Страница:
Тем утром, когда я собрался покинуть дом мистрис Мерсье, чтобы поселиться у хирурга, мне передают письмо, принесенное курьером. Я вскрываю его и вижу подпись Лейг, он пишет мне то, что я здесь скопировал с оригинала и представляю вашему взору:
«Обменный вексель, что вы мне дали, – поддельный, верните мне 520 фунтов стерлингов, что я вам дал, и если тот, кто вас обманул, их не вернет, велите его арестовать. Пожалуйста, прошу вас не забыть приказать арестовать его завтра же. Не теряйте времени, потому что речь идет о вашей жизни».
Я иду к барону Хенау с намерением прострелить ему лоб, если он не даст мне сразу денег, либо держать его до тех пор, пока его не арестуют. Я прихожу в его дом, поднимаюсь, и хозяйка мне говорит, что уже четыре дня, как он уехал в Лиссабон.
Этот барон – это тот ливонец, который был повешен в Лиссабоне четыре месяца спустя. Я узнал об этом в Риге два месяца спустя после его несчастья. Я говорю об этом теперь, потому что боюсь забыть, когда мой читатель вместе со мной будет в Риге в начале октября этого года.
Когда я узнал о его отъезде, я увидел, что должен что-то немедленно предпринять. У меня было только десять-двенадцать гиней, этого было недостаточно. Я пошел к еврею Тревесу, венецианцу, которому я был рекомендован венецианским банкиром графом Алгароти и к которому ни за чем никогда не обращался. Я не думал ни о Босанке, ни о Вантеке, ни о Сальвадоре, потому что они могли бы знать о моем деле. Я пошел к Тревесу, у которого не было никаких дел с этими большими банкирами, и попросил его сразу учесть вексель, который я написал на имя самого графа Альгароти, на ничтожную сумму в сто венецианских цехинов, и написал ему письмо-извещение г-ну Альгароти взять оплату у г-на Дандоло, своего родственника, который рекомендовал меня ему. Еврей оплатил мне сразу письмо звонкой монетой, и я пошел к себе, охваченный смертельной лихорадкой. Лейг мне дал двадцать четыре часа, и благородный англичанин не мог нарушить слово; но натура не позволяла мне бежать. Я не хотел терять мое белье, ни три штуки драпа, отданных на пошивку одежды моему портному. Я вызвал Жарбе в свою комнату и спросил, что он предпочтет: я дарю ему сразу двадцать гиней и отпускаю его, либо он останется у меня на службе, пообещав выехать из Лондона в течение восьми дней, чтобы встретиться со мной в том месте, которое я ему напишу и где остановлюсь, чтобы дождаться его.
– Месье, я не хочу ни су, я хочу остаться у вас на службе, я встречусь с вами там, где вы дадите мне знать, что вы там. Когда вы уезжаете?
– В течение часа; но дело идет о моей жизни, если ты кому-нибудь скажешь.
– Почему вы не берете меня с собой?
– Потому что я хочу, чтобы ты забрал мое белье, которое находится у прачки. Я собираюсь дать тебе денег, сколько тебе нужно, чтобы ехать со мной встретиться.
– Мне ничего не надо. Вы заплатите мне то, что я потрачу, когда я встречусь с вами. Подождите.
Он идет в свою каморку, сразу возвращается, показывает мне шестьдесят гиней, что у него были, и предлагает их мне, говоря, что у него достаточно кредита, чтобы найти еще пятьдесят. Я не беру ничего, но этот поступок внушает мне уверенность в нем. Я говорю, что мистрис Мерсье передаст ему в четыре или пять дней письмо, в котором будет сказано, куда он должен прибыть, и я ему рекомендую купить небольшой чемодан, чтобы взять мое белье и мои кружева.
После этого я иду к моему портному, у которого мой драп в кусках мне на одежду, и золотой галун для одной из них. Я делаю вид, что мне расхотелось этим заниматься, и он покупает у меня все себе за тридцать гиней, которые тут же и отсчитывает. После этого я иду к Мерсье, плачу ей вперед за неделю, чтобы она оставила у себя негра, погружаю на коляску мое добро и еду с Датури до Рочестера. Дальше у меня нет сил. Этот парень меня спасает. У меня судороги и горячка. Я заказываю почту, чтобы ехать в Ситтингбурн, но он не хочет. Он меня удивляет. Он идет за врачом, который сразу пускает мне кровь, и шесть часов спустя он считает, что я могу двигаться дальше. На следующее утро я – в Дувре, где останавливаюсь только на полчаса, так как отлив, как говорит мне капитан пакетбота, не позволяет задерживаться дольше. Он не знает, что это именно то, чего я хочу. Я плачу шесть гиней – обычную плату за это путешествие, которое длится шесть часов, потому что ветер очень слабый. Я написал из Дувра негру приехать ко мне в Кале, и мистрис Мерсье мне написала, что передала ему мое письмо, но негр не прибыл. Через два года после этих событий читатель узнает, где я его нашел. Я высадился в Кале, и сразу поселился в «Золотой Руке», где находилась моя почтовая коляска. Лучший доктор Кале явился позаботиться о моей персоне. Лихорадочный жар в соединении с венерическим ядом, который циркулировал в моем теле, привел меня в такое состояние, что врач не надеялся, что я выживу. На третий день я был в кризисе. Четвертое кровопускание истощило мои силы и ввергло меня в летаргию на двадцать четыре часа, которая, завершившись спасительным кризисом, вернула меня к жизни; но только благодаря режиму я оказался в состоянии ехать, через пятнадцать дней после своего прибытия.
Слабый, удрученный необходимостью покинуть Лондон, нанеся при этом существенный ущерб г-ну Лейг, вынужденный бежать, открыв неверность моего негра, вынужденный отказаться от своего проекта ехать в Португалию, не зная, куда ехать, с разрушенным здоровьем, с сомнительными шансами на выздоровление, вида пугающего, исхудавший, пожелтевший, весь покрытый бубонами, наполненными гнойной жидкостью, которую следовало бы, как мне думалось, выпускать, – в таком состоянии я взгромоздился на мою почтовую коляску вместе с моим крестником Датури, который, поместившись сзади, стал мне слугой, справляясь превосходно с этими функциями. Я написал в Венецию, чтобы переслали мне в Брюссель то обменное письмо на сто фунтов стерлингов, которое я должен был получить в Лондоне, откуда я не осмелился написать. Я сменил лошадей в Гравелине и остановился на ночлег в «Консьержери» в Дюнкерке.
Первый, кого я увидел, сойдя с моей коляски, был торговец С., муж той Терезы, о которой читатель может помнить, племянницы любовницы Тирета, которую я любил, вот уже почти семь лет назад. Он меня узнал, он был удивлен, видя меня таким изменившимся; я сказал ему, что выхожу из тяжелой болезни, спросил у него новостей о его жене, он ответил, что она чувствует себя хорошо, и что он надеется, что я приду завтра откушать ее супу. Я ответил, что должен выехать на рассвете, но он не хотел ничего слышать; он хотел, чтобы я взглянул на его жену и их троих малышей, и, поскольку он понял, что я хочу ехать утром, он сказал, что вернется сейчас с женой и всем семейством. Как было противиться? Я ответил, что мы вместе поужинаем.
Читатель может вспомнить, как я любил эту Терезу, что даже решил жениться на ней. Я вспомнил об этом, чтобы сразу расстроиться, зная, насколько я ей не понравлюсь теперь, такой, каким я стал.
Она пришла через четверть часа вместе со своим мужем и своими тремя детьми, старшему из которых было шесть лет. После обычных приветствий и выражения сочувствия моему расстроенному здоровью, которое меня удручало, она отослала домой двух младших, оставив ужинать с нами лишь старшего, потому что у нее были сильные основания полагать, что он должен меня заинтересовать. Этот ребенок был очарователен, и поскольку он очень походил на мать, ее муж никогда не сомневался, что он его сын и по закону и по природе. Я смеялся про себя над тем, что находил моих детей по всей Европе. Она сообщила мне за столом новости о Тирета. Он поступил на службу в голландскую Компанию Индий и был замешан в мятеже в Батавии, где был раскрыт и избежал риска быть повешенным лишь потому, что, подобно мне в Лондоне, спасся с помощью бегства. Это нередко случается в этом мире, когда участвуют в авантюрах, рискуешь быть повешенным из-за глупостей, когда ведешь себя легкомысленно и не бережешься. На следующий день я направился через Ипр на Турнэ, где, увидев двух конюхов, прогуливающих лошадей, спросил, кому они принадлежат.
– Г-ну графу де Сен-Жермен, адепту, который здесь уже месяц и не собирается уезжать. Он собирается прославить нашу провинцию, учредив здесь фабрики. Все, кто здесь проезжает, хотят его увидеть, но он недоступен для всех.
Этот ответ внушил мне желание его повидать. Едва сойдя в таверне, я написал ему записку, в которой отметил свое желание и спросил, в котором часу ему угодно меня принять. Вот его ответ, который я сохранил, и который только перевел на французский:
«Мои занятия вынуждают меня никого не принимать; но для вас я делаю исключение. Приходите в час, который для вас наиболее удобен, и вас проведут в мою комнату. Вам не надо будет называть ни мое имя, ни ваше. Я не предлагаю вам разделить со мной обед, так как моя пища не подходит никому, и для вас – менее, чем для кого бы то ни было другого, если вы еще сохранили свой прежний аппетит».
Я пошел туда в восемь часов. У него была бородка в дюйм длиной и стояло более двадцати перегонных кубов с жидкостями внутри, из которых некоторые вываривались на песке на открытом пламени. Он сказал, что работает над красками, для развлечения, и что он основал фабрику шляп, чтобы доставить удовольствие графу Кобенцль, полномочному представителю императрицы Марии-Терезии в Брюсселе. Он сказал, что получил от него только двадцать пять тысяч флоринов, чего недостаточно, но он рассчитывает на добавление. Мы поговорили о мадам д’Юрфэ, и он мне сказал, что она отравилась, приняв слишком сильную дозу универсального снадобья.
– Ее завещание доказывает, – сказал он мне, – что она полагала, что беременна, и она могла бы ею быть, если бы проконсультировалась со мной. Эта операция из самых легких, но нельзя быть заранее уверенным, будет ли плод мужским или женским.
Когда он узнал, какая у меня болезнь, он посоветовал мне остаться в Турнау только на три дня и делать то, что он мне скажет. Он заверил, что я уеду со всеми вскрытыми бубонами. Он дал мне после этого пятнадцать пилюль, которые, принимая по одной за раз, я за пятнадцать дней полностью восстановлюсь. Я поблагодарил его за все, и ничего не стал принимать. После этого он показал мне свой архей, который он называл Атое-тер[2]. Это была белая жидкость в маленьком пузырьке, похожем на множество других, которые там находились. Они были закупорены воском. Когда он сказал мне, что это универсальный природный дух, и что свидетельством этого является то, что этот дух мгновенно исчезнет из пузырька, стоит только проделать в воске маленькую дырочку иглой, я попросил его показать эксперимент. Он дал мне пузырек и иглу, сказав, чтобы я сам это проделал. Я проткнул воск и через мгновенье увидел, что пузырек опустел.
– Это превосходно, но для чего это может быть нужно?
– Не могу вам этого сказать.
Желая, по своему обыкновению, отпустить меня только в состоянии изумления, он спросил, есть ли у меня монета, и я достал одну из кармана и положил на стол. Он поднялся, ничего мне не говоря, взял горящий уголек, который положил на металлическую пластину, потом попросил у меня монету в двенадцать су, что лежала на столе, положил на нее маленькую черную крупинку и положил это все на уголь, затем стал обдувать это все паяльной лампой, и менее чем в две минуты я увидел собственными глазами, что моя монета стала красной. Он сказал подождать, пока она остынет, что и произошло через минуту. После этого он сказал, смеясь, чтобы я забрал себе монету, потому что она моя. Я сразу увидел, что она из золота, но, хотя я и был убежден, что он ловко подменил мою и положил на ее место золотую, которую очень легко мог отбелить, я не захотел его в этом уличить. Поаплодировав, я сказал, что в следующий раз, чтобы с уверенностью убедить всех самым явным образом, он должен заранее предупредить их, что собирается произвести трансмутацию, чтобы думающий человек мог внимательно рассмотреть свою серебряную монету перед тем, как положить ее на горячий уголь. Он ответил, что те, кто может сомневаться в его науке, недостойны того, чтобы с ними разговаривать. Это его обычная манера разговаривать. Это было в последний раз, когда я видел этого знаменитого и ученого обманщика, который умер в Шлезвике шесть или семь лет назад. Монета в двенадцать су была из чистого золота. Я отдал ее два месяца спустя лорду маршалу Кейту в Берлине, который ею заинтересовался.
Я выехал из Торнау на следующий день в четыре часа утра и остановился в Брюсселе, чтобы подождать ответа на письмо, что я написал в Венецию г-ну де Брагадин, в котором я просил его оплатить мой вексель, который я должен был получить в Лондоне. Я получил это письмо пять дней спустя после моего прибытия вместе с платежным письмом на две сотни голландских дукатов на м-м Нетин. Я думал там остановиться, чтобы пройти полный курс лечения, потому что Датури мне сказал, что будет учиться на танцора на канате, что его отец и мать и вся его семья находятся в Брунсвике, где, если я туда поеду, он заверяет, что я получу всякое участие, какого только могу пожелать, и буду себя чувствовать там, как если бы я был у себя. Он убедил меня. Я знал наследного принца, который сегодня правит; кроме того, мне было любопытно увидеть через двадцать один год мать Датури. Я выехал из Брюсселя сразу, но в Рюрмонде почувствовал себя столь плохо, что не думал, что смогу продолжить свое путешествие. Проезжая через Льеж, я встретил м-м Малиньян, вдовую и в нищете. Тридцать шесть часов постели меня привели к мысли, что я смогу выдержать, и я поехал в моей почтовой коляске, с которой я все время впадал в отчаяние, поскольку почтовые лошади совершенно не могли приспособиться к оглобле; я решил сменить ее в Везеле. Едва добравшись до гостиницы, я лег в постель и сказал Датури пойти договориться поменять ее на коляску на четырех колесах. На следующий день я был весьма удивлен, увидев в моей комнате генерала Бекевиц. После обычных расспросов, соболезнований о моем здоровье генерал сказал, что он купит себе мою коляску и даст мне другую, удобную для путешествия по всей Германии, и это было тут же проделано; но когда бравый англичанин узнал от меня детально, в каком я состоянии, он посоветовал мне пройти лечение в Везеле, где имеется молодой врач лейденской школы, очень надежный и умелый. Нет ничего легче, чем поменять решение и мнение больного человека, опечаленного, не имеющего никаких планов, ищущего удачи и, в максимальной степени sequere Deum[3], не знающего, где ее обрести. Г-н Бекевиц, который стоял в гарнизоне Везеля вместе со своим полком, послал сразу за доктором Пипером и хотел присутствовать при моей исповеди и даже при обследовании. Я не хочу возмущать читателя описанием несчастного состояния, в котором я находился. Этот молодой врач, который был сама нежность, сказал мне, что, уложив меня у себя, где он пообещал мне от своей матери и своих сестер всякое участие, которого я только могу пожелать, он обещает меня вылечить в шесть недель, если я буду следовать всем его указаниям. Генерал убедил меня согласиться, и я сам этого пожелал, потому что хотел в Брунсвике развлекаться, а не являться туда в состоянии паралича во всех своих членах. Я согласился, вопреки моему сыну, который горел желанием иметь честь вылечить меня у себя дома. Доктор Пипер не хотел слышать разговоров об условиях. Он сказал, что при отъезде я дам ему то, что захочу, и наверняка он будет этим доволен. Он ушел, чтобы велеть приготовить мне свою комнату, потому что у него она была только одна, сказав, что я могу направляться туда через час. Я велел переправить туда весь мой багаж и на портшезе приехал к нему, держа платок у лица, стыдясь показаться таким перед матерью и сестрами этого почтенного врача, который был там в окружении нескольких своих дочерей, на которых я не осмеливался смотреть. Когда я оказался в моей комнате, Датури меня раздел, и я лег в кровать.
Глава III
«Обменный вексель, что вы мне дали, – поддельный, верните мне 520 фунтов стерлингов, что я вам дал, и если тот, кто вас обманул, их не вернет, велите его арестовать. Пожалуйста, прошу вас не забыть приказать арестовать его завтра же. Не теряйте времени, потому что речь идет о вашей жизни».
Я иду к барону Хенау с намерением прострелить ему лоб, если он не даст мне сразу денег, либо держать его до тех пор, пока его не арестуют. Я прихожу в его дом, поднимаюсь, и хозяйка мне говорит, что уже четыре дня, как он уехал в Лиссабон.
Этот барон – это тот ливонец, который был повешен в Лиссабоне четыре месяца спустя. Я узнал об этом в Риге два месяца спустя после его несчастья. Я говорю об этом теперь, потому что боюсь забыть, когда мой читатель вместе со мной будет в Риге в начале октября этого года.
Когда я узнал о его отъезде, я увидел, что должен что-то немедленно предпринять. У меня было только десять-двенадцать гиней, этого было недостаточно. Я пошел к еврею Тревесу, венецианцу, которому я был рекомендован венецианским банкиром графом Алгароти и к которому ни за чем никогда не обращался. Я не думал ни о Босанке, ни о Вантеке, ни о Сальвадоре, потому что они могли бы знать о моем деле. Я пошел к Тревесу, у которого не было никаких дел с этими большими банкирами, и попросил его сразу учесть вексель, который я написал на имя самого графа Альгароти, на ничтожную сумму в сто венецианских цехинов, и написал ему письмо-извещение г-ну Альгароти взять оплату у г-на Дандоло, своего родственника, который рекомендовал меня ему. Еврей оплатил мне сразу письмо звонкой монетой, и я пошел к себе, охваченный смертельной лихорадкой. Лейг мне дал двадцать четыре часа, и благородный англичанин не мог нарушить слово; но натура не позволяла мне бежать. Я не хотел терять мое белье, ни три штуки драпа, отданных на пошивку одежды моему портному. Я вызвал Жарбе в свою комнату и спросил, что он предпочтет: я дарю ему сразу двадцать гиней и отпускаю его, либо он останется у меня на службе, пообещав выехать из Лондона в течение восьми дней, чтобы встретиться со мной в том месте, которое я ему напишу и где остановлюсь, чтобы дождаться его.
– Месье, я не хочу ни су, я хочу остаться у вас на службе, я встречусь с вами там, где вы дадите мне знать, что вы там. Когда вы уезжаете?
– В течение часа; но дело идет о моей жизни, если ты кому-нибудь скажешь.
– Почему вы не берете меня с собой?
– Потому что я хочу, чтобы ты забрал мое белье, которое находится у прачки. Я собираюсь дать тебе денег, сколько тебе нужно, чтобы ехать со мной встретиться.
– Мне ничего не надо. Вы заплатите мне то, что я потрачу, когда я встречусь с вами. Подождите.
Он идет в свою каморку, сразу возвращается, показывает мне шестьдесят гиней, что у него были, и предлагает их мне, говоря, что у него достаточно кредита, чтобы найти еще пятьдесят. Я не беру ничего, но этот поступок внушает мне уверенность в нем. Я говорю, что мистрис Мерсье передаст ему в четыре или пять дней письмо, в котором будет сказано, куда он должен прибыть, и я ему рекомендую купить небольшой чемодан, чтобы взять мое белье и мои кружева.
После этого я иду к моему портному, у которого мой драп в кусках мне на одежду, и золотой галун для одной из них. Я делаю вид, что мне расхотелось этим заниматься, и он покупает у меня все себе за тридцать гиней, которые тут же и отсчитывает. После этого я иду к Мерсье, плачу ей вперед за неделю, чтобы она оставила у себя негра, погружаю на коляску мое добро и еду с Датури до Рочестера. Дальше у меня нет сил. Этот парень меня спасает. У меня судороги и горячка. Я заказываю почту, чтобы ехать в Ситтингбурн, но он не хочет. Он меня удивляет. Он идет за врачом, который сразу пускает мне кровь, и шесть часов спустя он считает, что я могу двигаться дальше. На следующее утро я – в Дувре, где останавливаюсь только на полчаса, так как отлив, как говорит мне капитан пакетбота, не позволяет задерживаться дольше. Он не знает, что это именно то, чего я хочу. Я плачу шесть гиней – обычную плату за это путешествие, которое длится шесть часов, потому что ветер очень слабый. Я написал из Дувра негру приехать ко мне в Кале, и мистрис Мерсье мне написала, что передала ему мое письмо, но негр не прибыл. Через два года после этих событий читатель узнает, где я его нашел. Я высадился в Кале, и сразу поселился в «Золотой Руке», где находилась моя почтовая коляска. Лучший доктор Кале явился позаботиться о моей персоне. Лихорадочный жар в соединении с венерическим ядом, который циркулировал в моем теле, привел меня в такое состояние, что врач не надеялся, что я выживу. На третий день я был в кризисе. Четвертое кровопускание истощило мои силы и ввергло меня в летаргию на двадцать четыре часа, которая, завершившись спасительным кризисом, вернула меня к жизни; но только благодаря режиму я оказался в состоянии ехать, через пятнадцать дней после своего прибытия.
Слабый, удрученный необходимостью покинуть Лондон, нанеся при этом существенный ущерб г-ну Лейг, вынужденный бежать, открыв неверность моего негра, вынужденный отказаться от своего проекта ехать в Португалию, не зная, куда ехать, с разрушенным здоровьем, с сомнительными шансами на выздоровление, вида пугающего, исхудавший, пожелтевший, весь покрытый бубонами, наполненными гнойной жидкостью, которую следовало бы, как мне думалось, выпускать, – в таком состоянии я взгромоздился на мою почтовую коляску вместе с моим крестником Датури, который, поместившись сзади, стал мне слугой, справляясь превосходно с этими функциями. Я написал в Венецию, чтобы переслали мне в Брюссель то обменное письмо на сто фунтов стерлингов, которое я должен был получить в Лондоне, откуда я не осмелился написать. Я сменил лошадей в Гравелине и остановился на ночлег в «Консьержери» в Дюнкерке.
Первый, кого я увидел, сойдя с моей коляски, был торговец С., муж той Терезы, о которой читатель может помнить, племянницы любовницы Тирета, которую я любил, вот уже почти семь лет назад. Он меня узнал, он был удивлен, видя меня таким изменившимся; я сказал ему, что выхожу из тяжелой болезни, спросил у него новостей о его жене, он ответил, что она чувствует себя хорошо, и что он надеется, что я приду завтра откушать ее супу. Я ответил, что должен выехать на рассвете, но он не хотел ничего слышать; он хотел, чтобы я взглянул на его жену и их троих малышей, и, поскольку он понял, что я хочу ехать утром, он сказал, что вернется сейчас с женой и всем семейством. Как было противиться? Я ответил, что мы вместе поужинаем.
Читатель может вспомнить, как я любил эту Терезу, что даже решил жениться на ней. Я вспомнил об этом, чтобы сразу расстроиться, зная, насколько я ей не понравлюсь теперь, такой, каким я стал.
Она пришла через четверть часа вместе со своим мужем и своими тремя детьми, старшему из которых было шесть лет. После обычных приветствий и выражения сочувствия моему расстроенному здоровью, которое меня удручало, она отослала домой двух младших, оставив ужинать с нами лишь старшего, потому что у нее были сильные основания полагать, что он должен меня заинтересовать. Этот ребенок был очарователен, и поскольку он очень походил на мать, ее муж никогда не сомневался, что он его сын и по закону и по природе. Я смеялся про себя над тем, что находил моих детей по всей Европе. Она сообщила мне за столом новости о Тирета. Он поступил на службу в голландскую Компанию Индий и был замешан в мятеже в Батавии, где был раскрыт и избежал риска быть повешенным лишь потому, что, подобно мне в Лондоне, спасся с помощью бегства. Это нередко случается в этом мире, когда участвуют в авантюрах, рискуешь быть повешенным из-за глупостей, когда ведешь себя легкомысленно и не бережешься. На следующий день я направился через Ипр на Турнэ, где, увидев двух конюхов, прогуливающих лошадей, спросил, кому они принадлежат.
– Г-ну графу де Сен-Жермен, адепту, который здесь уже месяц и не собирается уезжать. Он собирается прославить нашу провинцию, учредив здесь фабрики. Все, кто здесь проезжает, хотят его увидеть, но он недоступен для всех.
Этот ответ внушил мне желание его повидать. Едва сойдя в таверне, я написал ему записку, в которой отметил свое желание и спросил, в котором часу ему угодно меня принять. Вот его ответ, который я сохранил, и который только перевел на французский:
«Мои занятия вынуждают меня никого не принимать; но для вас я делаю исключение. Приходите в час, который для вас наиболее удобен, и вас проведут в мою комнату. Вам не надо будет называть ни мое имя, ни ваше. Я не предлагаю вам разделить со мной обед, так как моя пища не подходит никому, и для вас – менее, чем для кого бы то ни было другого, если вы еще сохранили свой прежний аппетит».
Я пошел туда в восемь часов. У него была бородка в дюйм длиной и стояло более двадцати перегонных кубов с жидкостями внутри, из которых некоторые вываривались на песке на открытом пламени. Он сказал, что работает над красками, для развлечения, и что он основал фабрику шляп, чтобы доставить удовольствие графу Кобенцль, полномочному представителю императрицы Марии-Терезии в Брюсселе. Он сказал, что получил от него только двадцать пять тысяч флоринов, чего недостаточно, но он рассчитывает на добавление. Мы поговорили о мадам д’Юрфэ, и он мне сказал, что она отравилась, приняв слишком сильную дозу универсального снадобья.
– Ее завещание доказывает, – сказал он мне, – что она полагала, что беременна, и она могла бы ею быть, если бы проконсультировалась со мной. Эта операция из самых легких, но нельзя быть заранее уверенным, будет ли плод мужским или женским.
Когда он узнал, какая у меня болезнь, он посоветовал мне остаться в Турнау только на три дня и делать то, что он мне скажет. Он заверил, что я уеду со всеми вскрытыми бубонами. Он дал мне после этого пятнадцать пилюль, которые, принимая по одной за раз, я за пятнадцать дней полностью восстановлюсь. Я поблагодарил его за все, и ничего не стал принимать. После этого он показал мне свой архей, который он называл Атое-тер[2]. Это была белая жидкость в маленьком пузырьке, похожем на множество других, которые там находились. Они были закупорены воском. Когда он сказал мне, что это универсальный природный дух, и что свидетельством этого является то, что этот дух мгновенно исчезнет из пузырька, стоит только проделать в воске маленькую дырочку иглой, я попросил его показать эксперимент. Он дал мне пузырек и иглу, сказав, чтобы я сам это проделал. Я проткнул воск и через мгновенье увидел, что пузырек опустел.
– Это превосходно, но для чего это может быть нужно?
– Не могу вам этого сказать.
Желая, по своему обыкновению, отпустить меня только в состоянии изумления, он спросил, есть ли у меня монета, и я достал одну из кармана и положил на стол. Он поднялся, ничего мне не говоря, взял горящий уголек, который положил на металлическую пластину, потом попросил у меня монету в двенадцать су, что лежала на столе, положил на нее маленькую черную крупинку и положил это все на уголь, затем стал обдувать это все паяльной лампой, и менее чем в две минуты я увидел собственными глазами, что моя монета стала красной. Он сказал подождать, пока она остынет, что и произошло через минуту. После этого он сказал, смеясь, чтобы я забрал себе монету, потому что она моя. Я сразу увидел, что она из золота, но, хотя я и был убежден, что он ловко подменил мою и положил на ее место золотую, которую очень легко мог отбелить, я не захотел его в этом уличить. Поаплодировав, я сказал, что в следующий раз, чтобы с уверенностью убедить всех самым явным образом, он должен заранее предупредить их, что собирается произвести трансмутацию, чтобы думающий человек мог внимательно рассмотреть свою серебряную монету перед тем, как положить ее на горячий уголь. Он ответил, что те, кто может сомневаться в его науке, недостойны того, чтобы с ними разговаривать. Это его обычная манера разговаривать. Это было в последний раз, когда я видел этого знаменитого и ученого обманщика, который умер в Шлезвике шесть или семь лет назад. Монета в двенадцать су была из чистого золота. Я отдал ее два месяца спустя лорду маршалу Кейту в Берлине, который ею заинтересовался.
Я выехал из Торнау на следующий день в четыре часа утра и остановился в Брюсселе, чтобы подождать ответа на письмо, что я написал в Венецию г-ну де Брагадин, в котором я просил его оплатить мой вексель, который я должен был получить в Лондоне. Я получил это письмо пять дней спустя после моего прибытия вместе с платежным письмом на две сотни голландских дукатов на м-м Нетин. Я думал там остановиться, чтобы пройти полный курс лечения, потому что Датури мне сказал, что будет учиться на танцора на канате, что его отец и мать и вся его семья находятся в Брунсвике, где, если я туда поеду, он заверяет, что я получу всякое участие, какого только могу пожелать, и буду себя чувствовать там, как если бы я был у себя. Он убедил меня. Я знал наследного принца, который сегодня правит; кроме того, мне было любопытно увидеть через двадцать один год мать Датури. Я выехал из Брюсселя сразу, но в Рюрмонде почувствовал себя столь плохо, что не думал, что смогу продолжить свое путешествие. Проезжая через Льеж, я встретил м-м Малиньян, вдовую и в нищете. Тридцать шесть часов постели меня привели к мысли, что я смогу выдержать, и я поехал в моей почтовой коляске, с которой я все время впадал в отчаяние, поскольку почтовые лошади совершенно не могли приспособиться к оглобле; я решил сменить ее в Везеле. Едва добравшись до гостиницы, я лег в постель и сказал Датури пойти договориться поменять ее на коляску на четырех колесах. На следующий день я был весьма удивлен, увидев в моей комнате генерала Бекевиц. После обычных расспросов, соболезнований о моем здоровье генерал сказал, что он купит себе мою коляску и даст мне другую, удобную для путешествия по всей Германии, и это было тут же проделано; но когда бравый англичанин узнал от меня детально, в каком я состоянии, он посоветовал мне пройти лечение в Везеле, где имеется молодой врач лейденской школы, очень надежный и умелый. Нет ничего легче, чем поменять решение и мнение больного человека, опечаленного, не имеющего никаких планов, ищущего удачи и, в максимальной степени sequere Deum[3], не знающего, где ее обрести. Г-н Бекевиц, который стоял в гарнизоне Везеля вместе со своим полком, послал сразу за доктором Пипером и хотел присутствовать при моей исповеди и даже при обследовании. Я не хочу возмущать читателя описанием несчастного состояния, в котором я находился. Этот молодой врач, который был сама нежность, сказал мне, что, уложив меня у себя, где он пообещал мне от своей матери и своих сестер всякое участие, которого я только могу пожелать, он обещает меня вылечить в шесть недель, если я буду следовать всем его указаниям. Генерал убедил меня согласиться, и я сам этого пожелал, потому что хотел в Брунсвике развлекаться, а не являться туда в состоянии паралича во всех своих членах. Я согласился, вопреки моему сыну, который горел желанием иметь честь вылечить меня у себя дома. Доктор Пипер не хотел слышать разговоров об условиях. Он сказал, что при отъезде я дам ему то, что захочу, и наверняка он будет этим доволен. Он ушел, чтобы велеть приготовить мне свою комнату, потому что у него она была только одна, сказав, что я могу направляться туда через час. Я велел переправить туда весь мой багаж и на портшезе приехал к нему, держа платок у лица, стыдясь показаться таким перед матерью и сестрами этого почтенного врача, который был там в окружении нескольких своих дочерей, на которых я не осмеливался смотреть. Когда я оказался в моей комнате, Датури меня раздел, и я лег в кровать.
Глава III
Мое выздоровление. Датури избит солдатами. Отъезд в Брунсвик. Редегонда. Брунсвик. Наследный принц. Еврей. Мое пребывание в Вольфенбюттеле. Библиотека. Берлин. Кальзабиджи и лотерея в Берлине. Девица Беланже.
В час ужина доктор пришел в мою комнату вместе со своей матерью и одной из своих сестер, которые заверили, что окружат меня вниманием. Их добрый характер был запечатлен на их лицах.
Когда они ушли, он сообщил мне метод, который он хочет применить, чтобы восстановить мое здоровье. Потогонная птисана (отвар) и ртутные пилюли должны были меня избавить от яда, который вел меня в могилу. Я должен был подчиниться строгой диете и отказаться от любых усилий. Я заверил его, что подчинюсь всем его правилам. Он обещал, что будет читать мне два раза в неделю газету, и он сообщил мне сразу новость, что м-м де Помпадур мертва.
Итак, я был приговорен к отдыху, необходимому, согласно его мнению, для успеха его лечения; но убийственному, с другой стороны, поскольку я чувствовал, что скука меня убьет. Доктор сам этого боялся, и посоветовал мне терпеть, чтобы его сестра пришла работать в моей комнате вместе с двумя или тремя своими подругами. Моя кровать стояла в алькове с занавесками, и они меня не могли смущать. Я попросил его, чтобы мне доставили это облегчение, и его сестра была рада услужить мне этим, потому что комната, которую я занимал, была единственной в доме, имеющей окна наружу. Но это обстоятельство стало фатальным для Датури.
Этот мальчик, который учился только своему ремеслу, мог только скучать, проводя все время со мной; поэтому, когда он увидел, что, находясь в доброй компании, я могу обойтись без него, он стал думать только о том, чтобы развлекаться целый день, отправляясь прогуляться то туда, то сюда. На третий день нашего пребывания в Везеле его принесли к вечеру в дом сильно избитого. Он вздумал развлекаться в кордегардии с солдатами, которые затеяли с ним ссору, и дело кончилось тем, что его отдубасили. На него было жалко смотреть. Весь в крови, с не менее чем тремя выбитыми зубами, он рассказал со слезами о своей беде, упрашивая меня отомстить. Я отправил моего доктора рассказать об этом деле генералу Бекевиц, который пришел сказать, что он не знает, что здесь поделать, и единственное, что он может, это отправить его лечиться в госпиталь. Не имея переломов костей, он поправился через восемь дней, и я отправил его в Брюнсвик с паспортом от генерала Соломона. Три зуба, что он потерял в битве, гарантировали его от опасности быть взятым в солдаты. Он ушел пешком, и я обещал, что приеду его повидать, когда буду в состоянии ехать.
Этот парень был красивый и хорошо сложенный. Он умел только немного писать, и был обучен только танцевать на канате и устраивать фейерверки. Он был бравый и увлекался честной игрой. Он немного слишком любил вино и не имел никаких склонностей, кроме обычной – к прекрасному полу. Я знал нескольких людей, которые были обязаны своей фортуной женщинам, несмотря на свое безразличие к сексу.
Через месяц я почувствовал себя выздоровевшим и в состоянии ехать, хотя и очень похудел. Представление, что я оставил по себе в доме доктора Пипера, относительно моего характера, не было похоже на меня. Меня сочли самым спокойным из людей, и его сестра, вместе со своими красивыми подругами – за самого скромного. Все мои добродетели пришли вместе с болезнью. Чтобы судить о человеке, следует изучать его поведение, когда он здоров и свободен; больной или в тюрьме он – другой.
Я подарил платье м-ль Пипери, дал двадцать луи доктору. Накануне моего отъезда я получил письмо от м-м дю Рюмэн, которая, узнав, что я нуждаюсь в деньгах, отправила мне платежное письмо на шесть сотен флоринов на Амстердам, на банк. Она написала, что я верну ей эту сумму, когда мне будет удобно, но она умерла до того, как я смог рассчитаться с этим долгом.
Решив ехать в Брюнсвик, я не смог воспротивиться желанию заехать в Ганновер. Когда я вспоминал Габриеллу, я еще ее любил. Я не думал там остановиться, поскольку уже не был богат и, кроме того, выздоровление требовало от меня беречь мое восстанавливающееся здоровье. Я хотел только с ней встретиться, нанеся короткий визит на ее земле, где она, как говорила мне, живет около Стокена. Примешивалось также и любопытство.
Итак, я решил ехать на рассвете, в одиночку, в коляске, которую мне дал английский генерал в обмен на мою двухколесную, но так не получилось.
Записка, которую написал мне генерал, в которой он просил меня к себе на ужин, где я встречу компанию из моей страны, заставила меня принять приглашение. Если бы мы остались за столом очень допоздна, я рассчитывал выехать позже. Я отправился, таким образом, к г-ну Бекевиц, пообещав доктору воздерживаться от всяких излишеств.
Какой сюрприз, когда, войдя в его комнату, я вижу пармезанку Редегонду с ее чертовой матерью! Она сначала меня не узнала, но ее дочь сразу меня назвала, сказав, что я очень похудел. Я сказал ей, что она стала еще красивее, и это была правда. Восемнадцать месяцев, добавленных к ее возрасту, могли только усилить ее очарование. Я объяснил, что вышел только что из тяжелой болезни, и что я собираюсь выехать на рассвете в Брюнсвик.
– И мы тоже, – говорит она, глядя на мать.
Генерал, очарованный тем, что мы знакомы, добавил, что мы могли бы ехать вместе, и, улыбаясь, я ответил ему, что это было бы затруднительно, по крайней мере, если м-м мать не восприняла новых принципов. Она ответила, что она все время прежняя.
Захотели продолжить игрой. Генерал таллировал в маленький банк фараон. Было две или три другие дамы и офицеры, и играли очень по-малой. Он предложил мне карту, и я, поблагодарив, отказался, сказав, что я никогда не играю, когда путешествую.
В конце тальи генерал сказал мне, что знает, почему я не играю, и достал из своего портфеля билеты английского банка.
– Это, – сказал он, – те билеты, что вы дали мне в уплату шесть месяцев назад в Лондоне. Возьмите реванш. Здесь 400 фунтов стерлингов.
– У меня нет желания, – говорю я ему, – столько проигрывать. Я проиграю только пятьдесят гиней, и в бумагах тоже, только чтобы вас развлечь.
Говоря так, я достаю из своего кошелька, где у меня 200 дукатов золотом, обменное письмо, которое графиня де Рюмэн отправила мне.
Он продолжает таллировать, и на третьей талье я оказываюсь в выигрыше на пятьдесят гиней, которые он мне платит английскими бумагами, когда я говорю, что достаточно. В этот момент объявляют, что ужин подан, и мы садимся за стол. Редегонда, которая очень хорошо научилась говорить по-французски, развлекала всю компанию. Она направлялась на службу к герцогу Брюнсвика второй музыкальной виртуозкой, ангажированной Николини, и приехала из Брюсселя. Она сожалела, что предприняла это путешествие в почтовых каретах, в которых ей было очень неудобно, до того, что она была уверена, что прибудет в Брюнсвик совершенно больной.
– Вот шевалье де Сейнгальт, – сказал ей генерал, который совсем один, и у которого превосходная коляска. Езжайте вместе с ним.
Редегонда улыбается. Ее мать спрашивает, сколько мест в моей коляске, и генерал отвечает за меня, что она на двоих. Мать говорит, что это невозможно, потому что она не отпустит свою дочь одну ни с кем. На этот ответ раздается всеобщий взрыв смеха, включая и Редегонду, которая, отсмеявшись, говорит, что ее мама все время боится, что ее кто-нибудь убьет.
Переходят к другим темам и очень весело остаются за столом до часу. Редегонда, не заставляя себя долго упрашивать, садится за клавесин и поет арию, которая доставляет удовольствие всей компании.
Когда я собрался уходить, генерал пригласил меня позавтракать, сказав, что почтовая карета уходит только в полдень, и что я обязан это сделать из вежливости по отношению к своей соотечественнице, и она присоединяется, упрекая меня некоторыми подробностями Флоренции и Турина, где мне не в чем было ее упрекнуть; но я, тем не менее, возвращаюсь домой спать, так как в этом нуждаюсь. Назавтра в девять часов я прощаюсь с доктором и всем его семейством и иду пешком к генералу, чтобы там позавтракать, оставив распоряжение, чтобы, как только лошади будут запряжены, коляска стояла готовая у его дверей, потому что я решительно хотел ехать сразу после завтрака. Полчаса спустя приходит Редегонда со своей матерью, и я удивлен, видя ее с братом, который служил мне во Флоренции в качестве местного слуги.
После завтрака, который получился очень веселым, моя коляска уже была там, готовая, я раскланялся с генералом и со всей компанией, которая вышла из залы, чтобы увидеть мой отъезд. Редегонда, спросив у меня, удобна ли моя коляска, поднимается в нее, и очень просто я туда поднимаюсь тоже, не имея заранее никакой мысли, но я немало удивлен, когда, едва поднявшись в коляску, вижу, как почтальон с места ударяется в резвую рысь. Я собираюсь крикнуть ему, чтобы остановился, но, видя, что Редегонда смеется во все горло, оставляю его скакать, намереваясь, однако, приказать ему остановиться, когда Редегонда, отсмеявшись, скажет, что достаточно. Но не тут то было. Мы проехали с полмили, когда она начала говорить.
В час ужина доктор пришел в мою комнату вместе со своей матерью и одной из своих сестер, которые заверили, что окружат меня вниманием. Их добрый характер был запечатлен на их лицах.
Когда они ушли, он сообщил мне метод, который он хочет применить, чтобы восстановить мое здоровье. Потогонная птисана (отвар) и ртутные пилюли должны были меня избавить от яда, который вел меня в могилу. Я должен был подчиниться строгой диете и отказаться от любых усилий. Я заверил его, что подчинюсь всем его правилам. Он обещал, что будет читать мне два раза в неделю газету, и он сообщил мне сразу новость, что м-м де Помпадур мертва.
Итак, я был приговорен к отдыху, необходимому, согласно его мнению, для успеха его лечения; но убийственному, с другой стороны, поскольку я чувствовал, что скука меня убьет. Доктор сам этого боялся, и посоветовал мне терпеть, чтобы его сестра пришла работать в моей комнате вместе с двумя или тремя своими подругами. Моя кровать стояла в алькове с занавесками, и они меня не могли смущать. Я попросил его, чтобы мне доставили это облегчение, и его сестра была рада услужить мне этим, потому что комната, которую я занимал, была единственной в доме, имеющей окна наружу. Но это обстоятельство стало фатальным для Датури.
Этот мальчик, который учился только своему ремеслу, мог только скучать, проводя все время со мной; поэтому, когда он увидел, что, находясь в доброй компании, я могу обойтись без него, он стал думать только о том, чтобы развлекаться целый день, отправляясь прогуляться то туда, то сюда. На третий день нашего пребывания в Везеле его принесли к вечеру в дом сильно избитого. Он вздумал развлекаться в кордегардии с солдатами, которые затеяли с ним ссору, и дело кончилось тем, что его отдубасили. На него было жалко смотреть. Весь в крови, с не менее чем тремя выбитыми зубами, он рассказал со слезами о своей беде, упрашивая меня отомстить. Я отправил моего доктора рассказать об этом деле генералу Бекевиц, который пришел сказать, что он не знает, что здесь поделать, и единственное, что он может, это отправить его лечиться в госпиталь. Не имея переломов костей, он поправился через восемь дней, и я отправил его в Брюнсвик с паспортом от генерала Соломона. Три зуба, что он потерял в битве, гарантировали его от опасности быть взятым в солдаты. Он ушел пешком, и я обещал, что приеду его повидать, когда буду в состоянии ехать.
Этот парень был красивый и хорошо сложенный. Он умел только немного писать, и был обучен только танцевать на канате и устраивать фейерверки. Он был бравый и увлекался честной игрой. Он немного слишком любил вино и не имел никаких склонностей, кроме обычной – к прекрасному полу. Я знал нескольких людей, которые были обязаны своей фортуной женщинам, несмотря на свое безразличие к сексу.
Через месяц я почувствовал себя выздоровевшим и в состоянии ехать, хотя и очень похудел. Представление, что я оставил по себе в доме доктора Пипера, относительно моего характера, не было похоже на меня. Меня сочли самым спокойным из людей, и его сестра, вместе со своими красивыми подругами – за самого скромного. Все мои добродетели пришли вместе с болезнью. Чтобы судить о человеке, следует изучать его поведение, когда он здоров и свободен; больной или в тюрьме он – другой.
Я подарил платье м-ль Пипери, дал двадцать луи доктору. Накануне моего отъезда я получил письмо от м-м дю Рюмэн, которая, узнав, что я нуждаюсь в деньгах, отправила мне платежное письмо на шесть сотен флоринов на Амстердам, на банк. Она написала, что я верну ей эту сумму, когда мне будет удобно, но она умерла до того, как я смог рассчитаться с этим долгом.
Решив ехать в Брюнсвик, я не смог воспротивиться желанию заехать в Ганновер. Когда я вспоминал Габриеллу, я еще ее любил. Я не думал там остановиться, поскольку уже не был богат и, кроме того, выздоровление требовало от меня беречь мое восстанавливающееся здоровье. Я хотел только с ней встретиться, нанеся короткий визит на ее земле, где она, как говорила мне, живет около Стокена. Примешивалось также и любопытство.
Итак, я решил ехать на рассвете, в одиночку, в коляске, которую мне дал английский генерал в обмен на мою двухколесную, но так не получилось.
Записка, которую написал мне генерал, в которой он просил меня к себе на ужин, где я встречу компанию из моей страны, заставила меня принять приглашение. Если бы мы остались за столом очень допоздна, я рассчитывал выехать позже. Я отправился, таким образом, к г-ну Бекевиц, пообещав доктору воздерживаться от всяких излишеств.
Какой сюрприз, когда, войдя в его комнату, я вижу пармезанку Редегонду с ее чертовой матерью! Она сначала меня не узнала, но ее дочь сразу меня назвала, сказав, что я очень похудел. Я сказал ей, что она стала еще красивее, и это была правда. Восемнадцать месяцев, добавленных к ее возрасту, могли только усилить ее очарование. Я объяснил, что вышел только что из тяжелой болезни, и что я собираюсь выехать на рассвете в Брюнсвик.
– И мы тоже, – говорит она, глядя на мать.
Генерал, очарованный тем, что мы знакомы, добавил, что мы могли бы ехать вместе, и, улыбаясь, я ответил ему, что это было бы затруднительно, по крайней мере, если м-м мать не восприняла новых принципов. Она ответила, что она все время прежняя.
Захотели продолжить игрой. Генерал таллировал в маленький банк фараон. Было две или три другие дамы и офицеры, и играли очень по-малой. Он предложил мне карту, и я, поблагодарив, отказался, сказав, что я никогда не играю, когда путешествую.
В конце тальи генерал сказал мне, что знает, почему я не играю, и достал из своего портфеля билеты английского банка.
– Это, – сказал он, – те билеты, что вы дали мне в уплату шесть месяцев назад в Лондоне. Возьмите реванш. Здесь 400 фунтов стерлингов.
– У меня нет желания, – говорю я ему, – столько проигрывать. Я проиграю только пятьдесят гиней, и в бумагах тоже, только чтобы вас развлечь.
Говоря так, я достаю из своего кошелька, где у меня 200 дукатов золотом, обменное письмо, которое графиня де Рюмэн отправила мне.
Он продолжает таллировать, и на третьей талье я оказываюсь в выигрыше на пятьдесят гиней, которые он мне платит английскими бумагами, когда я говорю, что достаточно. В этот момент объявляют, что ужин подан, и мы садимся за стол. Редегонда, которая очень хорошо научилась говорить по-французски, развлекала всю компанию. Она направлялась на службу к герцогу Брюнсвика второй музыкальной виртуозкой, ангажированной Николини, и приехала из Брюсселя. Она сожалела, что предприняла это путешествие в почтовых каретах, в которых ей было очень неудобно, до того, что она была уверена, что прибудет в Брюнсвик совершенно больной.
– Вот шевалье де Сейнгальт, – сказал ей генерал, который совсем один, и у которого превосходная коляска. Езжайте вместе с ним.
Редегонда улыбается. Ее мать спрашивает, сколько мест в моей коляске, и генерал отвечает за меня, что она на двоих. Мать говорит, что это невозможно, потому что она не отпустит свою дочь одну ни с кем. На этот ответ раздается всеобщий взрыв смеха, включая и Редегонду, которая, отсмеявшись, говорит, что ее мама все время боится, что ее кто-нибудь убьет.
Переходят к другим темам и очень весело остаются за столом до часу. Редегонда, не заставляя себя долго упрашивать, садится за клавесин и поет арию, которая доставляет удовольствие всей компании.
Когда я собрался уходить, генерал пригласил меня позавтракать, сказав, что почтовая карета уходит только в полдень, и что я обязан это сделать из вежливости по отношению к своей соотечественнице, и она присоединяется, упрекая меня некоторыми подробностями Флоренции и Турина, где мне не в чем было ее упрекнуть; но я, тем не менее, возвращаюсь домой спать, так как в этом нуждаюсь. Назавтра в девять часов я прощаюсь с доктором и всем его семейством и иду пешком к генералу, чтобы там позавтракать, оставив распоряжение, чтобы, как только лошади будут запряжены, коляска стояла готовая у его дверей, потому что я решительно хотел ехать сразу после завтрака. Полчаса спустя приходит Редегонда со своей матерью, и я удивлен, видя ее с братом, который служил мне во Флоренции в качестве местного слуги.
После завтрака, который получился очень веселым, моя коляска уже была там, готовая, я раскланялся с генералом и со всей компанией, которая вышла из залы, чтобы увидеть мой отъезд. Редегонда, спросив у меня, удобна ли моя коляска, поднимается в нее, и очень просто я туда поднимаюсь тоже, не имея заранее никакой мысли, но я немало удивлен, когда, едва поднявшись в коляску, вижу, как почтальон с места ударяется в резвую рысь. Я собираюсь крикнуть ему, чтобы остановился, но, видя, что Редегонда смеется во все горло, оставляю его скакать, намереваясь, однако, приказать ему остановиться, когда Редегонда, отсмеявшись, скажет, что достаточно. Но не тут то было. Мы проехали с полмили, когда она начала говорить.