Казаков Юрий Павлович
Литературные заметки

   Юрий Павлович Казаков
   (1927-1982)
   ЛИТЕРАТУРНЫЕ ЗАМЕТКИ
   О мужестве писателя
   Соловецкие мечтания
   Не довольно ли?
   Единственно родное слово
   Для чего литература и для чего я сам?
   Поедемте в Лопшеньгу
   О МУЖЕСТВЕ ПИСАТЕЛЯ
   Я сидел наверху этой истоптанной, зажитой, наполненной разными моряками и экспеди-циями, замусоленной, прекрасной архангельской гостиницы (в старом ее крыле), в нашем номере, среди развороченных рюкзаков, разбросанных вещей, среди всех этих сапог, пачек сигарет, бритв, ружей, патронов и всего прочего, после тяжелого, ненужного спора о литературе, сидел возле окна, грустно подперся, а было уж поздно, в который раз пришла смиренная белая ночь и вливалась в меня, как яд, звала еще дальше, и хоть я и зол был, но зато хорошо, весело становилось от мысли, что завтра нам нужно устраиваться на зверобойной шхуне, чтобы идти потом к Новой Земле и еще дальше, куда-то в Карское море.
   И я все глядел из окна вдаль, поверх крыш, на светлый горизонт с легкими розовыми облаками. На Двине, там и сям проблескивающей между крышами, черно стояли на рейде громадные лесовозы, слабо мигали своими тоновыми огнями, иногда сипел пар, глухо бормотали работающие винты, тявкали, как собаки, высокие сирены буксиров, и мощно и грустно гудели прощальные гудки.
   Внизу шуршали редкие уже автомашины, погромыхивали еще реже трамваи. Внизу шумел, гудел в этот час ресторан, наяривал, пиликал и колотил оркестрик (тогда там играли по вечерам какие-то пенсионы), и мне хорошо он был слышен, хоть и выходили во двор ресторанные окна. Внизу несменяемый, вечный дядя Вася не пускал в ресторан разных прохиндеев, алчущих шикарной жизни, а в ресторане сидел в этот час счастливый мой друг-приятель с румынскими циркачами, говорил с ними по-испански и по-эскимосски, а я был один, все вспоминал, как мы только что спорили внизу о литературе с местным знатоком, и думал о мужестве писателя.
   Писатель должен быть мужествен, думал я, потому что жизнь его тяжела. Когда он один на один с чистым листом бумаги, против него решительно все. Против него миллионы написанных ранее книг - просто страшно подумать - и мысли о том, зачем же еще писать, когда про всё это уже было. Против него головная боль и неуверенность в себе в разные дни, и разные люди, которые в эту минуту звонят к нему или приходят, и всякие заботы, хлопоты, дела, как будто важные, хотя нет для него в этот час дела важнее того, которое ему предстоит. Против него солнце, когда тянет выйти из дому, вообще поехать куда-нибудь, что-то такое повидать, испытать какое-то счастье. И дождь против него, когда на душе тяжело, пасмурно и не хочется работать.
   Везде вокруг него живет, шевелится, кружится, идет куда-то весь мир. И он, уже с рождения, захвачен этим миром в плен и должен жить вместе со всеми, тогда как ему надо быть в эту минуту одному. Потому что в эту минуту возле него не должно быть никого - ни любимой, ни матери, ни жены, ни детей, а должны быть с ним одни его герои, одно его слово, одна страсть, которой он себя посвятил.
   Когда писатель сел за чистый белый лист бумаги, против него сразу ополчается так много, так невыносимо много, так всё зовет его, напоминает ему о себе, а он должен жить в какой-то своей, выдуманной им жизни. Какие-то люди, которых никто никогда не видел, но они всё равно как будто живы, и он должен думать о них, как о своих близких. И он сидит, смотрит куда-нибудь за окно или на стену, ничего не видит, а видит только бесконечный ряд дней и страниц позади и впереди, свои неудачи и отступления - те, которые будут,- и ему плохо и горько. А помочь ему никто не может, потому что он один.
   В том-то вся и штука, что ему никто никогда не поможет, не возьмет ручку или машинку, не напишет за него, не покажет, как надо писать. Это он должен сам. И если он сам не может, значит, всё пропало - он не писатель. Никому нет дела до того, болен ты или здоров, за свое ли ты дело взялся, есть ли у тебя терпение,- это наивысшее мужество. Если ты написал плохо, тебя не спасут ни звания, ни награды, ни прошлые успехи. Звания иногда помогут тебе опубликовать твою плохую вещь, друзья твои поторопятся расхвалить ее, и деньги ты за нее получишь; но всё равно ты не писатель...
   Нужно держаться, нужно быть мужественным, чтобы начать всё сначала. Нужно быть мужественным, чтобы терпеть и ждать, если талант твой вдруг уйдет от тебя и ты почувствуешь отвращение при одной мысли сесть за стол. Талант иногда уходит надолго, но он всегда возвращается, если ты мужествен.
   Настоящий писатель работает по десять часов в день Часто у него застопоривает, и тогда проходит день, и еще день, и еще много дней, а он не может бросить, не может писать дальше и с бешенством, почти со слезами чувствует, как проходят дни, которых у него так мало, и проходят впустую.
   Наконец он ставит точку. Теперь он пуст, настолько пуст, что уже не напишет больше никогда ни слова, как ему кажется. Ну что ж, может сказать он, зато я сделал свою работу, вот она лежит у меня на столе, пачка исписанной бумаги. И ничего такого до меня не было. Пусть до меня писали Толстой и Чехов, но это написал я. Это другое. И пусть у меня хуже, но всё-таки и у меня здорово, и ничего еще не известно, хуже там или не хуже. Пусть попробует кто-нибудь, как я!
   Когда работа сделана, писатель может так подумать. Он поставил точку и, значит, победил самого себя, такой короткий радостный день! Тем белее что скоро ему начинать новую вещь, а теперь ему нужна радость. Она ведь так коротка.
   Потому что он вдруг видит, что, скажем, весна прошла, что пронеслось над ним огромное время с того момента, когда в начале апреля, ночью, на западе собрались черные тучи, и из этой черноты неутомимо, ровно и мощно задул теплый ветер, и снег стал ноздреть. Прошел ледоход, прошла тяга, отгремели ручьи, отдымила первая зелень, и колос налился и пожелтел - целый век прошел, а он прозевал, не видал ничего этого. Сколько случилось в мире за это время, сколько событий со всеми людьми, а он только работал, только клал перед собой все новые белые листы бумаги, только и видел свету, что в своих героях. Этого времени ему никто не вернет, оно прошло для него навсегда.
   Потом писатель отдает свою вещь в журнал. Возьмем лучший случай, предположим, что вещь его берут сразу, с радостью. Писателю звонят или посылают телеграмму. Поздравляют его. Хвастают его вещью перед другими журналами. Писатель едет в редакцию, входит туда свобод-но, шумно. Все рады его видеть, и он рад, такие все милые люди. "Дорогой! - говорят ему.- Даем! Даем! Ставим в двенадцатый номер!" А двенадцатый номер - это декабрь. Зима. А теперь лето...
   И все бодро смотрят на писателя, улыбаются, жмут ему руку, хлопают по плечу. Все как-то уверены, что у писателя пятьсот лет жизни впереди. И что полгода ждать для него, как шесть дней.
   Для писателя начинается странная, тягостная пора. Он торопит время. Скорей, скорей бы прошло лето. И осень, к черту осень! Декабрь - вот что ему нужно. Писатель изнемогает в ожидании декабря.
   А уж он опять работает, и опять у него то получается, то нет, год прошел, колесо поверну-лось в который раз, и опять дохнет апрель, и в дело вступила критика - расплата за старую вещь.
   Писатели читают критику на себя. Это неверно, будто бы некоторые писатели не интересу-ются тем, что о них пишут. И вот когда им нужно всё их мужество. Чтобы не обижаться на разносы, на несправедливость. Чтобы не озлобиться. Чтобы не бросать работы, когда очень уж ругают. И чтобы не верить похвалам, если хвалят. Похвала страшна, она приучает писателя думать о себе лучше, чем он есть на самом деле. Тогда он начинает учить других, вместо того чтобы учиться самому. Как бы хорошо он ни писал свою очередную вещь, он может еще лучше, надо только быть мужественным и учиться.
   Но не похвалы или разносы самое страшное. Самое страшное - когда о тебе молчат. Когда у тебя выходят книги и ты знаешь, что это настоящие книги, но о них не вспоминают,- вот когда надо быть сильным!
   Литературная правда всегда идет от правды жизни, и к собственно писательскому мужеству советский писатель должен прибавить еще мужество летчиков, моряков, рабочих - тех людей, кто в поте лица меняет жизнь на земле, тех, о ком он пишет. Ведь он пишет, по возможности, о самых разнообразных людях, обо всех людях, и он должен их всех повидать сам и пожить с ними. На какое-то время он должен стать, как они, геологом, лесорубом, рабочим, охотником, трактористом. И писатель сидит в кубрике сейнера вместе с моряками, или идет с партией через тайгу, или летает с летчиками полярной авиации, или проводит суда Великим Северным путем.
   Советский писатель должен помнить еще, что зло существует на земле, что физическое истребление, лишение элементарных свобод, насилие, уничтожение, голод, фанатизм и тупость, войны и фашизм существуют. Он должен по мере своих сил протестовать против всего этого, и его голос, возвышенный против лжи, фарисейства и преступлений, есть мужество особого рода.
   Писатель, наконец, должен стать солдатом, если понадобится, мужества его должно хватить и на это, чтобы потом, если oн останется в живых, опять сесть за стол и опять оказаться один на один с чистым листом бумаги.
   Мужество писателя должно быть первого сорта. Оно должно быть с ним постоянно, потому что то, что он делает, он делает не день, не два, а всю жизнь. И он знает, что каждый раз начнется всё сначала и будет еще трудней.
   Если писателю не хватит мужества - он пропал. Он пропал, даже если у него есть талант. Он станет завистником, он начнет поносить своих собртьев. Холодея от злости, он будет думать о том, что его не упомянули там-то и там-то, что ему не дали премию... И тогда он же никогда не узнает настоящего писательского счастья. А счастье у писателя есть.
   Есть все-таки и в его работе минуты, когда всё идет, и то, что вчера не получалось, сегодня получается безо всяких усилий. Когда машинка трещит, как пулемет, а чистые листы заклады-ваются один за другим, как обоймы. Когда работа легка и безоглядна, когда писатель чувствует себя мощным и честным.
   Когда он вдруг вспоминает, написав особенно сильную страницу, что сначала было слово и слово было бог! Это бывает редко даже у гениев, но это бывает всегда только у мужественных, награда за все труды и дни, за неудовлетворенность, за отчаянье - эта внезапная божествен-ность слова. И, написав эту страницу, питатель знает, что потом это останется. Другое не останется, а эта страница останется.
   Когда он понимает, что надо писать правду, что только в правде его спасение. Только не надо думать, что твою правду примут сразу и безоговорочно. Но ты все равно должен писать, думая о бесчисленных неведомых тебе людях, для которых ты в конце концов пишешь. Ведь пишешь ты не для редактора, не для критика, не для денег, хотя тебе, как и всем, нужны деньги, но не для них ты пишешь в конечном итоге. Деньги можно заработать как угодно, и не обяза-тельно писательством. А ты пишешь, помня о божественности слова и о правде. Ты пишешь и думаешь, что литература это самосознание человечества, самовыражение человечества в твоем лице. Об этом ты должен помнить всегда и быть счастлив и горд тем, что на долю тебе выпала такая честь.
   Когда ты вдруг взглянешь на часы и увидишь, что уже два или три, на всей земле ночь, и на огромных пространствах люди спят или любят друг друга и ничего не хотят знать, кроме своей любви, или убивают друг друга, и летят самолеты с бомбами, а еще где-нибудь танцуют, и дикторы всевозможных радиостанций используют электроэнергию для лжи, успокоения, тревог, веселья, для разочарований и надежд. А ты, такой слабый и одинокий в этот час, не спишь и думаешь о целом мире, ты мучительно хочешь, чтобы все люди на земле стали наконец счаст-ливы и свободны, чтобы исчезли неравенство, войны, и расизм, и бедность, чтобы труд стал необходим всем, как необходим воздух.
   Но самое главное счастье в том, что ты не один не спишь этой глубокой ночью. Вместе с тобой не спят другие писатели, твои братья по слову. И все вместе вы хотите одного - чтобы мир стал лучше, а человек человечнее.
   У тебя нет власти перестроить мир, как ты хочешь. Но у тебя есть твоя правда и твое слово. И ты должен быть трижды мужествен, чтобы, несмотря на свои несчастья, неудачи и срывы, все-таки нести людям радость и говорить без конца, что жизнь должна быть лучше.
   1966
   СОЛОВЕЦКИЕ МЕЧТАНИЯ
   Вот наконец и двенадцатый час ночи, и сидим мы в монастырской келье на Соловках, свет сочится в два окна, одно из которых глядит на запад, на море, другое - на юг, вдоль стены. Прекрасна эта келья, которую уступил нам Саша, старший инструктор турбазы, дорого бы я дал, чтобы жить в ней, если б был монахом!
   Всюду теперь тишина - и на море, и во дворе монастыря, и внутри "братских келий в трех этажах, а под ними внизу кладовые" - как обозначено это здание, в котором размещена турбаза, на старинном плане.
   Угомонились пьяные, не торгуют пивом во дворе монастыря, закрылся магазин с водкой и выключили на ночь водопровод в уборной и умывальнике, чтобы какой-нибудь турист не вздумал, боже упаси, водицы ночью испить или что-нибудь там еще такое... Не положено. Отбой. Всё спит на острове, всё выключено, заперто, одна белая ночь не выключена - сияет. Розовое небо на северо-западе, мрачно-пурпурны тяжелые контуры дальних туч, вздымающихся за горизонтом, и серебристы и жемчужны высочайшие чешуйки легких облаков над головой.
   Я было лег, потом разговорился с приятелем, опять встал, разогрел на плитке, пью крепкий чай. Ветерок, слабый вздох с моря вдруг войдет в окно и растечется по келье пряным запахом водорослей. Всё прошло, всё где-то далеко, одна ночь осталась и длится.
   Нет, жалко заснуть, жалко пропускать такую ночь. Поглядев еще раз в окна, мы одеваемся и тихо выходим. Во дворе в ночной свежести пахнет камнем, пылью, мусором... За воротами поворачиваем направо, идем сначала вдоль Святого озера, потом по поселку, потом лесом - к морю. В лесу сладко обдает нас мхом, торфом, хвоей, и в настое этом едва уловимо звучит теплый камень.
   Море - как стекло. И клюквенная полоса на горизонте, и облака, и черные карбасы на якорях, и мокрые черные камни - все отражено в его зеркальности. Идет прилив. На песчаном дне между камней ручейки заполняют ямки, следы чаек. Отвлечешься чем-нибудь, потом глянешь на воду: камень, который только что высоко и черно торчал из воды, теперь почти скрылся, только мокрая лысинка розовеет, отражая небесный свет, и вода возле этой лысинки - бульк, бульк! Чмок, чмок!
   Чайки невдалеке, как нерастаявшие льдинки, бело-голубые, спят на воде, торчком подняв хвосты. Молча, быстро проносятся вдоль берега черные морские утки. Там и сям по заливу плавают бревна, занесло их сюда с Двины или с Онеги. Тюлень высунулся, увидел нас, скрылся, потом объявился возле бревна, положил на бревно ласты, высоко вытянул морду и долго разгля-дывал нас. Было так тихо, что доносился по воде шум его дыхания. Наглядевшись хмыкнул, плеснул, спина колесом блеснула в округлом движении, и исчез... Мало теперь стало тюленей.
   Я присел на теплый камень, закурил, огляделся, и так хорошо мне было, что не хотелось думать о завтрашнем дне. А ждал меня назавтра прекрасный и горчайший день - и я знал это! Прекрасный потому, что я опять на Соловках, попал наконец снова, сподобился. А горчайший...
   Впервые побывал я тут десять лет назад, в сентябре, пройдя перед этим пешком, проехав верхом и на разных карбасах и дорках довольно большой путь по Летнему берегу - от Перто-минска до острова Жижгина. Одиноко мне было тогда, потому что был я первый турист, первый писатель за много лет и во всех деревнях встречали меня с подозрением и опаской.
   А на Соловки я попал с Жижгина на шхуне, высадился на противоположной стороне острова и, пока шел к Соловецкому кремлю, ни души не встретил на бесчисленных кругом озерах, на прекрасной дороге с полосатыми верстовыми столбами.
   День был чудесный тогда, редкий теплый день осенью, а монастырь разрушен, изъязвлен, ободран и потому - страшен. И долго в смятении, в горестном недоумении, в злости ходил я вокруг монастыря, и он мне выставлял в смирении обшарпанные стены церквей, дыры какие-то, обвалившуюся штукатурку, как после вражеского обстрела, как раны - это и были раны, но сделаны они были "сынами отечества", речь о которых будет впереди.
   И на Соловках был я тоже первый турист, и опять мое любопытство казалось подозритель-ным.
   Прошло десять лет, и Соловки "модными стали", как со смехом заявил мне в Архангельске редактор "Моряка Севера", хотя ни для моды, ни для смеха нет пока никаких оснований. Впрочем, о газетчиках речь будет тоже впереди.
   Итак, горек мне был предстоящий день, и не хотелось думать о нем, как не хочется думать о предстоящих похоронах, потому что нужно мне было с утра начинать свои хождения по Святому острову, а я сегодня хоть и мельком, но уже видел кое-что. Видел разорение.
   "Бережное отношение к памятникам и реликвиям, связанным с историей нашей Родины, уважение к ним стало славной традицией советских людей, показателем их подлинной культуры. В сокровищнице культурного наследия Архангельской области изумляют своим величием и красотой многие памятники архитектуры и истории. К ним относится Соловецкий монастырь, основанный в XV веке... За последние годы многое сделано и делается для того, чтобы навести должный порядок и обеспечить сохранность памятников культуры... Большое внимание уделяется организации консервационных и реставрационных работ, который составляют основное звено в деле охраны памятников". Это на выступления В. А. Пузанова (Архангельский облисполком) на конференции "Памятники культуры русского Севера", состоявшейся в Архангельске в июле этого года.
   А вот что говорится в решении Архангельского облисполкома, принятом после опублико-вания в "Известиях" № 147 за 1965 год статьи В. Безуглого и В. Шмыгановского "Оазис у Полярного круга" - статьи, между прочим, довольно мягкой, увещевающей:
   "Ремонтные и реставрационные работы в Соловецком кремле ведутся крайне медленно, а культовые, гражданские и производственно-хозяйственные сооружения, находящиеся на островах Б. Соловецкий, Б. Муксоломский, Б. Заяцкий и Анзерский, разрушаются и никем не восстанавливаются.
   Дороги ни на чьем балансе не состоят и никем не содержатся, за исключением небольшого участка, который немного поддерживается агаровым заводом.
   Древние каналы, соединяющие большое количество озер, не расчищаются, за состоянием их никто не наблюдает, и мер к сохранению их не принимается
   Рыбные богатства озер Соловецкого архипелага не используются для обеспечения рыбой местного и прибывающего на о. Соловки населения. Сбор и переработка дикорастущих не организованы.
   Туристская база на о. Соловки не удовлетворяет запросы туристов. Она рассчитана только на 100 человек и плохо оборудована. Плохо организовано питание туристов, отсутствует транспорт.
   Управления и отделы облисполкома не проявляют должной инициативы и настойчивости в проведении ремонта и реставрации памятников архитектуры и гражданских построек архипелага Соловецких островов, приспособлении их для нужд народного хозяйства и отдыха трудящихся, не используют богатейшие возможности острова.
   Исполком островного Совета депутатов трудящихся (тов. Таранов) мирится с запущенно-стью хозяйства острова Соловки, принизил требовательность к руководителям предприятий и организаций, находящихся на архипелаге Соловецких островов, за содержанием переданных им зданий и сооружений".
   Где же "бережное отношение", о котором говорил В. А. Пузанов? И где "славные традиции"? Соловецкий монастырь действительно изумляет, но не "величием и красотой", как уверяет Пузанов, а тем ужасающим состоянием, в которое он приведен. И ничего там не сделано "за последние годы", если не считать кровель двух башен. Возведены еще леса возле здания бывшего острога, но за три дня, проведенных мной на Соловках рабочих на этих лесах я не видел.
   По монастырю страшно ходить. Все лестницы и полы сгнили, штукатурка обвалилась, оставшаяся еле держится. Все иконостасы, фрески уничтожены, деревянные галереи сломаны. Купола почти на всех церквах разрушены, крыши текут, стекла в церквах выбиты, рамы высажены. Прекрасных и разнообразных часовен, которых много было возле и внутри монастыря, теперь нет.
   На дворе монастыря висят на деревянной перекладине два уцелевших монастырских колокола. Один из них весь избит пулями. Какой-то "сын отечества" забавлялся, стрелял по колоколу из винтовки,- наверное, звон был хорош!
   Возле Спасо-Преображенского собора была гробница Авраамия Палицына сподвижника Минина и Пожарского. Гробница разрушена, но надгробный гранитный камень в виде саркофага уцелел.
   Вот надпись на нем:
   "В смутное время междуцарствия, когда России угрожало иноземное владычество, ты мужественно ополчился за свободу отечества и явил беспримерный подвиг в жизни русского монашества как смиренный инок. Ты безмолвной стезей достиг предела жизни и сошел в могилу не увенчанный победными лаврами. Венец тебе на небесах, незабвенна память твоя в сердцах благодарных сынов отечества, тобой освобожденного с Мининым и Пожарским".
   И тут же на граните выбита фамилия "сына отечества" - "Сидоренко В. П.". Не поленился этот сын, расписался, хоть и трудно, наверное, было железкой долбить - гранит ведь! И тут же рядом надпись помельче: "Белов" этот поскромничал, инициалов не выбил.
   Исписаны вообще все стены, пишут где только можно и даже там, где совершенно невоз-можно на первый взгляд. Но ухитряются все-таки, на плечи друг другу залезают.
   Сколько скитов было на Соловках, сколько часовен, келий, гостиниц, беседок, мастерских, огородов и садов - и все это теперь оказывается уничтоженным. Поневоле приходишь к мысли, что в этих разрушениях повинна чья-то злая воля, обрекшая прекрасный край на забвение. И силишься постигнуть, чем же руководствовались люди в своей ненависти к Соловецкому архипелагу, какая им была выгода, какая была выгода государству (на их взгляд) в столь целеустремленном, последовательном уничтожении архитектурных к исторических ценностей? И не можешь постигнуть... Этих людей еще можно было бы понять, если бы на Соловках - в ущерб памятникам архитектуры - развивалась бы промышленность, а то ведь и этого нет, и если бы не агаровый заводик, который перерабатывает сейчас водоросли, то я уж и не знаю, чем бы занималось тут местное население и вообще для чего тут надо было бы жить людям.
   Целый год прошел после решения облисполкома о Соловках, и что же? Да ничего. Я видел у председателя островного Совета Таранова рабочий экземпляр этого решения. Почти против каждого пункта, предписывающего сделать то-то и то-то, у Таранова на полях приписки: "Нет", "Не доставлено", "Не сделано"... И не в решении дело, и не в годе, который прошел после решения. Потому что если бы хотели превратить Соловки в музей-заповедник, в гордость не только Архангельска, но и всей нашей страны, давно бы сделали это, не дожидаясь выступлений в центральной печати. Ведь двадцать лет прошло после войны! И не только ничего не восстановлено на Соловках, а еще больше разрушено - одни стены устояли, крепкие стены, взрывчаткой бы их рвать, а голыми руками разве возьмешь?
   На Анзерский остров Таранов не хотел нас пускать.
   - Там заповедник.
   - Вот и прекрасно! - сказали мы.- Поедем, поглядим, поговорим с научными работниками - интересно!
   Таранов смутился несколько. Оказалось, никакого народа там нет, и заповедника нет, и ничего вообще нет, просто остров - и всё...
   - Пропуск я вам выдам,- сказал наконец Таранов.- Только в тетрадь вас запишу.
   Записал. Потом попросил, чтобы я перечислил ему все мои книги. И книги записал.
   А на следующий день поехали мы в Реболду - оттуда ходили на Анзер карбасы.
   Через пролив карбас идет примерно минут сорок. Потом пустынный берег, сарай, карбас поворачивает назад, и мы остаемся одни. На сарае следы туристского остроумия: "Hotel Белая Лошадь". От сарая - еле заметная дорога во мху, наверх, в лес.
   Мы одни на Анзере! Не то чтобы тут вообще никого не бывало колхозники приезжают с Летнего берега на сенокос, московские студенты проходят здесь практику, забираются и туристы, конечно, без всяких пропусков... Но теперь, в этот час, мы тут одни, и не поймешь, радостно или грустно от этого на душе.
   Два километра шли мы лесом, болотами, и хоть говорили нам, что на острове полно оленей, зайцев, всякой дичи, никто нам так и не попался, и назад шли, тоже ничего не видели и не слышали. Всё на том острове молчало.
   Дорога всё вверх и вверх. Впереди расступятся немного деревья, ждешь с волнением - вот-вот увидишь нечто, какой-то таинственный скит. Heт, опять смыкаются кроны над головой, опять глухие озера по сторонам, опять шагаешь по болоту, потом снова дорога, по бокам мес-тами грядки валунов - хорошая была когда-то дорога. И сердце уже как-то щемит, прибавляем шагу,- что же это, одиночество ли нас гнетет? - так хочется скорее дойти до жилья.
   Но вот опять расступаются деревья, на этот раз по-настоящему, большой луг открылся, пологий длинный скат вниз, слева показался морской залив, темное озеро направо, и на перешейке - белейшее здание двухэтажных келий с двумя колокольнями церквей! Потом глаз жадно нашел еще несколько деревянных домов по сторонам, и все это лежало на дне долины, в голубизне светло-пасмурного денечка, на берегу глухого залива в высоких берегах, поросших острыми зубчиками елок. Скит звучал - отдаленно и матово - своей розоватой белизной, сизостью деревянных домов, красной железной крышей на всем темно-зеленом.