие – как раз те, кого необходимо обслужить в первую очередь. Опять же: поражаю, злю моего любимого, когда в любой ситуации начинаю пятиться и приговаривать: «Да ладноладно, ничего, я подожду, ради бога, мне ничего не нужно…» – Вот так бормочу и отступаю. Отступаю, уступая свои права, абсолютно такие же, как у всех прочих. Могу развернуться и вообще быстро-быстро уйти. Мне проще остаться голодной, не принятой врачом, не поселенной в номер, чем нормальным образом заявить о своих абсолютно законных правах.
   – Чем гордишься-то? – кипятится любимый.
   Господь с тобой, родной, какое там горжусь! Ненавижу себя, презираю, но…
 
   …Да, в тот далекий страшный год имени тройки по труду жизнь моя изменилась кардинально, стала совершенно иной. Главным ее наполнением, ее господином, повелителем, начальником и генералиссимусом стал страх. Я еще не знала тогда, что страх может расползаться в разные стороны, давать неравномерный рост то влево, то вправо, ползать по организму, вызывая то тут, то там всякие ощущения: боли, тошноты, ломоты, что он может мигать, как красная сигнальная лампочка в самом центре мозга, затыкать изнутри уши и заливать чем-то серым глаза… Все это я узна´ю, непременно узна´ю в течение грядущих лет, долгих лет страха. Конечно, если бы мамочка догадалась тогда, что со мною произошло, наверное, она приняла бы какие-то меры, что-то попыталась бы изменить. Ведь это же ужасно, нестерпимо, когда твой ребенок так страдает. Любимый ребенок… Вот, возможно, здесь ошибка в моих рассуждениях. Любимый… Я ни в чем не уверена…
   Свой страх я считала заслуженным – я же реально провинилась! Я обожала маму и до смерти боялась потерять ее любовь или спровоцировать ее нездоровье, плохое настроение, слезы. А потому я до резей в животе стала бояться школы, контрольных, отметок, вызовов к доске – в общем, всего того, что является нормальной каждодневной школьной жизнью. Таким образом, школа (и музыкальная тоже!) превратилась в му´ку. В наказание. В ежеутреннюю пытку болью и тошнотой.
   Иногда я не выдерживала и бросалась к любимой мамочке на грудь:
   – Мамуля, ведь все будет хорошо, все будет в порядке? – а зубы мои стучали.
   – Да конечно же, ты чего, доча? – недоумевала мамочка, гладя меня по голове. Этого мне хватало для успокоения. Минут на десять. Очень скоро я опять начинала слышать стук собственных зубов…
   Мамочка иногда страшно удивлялась:
   – Не понимаю, что с Катькой произошло? Малышкой была такой храброй, везде лезла первой, ничего не боялась. Я так радовалась, что у меня такой незакомплексованный, в отличие от меня самой, ребенок…
   Ох, мамуля, и тут я не оправдала твоих ожиданий! Прости…
 
   С каким недоумением и недоверчивым ужасом смотрела я на тех своих одноклассников, которые хватали на уроках тройки и (ужас!!!) двойки! К моему величайшему удивлению, эти ребята почему-то не начинали корчиться от страха, не рыдали, не выбрасывались из окна, а, напротив, как ни в чем не бывало играли на переменках, носились, шумели, смеялись – будто ничего особенного не произошло. А разве не случился конец света? Разве можно так легко и просто пережить пришедшую беду? Они что – совсем глупые, тупые, недоразвитые, не понимают, что ли, что дальше жить невозможно? Разве дома их не ждет ад? Разве вообще возможна жизнь после тройки?
   Тогда мне даже в голову не приходило, что другие родители могут иначе, чем моя мама, реагировать на школьные оценки детей, а потому подобное странное поведение одноклассников я объясняла лишь их недоумием. Я смотрела на них с жалостью, красочно представляя себе, что тех ждет дома… Я им сочувствовала. В последующие дни я просто восхищалась их стойкостью и завидовала их силе духа: надо же, после погружения в ад они все равно спокойны и жизнерадостны. Живут себе и живут… А у меня вот не получается. Какая же я ко всему прочему еще трусливая, слабая, нюня…
 
   Наверное, тогда же из жизни ушла радость. Вот та обычная детская щенячья радость, которая ПРОСТО ТАК. Если козырнуть музыкальными терминами, то можно сравнить наступившее у меня состояние с режущим слух диссонансом, когда, к примеру, вы играете гамму до мажор и с какой-то дури вдруг жмете на сольдиез, которого быть не может в этой гамме. Вот такой диссонансной стала моя жизнь: она «звучала» неправильно, некрасиво, резала слух, глаз и все прочие органы и чувства.
   Пожалуй что, обрести вновь радость жизни (бр-р-р, как высокопарно!) мне постепенно удается только теперь, тридцать с лишним лет спустя. И то – не в полной мере, с оглядкой, с недоверием к собственным позитивным ощущениям: ведь этого не может быть! Как это можно – радоваться жизни? Это же глупость недальновидная! Беда подстерегает нас на каждом сантиметре!
   …И тут же возникают передо мной вечно печальные мамины глаза, скорбно поджатые тонкие губы. Постоянная складочка между бровей, тяжелый вздох: «Боже, как это все ужасно, тяжело и невыносимо!» Сцепленные, будто в молитве, ладони, ускользающий от меня взгляд…
   – Мама, мамочка! Что-то случилось?
   – А? Что? – Она меня не видит, не смотрит на меня. Или делает вид? – Нет-нет, ничего не случилось… Просто все плохо…
   – Как жить? – Это мама разговаривает с пришедшей в гости подругой. – Разве так можно жить? Нет, ты скажи мне, что же у нас за жизнь такая?
   Я не вполне понимаю, о чем, о каких бедах идет речь, но мамино страдание ужасно больно отдается у меня где-то в животе. И я понимаю, что смеяться и радоваться, когда моей мамочке так плохо, просто безнравственно.
   Ей было плохо на самом деле? Наверное, да. Теперь, когда я понимаю, что рядом с нею, кроме моего брата, совсем не было любимых людей, что она была одинока в этой страшной, непонятной, совершенно чужой Москве, ей конечно же действительно было лихо. Несчастная женщина… Но в результате она умудрилась создать вокруг себя эдакий Остров Страданий, где, по-видимому, никому уже не было и не могло быть хорошо, весело или хотя бы просто спокойно. В общем, не очень-то хотелось жить…
   Перефразирую классика: «Страдать всегда, страдать везде – вот лозунг мой…» Я довольно-таки рано заметила мамино раздражение на всякое «дурацкое», на ее взгляд, веселье. У нас дома скучно проходили все праздники: дни рождения, новогодние посиделки и прочие. К примеру, елку мы всегда наряжали 30 декабря вечером, тогда как дома у всех моих друзей она уже стояла по целой неделе и по этому поводу в семьях давно царило праздничное настроение.
   – Вот еще, глупости какие! – фыркала мама на мои просьбы купить и нарядить елочку пораньше.
   Как я уже говорила, «веселье» приходило в наш дом только с неким количеством выпитого… Но это было совсем не то веселье, о котором я мечтала.
   Еще эпизод. Когда мне было лет восемь, папа исполнил одну мою мечту: купил катушечный магнитофон с микрофоном! Я была счастлива до веселых колик в животе. Естественно, начала изо всех сил дурачиться и записывать с помощью микрофона все подряд: собственные шуточки, болтовню с папой, свою игру на пианино и так далее. В общем, веселилась от души, и, надо сказать, папа тоже был доволен и не возражал принимать со мной участие во всех этих «глупостях». Но в комнату вдруг вплыла мама и ужасно раздраженно, даже зло начала нам выговаривать что-то типа: «Как же не стыдно черт-те чем заниматься, тратить время на всякую ерунду, проявлять свою недоразвитость?!» – и бу-бу-бу, бу-бу-бу… Это «буканье», кстати, тогда даже записалось на пленку… Папа хихикнул и как-то смешался, мое настроение, естественно, сильно подпортилось.
   Много лет спустя в своей знаменитой повести писательница Галина Щербакова выскажет мысль, мол, кем же это надо быть, чтобы не уметь радоваться чужой радости? Вот и я думаю: действительно – кем?

«В человеке все должно быть прекрасно»

   …Тогда в гостях у мамы была, кажется, тетя Лина. Такая красивая женщина, на которую я смотрела с нескрываемым восхищением. (К слову: тетя Лина была из тех персонажей моего детства, которые потом исчезли навсегда, и довольно долго мне было непонятно почему. Понятно стало много позже.) Мама, конечно, была красивее всех на свете, но вот эта тетя Лина, она была, как бы это сказать… ухоженная, что ли… Я тогда не знала еще такого определения, но видела сильную разницу между мамой и ее подругой. У тети Лины были красиво уложенные волосы (у мамы такой прически не было никогда, она вообще крайне редко посещала парикмахерские, разве что для «перманента»); у тети Лины были длинные, красивые ногти бледно-розового цвета, – это был маникюр. У мамы я такого не видела ни разу. А еще у тети Лины красиво накрашенные ресницы, как-то удивительно волнующе изогнутые брови… Я спрашивала маму потом, почему она себе ТАК не делает, и заодно интересовалась, почему не носит серьги, как тетя Лина и другие ее подружки, или кольца, браслеты… Мама вздергивала подбородок:
   – Я и так лучше всех! – и с гордым видом резкими движениями наносила морковную помаду на свои удивительно тонкие, бледные губы.
   Украшений, обычных женских украшений у нас в доме практически не водилось.
   – Мещанство! – фыркала мама. – Я и так всегда привлекала всех мужчин безо всяких побрякушек и тонн косметики.
   Видимо, она говорила правду. Ведь и папа ей никогда ничего такого не дарил. Он и без этого ее обожал и восхищался ею. Наверное…
   Но никуда не деться от того, что с каждым годом мне труднее было принимать внешний вид моих родителей. Каким бы «мещанством» это ни было, но все-таки мы, люди – животные общественные… Я сильно переживала, старалась как можно деликатнее что-то маме советовать по поводу ее одежки и вообще внешнего вида, пыталась водить ее к мастерам-парикмахерам, косметологам… Все тщетно: ей это не нравилось, возможно, она искренне продолжала считать себя и без того совершенством. Впрочем, пожалуй, вру, не поэтому она пренебрегала нормальным женским позывом «выглядеть». Просто она искренне считала, что глупое мещанство, вроде ухаживания за своим лицом и телом, поиск приличной одежды и использование косметики, ниже ее достоинства, несовместимо с высоким интеллектом, что и без этой ерундистики она неотразима и привлекательна для мужчин любого возраста и положения. А мне, когда я смотрела на маму, агрессивно упорствующую в своем нежелании привести себя в порядок, все чаще приходила в голову горькая мысль в виде цитаты из репертуара Райкина: «Вы на себя плюете? Другим тоже плюнуть хочется!» Естественно, я молчала, никогда не позволяя себе ни слова – ни в глаза, ни за глаза. Родители – это святое. Было…
 
   …Кажется, именно тогда, лет с десяти, я перестала смотреть вверх, на небо, я видела только асфальт, землю, жухлую траву, собачьи какашки, человеческую блевотину… Меня не интересовали ни звезды, ни птички, ни цветочки, ни весеннее цветение деревьев. Именно тогда я узнала, что такое бессонница – в десять лет. Я лежала без сна до трех-четырех утра, зажимая изо всех сил уши ладонями, чтобы не слышать этого ужасного, с каждой секундой звучащего громче и громче, уже просто устрашающего тиканья будильника, заведенного на семь часов…
   «Мамочка, милая, любимая, родная! Спаси меня, помоги, мне так плохо!!!»
   Бессонница стала моим проклятием, видимо, на всю оставшуюся жизнь. Больше никогда я не испытывала того блаженного чувства, когда закрываешь глазки – и все, паришь где-то в неведомых теплых краях, а паришь-то всего минуты две-три, никак не больше. И вот уже глазки открыты, ты полна сил для подвигов и свершений, а прошло-то, оказывается, аж восемь часов! Нет, ночи мои очень длинные, куда длиннее дня и даже полных суток. Они мучительны своими короткими снами-видениями, а главная пытка – не уметь уснуть. Или, проснувшись в три часа, попытаться уснуть снова, часто безуспешно. Утро – просто кошмарный момент дня: голова тяжелая, тошнит, тело усталое и разбитое. И самое главное: снотворные не помогают…
   Могла ли я, маленькая девочка, не жаловаться тогда родителям на то, что плохо сплю? Вроде бы жаловалась. Меня же это так изматывало. И что? И ничего. Игнорирование. Ставшее впоследствии хроническим. Моих проблем, серьезных, болезненных, не замечали и не хотели знать. Ход был верный: я переставала жаловаться. Проблема (для них) исчезала сама собой. Или она даже не возникала? Вопрос открытый…

Я очень любила папу

   Я очень любила папу, очень. Он в моем детстве всегда был добрым. Он не кричал, сильно не ругал меня даже за какие-то проступки. Но и не хвалил, вот что странно… Когда я думаю о детстве и о папе, то вспоминаю одно и то же: да, папа меня всегда водил на «мероприятия» и ходил на родительские собрания. А дальше одно сплошное «не»: ни разу в жизни с папой мы не вели никаких важных для меня, ребенка, бесед. Ни разу в жизни он не учил меня чему-то важному, не говорил того, что должен был бы сказать девочке-подростку именно мужчина. Ни разу не назвал меня красивой, не дал никакого мужского совета… Ни разу не подарил ни духов, ни колечка. Позже мама объяснила это так:
   – Папа любит только м-а-а-аленьких детей. Он как бы огорчался из-за того, что ты росла, росла и выросла. Он не знал, не понимал, каким папой быть для повзрослевшей дочки.
   Понятно? Нет, дико до невозможности! Но тогда мне, девочке, это было обидно и странно. Папа меня перестал любить? Почему, за что? Видимо, я совсем никуда не гожусь и полностью его разочаровала. С какого-то момента папа не скрывал своего раздражения по отношению ко мне. А не надо было расти, изменяться фигурой, «включать» себе месячные и покрываться прыщами. Сама виновата!
   Знаю, что подобное отношение к подросшим дочерям бывает у мужчин в сильно религиозных семьях либо, как я читала, у маньяков, обследованных уже в местах не столь отдаленных. По мнению таких вот не вполне нормальных отцов, их бывшие девочки-куколки, девочки-пупсики, когда почему-то вырастают, становятся грязными и мерзкими. Они (папаши) ничего не могут с собой поделать, им противны эти нескладные подростки, они бесят, и сделать с этим ничего нельзя. Какая уж там любовь! Любовь умирает с первыми прыщами на мордочке некогда любимой дочечки.
   Однажды (мне было лет двенадцать) на моих глазах машина сбила сразу двух игравших на проезжей части кошек. Кошки – мои любимые животные. Естественно, у меня началась истерика. Я со всех ног бросилась домой, заливаясь слезами, икая и рыдая. Мама открыла дверь, и я бросилась ей на шею: «Ой, мамочка!» Тут в коридоре возник папа, которого почему-то сразу затрясло от злости.
   – Ну, что еще случилось? – неприязненно и раздраженно спросил он.
   От рыданий я не могла справиться с голосом и дыханием:
   – Там… там…
   – Да говори же, черт! Что ты здесь устраиваешь? Прекрати рыдать! Или говори или кончай свою истерику! – Это он почти прокричал.
   Когда я с трудом рассказала о происшедшем, он в сердцах махнул рукой:
   – Ну и что так орать-то, вот идиотка! – и ушел в свою комнату, всем своим видом демонстрируя, какая я дура. Может, и впрямь дура? Словом, папе ничуточки не было жалко ни кошек, ни меня. Я его раздражала абсолютно всем. И, по-моему, каждую минуту.
   Нечто подобное, к моему ужасу, произошло и с отношением папы к моей дочурке, его единственной внучке. Когда она родилась, я была в шоке от его любви к моему пупсу и пребывала в счастливой уверенности, что свет не видывал более любящего дедушки. Казалось, он просто потерял голову от внучки! Так и было, пока она не стала подростком, не вытянулась, пока не обозначились под одеждой грудки. В этот трудный для девчонки период (полнота, прыщи, комплексы) родной дедуля резко потерял к ней интерес. И по сей день внучка, уже молоденькая женщина, ему не нужна. Как и не было никакой любви. Как будто теперь они чужие друг другу люди… Мой ребенок до сих пор ничего понять не может: что же она сделала дедуле, в чем провинилась перед ним?
   Именно тогда, когда папа охладел к моей дочери, мама и поведала мне об этой его странной особенности: огромной любви к крохотным малышкам и резком охлаждении к «щеночкам» подросшим. Такой вот непонятный человек, мой отец…
 
   И папа мой для меня непонятный, и мамино отношение к нему, скажем мягко, на мой взгляд, странное. Порой на маму нападали минуты болезненной откровенности… Болезненной потому, что в таких случаях она рассказывала мне о какой-нибудь ужасно мучительной боли своей, высказывала то, о чем гордо молчала всегда и со всеми, в чем признаваться не позволяла ей весьма болезненная гордыня и неуемное самолюбие, граничащее с манией величия.
   – Чего мне стоило терпеть слабость и безволие твоего отца! – горестно качала головой мама. – Меня буквально травили на работе, сживали со свету, а он, встречаясь с этими людьми, с мужчинами, между прочим, которые говорили мне и обо мне жуткие гадости, не только не давал им в морду, но и улыбался, раскланивался, руки пожимал…
   – Мама, он – трус? – печально спрашивала я.
   – Скорее такого пошиба интеллигент. – Мамины губы кривились презрительно, а голос становился очень недобрым. – Он, видите ли, именно так понимает настоящее хорошее воспитание и интеллигентность…
   А в других беседах мама говорила о том, что плохо переносит рядом с собой сильных мужчин, имеющих свое мнение, отличное от ее, позволяющих себе настаивать на своем и берущих на себя роль главных в семье.
   – С такими я не могу!
   Ну, так это и есть твой выбор, мама. А потому не надо злиться и кривить губы. Тебе нужен такой, как мой папа. Да, собственно, только такой и смог бы выдержать тебя много лет, выдержать твою дурную силу, гордыню, дурной нрав, агрессию… Наверное, ты сделала верный выбор, но только не стоит жаловаться на «неправильное» папино поведение. Существо не может быть наполовину львом, а наполовину кроликом. Что-нибудь одно, мама…
 
   Следующую часть (вставку, переход во времени для остроты восприятия или просто авторский выпендреж) можно было бы назвать так:
   «Записки, сделанные в стадии давно запущенной болезни». Или «Бред стремительно стареющей женщины, каждый день теряющей силы». Или оптимистичнее: «Агония жизни плохой, но уходящей»…
   Факт тот, что эти записи были сделаны совсем незадолго (за каких-нибудь пару лет) до начала Новой жизни. Нет, не так: до начала Жизни. Есть родители, которые дали существование, за что им низкий поклон, разумеется, а есть тот, кто подарил Жизнь. Так вот, существование без Жизни есть мучительное отсчитывание дней до конца. И вот наконец в моем существовании наступает момент, когда Жизнь постепенно начинается. Или рождается… Естественно, в муках.
   Кстати, вставок будет несколько. С перерывами на основной текст.
   Итак…

Записки нездоровой женщины

   4 февраля
   Опять кошмар утра. В смысле – кошмарное утро. Другим оно и не бывает. Объяснить это очень трудно: все, все вокруг кажется тошнотворным, серым и липким. А на свое отражение в зеркале смотреть вообще невозможно – столбняк ужаса пронзает от макушки до пят. Чуть-чуть в себя приводит душ… до которого еще дожить надо. Был бы пистолет, давным-давно застрелилась именно утром…
   Кстати, как я могу отличить свои болезненные мысли и чувства от нормальных? И могу ли? Если все теперь в моей голове – «записки сумасшедшего», то какой смысл писать, думать, делать выводы, спорить, вообще жить? Обычно в таких ситуациях говорят, мол, «вскрытие покажет», так в данном случае и оно не покажет – никто ж не будет вскрывать мне мозги. А может, завещать науке мой больной мозг? Надо подумать. Хоть что-то полезное сделать для человечества.
   Я люблю (очень) и любима (кажется… вроде бы… пока что…). Оказывается, этого недостаточно не только для того, чтобы быть счастливой, а даже просто для того, чтобы хотеть жить! Червячок радости… Он был во мне, жил, даже в самые страшные дни. Иногда мне казалось, что он исчез (это когда крохе дочурке было плохо, когда дикие страхи одолевали меня), но малыш-червячонок вовремя выползал из своего укрытия… Я, наверное, неправильно его назвала: не червячок радости, а червячок радостной надежды. Так вот, он успевал вовремя появиться, когда, казалось, я балансирую уже на самом краю. Успевал, лапочка. Но теперь, кажется, издох. Его нет уже очень долго. Порой какое-то чувство, близкое к тому, что дарил мне червячок, вдруг пытается появиться, родиться где-то внутри меня: не в голове, а в животе (как и положено червячку), и я начинаю радоваться безмерно, зову его, ласкаю рукой животик. Вдруг я начинаю видеть солнышко, в смысле – замечать его… Вдруг мелькают в голове картинки какого-то хорошего будущего… Но это – мгновения, секунды. Потом, очень быстро – все. Пустота в животе. Или, в лучшем случае, «фантомные боли» радости и надежды.
   Сны. Идиотские, яркие, эмоциональные сны. Радость для любого психоаналитика: тут тебе вся неудовлетворенность жизнью, все страхи и сомнения. А вот и фигушки: это уже давно не мои сны, а происки моих лекарств. Я уже не знаю, где кончаюсь я и начинается, к примеру, золофт. Помогает ли он мне? Видимо, да, потому что все не так ужасно, как было раньше. Польза лекарства определяется по степеням: «ужас» или «ужас-ужас»? Смешно.