Страница:
– Он суров к врагам, но только к врагам, – сказал Дзержинский.
Снова воцарилось молчание. Лодка летела как стрела.
– Вы гребете отлично, – заметил Свердлов.
– Все та же ссылка, – улыбнулся Дзержинский. – Три раза пришлось бегать, из них два раза на лодке… В девяносто девятом – из Кайгородского, в девятьсот втором – из Верхоленска… У меня потом долго держались мозоли от этой дикой гребли.
– Спортсмены поневоле, – усмехнулся Свердлов.
Кондратий сидел за рулем молча, и ему казалось, что корни его волос холодеют от восторга и любви к этим людям.
12
13
14
Снова воцарилось молчание. Лодка летела как стрела.
– Вы гребете отлично, – заметил Свердлов.
– Все та же ссылка, – улыбнулся Дзержинский. – Три раза пришлось бегать, из них два раза на лодке… В девяносто девятом – из Кайгородского, в девятьсот втором – из Верхоленска… У меня потом долго держались мозоли от этой дикой гребли.
– Спортсмены поневоле, – усмехнулся Свердлов.
Кондратий сидел за рулем молча, и ему казалось, что корни его волос холодеют от восторга и любви к этим людям.
12
Проводив взглядом лодку, Ленин сказал:
– Какие люди! Их не сломишь.
Он уселся на берегу, остальные последовали его примеру. Было тихо. Легкий туман, предвестник осени, стлался над озером. В камышах слышались всплески и шумы. Неподалеку, свистя крыльями, пронесся стремительный чирок. Из мрака донеслась безмерно печальная, надрывающая душу перекличка отправляющихся на юг куликов.
С легкой завистью Ленин еще раз перебрал в уме все, что ему рассказали товарищи. Жизнь в здешней глуши показалась ему в этот момент нестерпимой. Его мысли унеслись далеко – в Питер и дальше – в Москву и другие края, откуда съехались делегаты на съезд, и он огорченно подумал о том, как мало пришлось ему ездить по России; он ни разу не бывал на Украине, в Туркестане, не видел Кавказа и Крыма, а в привольной Сибири был ссыльным, подневольным человеком, прикованным к одному месту. Его пронзило до боли острое желание побывать повсюду, быть среди людей, говорить с ними, смотреть им в глаза, чувствовать себя частицей этой силы.
Он тихонько вздохнул и повернулся к Коле:
– Искупаемся, Коля?
– Вот здорово! – воскликнул Коля. Он втянул свой тощий живот, штанишки сами с него свалились, и он бросился в воду.
– Он вас очень любит, – вполголоса сказал Зиновьев.
– Amor d'amor si paga[35], – быстро ответил Ленин.
Все разделись и полезли в воду.
– Не уплывайте далеко, – взмолился Зиновьев, когда Ленин пропал во мраке.
– Ничего, собака Треф на воде следов не чует, – последовал ответ уже издалека.
Потом стало тихо. Зиновьев озабоченно вглядывался в темноту.
– Увлекается, – пробормотал он беспокойно.
Вскоре забеспокоился и Емельянов.
– Поплыть за ним, что ли? – сказал он и, пустившись вплавь, исчез во тьме.
Вернулся Коля. Он запыхался, но был очень весел и не переставал восхищаться:
– Ох, как плавает! А ныряет до-о-лго!..
В темноте раздался всплеск. Это вернулся Емельянов.
– Уплыл… в темноте не найдешь.
Они все трое постояли с минуту в воде, прислушиваясь. Наконец Ленин появился из мрака, лихо работая саженками.
– Владимир Ильич, – укоризненно протянул Емельянов, – разве так можно?
– А что такого? Я знаменитый пловец, Григорий это отлично знает.
Они вышли на берег и уселись на траву. Всеми овладело приятное оцепенение. Было очень тепло. Над землей плыл комариный звон.
Зиновьев, разомлев, начал рассказывать о первых днях войны, заставших Ленина в Поронине, под Краковом, об аресте Ленина австрийскими властями по обвинению в шпионаже; Зиновьев тогда жил недалеко, в Закопане. Узнав об аресте Ленина, он сел на велосипед и в проливной дождь поехал за десять километров к польскому революционеру доктору Длусскому с просьбой о заступничестве.
– Тогда было плохо, а теперь еще хуже, – пробормотал Зиновьев.
Ленин сказал глуховатым голосом:
– Для русского революционера быть обвиненным в шпионаже в пользу царской России – вещь в высшей степени отвратительная и тяжкая… Скажу вам по секрету, что для него есть только одна вещь столь же отвратительная и тяжкая – это быть обвиненным в шпионаже в пользу кайзеровской Германии.
Эти слова вырвались непроизвольно – Ленин ни разу не касался в разговорах этого вопроса, Емельянов впервые за все время понял, что всю шумиху с «германским шпионажем» Ленин переживает вовсе не так легко, как казалось. Впрочем, Ленин тут же перевел разговор на другое, но тотчас умолк: откуда-то с озера послышалось пение и теньканье гитары. И это теньканье и пение на лодках в темноте под звездами, среди тихих всплесков воды и комариного звона, навевали спокойствие и грусть.
– Да-а, – произнес Ленин. – Хорошо в глуши сидеть, созерцать красоты природы… Что может быть лучше с точки зрения поэта или художника? Как там сказано?.. «Бежит он, тихий и суровый[36], и звуков и смятенья полн, на берега пустынных волн, в широкошумные дубровы…» А мне, грешному, хочется в Питер, в гущу событий, в кипение масс… Я ведь Питер даже толком и не рассмотрел на этот раз. Даже Медного всадника не видел! А сюда бы Горького прислать… Пусть посидит, подумает. Зря он увлекся чисто политической деятельностью. В политике он путает. Он лучше видит и понимает человека и тонкости человеческих взаимоотношений, чем столкновения классов и тонкости классовых взаимоотношений… Горький и меня защищал в своей газете в статейке «Не трогайте Ленина» и в других статейках скорее как Ульянова-Ленина, то есть некую известную ему и уважаемую им личность, нежели как представителя и защитника интересов определенного класса. Политика – область человеческих отношений, имеющая дело не с единицами, а с миллионами… Он-то, наверно, сердился бы, если бы мы мешались в его творчество, указывая ему, как описывать звездную ночь или озерную зыбь… Вот такую, как сейчас… Да, для художника одиночество часто необходимо. Нам, политикам, людям земным, одиночество возбраняется. Наша стихия массы. Поэты тоже, вероятно, несмотря на их вдохновенное ремесло, сознают, что творят для масс. Но это у них не так грубо, не так непосредственно. Возможно, что лучшие свои вещи они создают тогда, когда забывают об этом хотя бы ненадолго. А для нас такое забвение – верная гибель… Коля, ты не замерз?
– Нет.
Ленин рассмеялся:
– А ведь мы тоже ведем теперь далеко не прозаическую жизнь. Шалаш, уединение, подполье, переодевание, ищейка Треф… Нешуточное дело для ортодоксальных марксистов, знающих «Капитал» вдоль и поперек, как мужик свой двор. Эсеры считали себя всегда романтиками, а нас, социал-демократов, – сухарями… Очевидно, Бакунин так же относился к Марксу[37]. А поглядите-ка на эсеров! Выветрилась мужицкая романтика, поблекла. Ничего от нее не осталось. Смирные, пузатенькие… Крестьянская партия, а землицу мужику не дает, а мы, сухари, дадим! Власти хочется, а боятся. А мы, сухари, не боимся. «Мужицкого министра» Чернова обвинили вслед за мной в шпионаже, а он смиренно ушел из министерства, ждет, видите ли, законного расследования! Плюнули ему в рожу, а он утерся и сказал: «Божья роса». А мы ушли в подполье. А в подполье комары кусаются. Коля, искупаемся еще раз!
– Только, чур, далеко не заплывать, – сказал Емельянов.
Ленин и Коля снова полезли в воду, пошумели там, повозились, затем выскочили на берег и стали одеваться.
– Тебе скоро в школу, – сказал Емельянов. – Придется перекочевать обратно домой, мама велела.
Коля сказал угрюмо:
– Никуда я не уйду. Я здесь буду!
Емельянов спокойно возразил:
– Как так здесь? Учиться надо.
Ленин сказал из темноты:
– А ведь нам скучно будет без Коли… Пусть остается. Достаньте учебники, тетрадки, я с ним буду заниматься. Коля, согласен?
– Да, – буркнул Коля, стараясь скрыть свое ликование.
– Ш-ш-ш, – прошипел Емельянов: к берегу приближались две лодки с дачниками. Теньканье гитары и голоса раздались совсем близко.
– Неужели пристанут к берегу? – зашептал Зиновьев.
Мужской голос на одной из лодок пел:
– Молчи, балда! – поддержал даму мужской голос.
Первая лодка загнусила, захлебываясь:
Лодки удалялись.
«Белые, бледные, нежно-душистые[38], грезят ночные цветы», – несся издали нестройный хор, затем пропал, истаял. Стало тихо.
– Если бы они знали, что вы здесь! – с веселым злорадством воскликнул Емельянов.
– Ах, пошляки, ах, пошляки! – весь закачался от негодования Зиновьев.
– Да, – с задумчивой усмешкой сказал Ленин. – «Щеки, как розы „Глуар де Дижон“…»
Обратно с озера в шалаш шли молча. На всех, даже на Колю, подействовала эта пошлая и ничтожная жизнь, дохнувшая винным перегаром и похабщиной на их тихое убежище. Каждый думал свою думу. Зиновьев думал о том, что старая Россия жива, она поет, разглагольствует, пьет самогон и политуру, декадентствует, торгует, похабничает, ей наплевать на революционеров, преследуемых, вынужденных скрываться; а сознательных пролетариев мало, и они теряются в огромном мещанском болоте.
Емельянов думал о том, как хорошо, что дачники не вздумали пристать к берегу; однако, когда начнется охотничий сезон, здесь вправду станет небезопасно, и, пожалуй, Свердлов верно сказал.
Коля все не переставал восхищаться тем, как Ленин плавает, и по этой причине еще больше негодовал на дачников за их частушку о «шпионщиках-чиках», и ему казалось, что эти частушки больно задели Ленина, и ему было жаль Ленина, и от этого он готов был заплакать в темноте.
Ленин же думал совсем не о том. Он думал о том, что делать революцию и строить социализм так или иначе придется также и с этими маленькими людьми, которые пели и визжали в лодках, что нельзя сделать специальных людей для социализма, что надо будет этих переделать, надо будет с этими работать, ибо страны Утопии нет, есть страна Россия. Это будет нелегко, трудно, чертовски трудно, труднее, чем сделать самое революцию, но другого выхода нет; потом подрастут вот такие, как Коля, с ними будут свои трудности, но все-таки с ними будет легче. Он положил руку Коле на плечо, и Коле показалось, что Ленин понял, о чем он, Коля, думает, и от этого у Коли сжалось сердце.
– Какие люди! Их не сломишь.
Он уселся на берегу, остальные последовали его примеру. Было тихо. Легкий туман, предвестник осени, стлался над озером. В камышах слышались всплески и шумы. Неподалеку, свистя крыльями, пронесся стремительный чирок. Из мрака донеслась безмерно печальная, надрывающая душу перекличка отправляющихся на юг куликов.
С легкой завистью Ленин еще раз перебрал в уме все, что ему рассказали товарищи. Жизнь в здешней глуши показалась ему в этот момент нестерпимой. Его мысли унеслись далеко – в Питер и дальше – в Москву и другие края, откуда съехались делегаты на съезд, и он огорченно подумал о том, как мало пришлось ему ездить по России; он ни разу не бывал на Украине, в Туркестане, не видел Кавказа и Крыма, а в привольной Сибири был ссыльным, подневольным человеком, прикованным к одному месту. Его пронзило до боли острое желание побывать повсюду, быть среди людей, говорить с ними, смотреть им в глаза, чувствовать себя частицей этой силы.
Он тихонько вздохнул и повернулся к Коле:
– Искупаемся, Коля?
– Вот здорово! – воскликнул Коля. Он втянул свой тощий живот, штанишки сами с него свалились, и он бросился в воду.
– Он вас очень любит, – вполголоса сказал Зиновьев.
– Amor d'amor si paga[35], – быстро ответил Ленин.
Все разделись и полезли в воду.
– Не уплывайте далеко, – взмолился Зиновьев, когда Ленин пропал во мраке.
– Ничего, собака Треф на воде следов не чует, – последовал ответ уже издалека.
Потом стало тихо. Зиновьев озабоченно вглядывался в темноту.
– Увлекается, – пробормотал он беспокойно.
Вскоре забеспокоился и Емельянов.
– Поплыть за ним, что ли? – сказал он и, пустившись вплавь, исчез во тьме.
Вернулся Коля. Он запыхался, но был очень весел и не переставал восхищаться:
– Ох, как плавает! А ныряет до-о-лго!..
В темноте раздался всплеск. Это вернулся Емельянов.
– Уплыл… в темноте не найдешь.
Они все трое постояли с минуту в воде, прислушиваясь. Наконец Ленин появился из мрака, лихо работая саженками.
– Владимир Ильич, – укоризненно протянул Емельянов, – разве так можно?
– А что такого? Я знаменитый пловец, Григорий это отлично знает.
Они вышли на берег и уселись на траву. Всеми овладело приятное оцепенение. Было очень тепло. Над землей плыл комариный звон.
Зиновьев, разомлев, начал рассказывать о первых днях войны, заставших Ленина в Поронине, под Краковом, об аресте Ленина австрийскими властями по обвинению в шпионаже; Зиновьев тогда жил недалеко, в Закопане. Узнав об аресте Ленина, он сел на велосипед и в проливной дождь поехал за десять километров к польскому революционеру доктору Длусскому с просьбой о заступничестве.
– Тогда было плохо, а теперь еще хуже, – пробормотал Зиновьев.
Ленин сказал глуховатым голосом:
– Для русского революционера быть обвиненным в шпионаже в пользу царской России – вещь в высшей степени отвратительная и тяжкая… Скажу вам по секрету, что для него есть только одна вещь столь же отвратительная и тяжкая – это быть обвиненным в шпионаже в пользу кайзеровской Германии.
Эти слова вырвались непроизвольно – Ленин ни разу не касался в разговорах этого вопроса, Емельянов впервые за все время понял, что всю шумиху с «германским шпионажем» Ленин переживает вовсе не так легко, как казалось. Впрочем, Ленин тут же перевел разговор на другое, но тотчас умолк: откуда-то с озера послышалось пение и теньканье гитары. И это теньканье и пение на лодках в темноте под звездами, среди тихих всплесков воды и комариного звона, навевали спокойствие и грусть.
– Да-а, – произнес Ленин. – Хорошо в глуши сидеть, созерцать красоты природы… Что может быть лучше с точки зрения поэта или художника? Как там сказано?.. «Бежит он, тихий и суровый[36], и звуков и смятенья полн, на берега пустынных волн, в широкошумные дубровы…» А мне, грешному, хочется в Питер, в гущу событий, в кипение масс… Я ведь Питер даже толком и не рассмотрел на этот раз. Даже Медного всадника не видел! А сюда бы Горького прислать… Пусть посидит, подумает. Зря он увлекся чисто политической деятельностью. В политике он путает. Он лучше видит и понимает человека и тонкости человеческих взаимоотношений, чем столкновения классов и тонкости классовых взаимоотношений… Горький и меня защищал в своей газете в статейке «Не трогайте Ленина» и в других статейках скорее как Ульянова-Ленина, то есть некую известную ему и уважаемую им личность, нежели как представителя и защитника интересов определенного класса. Политика – область человеческих отношений, имеющая дело не с единицами, а с миллионами… Он-то, наверно, сердился бы, если бы мы мешались в его творчество, указывая ему, как описывать звездную ночь или озерную зыбь… Вот такую, как сейчас… Да, для художника одиночество часто необходимо. Нам, политикам, людям земным, одиночество возбраняется. Наша стихия массы. Поэты тоже, вероятно, несмотря на их вдохновенное ремесло, сознают, что творят для масс. Но это у них не так грубо, не так непосредственно. Возможно, что лучшие свои вещи они создают тогда, когда забывают об этом хотя бы ненадолго. А для нас такое забвение – верная гибель… Коля, ты не замерз?
– Нет.
Ленин рассмеялся:
– А ведь мы тоже ведем теперь далеко не прозаическую жизнь. Шалаш, уединение, подполье, переодевание, ищейка Треф… Нешуточное дело для ортодоксальных марксистов, знающих «Капитал» вдоль и поперек, как мужик свой двор. Эсеры считали себя всегда романтиками, а нас, социал-демократов, – сухарями… Очевидно, Бакунин так же относился к Марксу[37]. А поглядите-ка на эсеров! Выветрилась мужицкая романтика, поблекла. Ничего от нее не осталось. Смирные, пузатенькие… Крестьянская партия, а землицу мужику не дает, а мы, сухари, дадим! Власти хочется, а боятся. А мы, сухари, не боимся. «Мужицкого министра» Чернова обвинили вслед за мной в шпионаже, а он смиренно ушел из министерства, ждет, видите ли, законного расследования! Плюнули ему в рожу, а он утерся и сказал: «Божья роса». А мы ушли в подполье. А в подполье комары кусаются. Коля, искупаемся еще раз!
– Только, чур, далеко не заплывать, – сказал Емельянов.
Ленин и Коля снова полезли в воду, пошумели там, повозились, затем выскочили на берег и стали одеваться.
– Тебе скоро в школу, – сказал Емельянов. – Придется перекочевать обратно домой, мама велела.
Коля сказал угрюмо:
– Никуда я не уйду. Я здесь буду!
Емельянов спокойно возразил:
– Как так здесь? Учиться надо.
Ленин сказал из темноты:
– А ведь нам скучно будет без Коли… Пусть остается. Достаньте учебники, тетрадки, я с ним буду заниматься. Коля, согласен?
– Да, – буркнул Коля, стараясь скрыть свое ликование.
– Ш-ш-ш, – прошипел Емельянов: к берегу приближались две лодки с дачниками. Теньканье гитары и голоса раздались совсем близко.
– Неужели пристанут к берегу? – зашептал Зиновьев.
Мужской голос на одной из лодок пел:
Другой, пьяный голос со второй лодки вмешался невпопад:
Дитя, не тянися весною за розой.
Розу и летом сорвешь.
Ранней весною фиалки сбирают,
Помня, что летом фиалок уж нет.
Летом захочешь фиалок нарвать ты,
Ан уж фиалок-то нет.
Горько заплачешь, весну пропустивши,
Но уж слезами ее не вернешь…
– Замолчите, несносный!.. – игриво произнес женский голос.
Теперь твои губы, что сок земляники,
Щеки, как розы «Глуар де Дижон»…
– Молчи, балда! – поддержал даму мужской голос.
Первая лодка загнусила, захлебываясь:
Вторая лодка, улюлюкая, отозвалась:
Сначала модель от Пакэна,
Потом пышных юбок волна,
Потом кружева, точно пена,
Потом, потом… она!
и, похохотав, перешла на другое:
Мадам Клоц! Заберите Борю,
Ведь ребенок сам не рад,
На поле он сделал морю…
– Это уже про нас, – шепнул Ленин и тихонько-тихонько засмеялся.
Германщики-чики,
Шпионщики-чики,
Вильгельмовы трепачи!
Лодки удалялись.
«Белые, бледные, нежно-душистые[38], грезят ночные цветы», – несся издали нестройный хор, затем пропал, истаял. Стало тихо.
– Если бы они знали, что вы здесь! – с веселым злорадством воскликнул Емельянов.
– Ах, пошляки, ах, пошляки! – весь закачался от негодования Зиновьев.
– Да, – с задумчивой усмешкой сказал Ленин. – «Щеки, как розы „Глуар де Дижон“…»
Обратно с озера в шалаш шли молча. На всех, даже на Колю, подействовала эта пошлая и ничтожная жизнь, дохнувшая винным перегаром и похабщиной на их тихое убежище. Каждый думал свою думу. Зиновьев думал о том, что старая Россия жива, она поет, разглагольствует, пьет самогон и политуру, декадентствует, торгует, похабничает, ей наплевать на революционеров, преследуемых, вынужденных скрываться; а сознательных пролетариев мало, и они теряются в огромном мещанском болоте.
Емельянов думал о том, как хорошо, что дачники не вздумали пристать к берегу; однако, когда начнется охотничий сезон, здесь вправду станет небезопасно, и, пожалуй, Свердлов верно сказал.
Коля все не переставал восхищаться тем, как Ленин плавает, и по этой причине еще больше негодовал на дачников за их частушку о «шпионщиках-чиках», и ему казалось, что эти частушки больно задели Ленина, и ему было жаль Ленина, и от этого он готов был заплакать в темноте.
Ленин же думал совсем не о том. Он думал о том, что делать революцию и строить социализм так или иначе придется также и с этими маленькими людьми, которые пели и визжали в лодках, что нельзя сделать специальных людей для социализма, что надо будет этих переделать, надо будет с этими работать, ибо страны Утопии нет, есть страна Россия. Это будет нелегко, трудно, чертовски трудно, труднее, чем сделать самое революцию, но другого выхода нет; потом подрастут вот такие, как Коля, с ними будут свои трудности, но все-таки с ними будет легче. Он положил руку Коле на плечо, и Коле показалось, что Ленин понял, о чем он, Коля, думает, и от этого у Коли сжалось сердце.
13
Купание это было последним. Ночи становились все холоднее. Надежда Кондратьевна слала теплые вещи, но все равно по утрам было страшновато вылезать из шалаша: ветер ранней осени посвистывал среди деревьев и кустов, кружил не пожелтевшие еще листья, морщил невысокую водичку на скошенном лугу. Впрочем, Ленин как будто не замечал холода, как раньше не замечал жары. Он работал теперь над своей очередной статьей, озаглавленной «Уроки революции», и вел оживленную переписку с президиумом происходящего в Питере съезда партии.
Однажды на закате солнца Сережа привел к шалашу худощавого человека, невысокого, складного, с пышной черной шевелюрой и черными усами под большим нерусским носом. Стог и верхушки деревьев были залиты ослепительно-красными лучами заходящего солнца. Вечер был холодный и ветреный.
Человек с усами пересек поляну, оставляя за собой длинную тень, и на опушке остановился, недоуменно озираясь. Ленин, стоявший возле стога, подошел к нему и сказал:
– Здравствуйте.
Человек обернулся и посмотрел на Ленина равнодушным взглядом.
– Что, не узнаете, товарищ Серго? – спросил Ленин насмешливо, очень довольный тем, что его нельзя узнать.
Лицо Серго вдруг расплылось в улыбке. Он кинулся к Ленину, обнял его, отступил на шаг назад и снова обнял, приговаривая:
– Владимир Ильич!.. Ай, дорогой дачник!.. Ай, дорогой человек!..
Он огляделся. Все кругом было пустынно, и дул ветер. Ленин выглядел так одиноко на этом залитом лучами заката лугу и так непривычно было Серго видеть Ленина одного, без товарищей, что он не знал что сказать.
Он думал, что увидит Ленина в большой уединенной даче, вокруг которой расставлена охрана из проверенных рабочих, может быть с пулеметами. Он теперь понимал сам, что глупо было так предполагать, и в то же время был очень огорчен тем, что вождь партии, за которого сотни людей отдали бы свою жизнь, по сути дела беззащитен.
Алый закат настраивал на торжественный лад и на тихий разговор. А Серго это было трудно при его южной экспансивности. Узнав, что Ленин живет в стогу, он возмущенно всплеснул руками:
– Нехорошо! А я думал, что вы на даче за озером! Как вы тут работаете?.. У вас же нет стола!
Ленин спросил:
– Что на съезде?
– Сейчас расскажу.
Из шалаша между тем вылезли Коля и Зиновьев. Емельянов в это время был в Разливе. Сережа передал Коле кошелку с картошкой и старую овчину и начал разжигать костер.
– Оставайтесь на ночь, – сказал Ленин. – Утром уедете и к началу заседания будете уже в Питере. Условились? Вот и хорошо! Сережа, отправляйся домой. Пораньше приезжай за товарищем.
Сережа ушел к лодке.
Поели хлеба с селедкой и полезли в шалаш. Коля долго слушал их разговор, борясь с дремотой. Но слушать было неинтересно: Ленин, а иногда Зиновьев спрашивали, Серго отвечал, но называл больше фамилии и числа: «Столько-то за, столько-то против… Такой-то за, такой-то против…»
Ленин слушал с вниманием и азартом, то и дело переспрашивал, смеялся, мрачнел, произносил свое многозначительное «гм, гм», а Колю от этих имен и чисел ужасно клонило ко сну. Он еще слышал, как Серго сказал:
– Я Чхеидзе сказал все, что про него думаю. Я ему по-грузински сказал, чтобы он лучше понял: «Ты тюремщик, вот ты кто!»
После этого Коля уснул, а проснувшись на рассвете, опять услышал то же самое – Ленин задает вопросы, а Серго отвечает.
– Вы мне про делегатов расскажите, про рядовых делегатов, с мест. Что они? Какое настроение? Нет ли растерянности? Нет ли упадка духа?
– Ай, Владимир Ильич, какие могут быть сомнения! Люди полны бодрости и веры в победу. Все выросли, возмужали… Вожди! Честное слово, вожди! Артем из харьковской организации, Ворошилов из Луганска, Джапаридзе из Баку, Шумяцкий из Сибири, Бубнов из Иваново-Вознесенска, Цвилинг из Челябинска, Мясников из Минска… А наш выборжский Калинин!.. Души пролетарские – головы министерские…
– Молодежи много?
– Средний возраст делегатов – двадцать девять лет.
– А Минин так и не приехал?
– Арестован по дороге в Питер.
– И Антонов из Саратова не прибыл?
– Тоже арестован. Сняли с парохода вместе с Мининым.
– Сколько, вы сказали, рабочих на съезде?
– Семьдесят человек.
– Больше половины! Разве мы могли мечтать об этом еще полгода назад! – Помолчав, Ленин спросил: – Какое же письмо прислал Мартов?
Серго сердито буркнул:
– Нехорошее письмо! Половинчатое письмо!
Коля снова заснул, а когда проснулся во второй раз, было уже тихо. Все спали. Неяркое солнце всходило на сером небе. Коля вылез из шалаша, побежал к озеру, умылся. Затем он пошел в свой ежедневный обход.
Прежде всего он проверил, как там обстоят дела у Рассоловых на сенокосе. Он пробрался к сенокосу и, затаившись в кустах, стал наблюдать. Из шалаша торчали босые ноги. Вскоре они стали тереться одна о другую, видно замерзли, но еще не знали, что замерзли, начали шевелить пальцами, подрагивать, потом одна нога скрылась в шалаше, за ней другая, затем обе высунулись снова и опять начали тереться одна о другую. Коля чуть не рассмеялся вслух: так они были смешны, эти мерзнущие ноги. Наконец они исчезли, и спустя минуту из шалаша вылез Рассолов. Он постоял-постоял на этих же самых ногах, уже потерявших свою особность, позевал и пошел в лес. Коля хотел было отправиться дальше, но вдруг увидел, что из шалаша вылезла еще одна пара босых ног, поменьше, и вслед за ними появился заспанный Витя, сын Рассолова, друг и соперник Коли. Коля тихо хихикнул при виде его растрепанной головы и заспанного лица. Он обрадовался, что будет с кем поиграть в разведчиков или индейцев здесь, в лесу, и уже приготовился оглушить Витю пронзительнейшим кличем племени команчей, но сразу же вспомнил о своих обязанностях и осекся: Витя, узнав, что Коля здесь, неподалеку, мог повадиться к нему в гости. Коля с ужасом подумал о том, что мог бы натворить ненароком! Он отодвинулся в глубь леса с таким страхом, словно действительно увидел перед собой шпика.
Очутившись возле уже знакомой ему муравьиной кучи, Коля сел на траву и задумался. Все-таки жаль, что не придется побегать с Витей и что нельзя открыться ему! Вот бы он ошарашил Витю, рассказав, что творится здесь, в болотистом лесу у озера, под самым носом у Рассоловых! И вдруг пожалел Витю, вспомнив его скучное, заспанное лицо. «Скучно ему», – улыбаясь с чувством превосходства, подумал Коля.
– Ай, как ему скучно! – сказал Коля вслух, подражая тому веселому человеку с усами, который был теперь у Ленина.
Он обошел окрестности и, снова вернувшись к шалашу, замер в кустах, наблюдая. Отец уже приехал. С ним был Сашка. Они сидели с Лениным возле ярко горевшего костра и о чем-то разговаривали. Вскоре из шалаша вылез Серго.
– Заспались, заспались, – сказал ему Ленин. – Опоздаете на утреннее заседание. А резолюции я уже пробежал. Я там сделал некоторые поправочки. Покажите товарищам.
Серго блаженно щурился на солнце. Из шалаша вылез Зиновьев. Он выглядел оживленным и бодрым и позвал Серго к озеру умываться. Они ушли. Коля подумал о том, что Зиновьев в присутствии приезжих людей оживляется, обычно же он теперь молчалив и как-то ленив. Коля в этом ощущал некую маленькую фальшь. Он смутно думал о том, что Зиновьев на людях старается быть, как Ленин, показать людям, что он точно такой, как Ленин, что он думает, как Ленин, не менее Ленина бодр, уверен и дружелюбен. Коля не умел делать выводов из своих наблюдений, да и не очень задумывался над их смыслом, он только примечал: если бы не было Серго, Зиновьев никогда не пошел бы в это холодное утро умываться на озеро, не шагал бы так размашисто, помахивая полотенцем, не говорил бы так громко.
Вернувшись с озера, Серго отказался пить чай и ушел с Сашкой к лодке. Перед уходом он крепко пожал руку Зиновьеву, долго тряс руку Ленину, потом пошел, но остановился на опушке, обвел глазами шалаш, стог и всю поляну, развел руками, хохотнул и пропал среди деревьев.
Зиновьев сразу увял, уселся и стал разуваться: ногу терла плохо намотанная портянка.
Коля подошел к костру и спросил у отца:
– Книжки привез?
Он спросил это довольно громко, чтобы Ленин услышал и еще раз подтвердил свое обещание. Но Ленин был, по-видимому, занят своими мыслями и смотрел отсутствующим взглядом на огонь костра. А Емельянов забыл про обещание Ленина и диву давался, почему Коля все пристает к нему насчет школьных учебников и с чего это он стал таким прилежным.
– Не мешай, – шепнул Емельянов, кивая на Ленина. – Через несколько дней сам поедешь в Питер с Сашей или Кондратием и купишь. Там тетка Марфа будет тебе шить костюм.
Однажды на закате солнца Сережа привел к шалашу худощавого человека, невысокого, складного, с пышной черной шевелюрой и черными усами под большим нерусским носом. Стог и верхушки деревьев были залиты ослепительно-красными лучами заходящего солнца. Вечер был холодный и ветреный.
Человек с усами пересек поляну, оставляя за собой длинную тень, и на опушке остановился, недоуменно озираясь. Ленин, стоявший возле стога, подошел к нему и сказал:
– Здравствуйте.
Человек обернулся и посмотрел на Ленина равнодушным взглядом.
– Что, не узнаете, товарищ Серго? – спросил Ленин насмешливо, очень довольный тем, что его нельзя узнать.
Лицо Серго вдруг расплылось в улыбке. Он кинулся к Ленину, обнял его, отступил на шаг назад и снова обнял, приговаривая:
– Владимир Ильич!.. Ай, дорогой дачник!.. Ай, дорогой человек!..
Он огляделся. Все кругом было пустынно, и дул ветер. Ленин выглядел так одиноко на этом залитом лучами заката лугу и так непривычно было Серго видеть Ленина одного, без товарищей, что он не знал что сказать.
Он думал, что увидит Ленина в большой уединенной даче, вокруг которой расставлена охрана из проверенных рабочих, может быть с пулеметами. Он теперь понимал сам, что глупо было так предполагать, и в то же время был очень огорчен тем, что вождь партии, за которого сотни людей отдали бы свою жизнь, по сути дела беззащитен.
Алый закат настраивал на торжественный лад и на тихий разговор. А Серго это было трудно при его южной экспансивности. Узнав, что Ленин живет в стогу, он возмущенно всплеснул руками:
– Нехорошо! А я думал, что вы на даче за озером! Как вы тут работаете?.. У вас же нет стола!
Ленин спросил:
– Что на съезде?
– Сейчас расскажу.
Из шалаша между тем вылезли Коля и Зиновьев. Емельянов в это время был в Разливе. Сережа передал Коле кошелку с картошкой и старую овчину и начал разжигать костер.
– Оставайтесь на ночь, – сказал Ленин. – Утром уедете и к началу заседания будете уже в Питере. Условились? Вот и хорошо! Сережа, отправляйся домой. Пораньше приезжай за товарищем.
Сережа ушел к лодке.
Поели хлеба с селедкой и полезли в шалаш. Коля долго слушал их разговор, борясь с дремотой. Но слушать было неинтересно: Ленин, а иногда Зиновьев спрашивали, Серго отвечал, но называл больше фамилии и числа: «Столько-то за, столько-то против… Такой-то за, такой-то против…»
Ленин слушал с вниманием и азартом, то и дело переспрашивал, смеялся, мрачнел, произносил свое многозначительное «гм, гм», а Колю от этих имен и чисел ужасно клонило ко сну. Он еще слышал, как Серго сказал:
– Я Чхеидзе сказал все, что про него думаю. Я ему по-грузински сказал, чтобы он лучше понял: «Ты тюремщик, вот ты кто!»
После этого Коля уснул, а проснувшись на рассвете, опять услышал то же самое – Ленин задает вопросы, а Серго отвечает.
– Вы мне про делегатов расскажите, про рядовых делегатов, с мест. Что они? Какое настроение? Нет ли растерянности? Нет ли упадка духа?
– Ай, Владимир Ильич, какие могут быть сомнения! Люди полны бодрости и веры в победу. Все выросли, возмужали… Вожди! Честное слово, вожди! Артем из харьковской организации, Ворошилов из Луганска, Джапаридзе из Баку, Шумяцкий из Сибири, Бубнов из Иваново-Вознесенска, Цвилинг из Челябинска, Мясников из Минска… А наш выборжский Калинин!.. Души пролетарские – головы министерские…
– Молодежи много?
– Средний возраст делегатов – двадцать девять лет.
– А Минин так и не приехал?
– Арестован по дороге в Питер.
– И Антонов из Саратова не прибыл?
– Тоже арестован. Сняли с парохода вместе с Мининым.
– Сколько, вы сказали, рабочих на съезде?
– Семьдесят человек.
– Больше половины! Разве мы могли мечтать об этом еще полгода назад! – Помолчав, Ленин спросил: – Какое же письмо прислал Мартов?
Серго сердито буркнул:
– Нехорошее письмо! Половинчатое письмо!
Коля снова заснул, а когда проснулся во второй раз, было уже тихо. Все спали. Неяркое солнце всходило на сером небе. Коля вылез из шалаша, побежал к озеру, умылся. Затем он пошел в свой ежедневный обход.
Прежде всего он проверил, как там обстоят дела у Рассоловых на сенокосе. Он пробрался к сенокосу и, затаившись в кустах, стал наблюдать. Из шалаша торчали босые ноги. Вскоре они стали тереться одна о другую, видно замерзли, но еще не знали, что замерзли, начали шевелить пальцами, подрагивать, потом одна нога скрылась в шалаше, за ней другая, затем обе высунулись снова и опять начали тереться одна о другую. Коля чуть не рассмеялся вслух: так они были смешны, эти мерзнущие ноги. Наконец они исчезли, и спустя минуту из шалаша вылез Рассолов. Он постоял-постоял на этих же самых ногах, уже потерявших свою особность, позевал и пошел в лес. Коля хотел было отправиться дальше, но вдруг увидел, что из шалаша вылезла еще одна пара босых ног, поменьше, и вслед за ними появился заспанный Витя, сын Рассолова, друг и соперник Коли. Коля тихо хихикнул при виде его растрепанной головы и заспанного лица. Он обрадовался, что будет с кем поиграть в разведчиков или индейцев здесь, в лесу, и уже приготовился оглушить Витю пронзительнейшим кличем племени команчей, но сразу же вспомнил о своих обязанностях и осекся: Витя, узнав, что Коля здесь, неподалеку, мог повадиться к нему в гости. Коля с ужасом подумал о том, что мог бы натворить ненароком! Он отодвинулся в глубь леса с таким страхом, словно действительно увидел перед собой шпика.
Очутившись возле уже знакомой ему муравьиной кучи, Коля сел на траву и задумался. Все-таки жаль, что не придется побегать с Витей и что нельзя открыться ему! Вот бы он ошарашил Витю, рассказав, что творится здесь, в болотистом лесу у озера, под самым носом у Рассоловых! И вдруг пожалел Витю, вспомнив его скучное, заспанное лицо. «Скучно ему», – улыбаясь с чувством превосходства, подумал Коля.
– Ай, как ему скучно! – сказал Коля вслух, подражая тому веселому человеку с усами, который был теперь у Ленина.
Он обошел окрестности и, снова вернувшись к шалашу, замер в кустах, наблюдая. Отец уже приехал. С ним был Сашка. Они сидели с Лениным возле ярко горевшего костра и о чем-то разговаривали. Вскоре из шалаша вылез Серго.
– Заспались, заспались, – сказал ему Ленин. – Опоздаете на утреннее заседание. А резолюции я уже пробежал. Я там сделал некоторые поправочки. Покажите товарищам.
Серго блаженно щурился на солнце. Из шалаша вылез Зиновьев. Он выглядел оживленным и бодрым и позвал Серго к озеру умываться. Они ушли. Коля подумал о том, что Зиновьев в присутствии приезжих людей оживляется, обычно же он теперь молчалив и как-то ленив. Коля в этом ощущал некую маленькую фальшь. Он смутно думал о том, что Зиновьев на людях старается быть, как Ленин, показать людям, что он точно такой, как Ленин, что он думает, как Ленин, не менее Ленина бодр, уверен и дружелюбен. Коля не умел делать выводов из своих наблюдений, да и не очень задумывался над их смыслом, он только примечал: если бы не было Серго, Зиновьев никогда не пошел бы в это холодное утро умываться на озеро, не шагал бы так размашисто, помахивая полотенцем, не говорил бы так громко.
Вернувшись с озера, Серго отказался пить чай и ушел с Сашкой к лодке. Перед уходом он крепко пожал руку Зиновьеву, долго тряс руку Ленину, потом пошел, но остановился на опушке, обвел глазами шалаш, стог и всю поляну, развел руками, хохотнул и пропал среди деревьев.
Зиновьев сразу увял, уселся и стал разуваться: ногу терла плохо намотанная портянка.
Коля подошел к костру и спросил у отца:
– Книжки привез?
Он спросил это довольно громко, чтобы Ленин услышал и еще раз подтвердил свое обещание. Но Ленин был, по-видимому, занят своими мыслями и смотрел отсутствующим взглядом на огонь костра. А Емельянов забыл про обещание Ленина и диву давался, почему Коля все пристает к нему насчет школьных учебников и с чего это он стал таким прилежным.
– Не мешай, – шепнул Емельянов, кивая на Ленина. – Через несколько дней сам поедешь в Питер с Сашей или Кондратием и купишь. Там тетка Марфа будет тебе шить костюм.
14
Шотман, в золотом пенсне и черной шляпе, с тросточкой в руках – ни дать ни взять прогуливающийся дачник, – приехал вечером и застал Ленина очень обеспокоенным последними новостями. Ленин сидел у костра. Отсветы пламени тревожно метались по его лицу. Газеты, полученные утром, исчерканные красным и синим карандашом, валялись окрест, как после побоища. Без этих яростно раскиданных газет пылающий костер с кипящим чайником и сидящими вокруг тремя мужчинами и мальчиком имел бы вполне мирный вид.
Ради конспирации Шотман молча собрал и сложил в кучу газеты. Затем он сел к костру и стал рассказывать. Обычно уравновешенный и сдержанный, Шотман сегодня был взволнован: в газетах появилось сообщение о происходящем съезде большевиков и цитировалось заявление Свердлова о том, что Ленин, не имея возможности присутствовать на съезде, тем не менее находится поблизости и незримо руководит съездом. В связи с этим засуетились прокуратура и контрразведка, по Питеру ходят слухи, что они собираются запросить съезд о местонахождении Ленина и в случае отказа сообщить, где он находится, возбудят против участников съезда уголовное обвинение в укрывательстве. А в вечерних газетах – Шотман привез их с собой – была напечатана сенсационная статейка: «Новые улики против Ленина». Некий Семен Кушнир, «случайно задержанный милицией в Киеве», оказался «одним из мелких немецких шпионов, работающих в России». «По вопросу о своей шпионской работе он имел личную беседу с Гинденбургом. В делах шпионажа им руководил австриец Фридерис. О Ленине Фридерис говорил ему, что для Ленина касса в Германии всегда открыта и он может получать сколько хочет денег».
Об этих новостях Шотман возбужденно рассказал Ленину и Зиновьеву. Ленин быстро просмотрел вечернюю газету и махнул рукой:
– Расчет на стопроцентных идиотов! «Один из мелких немецких шпионов» имел личную беседу с главнокомандующим германской армией фон Гинденбургом… Весьма убедительно! Все это ерунда. Вот что важно, вот где гвоздь политического момента: буржуазия решила сорганизоваться против революционного пролетариата. Решено провести «государственное совещание». И, конечно, в Москве, древней столице… Под трезвон сорока сороков… Туда съедутся крупнейшие фабриканты, биржевые и банковские воротилы, помещики, царские генералы и святители православной церкви, а наши эсеры и меньшевики – за ними, петушком, петушком, как покойный Петр Иванович Бобчинский! Контрреволюция готовится к решительной борьбе. У них в арсенале кое-что есть. Вот Рябушинский на торгово-промышленном съезде провозглашает, что для выхода из положения «потребуется костлявая рука голода, которая схватила бы за горло лжедрузей народа – демократические советы и комитеты». Вот их первый союзник – голод. Второй бонапартистская диктатура. А в крайнем случае – и мы должны всегда помнить об этом! – они пустят немцев в революционный Питер. Думаю, что русская буржуазия не забыла господина Тьера[39]… Как только дело доходит до кармана, весь патриотизм буржуазии идет насмарку… Вот, Александр Васильевич, какие дела.
– Да, дела серьезные, – согласился Шотман, нахмурившись.
– Пожалуйста, передайте в ЦК: сейчас многое зависит от московских товарищей. Надо поднять всю пролетарскую Москву против «государственного совещания»… Вплоть до всеобщей забастовки.
– Передам, обязательно.
Чайник между тем вскипел, Емельянов разлил кипяток по оловянным кружкам и роздал всем по маленькой конфете. Ленин, устремив пристальный взгляд в огонь, взял было кружку, но затем отставил ее.
– Все-таки удивительно ничтожна дорвавшаяся до «свободы слова» буржуазная пресса! – сказал он. – Газеты полны очередной сенсацией: Временное правительство переводит Николая Романова из Царского Села в Тобольск. «Все труды по организации переезда бывшего царя взял на себя министр-президент Керенский…» Царя сопровождают четыре повара, пятнадцать лакеев… С бывшим наследником Алексеем отправляется его дядька – кондуктор флота Деревянко, матрос Нагорный и француз-гувернер Жильяр. В поезде царя три вагона международного общества, вагон-ресторан и запасный вагон. С каким смакованием, с каким распущением слюней пишет кадетская «Речь» о царе, хотя бы и бывшем! «Первым сел в мотор…», «Императрица вышла в сопровождении статс-дамы Нарышкиной…», «Николай Романов был молчалив и в угнетенно-подавленном состоянии духа… Семья же царя, напротив, проявляла оживление и большой интерес к переезду»… Все рассчитано на сочувствие и слезы лабазников и дворников… Да и сам профессор Милюков, вероятно, украдкой смахнул слезу, сказав латинскую пошлость, вроде «Sic transit gloria mundi»[40]. Газеты полны этой чепухой. А вот о событиях действительно выдающихся пишется мельчайшим петитом: в Свияжском уезде, Казанской губернии, захвачена крестьянами мельница помещицы Обуховой, в Василькове – мельница графа Браницкого, Перечицкий комитет постановил распределить между крестьянами луговую землю, принадлежащую Александро-Невской лавре. В имении помещика Прозаркевича Рославльского уезда крестьяне самовольно вспахали помещичьи поля, вырубили часть леса, захватили сенокосы. В Курском уезде у помещика такого-то крестьяне скосили и свезли к себе тридцать тысяч пудов сена, у помещика имярек захватили пар и луга… и так далее. Происходит аграрная революция по всей стране, а о ней сообщается петитом! Рабочие после непродолжительного замешательства подтверждают свою верность большевистским лозунгам; собрания рабочих Кабельного, Путиловского, Франко-Русского, Порохового заводов, Монетного двора, Путиловской верфи, «Новый Лесснер», собрание домашней прислуги в цирке «Модерн» и так далее, до бесконечности, принимают большевистские или почти большевистские резолюции, корабли Балтийского флота требуют освобождения большевиков, – а об этом буржуазные газеты ни гугу! Зато они печатают жирнейшим шрифтом изречения господина Милюкова: «Большевистский бунт столкнул Россию с пути стихийности на путь разумного прогресса. Большевизм уже не опасен». Не опасен? Ну, это мы еще посмотрим. – Ленин вдруг рассмеялся. – Не помните, Григорий, в какой газете это самое?.. – Он стал ворошить кучу газет, достал одну и прочитал, смеясь: – «Товарищ благочинный, доводим до вашего сведения, что если вы и подвластные вам иереи не согласитесь на новый дележ церковных доходов, то все постепенно будете убиты. Боевая организация городских и сельских псаломщиков…» Революция докатилась и до церковного клира, – правда, в довольно своеобразной форме!
Ради конспирации Шотман молча собрал и сложил в кучу газеты. Затем он сел к костру и стал рассказывать. Обычно уравновешенный и сдержанный, Шотман сегодня был взволнован: в газетах появилось сообщение о происходящем съезде большевиков и цитировалось заявление Свердлова о том, что Ленин, не имея возможности присутствовать на съезде, тем не менее находится поблизости и незримо руководит съездом. В связи с этим засуетились прокуратура и контрразведка, по Питеру ходят слухи, что они собираются запросить съезд о местонахождении Ленина и в случае отказа сообщить, где он находится, возбудят против участников съезда уголовное обвинение в укрывательстве. А в вечерних газетах – Шотман привез их с собой – была напечатана сенсационная статейка: «Новые улики против Ленина». Некий Семен Кушнир, «случайно задержанный милицией в Киеве», оказался «одним из мелких немецких шпионов, работающих в России». «По вопросу о своей шпионской работе он имел личную беседу с Гинденбургом. В делах шпионажа им руководил австриец Фридерис. О Ленине Фридерис говорил ему, что для Ленина касса в Германии всегда открыта и он может получать сколько хочет денег».
Об этих новостях Шотман возбужденно рассказал Ленину и Зиновьеву. Ленин быстро просмотрел вечернюю газету и махнул рукой:
– Расчет на стопроцентных идиотов! «Один из мелких немецких шпионов» имел личную беседу с главнокомандующим германской армией фон Гинденбургом… Весьма убедительно! Все это ерунда. Вот что важно, вот где гвоздь политического момента: буржуазия решила сорганизоваться против революционного пролетариата. Решено провести «государственное совещание». И, конечно, в Москве, древней столице… Под трезвон сорока сороков… Туда съедутся крупнейшие фабриканты, биржевые и банковские воротилы, помещики, царские генералы и святители православной церкви, а наши эсеры и меньшевики – за ними, петушком, петушком, как покойный Петр Иванович Бобчинский! Контрреволюция готовится к решительной борьбе. У них в арсенале кое-что есть. Вот Рябушинский на торгово-промышленном съезде провозглашает, что для выхода из положения «потребуется костлявая рука голода, которая схватила бы за горло лжедрузей народа – демократические советы и комитеты». Вот их первый союзник – голод. Второй бонапартистская диктатура. А в крайнем случае – и мы должны всегда помнить об этом! – они пустят немцев в революционный Питер. Думаю, что русская буржуазия не забыла господина Тьера[39]… Как только дело доходит до кармана, весь патриотизм буржуазии идет насмарку… Вот, Александр Васильевич, какие дела.
– Да, дела серьезные, – согласился Шотман, нахмурившись.
– Пожалуйста, передайте в ЦК: сейчас многое зависит от московских товарищей. Надо поднять всю пролетарскую Москву против «государственного совещания»… Вплоть до всеобщей забастовки.
– Передам, обязательно.
Чайник между тем вскипел, Емельянов разлил кипяток по оловянным кружкам и роздал всем по маленькой конфете. Ленин, устремив пристальный взгляд в огонь, взял было кружку, но затем отставил ее.
– Все-таки удивительно ничтожна дорвавшаяся до «свободы слова» буржуазная пресса! – сказал он. – Газеты полны очередной сенсацией: Временное правительство переводит Николая Романова из Царского Села в Тобольск. «Все труды по организации переезда бывшего царя взял на себя министр-президент Керенский…» Царя сопровождают четыре повара, пятнадцать лакеев… С бывшим наследником Алексеем отправляется его дядька – кондуктор флота Деревянко, матрос Нагорный и француз-гувернер Жильяр. В поезде царя три вагона международного общества, вагон-ресторан и запасный вагон. С каким смакованием, с каким распущением слюней пишет кадетская «Речь» о царе, хотя бы и бывшем! «Первым сел в мотор…», «Императрица вышла в сопровождении статс-дамы Нарышкиной…», «Николай Романов был молчалив и в угнетенно-подавленном состоянии духа… Семья же царя, напротив, проявляла оживление и большой интерес к переезду»… Все рассчитано на сочувствие и слезы лабазников и дворников… Да и сам профессор Милюков, вероятно, украдкой смахнул слезу, сказав латинскую пошлость, вроде «Sic transit gloria mundi»[40]. Газеты полны этой чепухой. А вот о событиях действительно выдающихся пишется мельчайшим петитом: в Свияжском уезде, Казанской губернии, захвачена крестьянами мельница помещицы Обуховой, в Василькове – мельница графа Браницкого, Перечицкий комитет постановил распределить между крестьянами луговую землю, принадлежащую Александро-Невской лавре. В имении помещика Прозаркевича Рославльского уезда крестьяне самовольно вспахали помещичьи поля, вырубили часть леса, захватили сенокосы. В Курском уезде у помещика такого-то крестьяне скосили и свезли к себе тридцать тысяч пудов сена, у помещика имярек захватили пар и луга… и так далее. Происходит аграрная революция по всей стране, а о ней сообщается петитом! Рабочие после непродолжительного замешательства подтверждают свою верность большевистским лозунгам; собрания рабочих Кабельного, Путиловского, Франко-Русского, Порохового заводов, Монетного двора, Путиловской верфи, «Новый Лесснер», собрание домашней прислуги в цирке «Модерн» и так далее, до бесконечности, принимают большевистские или почти большевистские резолюции, корабли Балтийского флота требуют освобождения большевиков, – а об этом буржуазные газеты ни гугу! Зато они печатают жирнейшим шрифтом изречения господина Милюкова: «Большевистский бунт столкнул Россию с пути стихийности на путь разумного прогресса. Большевизм уже не опасен». Не опасен? Ну, это мы еще посмотрим. – Ленин вдруг рассмеялся. – Не помните, Григорий, в какой газете это самое?.. – Он стал ворошить кучу газет, достал одну и прочитал, смеясь: – «Товарищ благочинный, доводим до вашего сведения, что если вы и подвластные вам иереи не согласитесь на новый дележ церковных доходов, то все постепенно будете убиты. Боевая организация городских и сельских псаломщиков…» Революция докатилась и до церковного клира, – правда, в довольно своеобразной форме!