– Но что скажет ваш любовник?
   – Он будет очарован, видя меня нежной и счастливой с таким любовником, как вы. Это в его характере.
   Замечательный характер! Героизм, который выше моих сил.
   – Какую жизнь ведете вы в Венеции?
   – Театр, общество, казены, где я борюсь с фортуной, иногда удачно, иногда нет.
   – Также среди иностранных министров?
   – Нет, потому что я слишком близко связан с патрициями, но я их всех знаю.
   – Как же вы их знаете, если не видитесь с ними.
   – Я познакомился с ними, будучи заграницей. Я познакомился в Парме с герцогом де Монталлегре, послом Испании, в Вене с графом Розенбергом, в Париже с послом Франции, почти два года назад.
   – Дорогой друг, советую вам уйти, потому что сейчас зазвонит полдень. Приходите послезавтра в это же время, и я дам вам необходимые инструкции, чтобы вы могли прийти поужинать со мной.
   – Тет-а-тет?
   – Само собой разумеется.
   – Смею ли я попросить вас о подарке? – потому что это такое большое счастье.
   – Какой подарок вы хотите?
   – Увидеть вас стоящей перед маленьким окном, так, чтобы я был на том месте, где была графиня С.
   Она поднялась и с самой грациозной улыбкой опустила защелку, и, после поцелуя, горечь которого должна была ей понравиться больше, нежели нежность, я ее покинул. Она проводила меня влюбленным взглядом до дверей.
   Радость и беспокойство мешали мне совершенно есть и спать все эти два дня. Мне казалось, что я никогда еще не был счастлив в любви, и становлюсь им в первый раз. Помимо происхождения, красоты и ума М. М., ее действительных достоинств, с ними смешивался предрассудок, придавая величие моему непостижимому счастью. Речь шла о весталке. Я собирался попробовать запретного плода. Я посягнул на права всемогущего супруга, захватывая в его божественном серале самую прекрасную из его султанш.
   Если бы в эти моменты мой рассудок был свободен, я увидел бы, что эта монахиня не может быть иной, чем все другие красивые женщины, которых я любил в течение тридцати лет, что я сражаюсь на полях любви, но что это за влюбленный мужчина, что останавливается на этой мысли? Если она и присутствует в его уме, он отбрасывает ее с негодованием. М. М. должна была быть совершенно иной и самой прекрасной из всех женщин во вселенной.
   Природа животного, то, что химики относят к животному царству, находится под воздействием троякого инстинкта. Это три его настоятельные потребности. Оно должно питаться, и поскольку это не насильственная работа, у него должно быть чувство, называемое аппетитом, и оно получает удовольствие от его удовлетворения. На втором месте, оно должно воспроизводить свою породу путем деторождения, и оно не исполняло бы этот долг, если бы, как говорит св. Августин, не получало от этого удовольствия. На третьем месте находится неодолимая потребность уничтожать своих врагов, и ничто не находит лучшего оправдания, потому что, ввиду потребности в самосохранении, он должен ненавидеть все, что ему противостоит, и желать его уничтожения. Этот общий закон влияет на каждое создание по-своему. Эти три потребности – голод, стремление к совокуплению и ненависть, выражающаяся в стремлении к сокрушению врага – лежат в основе обычного удовлетворения; условимся называть их удовольствиями; они могут рассматриваться лишь по отношению к самим существам; они не имеют смысла помимо субъекта. Только человек может получать истинное удовольствие, потому что, одаренный способностью к рассуждению, он его предвидит, он его ищет, он его творит и он рассуждает о нем, уже пережив его. Дорогой читатель, прошу вас следовать за мной; если вы отстали от меня, вы невежливы. Рассмотрим все как есть. Человек находится в тех же условиях, что и животное, потому что подвержен тем же трем склонностям, без вмешательства разума. Когда в дело вмешивается наш разум, эти три удовольствия становятся – наслаждение, наслаждение и наслаждение: необъяснимое ощущение, которое заставляет нас переживать то, что называют счастьем, то, что мы не можем объяснить, хотя и переживаем.
   Человек чувственный, рассуждая, пренебрегает чревоугодием, распутством и грубой местью, проистекающей от первого порыва гнева; он лакомка; он влюбляется, но он хочет наслаждаться объектом своей любви, только при условии, что любим; и, будучи оскорблен, он готов мстить, только будучи в хладнокровном состоянии и выбирая способы мести, наиболее подходящие ему, чтобы насладиться удовольствием. Он будет более жесток, но он утешится, поступив, по крайней мере, разумно. Эти три действия суть производное души, которая, чтобы жить в удовольствии, становится министром страстей quas nisi parent imperant.[5]
   Мы переносим голод, чтобы острее воспринимать вкус рагу; мы оттягиваем наслаждение любви, чтобы сделать его более живым; и мы откладываем месть, чтобы сделать ее более смертоносной. Верно, однако, что часто умирают от несварения, что мы обманываем и бываем обмануты в любви софизмами, и что объект, который мы хотим уничтожить, часто ускользает от нашего возмездия, но мы добровольно идем на эти риски.

Глава III

   Продолжение предыдущей главы. Первое свидание с М. М. Письмо К.К. Мое второе свидание с монахиней в моем превосходном казене в Венеции. Я счастлив.
   Ничто не может быть более дорого для человека мыслящего, чем жизнь, и, несмотря на это, наиболее сластолюбив тот, кто лучше пользуется трудным искусством заставлять ее проходить быстрее. Не желают сделать ее короче, но хотят, чтобы наслаждения делали ее течение незаметным. И они правы, если при этом не пренебрегают своими обязанностями. Те, кто полагает, что в мире есть лишь приятное их чувствам, ошибаются, и, возможно, Гораций также ошибается, когда говорит Юлиусу Флорусу: Nec meiuam quid de me judicet hères, Quod non plura datis inveniet.[6]
   Самый счастливый из людей тот, кто лучше понимает искусство быть таким, не пренебрегая своими обязанностями; и наоборот, самый несчастный тот, кто каждый день, с утра до вечера подчиняется грустной обязанности все предугадывать.
   Уверенный, что М. М. не откажется от своего слова, я был в приемной за два часа до полудня. Выражение моего лица заставило ее прежде всего спросить, не болен ли я.
   – Нет, – ответил я, – но я могу заболеть от беспокойного ожидания счастья, которое меня доводит до исступления. Я потерял аппетит и сон; если оно будет отложено, я не отвечаю вам за свою жизнь.
   – Ничто не отложено, дорогой друг; но какое волнение! Присядем. Вот ключ от казена[7], куда вы пойдете. Там есть люди, потому что нас должны обслуживать, но никто с вами не заговорит, и вам не нужно ни с кем разговаривать. Вы будете в маске. Вы пойдете туда только в полвторого ночи (Это, по итальянскому времясчислению, два часа после захода солнца (прим. Казанова на полях).), и не раньше. Вы подниметесь по лестнице, что напротив входной двери, и наверху увидите при свете фонаря зеленую дверь, которую откроете и войдете в освещенные апартаменты. Во второй комнате вы найдете меня, и если меня там не будет, вы меня подождете. Я опоздаю не более чем на несколько минут. Вы сможете снять маску, сесть у огня и почитать. Там будут книги. Дверь казена находится там-то и там-то.
   Описание было как нельзя более точным, я обрадовался, что ошибиться было невозможно. Я поцеловал руку, передающую мне ключ, и сам ключ, прежде, чем положил его в карман. Я спросил, будет ли она одета в светское платье, или в монашеское, как сейчас.
   – Я выйду, одетая в монашеское, но в казене переоденусь в светское. Это для того, чтобы мне тоже замаскироваться.
   – Я надеюсь, что вы не оденетесь в светское платье сегодня вечером.
   – Почему вам этого хочется?
   – Вы мне нравитесь одетой таким образом, как сейчас.
   – Ах! Ах! Я поняла. Вы вообразили мою голову без волос, и я вас напугала; но знайте, что у меня есть парик, выглядящий не хуже натуральных волос.
   – Боже! Что вы говорите? Одно слово «парик» меня убивает. Но нет. Нет, нет, не сомневайтесь; я восприму вас, тем не менее, очаровательной. Пожалуйста, только не надевайте его в моем присутствии. Я не хочу видеть ваше унижение. Извините. Я в отчаянии, что мы говорим об этом. Вы уверены, что никто вас не увидит выходящей из монастыря?
   – Вы сами в этом убедитесь, когда, обогнув остров в гондоле, увидите место, где есть маленькая пристань. Эта пристань ведет к комнате, от которой у меня есть ключ, и я уверена в послушнице, которая мне служит.
   – А гондола?
   – Это мой любовник отвечает за верность гондольеров.
   – Какой человек этот ваш любовник! Думаю, он стар.
   – На самом деле нет. Мне стыдно. Я уверена, что ему нет сорока лет. У него есть все, дорогой друг, чтобы быть любимым. Красота, ум, мягкий характер и хорошие манеры.
   – И он прощает вам капризы.
   – Что называете вы капризами? Уже год, как мы сошлись. Я не знала до него ни одного мужчины, так же как не знала до вас никого, кто бы внушил мне подобную фантазию. Когда я ему все рассказала, он был слегка удивлен, затем посмеялся, сделав мне лишь одно замечание по поводу риска, которому я подвергаюсь из-за возможной вашей нескромности. Он захотел, чтобы я, прежде чем решиться, узнала, по крайней мере, кто вы такой, Но было слишком поздно. Я сказала о вас, и он еще посмеялся над тем, что я говорю о ком-то, кого не знаю.
   – Когда вы доверились ему во всем?
   – Позавчера, но во всей полноте. Я показала ему копии моих писем и ваших, чтение которых заставило его сказать, что вы француз, несмотря на то, что вы говорили мне, что вы венецианец. Ему любопытно узнать, кто вы такой, и это все; Но поскольку я не любопытна, ничего не опасайтесь. Даю вам слово чести, что никогда не попытаюсь что-либо сделать, чтобы узнать это.
   – И я, – чтобы узнать, кто этот человек, такой же редкостный, как и вы. Я в отчаянии, когда думаю о горечи, какую я вам причиняю.
   – Не будем больше об этом; но утешьтесь, потому что, когда я думаю об этом, я нахожу, что в этих обстоятельствах вы не можете действовать иначе, чем фат.
   При моем уходе она снова дала мне через маленькое оконце залог своей нежности и оставалась в нем до моего выхода из приемной.
   Ночью в назначенный час я нашел без малейших трудностей казен, открыл дверь и, следуя ее инструкции, нашел ее, одетую в светское платье, с большой элегантностью. Комната была освещена свечами в подсвечниках, размещенных у зеркальных панелей, и четырьмя шандалами, стоящими на столе, на котором лежали книги. Красота М. М. показалась мне другой, нежели та, что я видел в приемной монастыря. Она, казалось, носила прическу с шиньоном, являвшим собой парад изобилия, но мои глаза скользнули ниже, потому что в этот момент ничего не могло быть более глупого, чем делать комплимент ее прекрасному парику. Броситься на колени перед ней, засвидетельствовать ей свою безмерную благодарность, целуя в то же время ее прекрасные руки, – это был мой первый порыв, за которым должна была последовать любовная борьба по всем правилам, – но М. М. сочла, что ее первейший долг состоит защищаться. Ах! Очаровательные отказы! Руки, которые отбивали атаки почтительного и нежного, но в то же время дерзкого и настойчивого любовника, лишь слегка мешая им; усилия, которые она прилагала, чтобы сдержать мою страсть, чтобы обуздать мой огонь, были доводами, дополняемыми словами, любовными, нои энергичными, усиливаемыми каждое мгновение любовными поцелуями, которые мне ложились в душу. В этой борьбе, и нежной и трудной для обоих, мы провели два часа. С концом этой битвы мы торжествовали оба победу: она – защитив себя от всех моих атак, я – обуздав свои взволнованные чувства.
   В четыре часа (я говорю везде об итальянском времени) она сказала, что у нее разыгрался аппетит, и я должен к ней присоединиться. Она позвонила, и хорошо одетая женщина, не молодая и не старая, с честным лицом, пришла накрыть стол на две персоны и, расположив на нем все, что может нам понадобиться, обслужила нас. Посуда была севрского фарфора. Ужин составили восемь судков, стоящих в серебряных вазах, наполненных горячей водой, что делало блюда все время горячими. Ужин был изысканный и тонкий. Я вскричал, что повар должен быть француз, и она это подтвердила. Мы пили бургундское и опорожнили бутылку розового шампанского «Глаз куропатки» и, для веселья, другое, игристое. Она сделала салат; ее аппетит был таким же, как и мой. Она позвонила только, чтобы принесли десерт и все необходимое, чтобы приготовить пунш. Я не мог налюбоваться ее знаниями, сноровкой и грацией. Было очевидно, что у нее есть любовник, который ее обучил. Мне стало так любопытно узнать, кто это, что я сказал, что готов назвать ей свое имя, если она доверит мне, кто этот счастливец, которому она отдала свое сердце и душу. Она ответила, что мы должны на время сдержать свое любопытство.
   У нее среди брелоков на часах был маленький флакон из горного хрусталя, совершенно такой же, как на цепочке моих часов. Я показал его ей, расхвалив содержащуюся в нем розовую эссенцию, напитавшую маленький клочок хлопковой ткани. Она показала мне свой, наполненный той же эссенцией в жидком виде.
   – Я удивлен, – сказал я ей, – потому что это большая редкость и стоит очень дорого.
   – Такое и не продается.
   – Это правда. Автор этой эссенции – король Франции; он изготовил ее фунт, и это стоило ему десять тысяч экю.
   – Это подарок, который вручили моему любовнику, а он дал его мне.
   – Мадам де Помпадур отправила маленький флакончик два года назад г-ну де Мочениго, послу Венеции в Париже, через руки А. де Б., который в настоящее время посол Франции здесь.
   – Вы его знаете?
   – Я познакомился с ним в тот день, имея честь обедать с ним. Уезжая, чтобы вернуться сюда, он явился, чтобы откланяться. Это человек достойный, баловень фортуны, наделенный большим умом и выдающийся по своему рождению, так как он граф Лионский. Его красивая внешность доставила ему прозвище «Прекрасная Бабетта»; имеется маленький сборник его поэзии, который делает ему честь.
   Пробило полночь и время было дорого, мы покинули стол, и, перед огнем, я стал настойчив. Я сказал, что, не желая предаться любви, она не может воспротивиться природе, которая должна заставить ее, после такого замечательного ужина, отправиться спать.
   – Вы хотите спать?
   – Отнюдь нет, но в такое время ложатся в постель. Позвольте, я вас туда отнесу и останусь возле вашей подушки, если вы хотите здесь остаться, или позвольте мне уйти.
   – Если вы меня покинете, вы доставите мне большое огорчение.
   – Но, конечно, не большее, чем то, которое почувствую сам, вас покидая; но что мы будем делать здесь, у огня, до утра?
   – Мы можем спать здесь вдвоем, одетые, на этой софе.
   – Одетые. Предположим. Я мог бы также оставить вас поспать, но если я не буду спать, вы меня простите? Около вас и, к тому же, стесненный одеждой, как я могу спать?
   – Очень хорошо. Это канапе на самом деле настоящая кровать.
   Она повязывает большим платком мои волосы и дает мне другой, чтобы я оказал ей ту же услугу, говоря, что у нее нет ночного чепца. Я принимаюсь за дело, преодолевая свою нелюбовь к ее парику, и неожиданно сталкиваюсь с самым приятным сюрпризом. Я нахожу, вместо парика, самую прекрасную из всех шевелюр. Отсмеявшись, она говорит, что обязанностью монахини является лишь не показывать свои волосы мирянам, и, сказав это, бросается плашмя на канапе. Я быстро избавляюсь от одежды, скидываю с ног башмаки и бросаюсь скорее на нее, чем рядом с ней. Она сжимает меня в своих объятиях и, испытывая на себе тиранию, оскорбляющую природу, дает мне понять, что я должен простить ей все огорчения, причиненные ее сопротивлением.
   Рукой дрожащей и нерешительной, глядя на нее глазами, просящими милостыни, я расшнуровываю шесть широких лент, сжимающих ее платье спереди, и, в восторге, что она мне не препятствует, становлюсь счастливым распорядителем самой прекрасной груди. Времени больше нет. Она вынуждена допустить, чтобы, любуясь, я пожирал ее; подняв глаза на ее лицо, я вижу выражение любовной неги, которое говорит мне: удовлетворись этим и предоставь мне страдать от воздержания. Понуждаемый любовью и всемогущей природой, в отчаянии от того, что она не захотела позволить моим рукам пойти дальше, я препятствую ее руке продвинуться туда, где она могла бы убедиться, что я достоин ее милости; но с силой, превосходящей мою, она не хочет отделить свои руки от моей груди, где, конечно, не может найти ничего интересного. То ли по необходимости, то ли от усталости, проведя столько часов в таком положении и не имея возможности ни на что, кроме как поглощать ее слюну, смешанную с моей, я заснул в ее объятиях. Меня разбудил внезапно сильный перезвон колоколов.
   – Что это?
   – Оденемся быстрее, мой нежный друг, мой дорогой друг; я должна вернуться в монастырь.
   – Одевайтесь вы. Я наслажусь спектаклем вашего преображения в святую.
   – Охотно. Если ты не торопишься, можешь здесь спать.
   Она позвонила той же женщине, которая, должно быть, была наперсницей, посвященной во все ее любовные тайны. Причесавшись, она сняла свое платье, сложила свои часы, кольца и все светские украшения в секретер, который заперла на ключ, надела свои форменные башмаки, затем корсет, в который заключила, как в тесную тюрьму, прекрасных деток, которые единственные утоляли своим нектаром мою жажду, и, наконец, набросила на себя монашеское одеяние. Наперсница вышла предупредить гондольера, и она бросилась мне на шею и сказала, что будет ждать меня послезавтра, чтобы назначить ночь, которую она проведет со мной в Венеции, где мы будем, как сказала она, вполне счастливы, и ушла. Очень довольный, на свой лад, хотя и полный неудовлетворенных желаний, я загасил свечи и проспал до полудня.
   Я покинул казен, никого не встретив, и, замаскировавшись, пошел к Лауре, которая дала мне письмо К. К.; вот ее содержание:
   «Вот, дорогой муж, моя попытка помыслить. Ты найдешь меня все более достойной быть твоей женой. Ты должен верить, что я способна, несмотря на свой возраст, хранить тайну, и достаточно скромна, чтобы не отнестись дурно к твоей осторожности. Уверенная в твоем сердце, я не ревную к тому, что может развлечь твой ум и помочь спокойно переносить нашу разлуку.
   Должна тебе сказать, что вчера, проходя по коридору позади малой приемной и желая поднять зубочистку, упавшую у меня из рук, я вынуждена была отодвинуть от стены табурет. Отодвигая его, я увидела через почти незаметную щель, проходящую между стеной и полом, твою персону, очень оживленно беседующую с моей дорогой подругой матерью М. М. Ты не можешь представить себе ни мое удивление, ни мою радость. Эти два чувства нахлынули на мою душу почти одновременно со страхом, что меня могут увидеть, и я могу вызвать чье-то нескромное любопытство. Быстро поставив табурет на место, я ушла. Ах, дорогой друг! Прошу тебя рассказать все. Как же я могу тебя любить и не интересоваться всеми историями такого рода? Скажи мне, знакома ли она с тобой и как вы познакомились. Она мой близкий друг, о которой я тебе говорила и которой не сочла нужным тебя назвать. Это она учила меня французскому и давала в своей комнате читать книги, что сделали меня ученой в очень важной области, в которой мало женщин что-либо понимают. Знай, что, если бы не она, тяжелая болезнь, почти сведшая меня в могилу, была бы раскрыта. Она дала мне белье и простыни, я ей обязана своим счастьем; она знает также, что у меня есть возлюбленный, как и я знаю про ее любовника, но мы не проявляем любопытства по отношению к взаимным тайнам. Мать М. М. – уникальная женщина. Я уверена, дорогой друг, что ты ее любишь, и что она тебя любит, и, совершенно не ревнуя, я заслуживаю, чтобы ты мне все рассказал. Но мне жаль вас обоих, потому что все, что вы можете сделать, я полагаю, может только разжечь вашу страсть. Весь монастырь считает, что ты болен. Я умираю от желания тебя видеть. Приди хотя бы еще раз. Прощай».
   Это письмо меня обеспокоило, потому что я был уверен в К. К., но эта щель могла открыть нас и другим. Кроме того, я счел, что вынужден рассказать некую басню своей дорогой подруге, потому что честь и любовь мешали рассказать ей правду. В ответе, который я ей сразу направил, я сказал, что она должна немедленно рассказать своей подруге, что видела через щель, как та разговаривала с маской. Относительно того, как я познакомился с монахиней, я сказал, что, услышав разговор о ее редких достоинствах, я вызвал ее к решетке, назвавшись вымышленным именем, и, соответственно, она должна воздержаться говорить обо мне, потому что та может узнать во мне того, что ходит слушать мессу в ее церкви. Что касается любви, я заверил ее, что ничего не было, согласившись, однако, с ней, что та была женщина очаровательная.
   В день Св. Екатерины, праздник К. К., я пошел к мессе в ее церковь. Направляясь на пристань, чтобы нанять гондолу, я заметил, что за мной следят. Я захотел увериться в этом. Я увидел, что тот же мужчина нанимает гондолу вслед за мной, что могло быть естественно, но для надежности я сошел с гондолы в Венеции у садового дворца Морозини, и увидел, что тот человек сошел тоже. Я больше не сомневался. Я выхожу из дворца, останавливаюсь на тихой улице у Фламандской почты, вижу шпиона, с ножом в руке зажимаю его в углу и, приставив острие к горлу, требую, чтобы он сказал мне, по чьему приказу следит за мной. Он сказал бы мне все, если бы случайно кто-то не вошел в эту улицу. Он улизнул, и я ничего не узнал. Но, увидев, что любопытствующему очень легко узнать, кто я такой, если постараться, я решил ездить в Мурано только в маске или ночью.
   Назавтра, в день, когда М. М. должна была дать мне знать, когда она придет поужинать со мной, я появился в приемной очень рано. Я увидел ее с выражением радости, переполнявшей душу. Первый комплимент, который она мне сделала, был относительно моего появления в ее церкви после трех недель, когда я там не появлялся. Она сказала, что аббатиса была очень этому рада, потому что сказала, что уверена, что знает, кто я. Я рассказал ей об истории со шпионом и о моем решении не ходить больше к мессе в ее церковь. Она сказала в ответ, что я хорошо сделаю, если не буду появляться в Мурано, по крайней мере, сколько смогу. Она рассказала мне историю со щелью в старом полу и сказала, что ее заделали. Она сказала, что об этом ей сказала преданная ей пансионерка, но она меня не назвала.
   После этих разговоров я спросил, не откладывается ли мое счастье, и она ответила, что лишь на двадцать четыре часа, потому что новая монахиня пригласила ее ужинать в свою комнату.
   – Эти приглашения бывают редко, – сказала она, – но когда это случается, отказавшись от них, наживаешь себе врага в лице пригласившего.
   – Нельзя сослаться на болезнь?
   – Да, но тогда приходится опасаться визитов.
   – Понимаю, потому что если ты отказываешься, могут предположить бегство.
   – Ох! Этого нет. Бегство не рассматривается среди вещей возможных.
   – Ты единственная здесь, способная на такое чудо?
   – Перестань, не думай, что я единственная: золото, это могущественный бог, творящий это чудо. Скажи же, где ты хочешь меня ждать завтра ровно в два часа ночи.
   – А не мог бы я ждать тебя здесь, в твоем казене?
   – Нет. Потому что тот, кто проводит меня в Венецию, – мой любовник.
   – Твой любовник?
   – Да, он.
   – Это оригинально. Жду тебя на площади Св. Иоанна и Павла позади пьедестала конной статуи Бартоломео из Бергамо[8].
   – Я никогда не видела этой статуи и этой площади, кроме как на эстампе; но я приду. Этого достаточно. Только буря может мне помешать прийти; но будем надеяться на лучшее. Теперь прощай. Нет? Наговоримся завтра вечером, и если мы заснем, проснемся еще более радостными.
   Нужно было действовать быстро, потому что у меня не было казена. Я взял второго гребца, чтобы оказаться хотя бы через четверть час в квартале Сен-Марк. Через пять-шесть часов у меня их было несколько, я выбрал самый элегантный и, соответственно, самый дорогой. Он принадлежал лорду Олдернесс, послу Англии, который при своем отъезде продал его по хорошей цене кулинару. Тот сдал мне его до Пасхи за сотню цехинов, выплаченных авансом, при условии, что он будет готовить мне обеды и ужины по моему заказу.
   Этот казен состоял из пяти комнат, меблированных с исключительным вкусом. Все было предназначено для любовной неги, сладострастия и наслаждений хорошим столом. Еда подавалась через глухое окно, вправленное в перегородку и снабженное поворотным подносом для еды, полностью его загораживавшим. Хозяин и слуги не могли ни за чем подглядывать. Комната была украшена зеркалами, люстрами и превосходным трюмо над камином из белого мрамора, облицованным фарфоровыми плитками из Китая, изукрашенными рисунками любовных парочек в естественных позах, своим сладострастием воспламенявших воображение. Маленькие кресла располагались вокруг диванов. Другая комната была восьмиугольной формы, покрытая зеркалами по стенам, полу и потолку. Все эти зеркала создавали контрасты, показывая одни и те же объекты с тысячи разных точек зрения. В этой части был альков, имевший два секретных выхода, один – в туалетную комнату, а другой – в будуар, где была ванна и уборные по-английски[9]. Все лепные панели были плакированы золотом или расписаны цветами и арабесками. Убедившись, что не забыли постелить простыни на постель и заправить свечи в люстры и канделябры во всех комнатах, я заказал хозяину ужин на две персоны на этот вечер, заверив, что не хочу другого вина, кроме бургундского и шампанского, и не более восьми блюд, предоставив ему выбор, не взирая на расходы. Десерт тоже оставил на его усмотрение. Взяв ключ от двери, выходящей на улицу, я сказал, что, войдя, я не желаю никого видеть. Ужин должен быть готов к двум часам ночи и его подадут, когда я позвоню. Я с удовольствием отметил, что часы в алькове снабжены будильником, потому что, несмотря на любовь, я становился подвластен империи сна.