– У некоторых остаются деньги.
   – Вот именно. Эти лукавые слуги норовят стать господами, но Творец не может позволить себе, служить двум господам. – Иван Кириллович вздохнул еще горестнее. – Другие – могут.
   – Что случилось, Кириллыч?
   – На аукционе в Лондоне продали мои картины. Серию картин.
   – Поздравляю.
   Ермолов налил себе еще, спросил:
   – Чего не пьешь?
   – Нет желания.
   – А из вежливости?
   – Из вежливости я тебя слушаю. – Несмотря на существенную разницу в возрасте, Данилов был с Ермоловым на «ты» по упорному настоянию последнего.
   – Мог бы и соврать.
   – Зачем?
   – Я не понимаю молодых. Вам совсем не знакома щепетильность.
   – Когда как. Да и не так уж я молод.
   – О да. Ты знаешь, сколько заплатили за семь моих полотен в Лондоне?
   Двести восемьдесят тысяч фунтов.
   – Я в этом профан. Это много или мало?
   – Что ты придуриваешься, Данилов? Это признание, ты понял?! Успех!
   Настоящий!
   – Еще раз поздравляю.
   Ермолов помрачнел, одним глотком прикончил полстакана:
   – Не мой успех. Чужой.
   – Почему?
   – Картины писал двадцатитрехлетний гений Ваня Ермолов. В одна тысяча девятьсот шестьдесят третьем году. Иван Кириллович Ермолов с его циррозом, запойным пьянством и прочими проблемами никому не нужен и не интересен. Он ничего не создал. И уже не создаст.
   – Это драма.
   – Иронизируешь? Ну-ну. Знаешь, человеку свойственно желать. Женщин, роскошь, хорошие вина, внимание, поклонение... Когда желания исчезают, он труп.
   Но вот в чем парадокс: удовлетворение этих самых желаний калечит человека еще пакостнее! Он становится, как это называют, «рабом приятной жизни». Ему противны и подвиг, и целеустремленность, ибо они нарушают гармонию суетного благолепия. А время, его время, уходит, не оставляя ничего по себе, кроме горечи несбывшегося. Ничего. Ничегошеньки. А если учесть, что впереди пустота и ночь...
   – Прекрати плакаться, Иван. Теперь ты богат.
   – Черта с два! Холсты увез мой однокашник Мося Гельман еще в семьдесят первом. Я не получу ни фунта. Люди алчны и подлы. Но... – Ермолов помолчал с полминуты, потом произнес тихо:
   – Он в меня верил.
   – Кто?
   – Гельман. Весельчак и бездарь Мося Гельман.
   – Выходит, не зря?
   – Выпей, Данилов, мне трудно говорить с тобой трезвым. Ты меня не понимаешь.
   – Понимаю.
   – Но пить не станешь.
   – Не-а.
   – А я выпью.
   Ермолов наплескал себе еще три четверти, выпил разом, как воду.
   – Ты хоть понимаешь, отчего я тоскую?
   – Отчасти.
   Иван Кириллович покивал, как распряженный строевой конь.
   – Жизнь прошла. И – не состоялась. И пожалуйста, не спорь. Укатали меня.
   Или я сам себя укатал? Не знаю. – Ермолов тяжко вздохнул. – Дай-ка мне сигарету.
   Он закурил, закутался в дым, как одеяло, поднял лицо:
   – Ты знаешь, ребеночек, когда является в этот мир, орет – вот он я! Я – особенный! Я – неповторимый! Я – есть! А потом что? Он подрастает, а его тюк да тюк по темечку – не высовывайся, не горлань, не гордись... Вот и затихает человечек, а потом и навовсе – вязнет в интригах, чегой-то суетится по-мелкому, а на поверку – и не живет вовсе, долга своего перед природой и Богом не выправляет, так, пережидает жизнишку, будто время на автобусной остановке... А придет Суд, спросят: почто, раб Божий, талант в землю зарыл да дар свой бесценный – жизнь – на похоти и суесловия расточил? Что ответить? Что?
   А чтобы талант свой ощущать, нам беспокойство дано. Вроде смотришь – и все у человечка есть, и умен, и пригож, и достатком Бог не обошел, а ходит как в воду погруженный, и лето красное ему не в радость, и зима белая – в тоску и укоризну... Знать – ест его сомнение да тревога: дни лукавы, время как вода сквозь пальцы бежит, под солнышком сохнет... И вот ладони уже сухи и шершавы, и не вспомнить – а была ли вода та? Нет, не вспомнить.

Глава 17

   Иван Кириллович сокрушенно помотал головой, налил себе еще, выпил. Олегу показалось, что на стуле он держится чудом. Хотя пил художник всегда, надо сказать, крепко.
   – А я к двадцати годкам сохранился в непорочном девичестве. Мир – полная чаша радости, вот что! Как в стихах:
 
   ...Я забывался в яблоневых снах
   Так искренне, так ветрено, так чисто...
   Там был ручей, конечно, серебристым
   И был совсем не сумрачным монах,
   Поросший первой мягкой бородой.
   Он был безгрешен, ясноглаз и весел,
   И распевал стихи греховных песен,
   И запивал вино святой водой!
   А если в чем была его вина,
   Так в том, что мир он принимал на веру,
   А лести, лжи, корысти черной меру
   В делах людей не видел.
   Из стихотворения Петра Катериничева.
 
   О, как я был легковерен! И – писал! Я писал мир ярким, яростным и страстным, жадным к жизни и чистым в своем совершенстве! Я желал, как Ван Гог, подарить этот мир людям, романтизм и идеализм! И не желал замечать ничего, кроме чистых цветов.
   – Ермолов замолчал, словно собираясь с силами. – И меня за топтали. Крепко топтали, до костей. За чуждый классовому подходу мелкобуржуазный оптимизм, слюнтяйство, отход от принципов социалистического реализма... Хотя – что может быть губительнее для искусства, чем реализм?
   Ермолов сник было, опустив голову на руки, но снова вскинулся, сверкая горячечными зрачками:
   – Искус-ство... Искус... Искушение сотворения собственного мира и жизни, отличной от этой... Вот Господь и наказывает. Может, вся творческая тайна в том и состоит, что если ты решил писать честно и совестливо и обратился к Господу и Господь услышал тебя, то повел не просто вратами узкими, но через испытания тяжкие и мучительные, способные сделать сердце ранимее, а душу – зорче?.. Как заметил еще Экзюпери: «Я знаю только один способ быть в ладу с собственной совестью. Этот способ – не уклоняться от страданий». Да. Страдания очищают душу. Вот только вопрос: для чего они ее очищают? Для новых, еще больших страданий? И людей более всего привлекает чужая боль, перенесенная Творцом в вечность?.. А наши полотна... Они остаются все так же белы и пусты, и сил хватает лишь на то, чтобы облечь свою бездарность в парадную золоченую раму...
   Иван Кириллович совсем поник. Когда он поднял голову, взгляд его был пустым, будто экран сломанного телеприемника.
   – Семь холстов... Ясных, как жизнь. Написанных в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году... Сорок лет – в пропасть. Жизнь не удалась. – Он поднял лицо, искаженное страданием. – Ты понял, Данилов? Ты видишь расплату за предательство самого себя. Нет, когда я превратился из художника в маляра, я еще утешал себя тем, что отражаю свое сюртучное время... Сначала я еще пытался оживить полотна всполохами алого или беспредельностью синего... Тщетно.
   Обыденность сопротивляется жизни еще более неотвратимо, чем смерть. А серость... Серость вицмундиров оч-ч-чень скрашивалась переливом алых червонцев, сиренью четвертных и скромной охрой сотенных... А еще – мерцающим пурпуром вина, персиковыми телами женщин, горячностью бредового веселья... Ну да, мы веселились яростно и отрешенно, чтобы как можно реже возвращаться в мир сюртуков и ковровых дорожек... Вот странно, ведь дорожки были малиновые с зеленым, а всегда виделись тоже серыми... – Ермолов неподвижно застыл на табурете, устремив взгляд в пустоту, произнес горько:
   – Все было. Ничего не осталось. Ничего.
   Некоторое время он так и сидел, словно мятое изваяние, поднял нездешний взгляд на Олега, спросил:
   – Тебе снятся сны?
   – Снятся.
   – Что?
   – Океан. Песок. Смерч. Девушка. Полет.
   – Значит, ты счастлив. Только не подозреваешь об этом. – Он помолчал, добавил, снова погрузившись в трепетный мир выдуманных цветов:
   – Нельзя обрывать полет, пока можешь летать. Нельзя.
   Иван Кириллович снова налил себе, выпил, не чувствуя уже ни вкуса, ни опьянения. Улыбнулся вымученно и горько:
   – Жизнь в вымышленном мире утомительна, как бессонница. Обрывки полусна-полубреда мечутся в ночных сумерках яркими всполохами, а утром не ощущаешь ничего, кроме усталости, раздражения и страха. Страха перед тем, что привиделось, страха перед одиночеством, как предтечей небытия... Страха перед новой ночью, как перед предвечной тьмой... Я боюсь снов. Все дело в том... У меня уже нет сил перенести их на холсты.
   Кое-как Ермолов приподнял огрузневшее свое тело с табурета, его качнуло в сторону, но он удержался. Добрел до дверей, обернулся:
   – Люди, встречаясь, чаще всего спрашивают друг друга: «Как живешь?» И никто не спросит о важном: «Зачем живешь?» Это считается бестактным. Если бы меня кто-то спросил тогда, может быть, я смог бы явить мир, что так и умер во мне?..
   Ермолов отворил дверь, остановился перед проемом, как перед зияющей ямой, сказал едва слышно, почти прошептал:
   – Не предавай себя, если сможешь. И даже если не сможешь, все равно не предавай. Живи.

Глава 18

   Олег остался один. Вечером жара ушла, дождь заполоскал по листьям... Олег сидел и смотрел в дождливый сумрак за окном... «Зачем живешь?» Он не знал ответа. Впрочем... Это смотря что считать жизнью: если создание иных миров или иных химер, то да, его жизнь никчемна и напрасна. Ну а если... А что – «если»?
   Он сделал кого-то счастливым? Или – счастлив сам? Искать ответ в книгах? О чем могут рассказать книги, кроме очевидного?.. Впрочем, любовь тоже очевидна, но еще никто о ней не рассказал так, чтобы поняли те, кто лишен дара любить. Тогда – что остается? Как в мудреном пионерском девизе: «Бороться и искать, найти и не сдаваться». Но что искать и почему не сдаваться, когда найдешь, от пионеров скрыли. Когда Данилов сам был пионером, девизом их отряда были слова Валерия Чкалова: «Если быть, то быть первым». Какое-то время Олег даже следовал ему.
   Понимание, что первенство – это одиночество, пришло потом. Когда он уже привык быть первым.
   А Иван Кириллович проспится. Пусть не от жизни, а всего лишь от пьянки. А там, глядишь, вместе с хмелем пройдет и горечь. А лукавое сознание, спасая душу от раздирающей тоски, придумает прожитым годам не просто оправдание, но найдет в минувшем много глубокого, важного и цельного. Ведь большинство живет даже не как бог на душу положит, а как нелегкая вынесет, и потом, в мирной или не очень тиши пенсионных раздумий, люди придумывают себе принципы, по которым якобы жили, и идеи, которым якобы следовали... Или ничего не придумывают, и к жизни их привязывают привычки. Закон «отрицания отрицания» срабатывает во всем своем разрушительном величии, а потому Ермолов прав в одном: мир принадлежит молодым, только они живут надеждами на блестящее будущее и иллюзиями великих воплощений, всем остальным остается лишь память о прошлом и сожаления о несбывшемся.
   Звонок в прихожей снова разразился длинной переливчатой трелью. Или это Ермолов вернулся, чтобы добавить в квинтэссенцию вселенской тоски и самобичевания ноту здорового оптимизма?.. Вряд ли. После принятой дозы горячительного он витает в переменчивых чарах Алголя <Алголь – затменная переменная звезды Персея. Арабы назвали ее именем одного из демонов зла; то же название получил у них и любой пьянящий напиток.>, а из когтистых лап этого беса вырваться не просто.
   Данилов подошел к двери и распахнул ее. На пороге стояла Даша. В руках у нее была объемная сумка-рюкзачок.
   – Не ждал?
   – Не ждал.
   – Хм... Мне что, вот так и стоять? Может, войти пригласишь?
   – Входи. Только у меня бедлам.
   Девушка сбросила ветровку, повесила на крючок, тряхнула мокрыми волосами.
   – Ну что ты на меня так смотришь? Считай, я пришла извиниться за все, что произошло там, у реки.
   – Бывало хуже.
   – Я имею в виду не тех, из джипа, а когда... Ну когда меня в машину, а тебя скрутили.
   – Я же сказал.
   – Можно мне пройти?
   – Проходи.
   В комнате Даша огляделась, округлила глаза:
   – У тебя не бедлам, у тебя тут гибель Помпеи!
   – Предупреждать о визитах надо.
   – Это экспромт.
   – Тогда и общий бардак в кубрике будем считать экспромтом.
   – Будем.
   В комнате повисло молчание. Оно обступало, как вата.
   – Ну что ты застыл, Данилов? Делай что-нибудь! Предложи девушке крюшон, сигарету, чай, кофе, шоколад! Разлейся соловьем, покажи, какой ты умный и замечательный! А то ведь через пять минут я тут скисну и умру!
   – Прекрати балаболить. Тебе ведь невесело, а?
   – Да. Невесело. Можно я закурю?
   – Валяй. Крюшона нет, а чай сейчас будет.
   Данилов прошел на кухню. Задумчиво посмотрел на гору посуды в раковине...
   Выудил две пиалы, тщательно вымыл, сполоснул подошедшим за пять минут кипятком заварной чайник, высыпал более чем щедрую порцию заварки, залил, накрыл полотенцем. Вернулся в комнату, сел в кресло, закурил.
   – Ну не сиди таким мрачным монументом, Данилов! На самом деле я жутко смущена, а ты... Я не знаю, как вести себя с умными взрослыми мужчинами! Не приходилось!
   – Разве?
   – Ну... Только как примерной дочери серьезного родителя. А самой – нет.
   – Сейчас заварится чай.
   Олег сходил на кухню, вернулся, расстелил на столике чистое полотенце, принес пиалы, чайник, сахар. Разлил чай.
   – Ты так и будешь молчать, Данилов?
   Олег пожал плечами.
   – Может быть, ты думаешь, я тебе на шею пришла вешаться?
   – Да нет. С чего?
   – С чего... – задумчиво повторила Даша. – А ни с чего! Просто вот возьму и обниму! Оттолкнешь? Ты понял, почему я пришла?
   – Тебе плохо.
   Даша помолчала, кивнула совсем по-детски:
   – Да. Мне плохо. Ты догадался, потому что веду себя как истеричка?
   – Просто ко мне приходят люди, которым плохо. Когда им хорошо, им не до меня.
   – Если людям хорошо, им вообще ни до кого. Разве не так?
   – Так.
   – И обижаться тут не на что. А ты правда странный. Вроде взрослый, а рассуждаешь как ребенок. И вид у тебя совсем такой же: «За что меня наказали?»
   Наверное, это от беззащитности. Но ведь беззащитность – это не слабость?
   – Нет.
   – Вот и я так думаю. Она делает человека сильным и оставляет добрым.
   Когда-то у меня папа был таким, только... Он всегда так боялся показаться слабым, что надел на себя маску «несгибаемая воля», и она победила его, эта маска. Он перестал замечать живых людей. И понимать. Он видит только их маски.
   – И тебе от этого плохо?
   – Мне много от чего плохо.
   – Это просто юность. С возрастом пройдет.
   – С возрастом все пройдет, даже жизнь! Только я не хочу жить в клетке и одноклеточным! Данилов улыбнулся грустно:
   – Часто вся обида юности состоит лишь в том, что нам кажется, что все лучшее в этой жизни уже было и завершилось до нашего рождения... Было до нас и без нас. Или – будет потом, но тоже без нас. Это пройдет.
   – Что ты читаешь мне сентенции? Я вовсе не дитя неразумное... А ты отгораживаешься от меня этим поучительным тоном, словно забором.
   – "О чем бы ни спросил бы, зачем бы вдруг да ни разжал уста, опять дежурное «спасибо», потом резервное «пожалуйста» <Из песни Михаила Щербакова.> – негромко напел Олег. – Извини.
   – Это ты извини, что я тебя загружаю... Просто... Я знаю, все лучшее есть сейчас, но оно где-то не здесь, не со мной, вот что! И я загнана в какие-то рамки, мне в них тесно, неуютно, муторно, но другой жизни я не знаю и... боюсь.
   А что может быть горше – тосковать о жизни и не видеть даже, а чувствовать, как она проходит мимо?..
   Олег ничего не ответил, просто смотрел в одну точку.
   – Прости. – Девушка подняла лицо, посмотрела на Олега, покраснела. – Я немного выпила. Или – много. Для храбрости. Больше всего я боялась, что ты меня сразу прогонишь.
   – Как ты меня нашла?
   – Просто. Ты же сказал, что ты журналист. Я объехала две редакции, и уже во второй мне тебя «сдали». – Девушка усмехнулась. – В хорошем смысле этого слова. А адрес дали в твоей редакции. С лестными для тебя рекомендациями.
   – Да?
   – Сказали, что ты желчный, злой, самоуверенный, бесцеремонный и непорядочный. Возможно даже, гуляка и ловелас. Прямо как у Жоржи Амаду. Я была заинтригована.
   – Что-то много лести для одного.
   – Там такая молодая тетя с телячьими глазами. Похожая на яблоко «белый налив». С гнильцой. Как ее? – Даша наморщила лоб. – Блудилина.
   – Сочиняешь.
   – Да нет же!
   – Мадемуазель Блудилина не выговаривает существительное «ловелас». Потому что не знает его значения.
   – Ну... Она выражалась проще: «жлоб» и «подонок». Ну и всякие другие слова. А я перевела. В меру своей испорченности, начитанности и внутреннего романтизма натуры. Это плохо?
   – Замечательно.
   – Вот и я так думаю. – Даша взяла с пола рюкзачок, вытащила початую длинную бутылку. – Я хочу еще выпить.
   – Есть повод?
   – Дождь льет.
   – Причина существенная.
   – Ну что ты опять? Снова «свекор» проснулся?
   – Бокалы в шкафу.
   Даша встала, взяла из шкафа два бокала, поставила на столик.
   – Нет, ухажер из тебя никакой, Данилов.
   – У меня было трудное детство.
   – И девчонки сами вешались тебе на шею.
   – Нет.
   – Я знаю. Их пугала даже не твоя серьезность, а боязнь показаться неуместными. И – глупыми. Ты всегда был таким?
   – Уже не помню.
   – Ты кажешься слишком умным. Это напрягает.
   – Нам всем в этой жизни не хватает беззаботности. И это не зависит от возраста.
   – Поэтому я и хочу напиться. – Девушка с решимостью взяла бокал, сделала несколько глотков. – Но пока еще не очень умею.
   – И учиться не стоит.
   – Ты думаешь? – Девушка помолчала, словно прислушиваясь к чему-то в себе.
   – Странно. Мне с тобой очень хорошо.
   Легко. Я где-то читала... Беззаботные и легкие люди находят себе подобных, а раздумчивые... Они очень внутренне собранны и целеустремленны, вот только оттого не легче ни им самим, ни окружающим. Они – словно «отягощенные злом».
   – Злом?
   – Я неверно выразилась. Просто очень много читаю. И мне порой кажется, что вся моя жизнь так и пройдет в вымышленном другими мире... А я этого не хочу и боюсь. Хотя... Порой тот мир мне кажется куда реальнее, чем этот. И уж подавно – добрее, сочувственнее, что ли. И хоть умом я понимаю, почему так, – его создавали люди с ранимыми и сострадательными душами, – а все же... Мне порой очень хочется, чтобы и этот мир хоть немножечко был таким. Добрым. – Даша допила вино, застыла взглядом. – Ты не самый легкий человек, Олег. И не выглядишь счастливым. Но мне с тобой хорошо. Где у тебя ванная?
   – Тебе плохо?
   – Да нет, говорю же. Но я пьяная. Мне нужно.
   – По коридору налево. Только...
   – Понимаю. Там так же, как и во всей квартире. Не пугает. Я скоро.
   Олег остался в кресле. Шум душа сливался с шумом дождя за окном. Олег прихлебывал вино, оказавшееся славным, и ни о чем не думал. Просто слушал дождь. Или – вспоминал... О том, как сидел на подножке поезда, застывшего посреди южной выжженной степи, вдыхал теплый сухой воздух и напевал тихонечко:
   «Меня несут из города колеса в палящий зной...» Ему было семнадцать, и он еще не знал тогда, как любит море, ажурную тень акаций, жаркое солнечное тепло...
   «Я еду к морю, еду, я еду к ласковой волне...» А потом было вино, теплый дождь по крыше палатки, купание ночью в струящемся лунном луче, девчонка – ласковая, кареглазая, любившая легко и безмятежно, и сам он был легок и безмятежен, потому что оба они знали, что все это кончится, как только кончится лето... О: вспоминал. Или – просто слушал дождь.

Глава 19

   Олегу снилось, что он плывет в солнечном луче. Луч был теплым, и море обволакивало тело струящейся лаской, и не было никаких мыслей, только ощущение счастья. Он зажмурился, почувствовал, словно ветерок скользнул по ресницам, и – открыл глаза.
   Даша стояла, наклонившись к нему, дуновение ее губ было легким, невесомым и очень нежным. Олег хотел что-то сказать, но она приложила палец к губам...
   Девушка стояла перед ним нагая, в ее глазах переливалось глубокое море, и оно было наполнено золотыми искорками затаенных желаний... И кожа ее пахла солнцем.
   Олег осторожно коснулся ладонями ее бедер, притянул к себе, нежно и властно, чувствуя, что стал легок и безмятежен... Горячая волна накрыла его с головой, мир полетел в тартарары, и не осталось в нем ничего, кроме его уверенной воли, юного тела девушки, ее податливой гибкости, ее горячего прерывистого дыхания...
   Словно раскаленный смерч притянул их друг к другу и понес с непостижимой скоростью, заставляя замирать на невыразимой высоте, падать отвесно вниз и, едва приблизившись к земле, снова и снова подниматься невесомо в бездонное небо...
   Даша лежала на спине, глядя перед собой широко раскрытыми глазами, и они были полны слез.
   – Тебе плохо? – встревожился Олег.
   – Глупый... Мне так хорошо, как не было никогда. И не говори ничего, пожалуйста... – прошептала Даша, повернулась к нему, прильнула, затихла, уткнувшись мокрым лицом в плечо.
   Некоторое время они лежали в молчании, потом Даша чуть отстранилась, положив голову на ладошку:
   – Ты не думай... Я действительно не хотела вешаться тебе на шею, просто...
   Я почувствовала что-то и не смогла и не захотела сдерживаться. Ведь тебе тоже не хватает любви? Ее всем не хватает, а люди часто живут как за частоколом, стараясь восполнить недостаток любви избытком денег, положением в обществе, карьерой... Самое грустное, что некоторым это вполне удается. А я... Когда мы сидели и разговаривали, я вдруг испугалась, что еще немного, и мы заболтаемся о неважном и второстепенном, я почувствовала, что этими словами мы словно строим стену, что еще немножко, и уже ни ты, ни я так и не решимся эту стену ни преодолеть, ни сломать, и так и останемся чужими... Навсегда, словно никогда и не встречались... И исправить это будет уже нельзя.
   Даша вздохнула прерывисто, и Олег услышал в ее вздохе такое волнение, будто она только что избежала близкой смертельной опасности. Девушка посмотрела на него пристально и – заговорила снова: быстро, сбивчиво, словно боясь, что не успеет сказать:
   – Люди ведь приходят в мир нагими и беззащитными, как мы сейчас, и жаждут любви, и выживают только благодаря ей, и запоминают ее навсегда, и хранят в своей душе, как крохотные огоньки, как звездочки в черной ночи... А потом любовь становится помехой... Карьере, деньгам, власти... Ведь в любви все просто – чтобы получить, нужно отдать даже не столько же, а много больше, и отдать не по принуждению или договору – по своей воле, всю себя – без выгод, без сомнений, без остатка... Любовь для этого мира странна, но только она – и есть сущее. Любовь не требует взамен ничего и желает всего.
   Даша заглянула Олегу в глаза, снова вздохнула, улыбнулась счастливо:
   – Как хорошо, что ты умеешь слушать. И – понимать. Мне ведь порой совершенно не с кем поговорить. Совсем. Папа занят делами, остальные... Смотрят с кривою усмешкою и думают, наверное, про себя: «Богатые тоже плачут...» и «Мне бы ее заботы...».
   Олег ничего не ответил.
   – Я что-то не то сказала?
   – То. Но тебе от этого не радостнее. И откуда ты такая умная взялась, Даша?
   – На твою голову?
   – Ну что ты...
   – Я знаю, умной быть плохо, так жить труднее, нужно хотя бы прикидываться дурой, а у меня не получается. Да и... не перед кем мне прикидываться. Ни умной, ни глупой, ни какой! Я же говорю... Папе всегда до себя или... Ну а остальные... Они смотрят на меня или с подобострастием, или с завистью, смешанной со злорадством.
   – Многим хуже.
   – Что мне до них? Вся грусть порой и в том, что часто окружающие ставят мое положение мне в вину. Ну не чувствую я за собой никакой вины, ты понимаешь, не чувствую! Кроме...
   – Да?
   – По-моему, папа хотел сына, а родилась я. Но я же не виновата...
   Вернее... Все дело в том, что мне совершенно неинтересно то, чем он занимается, вернее даже, мне неприятны люди, с которыми он имеет дело, мне противны их лесть, спесь, неискренность... Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на неискренних, жадных, себялюбивых.
   – Откуда ты знаешь про краткость жизни?
   – Я не знаю. Я это чувствую. – На мгновение Дашино лицо сделалось замкнутым и почти несчастным. – Мне было всего четыре с половиной, когда умерла мама. Поэтому для меня она осталась совсем молодой. И папу я даже очень хорошо понимаю: он так и не женился больше, и все связи его были кратковременны и необязательны. А ведь ему, наверное, очень хотелось, чтобы его любила какая-нибудь хорошая женщина, любила просто так, за то, что он есть... Но он боялся поделиться частью своей любви с кем бы то ни было, чтобы не обделить меня... И что получилось? Порой мне кажется, он просто-напросто разучился любить. Совсем. – Даша вздохнула. – Нет, не знаю, что со мною происходит. Не знаю. Я тебе еще не надоела?
   – Нет.
   – Значит, скоро надоем. Очень боюсь быть навязчивой и, наверное, оттого становлюсь такой. Мои однокурсники...
   – Сколько тебе лет, Даша?
   – Семнадцать. Школу я уже год как закончила. – Девушка вздохнула. – Моя беда в том, что я не вписываюсь в возраст. Мне совершенно неинтересны дискотеки, наряды, карьера. За границей мне скучно, у нас – маетно. Хотя... – Взгляд девушки стал удивленно-беспомощным. – Вот странно, я сейчас счастлива. И я знаю, что этот день я буду помнить всегда. И шелест дождя по листьям, и комнату, и картину на стене. Только море на ней какое-то суровое. А я люблю когда оно сонное, ленивое, томное, как уставшая от любви женщина. – Даша потянулась всем телом, улыбнулась. – Хочу вина.