Страница:
Верно, Ленин сразу опоминался; спохватившись, что молчит и что все кругом тоже молчат, он тотчас же начинал говорить о событиях, размышлять вслух о вероятных поворотах революции, насмехаться над близорукостью эсеро-меньшевистских деятелей, шутить по поводу неудобств подполья и т. д. Но Зиновьев не был склонен принимать его оживление за чистую монету.
Торжественный лунный свет вдруг полился в треугольное отверстие шалаша, стволы деревьев вдали затеплились, как свечи. Это напомнило Зиновьеву виденную им в венском музее картину на евангельский сюжет. В том состоянии духа, в каком он находился сейчас, он не мог не подумать, что Иисус, если он существовал как историческое лицо, тоже, вероятно, перед тем как его схватили, притворялся веселым, смеялся и шутил, а не плакал и сетовал, как это изобразили наивные и чувствительные авторы евангелий.
В этот момент Ленин рассмеялся.
– Вот и луна опять появилась, – сказал он. – И как видите, Николай Александрович, она отплывает все влево, все влево… Ни дать ни взять, как Россия в ближайшем будущем. Гм, гм… Григорий спит. Коля клюет носом. Попытаемся заснуть, а, Коля? Николай Александрович, а знаете, когда мы сделаем революцию, нашу, настоящую, придется вам переменить имя-отчество. Уж очень по-царски звучит!
Послышался смех Емельянова. Потом Емельянов спросил:
– А скоро мы сделаем революцию, Владимир Ильич?
Короткая пауза. Зиновьев ясно представил себе, как задумался Ленин, как сощурил глаза, как лицо его стало сосредоточенно и деловито.
– Скоро. Дело в том, что ни одна из коренных задач революции не решена. Если бы буржуазия могла немедленно прекратить войну, немедленно дать крестьянам землю, немедленно установить восьмичасовой рабочий день и рабочий контроль над производством, немедленно ограничить прибыли капиталистов и военных спекулянтов, – она могла бы предотвратить революцию. Но тогда она не была бы буржуазией! Рябушинский и Бубликов[9] могли бы тогда спокойно вступить в нашу партию… Скоро, теперь уже скоро!.. Тогда и ваши три винтовки пригодятся.
4
5
Торжественный лунный свет вдруг полился в треугольное отверстие шалаша, стволы деревьев вдали затеплились, как свечи. Это напомнило Зиновьеву виденную им в венском музее картину на евангельский сюжет. В том состоянии духа, в каком он находился сейчас, он не мог не подумать, что Иисус, если он существовал как историческое лицо, тоже, вероятно, перед тем как его схватили, притворялся веселым, смеялся и шутил, а не плакал и сетовал, как это изобразили наивные и чувствительные авторы евангелий.
В этот момент Ленин рассмеялся.
– Вот и луна опять появилась, – сказал он. – И как видите, Николай Александрович, она отплывает все влево, все влево… Ни дать ни взять, как Россия в ближайшем будущем. Гм, гм… Григорий спит. Коля клюет носом. Попытаемся заснуть, а, Коля? Николай Александрович, а знаете, когда мы сделаем революцию, нашу, настоящую, придется вам переменить имя-отчество. Уж очень по-царски звучит!
Послышался смех Емельянова. Потом Емельянов спросил:
– А скоро мы сделаем революцию, Владимир Ильич?
Короткая пауза. Зиновьев ясно представил себе, как задумался Ленин, как сощурил глаза, как лицо его стало сосредоточенно и деловито.
– Скоро. Дело в том, что ни одна из коренных задач революции не решена. Если бы буржуазия могла немедленно прекратить войну, немедленно дать крестьянам землю, немедленно установить восьмичасовой рабочий день и рабочий контроль над производством, немедленно ограничить прибыли капиталистов и военных спекулянтов, – она могла бы предотвратить революцию. Но тогда она не была бы буржуазией! Рябушинский и Бубликов[9] могли бы тогда спокойно вступить в нашу партию… Скоро, теперь уже скоро!.. Тогда и ваши три винтовки пригодятся.
4
Проснувшись утром, Зиновьев не сразу понял, где находится. Он очумело высунул голову из шалаша и слева, среди густых зарослей ивняка, увидел Ленина. Ленин сидел на пеньке перед круглым чурбаком и быстро писал. Нежаркое утреннее солнце освещало его склоненную голову. Вокруг него вились зеленые и желтые стрекозы, и он то и дело отмахивался от них, иногда провожая их рассеянным взглядом и снова опуская глаза к бумаге. Вот на бумагу заползла гусеница, и он так же рассеянно взял ее пальцами, большим и указательным, и, не глядя, кинул в кусты. Он уже и здесь чувствовал себя как дома – завидное свойство, не раз удивлявшее Зиновьева.
Лицо Ленина было, как всегда во время писания, сосредоточенно. Не изменив выражения лица и не глядя на Зиновьева, он сказал:
– Проснулись, Григорий? Вы спите по-городскому, забыли, что вы финн-косарь и что пора приступать к делу, а то не заработаете на зиму ни гроша… А детей куча! Я вот уже полторы статейки написал. Поработал пером, как косой… Умоетесь – почитаете.
Емельянов возился у горящего костра. Котелок и чайник висели над костром на железном стержне. Котелок уже кипел. Коли не было видно, но вот он появился из-за деревьев, предварительно свистнув по-птичьи.
– Все спокойно, – выпалил он. – Лодок не видать.
– Тише, не мешай, – негромко сказал Емельянов, кивая на Ленина.
Коля не мог удержаться, чтобы не сообщить, – правда, понизив голос:
– Ежиху с ежатами видел!
– Как она? Верная ежиха? Не выдаст? – деловито спросил издали Ленин, по-прежнему ни на кого не глядя и продолжая быстро писать. Казалось, он посмотрел на Колю только своим виском, где на мгновение собрались усмешливые морщинки.
– Своя! – воскликнул Коля, улыбнувшись во весь рот.
– Не мешай, – шепнул Емельянов сердито. Он подошел к Зиновьеву с ведром. – Умоетесь тут или к озеру сходите?
– Не знаю, – замялся Зиновьев. – Лучше здесь, пожалуй. Ничего, ничего, я сам.
– Солью вам. Так будет удобнее.
Зиновьев достал из чемодана мыло и зубную щетку, а порошка никак не мог найти. Говорили они вполголоса, но Ленин услышал и сказал, не меняя позы:
– Возьмите мой порошок. У изголовья, завернуто в полотенце, там увидите.
Котелок с картошкой вскоре закипел вовсю, Емельянов потыкал вилкой, пробормотал «готово» и шепнул Зиновьеву:
– Позовите его… Или, может, не надо мешать?
– Владимир Ильич, завтрак готов.
– Иду, иду, – быстро сказал Ленин, подняв голову, но пошел не сразу, посидел, подумал, его лицо приняло скорбное выражение, как раз то самое, которое вызывало в Зиновьеве сложное чувство.
Без бороды и усов лицо Ленина очень изменилось, стало суровее и проще: борода и усы обычно скрадывали волевое, твердое очертание губ, теперь же большой, решительный рот обнажился. Только когда Ленин улыбался, он становился прежним: кожа натягивалась на скулах, суживала глаза, собиралась под глазами и на висках в хитрые и добрые морщинки.
Посидев с минуту, он присоединился к остальным у костра. Ел он быстро и молча, только время от времени спрашивая:
– Саши с газетами не слыхать?
– Рано еще, – отвечал Емельянов, при этом неизменно доставая из кармана большие серебряные часы. – Газетные киоски открываются в восемь. Да пока купишь, да вернешься, да на лодке полчаса…
Ленин постарался скрыть свое нетерпение, но это у него не очень получалось. Он то и дело оглядывался на тропинку, ведущую к озеру, постукивал пальцами по колену. Он, без сомнения, не замечал теперь ни окружающих, ни приятного тепла, идущего от костра, и уж, во всяком случае, ел, не имея никакого понятия, что именно он ест.
– Как получим газеты, – сказал он, наконец вставая, – садитесь, Григорий, заканчивать свою статью о третьеиюльских событиях.
– Да, обязательно, – ответил Зиновьев, но тут же развел руками: – Но куда? Газеты закрыты…
– Наши что-нибудь придумают. В Кронштадте напечатаем. Кронштадтцы-то, надеюсь, свой «Голос правды» сохранили? Там люди решительные… И возможности большие…
– Трудно сказать, – пробормотал Зиновьев. – При этих обстоятельствах сохранить газету?.. Более чем сомнительно. – Стараясь скрыть свое уныние, он все-таки заставил себя встать и произнести довольно бодро и даже несколько игриво: – Писать, писать, писать.
– Десять часов, – объявил Емельянов, посмотрев на свою серебряную луковицу. – Саша вот-вот появится.
Ленин и Зиновьев пошли к расчищенному Емельяновым пространству среди зарослей ивняка и расположились там. Они некоторое время молча поработали, каждый за своим пеньком, каждый со своей чернильницей-невыливайкой. Солнце подымалось все выше, стало тепло. Ленин писал быстро. Иногда он вставал и прохаживался взад-вперед, шепча почти вслух слова статьи, затем снова садился. Наконец он поднял глаза на Зиновьева. Тот сидел, задумавшись, его большие глаза навыкате смотрели в пространство. Ленин улыбнулся.
– Не пишется? – спросил он. – В таком случае почитайте.
Он сложил листочки рукописи, перегнулся через чурбак и подал их Зиновьеву.
Это была еще не законченная статья, называвшаяся «К лозунгам». Зиновьев лег на траву и начал читать. Он лежал и читал и восторгался необычайной энергией, прямотой и глубиной изложения. «Достойно самых лучших работ Маркса, – думал Зиновьев, умиляясь все больше, – Маркса эпохи „Новой Рейнской газеты“, того периода, когда он находился в средоточии революции и ему казалось, что революция эта будет победоносной…» Его мягкие, несколько рыхлые черты лица отвердели, но по мере чтения лицо все больше вытягивалось. Он покачал головой, сложил листочки, долго и старательно укладывал их в ровную стопочку.
– Что? Не понравилось? – спросил Ленин, взметнув на него левую бровь.
– Статья замечательная… только…
– Что только?
– Совершенно неожиданная по постановке вопроса. Как? Снять в нынешний момент популярнейший лозунг «Вся власть Советам!»? Ленинский лозунг! Ваш лозунг! – Он встал, недоумевающий, почти испуганный. – Лозунг, вами излюбленный, вами разработанный! И вы так спокойно от него отказываетесь! Непостижимо! Невероятно! И, мне кажется, невыгодно! К этому лозунгу массы привыкли! Да, да, и с этим надо считаться!
Ленин усмехнулся:
– Ах, так! Значит, вы за статью, но против того, что в ней написано?
Зиновьев замахал руками:
– Совсем не то, совсем не то! Я согласен по существу ваших рассуждений, но сомневаюсь в тактической целесообразности. Я похвалил вашу статью…
– Как образцовое, но не имеющее практического значения произведение большевизма?
– Подождите, не прерывайте меня. Может быть, дело в формулировках. Надо их смягчить. У меня такое впечатление, это эсеры и меньшевики из ЦИКа начинают понимать ошибочность своего поведения, опасность для них же самих травли большевиков… Они начинают догадываться, что стоит дать буржуазии палец, и она отхватит всю руку… Есть ли смысл при этих обстоятельствах…
– Ах, вот что! Вы хотите дать возможность мелкобуржуазным деятелям исправить ошибку! Вы все еще никак не можете забыть, что меньшевики и эсеры считают и именуют себя социалистами? Это детская наивность или просто глупость, это внесение мещанской морали в политику. Нынешние Советы – пособники контрреволюции. Как можно при этих обстоятельствах говорить о какой-то их «ошибке»? Они умыли руки, выдав нас контрреволюции. Они сами скатились в яму контрреволюции. В лучшем случае они похожи на баранов, которые приведены на бойню, поставлены под топор и жалобно мычат. Милюков и тот[10] это знает. Вы напрасно морщитесь. Враги иногда лучше видят и точнее понимают обстановку. У них не грех поучиться. Бульварное «Живое слово»[11] верно писало о теперешних Советах, что они, как пошехонцы[12], заблудились в трех соснах. Вдруг кто-то сказал: надо позвать казаков. И Советы облегченно вздохнули и позвали казаков… Вот они что, ваши нынешние Советы!
– Мои Советы, – слабо усмехнулся Зиновьев.
– Для меня в итоге июльских событий стало ясно одно: власть должна быть взята революционным пролетариатом самостоятельно. Тогда снова появятся Советы, но не эти, не теперешние, не предавшие революцию, не старые Советы, а обновленные, закаленные, пересозданные опытом борьбы.
– Это все правда. Но стоит ли…
– Стоит ли говорить массам правду? Обязательно стоит. Массы должны знать правду. Нет ничего опаснее обмана.
– В принципе да…
– Раз в принципе, значит – и в частностях, и всегда, и при любой обстановке!
– Ах, Владимир Ильич, зачем вы мне говорите общие места, известные мне не хуже, чем вам! Вы говорите вообще, а я говорю о тактике.
– Превосходно. Наша тактика – говорить массам правду. Правду надо им говорить даже тогда, когда это нам невыгодно; только тогда они будут нам верить. Мы будем непобедимы в том случае – и только в том случае, – если всегда, при всех поворотах истории будем говорить массам правду, не будем выдавать желаемое за сущее, не будем врать из так называемых «тактических соображений»… Ибо тактика от стратегии вовсе не так сильно отгорожена, как это кажется некоторым товарищам… Я раскричался, забыл, что мы в подполье.
– Именно забыли, – усмехнулся Зиновьев не без ехидства. – А мы в подполье! И поэтому мне кажется неверным говорить и писать сейчас о взятии власти революционным пролетариатом самостоятельно, как вы сказали только что. Такая постановка вопроса послужит поощрением для разрозненных выступлений, которые помогли бы контрреволюции, как это и случилось…
– Надеюсь, что последние события научили рабочих не поддаваться на провокацию в невыгодный момент. Неужели вы не видите, что этап мирного развития революции окончился бесповоротно и наступил новый, в котором все будет решаться силой оружия? Не видите? Странно! А я вижу. И я все это напишу, обязательно!
Зиновьев угрюмо помолчал, уселся, снова полистал странички рукописи и сказал своим тонким голосом:
– Подумайте все же о формулировках. Мне кажется, статья написана в раздражении… В абсолютно законном раздражении против Дана и Церетели…[13] Церетели… Но раздражение – плохой советчик.
– Ничуть не худший, чем перепуг!.. Кадетская «Речь»[14] называет нас удалыми ушкуйниками типа Васьки Буслаева. Что ж, на научной основе, вооруженные знанием и пониманием процесса развития общества, ушкуйники не худшая категория россиян. «Смелость, смелость и еще раз смелость» – это сказал уже не Васька Буслаев, а Дантон[15] – величайший революционный тактик в истории человечества.
Голоса спорящих то понижались, то разносились так далеко, что Емельянов даже несколько встревожился. Он выслал Колю дозором к озеру и вправо в лес, а сам, возясь со своим несложным хозяйством, прислушивался к спору. Он всей душой был на стороне Ленина, – он, старый партийный боевик, всегда был на стороне решительных действий.
«Ну и песочит, ну и песочит!» – одобрительно, во весь свой ослепительный рот улыбался Емельянов, слушая Ленина, и при этом, чтобы не обидеть Зиновьева, если тот оглянется, заслонял свою улыбку поглаживанием черных усов. Ленин на этом маленьком лужке казался ему немного похожим на их заводскую динамо-машину, прикованную к стене и подрагивающую от заключенной в ней энергии, как бы желая сорваться с места, и пойти, и пойти!
Лицо Ленина было, как всегда во время писания, сосредоточенно. Не изменив выражения лица и не глядя на Зиновьева, он сказал:
– Проснулись, Григорий? Вы спите по-городскому, забыли, что вы финн-косарь и что пора приступать к делу, а то не заработаете на зиму ни гроша… А детей куча! Я вот уже полторы статейки написал. Поработал пером, как косой… Умоетесь – почитаете.
Емельянов возился у горящего костра. Котелок и чайник висели над костром на железном стержне. Котелок уже кипел. Коли не было видно, но вот он появился из-за деревьев, предварительно свистнув по-птичьи.
– Все спокойно, – выпалил он. – Лодок не видать.
– Тише, не мешай, – негромко сказал Емельянов, кивая на Ленина.
Коля не мог удержаться, чтобы не сообщить, – правда, понизив голос:
– Ежиху с ежатами видел!
– Как она? Верная ежиха? Не выдаст? – деловито спросил издали Ленин, по-прежнему ни на кого не глядя и продолжая быстро писать. Казалось, он посмотрел на Колю только своим виском, где на мгновение собрались усмешливые морщинки.
– Своя! – воскликнул Коля, улыбнувшись во весь рот.
– Не мешай, – шепнул Емельянов сердито. Он подошел к Зиновьеву с ведром. – Умоетесь тут или к озеру сходите?
– Не знаю, – замялся Зиновьев. – Лучше здесь, пожалуй. Ничего, ничего, я сам.
– Солью вам. Так будет удобнее.
Зиновьев достал из чемодана мыло и зубную щетку, а порошка никак не мог найти. Говорили они вполголоса, но Ленин услышал и сказал, не меняя позы:
– Возьмите мой порошок. У изголовья, завернуто в полотенце, там увидите.
Котелок с картошкой вскоре закипел вовсю, Емельянов потыкал вилкой, пробормотал «готово» и шепнул Зиновьеву:
– Позовите его… Или, может, не надо мешать?
– Владимир Ильич, завтрак готов.
– Иду, иду, – быстро сказал Ленин, подняв голову, но пошел не сразу, посидел, подумал, его лицо приняло скорбное выражение, как раз то самое, которое вызывало в Зиновьеве сложное чувство.
Без бороды и усов лицо Ленина очень изменилось, стало суровее и проще: борода и усы обычно скрадывали волевое, твердое очертание губ, теперь же большой, решительный рот обнажился. Только когда Ленин улыбался, он становился прежним: кожа натягивалась на скулах, суживала глаза, собиралась под глазами и на висках в хитрые и добрые морщинки.
Посидев с минуту, он присоединился к остальным у костра. Ел он быстро и молча, только время от времени спрашивая:
– Саши с газетами не слыхать?
– Рано еще, – отвечал Емельянов, при этом неизменно доставая из кармана большие серебряные часы. – Газетные киоски открываются в восемь. Да пока купишь, да вернешься, да на лодке полчаса…
Ленин постарался скрыть свое нетерпение, но это у него не очень получалось. Он то и дело оглядывался на тропинку, ведущую к озеру, постукивал пальцами по колену. Он, без сомнения, не замечал теперь ни окружающих, ни приятного тепла, идущего от костра, и уж, во всяком случае, ел, не имея никакого понятия, что именно он ест.
– Как получим газеты, – сказал он, наконец вставая, – садитесь, Григорий, заканчивать свою статью о третьеиюльских событиях.
– Да, обязательно, – ответил Зиновьев, но тут же развел руками: – Но куда? Газеты закрыты…
– Наши что-нибудь придумают. В Кронштадте напечатаем. Кронштадтцы-то, надеюсь, свой «Голос правды» сохранили? Там люди решительные… И возможности большие…
– Трудно сказать, – пробормотал Зиновьев. – При этих обстоятельствах сохранить газету?.. Более чем сомнительно. – Стараясь скрыть свое уныние, он все-таки заставил себя встать и произнести довольно бодро и даже несколько игриво: – Писать, писать, писать.
– Десять часов, – объявил Емельянов, посмотрев на свою серебряную луковицу. – Саша вот-вот появится.
Ленин и Зиновьев пошли к расчищенному Емельяновым пространству среди зарослей ивняка и расположились там. Они некоторое время молча поработали, каждый за своим пеньком, каждый со своей чернильницей-невыливайкой. Солнце подымалось все выше, стало тепло. Ленин писал быстро. Иногда он вставал и прохаживался взад-вперед, шепча почти вслух слова статьи, затем снова садился. Наконец он поднял глаза на Зиновьева. Тот сидел, задумавшись, его большие глаза навыкате смотрели в пространство. Ленин улыбнулся.
– Не пишется? – спросил он. – В таком случае почитайте.
Он сложил листочки рукописи, перегнулся через чурбак и подал их Зиновьеву.
Это была еще не законченная статья, называвшаяся «К лозунгам». Зиновьев лег на траву и начал читать. Он лежал и читал и восторгался необычайной энергией, прямотой и глубиной изложения. «Достойно самых лучших работ Маркса, – думал Зиновьев, умиляясь все больше, – Маркса эпохи „Новой Рейнской газеты“, того периода, когда он находился в средоточии революции и ему казалось, что революция эта будет победоносной…» Его мягкие, несколько рыхлые черты лица отвердели, но по мере чтения лицо все больше вытягивалось. Он покачал головой, сложил листочки, долго и старательно укладывал их в ровную стопочку.
– Что? Не понравилось? – спросил Ленин, взметнув на него левую бровь.
– Статья замечательная… только…
– Что только?
– Совершенно неожиданная по постановке вопроса. Как? Снять в нынешний момент популярнейший лозунг «Вся власть Советам!»? Ленинский лозунг! Ваш лозунг! – Он встал, недоумевающий, почти испуганный. – Лозунг, вами излюбленный, вами разработанный! И вы так спокойно от него отказываетесь! Непостижимо! Невероятно! И, мне кажется, невыгодно! К этому лозунгу массы привыкли! Да, да, и с этим надо считаться!
Ленин усмехнулся:
– Ах, так! Значит, вы за статью, но против того, что в ней написано?
Зиновьев замахал руками:
– Совсем не то, совсем не то! Я согласен по существу ваших рассуждений, но сомневаюсь в тактической целесообразности. Я похвалил вашу статью…
– Как образцовое, но не имеющее практического значения произведение большевизма?
– Подождите, не прерывайте меня. Может быть, дело в формулировках. Надо их смягчить. У меня такое впечатление, это эсеры и меньшевики из ЦИКа начинают понимать ошибочность своего поведения, опасность для них же самих травли большевиков… Они начинают догадываться, что стоит дать буржуазии палец, и она отхватит всю руку… Есть ли смысл при этих обстоятельствах…
– Ах, вот что! Вы хотите дать возможность мелкобуржуазным деятелям исправить ошибку! Вы все еще никак не можете забыть, что меньшевики и эсеры считают и именуют себя социалистами? Это детская наивность или просто глупость, это внесение мещанской морали в политику. Нынешние Советы – пособники контрреволюции. Как можно при этих обстоятельствах говорить о какой-то их «ошибке»? Они умыли руки, выдав нас контрреволюции. Они сами скатились в яму контрреволюции. В лучшем случае они похожи на баранов, которые приведены на бойню, поставлены под топор и жалобно мычат. Милюков и тот[10] это знает. Вы напрасно морщитесь. Враги иногда лучше видят и точнее понимают обстановку. У них не грех поучиться. Бульварное «Живое слово»[11] верно писало о теперешних Советах, что они, как пошехонцы[12], заблудились в трех соснах. Вдруг кто-то сказал: надо позвать казаков. И Советы облегченно вздохнули и позвали казаков… Вот они что, ваши нынешние Советы!
– Мои Советы, – слабо усмехнулся Зиновьев.
– Для меня в итоге июльских событий стало ясно одно: власть должна быть взята революционным пролетариатом самостоятельно. Тогда снова появятся Советы, но не эти, не теперешние, не предавшие революцию, не старые Советы, а обновленные, закаленные, пересозданные опытом борьбы.
– Это все правда. Но стоит ли…
– Стоит ли говорить массам правду? Обязательно стоит. Массы должны знать правду. Нет ничего опаснее обмана.
– В принципе да…
– Раз в принципе, значит – и в частностях, и всегда, и при любой обстановке!
– Ах, Владимир Ильич, зачем вы мне говорите общие места, известные мне не хуже, чем вам! Вы говорите вообще, а я говорю о тактике.
– Превосходно. Наша тактика – говорить массам правду. Правду надо им говорить даже тогда, когда это нам невыгодно; только тогда они будут нам верить. Мы будем непобедимы в том случае – и только в том случае, – если всегда, при всех поворотах истории будем говорить массам правду, не будем выдавать желаемое за сущее, не будем врать из так называемых «тактических соображений»… Ибо тактика от стратегии вовсе не так сильно отгорожена, как это кажется некоторым товарищам… Я раскричался, забыл, что мы в подполье.
– Именно забыли, – усмехнулся Зиновьев не без ехидства. – А мы в подполье! И поэтому мне кажется неверным говорить и писать сейчас о взятии власти революционным пролетариатом самостоятельно, как вы сказали только что. Такая постановка вопроса послужит поощрением для разрозненных выступлений, которые помогли бы контрреволюции, как это и случилось…
– Надеюсь, что последние события научили рабочих не поддаваться на провокацию в невыгодный момент. Неужели вы не видите, что этап мирного развития революции окончился бесповоротно и наступил новый, в котором все будет решаться силой оружия? Не видите? Странно! А я вижу. И я все это напишу, обязательно!
Зиновьев угрюмо помолчал, уселся, снова полистал странички рукописи и сказал своим тонким голосом:
– Подумайте все же о формулировках. Мне кажется, статья написана в раздражении… В абсолютно законном раздражении против Дана и Церетели…[13] Церетели… Но раздражение – плохой советчик.
– Ничуть не худший, чем перепуг!.. Кадетская «Речь»[14] называет нас удалыми ушкуйниками типа Васьки Буслаева. Что ж, на научной основе, вооруженные знанием и пониманием процесса развития общества, ушкуйники не худшая категория россиян. «Смелость, смелость и еще раз смелость» – это сказал уже не Васька Буслаев, а Дантон[15] – величайший революционный тактик в истории человечества.
Голоса спорящих то понижались, то разносились так далеко, что Емельянов даже несколько встревожился. Он выслал Колю дозором к озеру и вправо в лес, а сам, возясь со своим несложным хозяйством, прислушивался к спору. Он всей душой был на стороне Ленина, – он, старый партийный боевик, всегда был на стороне решительных действий.
«Ну и песочит, ну и песочит!» – одобрительно, во весь свой ослепительный рот улыбался Емельянов, слушая Ленина, и при этом, чтобы не обидеть Зиновьева, если тот оглянется, заслонял свою улыбку поглаживанием черных усов. Ленин на этом маленьком лужке казался ему немного похожим на их заводскую динамо-машину, прикованную к стене и подрагивающую от заключенной в ней энергии, как бы желая сорваться с места, и пойти, и пойти!
5
И все-таки Зиновьев, хорошо знавший Ленина, был не совсем неправ в своих догадках насчет его душевного состояния. Действительно, к сердцу Ленина то и дело приливало чувство горечи и одиночества.
Это чувство, не часто посещавшее его душу, широко открытую для общения с людьми, может быть, было следствием многомесячного напряжения, чрезвычайной усталости от выступлений на митингах и собраниях и от постоянного внешнего спокойствия и собранности, стоивших ему немало сил. Его равнодушно-насмешливое отношение к бесчисленным нападкам и клеветам даже удивляло товарищей, но оно было не более как выработанным в течение жизни умением отметать чувствования ради дела. Впрочем, это умение и посейчас давалось с большим трудом.
Как ни странно, но совсем мелкий случай, которому он вначале не придал никакого значения, вывел Ленина из равновесия.
Третьего дня, находясь еще на чердаке емельяновского сарая на станции Разлив, он попросил Емельянова подыскать среди рабочих-большевиков Сестрорецкого завода умного, расторопного парня, способного выполнять несложные, но требующие выдержки и сметки обязанности связного. Из Питера к Ленину приезжал связной ЦК, но не мешало иметь под рукой человека, которого можно в срочных случаях посылать туда.
Емельянов пообещал привести такого человека, и Ленин, подумав, предложил устроить для предполагаемого связного нечто вроде испытания. Емельянову следовало подвести его поближе к сараю или завести вовнутрь и затеять с ним разговор, а Ленин послушает, и затем, если человек окажется подходящим, Ленин спустится и откроется ему.
На следующий день к Емельянову пришел молодой рабочий. Через одну из щелей чердака Ленин следил за обоими, смотрел прищурясь, как они медленно шли по дворику, как остановились возле дачи, как подошли к сараю. Парень, выбранный Емельяновым, Ленину понравился. Это был крепкий русый человек, смирный, улыбчивый, с хорошим правильным лицом; он относился с какой-то приятной уважительностью к Емельянову и его жене Надежде Кондратьевне, которая в тот момент подошла поздороваться и затем исчезла в садике по своим многочисленным хозяйственным делам.
Емельянов завел парня в сарайчик, и оба они уселись за столик. Ленин же, страшно заинтересованный, прилег на сено и стал слушать.
Емельянов кашлянул, прислушался к чердаку и спросил:
– Ну, Алексей, как дела в заводе?
– Дела! – ответил Алексей. – Дела плохие. Совсем нас прижали. Проходу нет. Хоть беги куда глаза глядят.
– Это почему же?
– Спрашиваешь! Жить не дают. «Германские шпионы, агенты Вильгельма»… Все разладилось.
– Ну, дело естественное, – сказал Емельянов, беспокойно заворочавшись на лавке, – понятно, враги пролетариата…
– Враги!.. Если бы одни враги. Все говорят! Хоть беги куда глаза глядят.
– Заладил: беги, беги… Обыватели болтают чепуху, а ты раскис.
– Или вот про Ленина… Разве одни обыватели толкуют? Старые революционеры и те… Им-то какой расчет? Нехорошо все. Некрасиво.
– Глупый ты, глупый, глупый! Веришь всякой дряни… Ну, ладно, пошли, пошли…
– Не то что верю… А мы с тобой в душе у него не были. Кто его знает? Мы люди рядовые, рабочие. А он за границей всю жизнь прожил. Что ты, возле него был все время? Сам знаешь – Азеф[16], Малиновский. Им тоже верили. А Малиновский – тот был даже большевиком, членом ЦК… Мне от этих разговоров муторно, я ночами не сплю. А сам-то Ленин? Скрылся? Если бы не скрылся, явился бы на суд, оправдал себя – тогда дело другое. А то скрылся. Пишут, на аэроплане перелетел в Германию.
Емельянов сидел подавленный. Его сердце учащенно билось. Он уже не слышал, что говорит Алексей, он прислушивался к чердаку. За окошком на улице пропел петух и пролаяла собака, и Емельянову хотелось, чтобы собака лаяла, а петух пел громче и дольше, чтобы ничего не слышно было на чердаке. Он резко встал, опрокинув лавку, и сурово сказал:
– А я думал – ты человек… Эх!.. Ладно, пошли, пошли…
– Ты напрасно обижаешься, Николай Александрович, – зачастил Алексей, – совсем напрасно! Тут душа болит. Делюсь с тобой, как с товарищем.
– Ладно. Пошли.
Алексей помолчал, потом сказал, отвернувшись:
– Болеешь все?
– Да.
Они вышли из сарая. Алексей неловко кивнул головой и ушел. Емельянов постоял минуту, потом медленно вернулся в сарай, постоял и здесь минуту, прислушался. Было очень тихо. Он густо покраснел, обдернул рубашку и стал подниматься по лесенке на чердак. Ленин сидел за столом и писал. Когда голова Емельянова показалась в отверстии чердака, он вскинул на Емельянова глаза, пронзил его довольно долгим проницательным взглядом, потом неожиданно повеселел и сказал:
– Ну, батенька, и выбрали вы связного! Ну и выбрали! Ничего, ничего, не огорчайтесь… Рабочий класс, он ведь, к сожалению – и к счастью, и к счастью! – не состоит из однородной массы. – Он подошел к отверстию чердака, присел на корточки и ласково хлопнул Емельянова по плечу. – Не огорчайтесь.
Емельянов просветлел, вздохнул с облегчением и, помолчав, проговорил виновато:
– Плохо я, оказывается, знаю людей…
Ленин повторил так же ласково, но уже рассеянно:
– Не огорчайтесь.
Однако позднее вечером, работая над статьей «Политическое положение» в прохладной баньке на берегу озерка, примыкавшего ко двору Емельяновых, он призадумался и сам огорчился. Именно потому, что парень-то был в общем хороший, искренний. В нем чувствовалась начитанность, культура, свойственная лучшим питерским рабочим. Правда, Ленину парень не понравился, когда уходил, – не понравилась его круглая, чуть сутулая, жирноватая спина. Но он понимал, что спина тут ни при чем, что неприязнь к спине – просто маленькая компенсация за пережитое во время разговора.
В баньке было чисто, прохладно и сумеречно. Ленину взгрустнулось. Он опустил голову на руки, скрещенные на столе, – поза, ему несвойственная. Он понял, что им овладевает то состояние нервного перенапряжения, которое заставляло его в Швейцарии и под Краковом немедленно бросать работу, уходить в горы, бродить там пешком, изнурять себя физически. Здесь это было невозможно. Он был прикован к этой баньке и к чердаку, и не так к ним, как к событиям в Питере, к столбцам газет различных направлений, орущих, клевещущих, пытающихся сбить с толку рабочий класс и солдатские массы, опорочить в их глазах партию большевиков.
Он поднял голову. Газетные страницы лежали веером на столе, источая яд каждой своей строчкой. Вот кадетская «Речь»: «Партия народной свободы требует, чтобы немедленным арестом Ленина и его сообщников свобода и безопасность России были ограждены от новых посягательств».
«Они не провокаторы, но они хуже, чем провокаторы: они по своей деятельности всегда являлись вольно или невольно агентами Вильгельма II… Народ имеет право требовать от правительства свободной республики исчерпывающего расследования всей деятельности Ленина. К изучению большевизма мы не раз еще вернемся в ближайшем будущем». Это пишет Владимир Бурцев.[17]
«Господа, когда слышишь голоса прошедших через Германию лиц, когда вдумываешься в то, что они проповедуют, то для меня явственно звучит: продолжительное пребывание среди немцев, пропитанность их идеями – вот это что. Тут русского ничего нет». Это речь октябриста Савича.
Речь Милюкова: «Во всех случаях, связанных с именем Ленина, я отвечал только тремя словами: арестовать, арестовать, арестовать!»
«В зале Первого Кадетского Корпуса (Университетская набережная, 15, церковный вход) лекция С. А. Кливанского (Максим), члена Совета Р. и С. Д., „Революционеры или контрреволюционеры?“ Критика ленинизма. Вход 30 коп.».
«Кабаре Би-Ба-Бо. Итальянская, 19. Сегодня – съезд к 10 1/2 ч. веч. Лекарство от девичьей тоски. Песенка о Ленине. Кусочек пляжа. Песенка о большевике и меньшевике. Сказка о дедке и репке. Человек запломбированный и мн. др. Вход 10 рублей».
«Родные братья-казаки, к вам, свободные сыны привольных степей, дорогая мать-Россия протягивает руки и горько плачет. Найдите среди себя Ермака или Минина, а гражданина Керенского возьмите себе за Пожарского и спасите Россию. Довольно предательств, анархии и ленинского позора, скажите: руки прочь, принесите на ваших шашках мир и получите в награду мировой орден».
Это чувство, не часто посещавшее его душу, широко открытую для общения с людьми, может быть, было следствием многомесячного напряжения, чрезвычайной усталости от выступлений на митингах и собраниях и от постоянного внешнего спокойствия и собранности, стоивших ему немало сил. Его равнодушно-насмешливое отношение к бесчисленным нападкам и клеветам даже удивляло товарищей, но оно было не более как выработанным в течение жизни умением отметать чувствования ради дела. Впрочем, это умение и посейчас давалось с большим трудом.
Как ни странно, но совсем мелкий случай, которому он вначале не придал никакого значения, вывел Ленина из равновесия.
Третьего дня, находясь еще на чердаке емельяновского сарая на станции Разлив, он попросил Емельянова подыскать среди рабочих-большевиков Сестрорецкого завода умного, расторопного парня, способного выполнять несложные, но требующие выдержки и сметки обязанности связного. Из Питера к Ленину приезжал связной ЦК, но не мешало иметь под рукой человека, которого можно в срочных случаях посылать туда.
Емельянов пообещал привести такого человека, и Ленин, подумав, предложил устроить для предполагаемого связного нечто вроде испытания. Емельянову следовало подвести его поближе к сараю или завести вовнутрь и затеять с ним разговор, а Ленин послушает, и затем, если человек окажется подходящим, Ленин спустится и откроется ему.
На следующий день к Емельянову пришел молодой рабочий. Через одну из щелей чердака Ленин следил за обоими, смотрел прищурясь, как они медленно шли по дворику, как остановились возле дачи, как подошли к сараю. Парень, выбранный Емельяновым, Ленину понравился. Это был крепкий русый человек, смирный, улыбчивый, с хорошим правильным лицом; он относился с какой-то приятной уважительностью к Емельянову и его жене Надежде Кондратьевне, которая в тот момент подошла поздороваться и затем исчезла в садике по своим многочисленным хозяйственным делам.
Емельянов завел парня в сарайчик, и оба они уселись за столик. Ленин же, страшно заинтересованный, прилег на сено и стал слушать.
Емельянов кашлянул, прислушался к чердаку и спросил:
– Ну, Алексей, как дела в заводе?
– Дела! – ответил Алексей. – Дела плохие. Совсем нас прижали. Проходу нет. Хоть беги куда глаза глядят.
– Это почему же?
– Спрашиваешь! Жить не дают. «Германские шпионы, агенты Вильгельма»… Все разладилось.
– Ну, дело естественное, – сказал Емельянов, беспокойно заворочавшись на лавке, – понятно, враги пролетариата…
– Враги!.. Если бы одни враги. Все говорят! Хоть беги куда глаза глядят.
– Заладил: беги, беги… Обыватели болтают чепуху, а ты раскис.
– Или вот про Ленина… Разве одни обыватели толкуют? Старые революционеры и те… Им-то какой расчет? Нехорошо все. Некрасиво.
– Глупый ты, глупый, глупый! Веришь всякой дряни… Ну, ладно, пошли, пошли…
– Не то что верю… А мы с тобой в душе у него не были. Кто его знает? Мы люди рядовые, рабочие. А он за границей всю жизнь прожил. Что ты, возле него был все время? Сам знаешь – Азеф[16], Малиновский. Им тоже верили. А Малиновский – тот был даже большевиком, членом ЦК… Мне от этих разговоров муторно, я ночами не сплю. А сам-то Ленин? Скрылся? Если бы не скрылся, явился бы на суд, оправдал себя – тогда дело другое. А то скрылся. Пишут, на аэроплане перелетел в Германию.
Емельянов сидел подавленный. Его сердце учащенно билось. Он уже не слышал, что говорит Алексей, он прислушивался к чердаку. За окошком на улице пропел петух и пролаяла собака, и Емельянову хотелось, чтобы собака лаяла, а петух пел громче и дольше, чтобы ничего не слышно было на чердаке. Он резко встал, опрокинув лавку, и сурово сказал:
– А я думал – ты человек… Эх!.. Ладно, пошли, пошли…
– Ты напрасно обижаешься, Николай Александрович, – зачастил Алексей, – совсем напрасно! Тут душа болит. Делюсь с тобой, как с товарищем.
– Ладно. Пошли.
Алексей помолчал, потом сказал, отвернувшись:
– Болеешь все?
– Да.
Они вышли из сарая. Алексей неловко кивнул головой и ушел. Емельянов постоял минуту, потом медленно вернулся в сарай, постоял и здесь минуту, прислушался. Было очень тихо. Он густо покраснел, обдернул рубашку и стал подниматься по лесенке на чердак. Ленин сидел за столом и писал. Когда голова Емельянова показалась в отверстии чердака, он вскинул на Емельянова глаза, пронзил его довольно долгим проницательным взглядом, потом неожиданно повеселел и сказал:
– Ну, батенька, и выбрали вы связного! Ну и выбрали! Ничего, ничего, не огорчайтесь… Рабочий класс, он ведь, к сожалению – и к счастью, и к счастью! – не состоит из однородной массы. – Он подошел к отверстию чердака, присел на корточки и ласково хлопнул Емельянова по плечу. – Не огорчайтесь.
Емельянов просветлел, вздохнул с облегчением и, помолчав, проговорил виновато:
– Плохо я, оказывается, знаю людей…
Ленин повторил так же ласково, но уже рассеянно:
– Не огорчайтесь.
Однако позднее вечером, работая над статьей «Политическое положение» в прохладной баньке на берегу озерка, примыкавшего ко двору Емельяновых, он призадумался и сам огорчился. Именно потому, что парень-то был в общем хороший, искренний. В нем чувствовалась начитанность, культура, свойственная лучшим питерским рабочим. Правда, Ленину парень не понравился, когда уходил, – не понравилась его круглая, чуть сутулая, жирноватая спина. Но он понимал, что спина тут ни при чем, что неприязнь к спине – просто маленькая компенсация за пережитое во время разговора.
В баньке было чисто, прохладно и сумеречно. Ленину взгрустнулось. Он опустил голову на руки, скрещенные на столе, – поза, ему несвойственная. Он понял, что им овладевает то состояние нервного перенапряжения, которое заставляло его в Швейцарии и под Краковом немедленно бросать работу, уходить в горы, бродить там пешком, изнурять себя физически. Здесь это было невозможно. Он был прикован к этой баньке и к чердаку, и не так к ним, как к событиям в Питере, к столбцам газет различных направлений, орущих, клевещущих, пытающихся сбить с толку рабочий класс и солдатские массы, опорочить в их глазах партию большевиков.
Он поднял голову. Газетные страницы лежали веером на столе, источая яд каждой своей строчкой. Вот кадетская «Речь»: «Партия народной свободы требует, чтобы немедленным арестом Ленина и его сообщников свобода и безопасность России были ограждены от новых посягательств».
«Они не провокаторы, но они хуже, чем провокаторы: они по своей деятельности всегда являлись вольно или невольно агентами Вильгельма II… Народ имеет право требовать от правительства свободной республики исчерпывающего расследования всей деятельности Ленина. К изучению большевизма мы не раз еще вернемся в ближайшем будущем». Это пишет Владимир Бурцев.[17]
«Господа, когда слышишь голоса прошедших через Германию лиц, когда вдумываешься в то, что они проповедуют, то для меня явственно звучит: продолжительное пребывание среди немцев, пропитанность их идеями – вот это что. Тут русского ничего нет». Это речь октябриста Савича.
Речь Милюкова: «Во всех случаях, связанных с именем Ленина, я отвечал только тремя словами: арестовать, арестовать, арестовать!»
«В зале Первого Кадетского Корпуса (Университетская набережная, 15, церковный вход) лекция С. А. Кливанского (Максим), члена Совета Р. и С. Д., „Революционеры или контрреволюционеры?“ Критика ленинизма. Вход 30 коп.».
«Кабаре Би-Ба-Бо. Итальянская, 19. Сегодня – съезд к 10 1/2 ч. веч. Лекарство от девичьей тоски. Песенка о Ленине. Кусочек пляжа. Песенка о большевике и меньшевике. Сказка о дедке и репке. Человек запломбированный и мн. др. Вход 10 рублей».
«Родные братья-казаки, к вам, свободные сыны привольных степей, дорогая мать-Россия протягивает руки и горько плачет. Найдите среди себя Ермака или Минина, а гражданина Керенского возьмите себе за Пожарского и спасите Россию. Довольно предательств, анархии и ленинского позора, скажите: руки прочь, принесите на ваших шашках мир и получите в награду мировой орден».