Ходишь, ходишь под богом, думалось ему, а черт не дремлет, и вот начинается с тобой такое, что ни в страшной сказке сказать, ни пером описать. А ведь как все ладно начиналось!..
   И вспомнился Василию погожий зимний денек, когда поцеловал он ребятишек, жене наказал за домом приглядывать и, благословясь, поехал в Ростов с кожевенным товаром. Путь был легок, наезжен. Скоро пропал из виду Нижний Новгород, шибче закрутился снег над трактом и полями, весело повизгивали полозья.
   Без греха добрался он до Ростова. А в Ростове ходуном ходила ярмарка. Тепло было, снег подтаивал. На ярмарке бойко пошла у купца Василия Баранщикова распродажа. На третьей неделе поста сбыл он все с рук, набил мошну. Тут бы ему, вислоухому, и вертаться домой, в Нижний, да нечистый попутал малость на ярмарке погулять. Ну, и погулял. Ой, и погулял! Обобрали его до последнего грошика.
   Что было делать? Как быть? Добро еще, лошадей не свели плуты ростовские. Продал Баранщиков коней, упрятал на груди, под крестом, сорок рублев. Ну ладно, а дальше что? Думал, гадал, прикидывал и решил махнуть в столицу, а там-де, в Санкт-Петербурге, как-нибудь все образуется.
   На дворе март звенел капелью, март 1780 года, когда незадачливый купец-нижегородец миновал петербургскую заставу. Дул сырой западный ветер, и Нева готовилась взломать лед. В Петропавловской крепости уже и пушки зарядили, чтобы возвестить об этом событии. А на валу Адмиралтейства все нетерпеливее хлопал большой белый флаг с гербом города: золотой скипетр и перекрещенные разлапистые якоря. Город Петра был морской, и о морской службе подумал волжский гость, потому что поправить свое состояние «как-нибудь» возможности не представилось.
   Стал Василий ходить по корабельщикам и предлагать свои услуги. Долго рядился, наконец ударил по рукам с двумя купцами, которые посылали во Францию строевой лес. Василий нанялся матросом: десять рублей помесячно и хозяйские харчи.
   Корабль завершали постройкой в предместье Петербурга, на охтенских верфях. Мастера-охтяне управились к сроку; едва отгремели трижды крепостные пушки, объявляя начало навигации, а корабль был уже готов. Правда, оснастить и загрузить его надо было не на Охте, а в Кронштадте.
   Гребные баркасы вывели корабль в Финский залив, поставили в Купеческой гавани Кронштадта, и восемьдесят матросов под командой шкипера-иноземца, волосатого детины, богохульника и табакура, принялись оснащать судно, грузить тяжелые духмяные смолистые сосновые бревна.
   Все лето взяла эта работа. Лишь в середине сентября корабль оставил Кронштадт. И последним приветом родины был Василию Баранщикову светлый огонь Толбухина маяка.
   Балтика уже штормила по-осеннему. Она обрушила на моряков крепкие ветры, дожди, туманы, и Василий мог теперь повторить следом за старыми матросами: «Кто в море не бывал, тот богу не маливался». Впрочем, настоящая беда, похлеще ростовской, стерегла Василия не на море.
   Ненастным ноябрьским днем русское судно стало на рейде столицы Датского королевства. Сквозь дождь и сумрак виднелся Копенгаген: угрюмые формы и цитадель, башни, черепичные крыши. Вместе с другими служителями отпущен был на берег и наш нижегородец. А перед тем шкипер-табачник, бранясь, выдал каждому толику денег.
   И вот они бродили по городу, где было жителей около ста тысяч, куда больше, чем в Петербурге; по городу, где на мощеных ровных улицах катились кареты, где в трактирах спускали скитальцы морей золотые и серебряные монеты чеканки всех казначейств Европы, а в окнах опрятных домов можно было видеть пригожих девиц, скромно склонившихся над вязаньем.
   Поздним вечером Василий, растеряв товарищей, завернул в портовую харчевню. Он взял пива и разговорился с двумя толстощекими датчанами, которые, смеясь и попыхивая сигарками, кое-как калякали на чудовищном жаргоне из немецких и русских слов. Разговорчивый Василий и не приметил, как датчане, перемигнувшись, подлили ему в пиво водки. И тут подсел к столу юркий молодец в бархатном кафтане. Молодец так и сыпал по-русски: он, оказывается, живал в Риге. Захмелевший Василий совсем уж распахнул душу, называл всех трех собеседников «милок» и рассказывал о ростовской ярмарке, о детишках, оставшихся в Нижнем. Толстощекие цыкали языком, а бархатный кафтан приговаривал:
   — Ничефо, брат, мы это попрафим, нн-чефо…
   И «поправил».
   Было уже за полночь, на рейде моргали судовые огни, когда юркий молодец, убеждая Василия, что везет его на русский корабль, преспокойно доставил гуляку на какой-то парусник, где Баранщикова, раба божьего, взяли весьма нецеремонно за ворот, сволокли в трюм да и заковали в железы.
   Вот и все. Пришла беда — отворяй ворота.
 
2. Святая Мария с розой и тюльпаном
   В трюме жили крысы. Им, наверное, не так уж худо жилось посреди бочек с солониной и сухарями, но они были очень жадны, эти корабельные крысы, и всё норовили урвать кус из оловянных мисок, что ставил перед пленниками датский матрос в фуфайке, закатанной по локти.
   Далеко уже был Копенгаген. Миновав Англию, датский корабль вышел в Атлантику. Он держал курс на запад, к лазоревому морю, к зеленому острову, который принадлежал королю Дании Христиану Седьмому. Там, в океане, пленников расковали. Куда они могли деться? Разве в пучину сигануть…
   Увидев океан, ахнул нижегородец. Батюшки святы, царица небесная, мыслимо ль этакое! Ну точь-в-точь всемирный потоп. И океанский вал что твои Жигули, и ветер такой, что приведись на Волге, так, кажется, из берегов бы вышла или вспять обратилась, и небо-то, небо такое огромное, что и заволжское, степное, не больше одеяла будет, ей-богу.
   Много недель шел датчанин Атлантикой, и не было ни конца ни краю этой водяной бугристой долине, то зеленой, как весенние луга, то бурой, как поле под паром, то густо-синей, как июльский полдень.
   Сколько угодно мог глазеть Василий на океан, и сколько угодно мог он слоняться от форштевня до ахтерштевня, от правого борта к левому, и харч был сносный, и табачком матросы иной раз баловали, но все на душе у Василия лежал камень. Эх, хоть один бы россиянин был тут! Не было тут ни одного россиянина, кроме него самого, Василия Баранщикова. Были тут чужеземные мужики — кто с серьгой в ухе, кто с трубкой в зубах, кто в вязаном колпаке, а кто в широкополой шляпе, кто в сапогах с раструбами, а кто в башмачищах с каблуками и пряжками.
   День ото дня жарче палило солнце. Огромные звезды страшно пылали в ночах. Налетали дожди, оглушительные и хлесткие. А после дождей натянувшиеся снасти басовито гудели.
   Не иначе, думал Василий, везут в такую сторону, где плавают прелестницы в рыбьей чешуе, где чудо-юдо рыба кит пускает ввысь серебряные струи, такие, наверное, как петергофские водометы; а люди там живут черные, как головешки, и поклоняются, должно быть, огню подобно рыжебородым персиянам, что наведывались порой на торги в Нижний.
   В исходе пятого месяца плавания, летом 1781 года, датский парусник достиг Антильских островов, и нижегородец-пленник увидел скалы, рифы, пальмы Вест-Индии.
   Корабль медленно обогнул остров Сент-Томас и положил якорь близ города того же названия, который был одним из самых бойких портов на пути из Старого света в Новый свет…
   Уже не атлантический вал колыхал датский корабль, который занес Василия Баранщикова в такую даль от Волги, что и в разуме не умещалось, — теперь уже плескало в борта Карибское море. И оно было в таком радостном блеске, такой неизреченной чистоты и прозрачности и так весело кричали над ним олуши и крачки, что Василий не сдержал улыбки.
   Оно казалось безмятежным, это Карибское, или Антильское, море! А между тем в водах его растворилось немало людской крови. В блеске его волн было не только отражение солнца, но и пламень стародавних артиллерийских дуэлей. Антильские олуши и крачки носились, бывало, не только над коралловыми рифами и отмелями, где грелись сонные черепахи, но и над палубами вертких судов, свалившихся в абордажной схватке. И это море знавало не только акул с треугольными плавниками и свиными глазками, но и двуногих акул, столь же свирепых и столь же неутомимых.
   Знаменитые пираты шныряли некогда по веселым волнам Вест-Индии. Авантюристы и головорезы изо всех уголков Европы презирали королей, вельмож и собственную шкуру.
   За два века до того, как Василий Баранщиков увидел Антильское море, некий Джон Хаукинс поднял под этим небом пиратский флаг, и вскоре в здешних широтах развелось морских разбойников что птиц на птичьих базарах Вест-Индии. До поры до времени пиратам весьма сочувствовали в Лондоне, в Париже, в Антверпене: они ведь перехватывали испанские торговые корабли, а стало быть, подрывали могущество надменных испанских государей.
   Но, когда солнце Испании померкло, когда английские, голландские и французские толстосумы сами начали утверждаться в Новом Свете и в Вест-Индии, тогда они ухватили за горло пиратскую вольницу.
   Долго и с переменным успехом длилась эта война. Кровавая, жестокая, не знающая пощады, она не стихала годами, не стихала ни в апреле и мае, когда ровно в полдень падают на Вест-Индию короткие серебряные дожди, ни в безоблачные дни июня и июля, ни при обложных дождях, в которых тонут август, сентябрь, октябрь…
   Вот какому морю невольно улыбнулся Василий Баранщиков с палубы датского судна. Правда, теперь пираты почти повывелись, их старые лагеря на острове Черепахи, на Алмазной скале, на островке Сан-Кристобаль давно были покинуты, а такие рыцари морского разбоя, как Хаукинс с Дрейком, как некий Александр, прозванный «Железной Рукой», или Манбар, прозванный «Истребителем», перекочевали на страницы приключенческих романов. Теперь пиратствовали в Вест-Индии плантаторы, монахи и генералы — начальники гарнизонов и фортеций, разбросанных по всему архипелагу.
   В солдата одного из таких гарнизонов и предстояло обратиться злосчастному нижегородцу.
   На острове Сент-Томас Василия и его сотоварищей по плену повели в кирху для присяги на верность королю Дании. Поп, который и на батюшку-то не был похож, потому как ни гривы, ни бороды у него не было, поп этот что-то долго, тихо и внушительно говорил рекрутам, и они, датчане и шведы, его поняли. Василий же только моргал. Это, однако, не смутило бритолицего румяненького пастора, и Василия тоже заставили целовать крест. Засим обрядили его в парусиновую форму и загнали в казарму.
   На другой день офицер, держа в одной руке трость с инкрустацией, а в другой парик, которым он часто обмахивался, оставляя в душном, парком воздухе облачко пудры, принялся обучать новобранцев ружейным артикулам. Новобранцы, как полагается, путались и потели, офицер, как полагается, кричал и тоже потел. Белесые глаза его выкатывались так, что казались голубиными яйцами… Начинали все сызнова. Новобранцы опять сбивались. Офицер, косо нахлобучив завитой парик, лупил их тростью, как мулов.
   Вскоре, впрочем, начальство сообразило, что боем от «болвана московита» ничего не добьешься. Потом оно сообразило, что и без боя из этого «болвана» не выделаешь солдата: ведь он не понимал ни полсловечка. «Болван» только даром жрал бананы и пил кофе, отпущенные от щедрот его величества Христиана Седьмого на содержание каждого рядового.
   В конце концов гарнизонный генерал придумал, как избавиться, и притом с выгодой, от никудышного воина, позорившего доблестный гарнизон Сент-Томаса.
   Василия посадили на небольшой парусник, и прощай Сент-Томас, прощай навсегда. Двое суток посудинка резво бежала к острову Пуэрто-Рика, принадлежавшему в ту пору Испании. А там другой генерал, с глазами как черные жуки, внимательно оглядел Василия, пощупал у него мускулы, подумал и согласился отдать в обмен за него «парочку негров».
   Так гарнизонный начальник из Сент-Томаса избавился от никудышного солдата и приобрел двух негров-рабов. Так испанский генерал обзавелся для домашнего услужения кухонным мужиком. Так Василий Баранщиков сменил хрен на редьку и очутился на острове, где были обширные сахарные плантации, где шелестели, точно жестяные, рослые пальмы и приторный запах патоки примешивался к пище и табаку.
   Порядок требовал инвентаризации имущества — дескать, то-то и то-то принадлежит такому-то, — а посему на кухонного мужика следовало поскорее наложить тавро. Четвероногое имущество клеймили в загонах, двуногое — в казенном присутственном месте. В присутствии Василий увидел детин с равнодушными усатыми лицами, большое, грубой работы распятие и стол, на котором чинно выстроились клейма. Клейма были с шипами, натертыми порохом. Шипы были расположены так, чтобы оттискивать определенный рисунок.
   Василию заголили левую руку. Двое детин держали его, третий клеймил. Слезы брызнули из глаз пленника, лицо его судорожно подергивалось, он закусил губу и смотрел на скорбного деревянного Христа.
   Восемь раз приложили клейма к руке Василия, а потом генеральский денщик повел его в усадьбу. Дорогою они завернули в таверну, и денщик, вздохнув участливо, поднес Василию стаканчик вина.
   Несколько дней рука адски болела. Она распухла и покрылась струпьями. Когда струпья осыпались, Василий разглядел свои «особые приметы». Самым крупным было изображение святой Марии с розой и тюльпаном. Ниже девы Марии встал на якорь кораблик, окруженный солнцем, полумесяцем, звездами, а на кисти, посреди восьмиугольника, значились голубоватые цифры: единица, семерка, восьмерка, тройка. Последнее означало, что генерал обзавелся новым рабом в 1783 году.
   Клейма были наложены, порядок соблюден, и кухонный мужик приступил к делу. Вместе с негром-сенегальцем таскал Василий воду и сухие стебли тростника для печи. Он мыл пол, скоблил столы, чистил медную посуду, выгребал золу, выносил помои, и дева Мария на руке его всегда была чумазая. На дворе духота и жара, а в кухне и вовсе пекло, и Василия мутило от запахов чеснока, пряных соусов, бычьего мяса.
   Поднимались усадебные рабы на заре, ложились около полуночи. Звезды горели в черном небе, как факелы, море рокотало, как банджо. Снился неграм Золотой Берег, снились Василию волжские отмели.
   Короток был сон. Жестокое чужое солнце вставало над жирной чужой землей, с чужим жестяным шелестом раскачивались пальмы под утренним бризом, и начинался новый день в кухонном пекле.
 
3. Раб Ислям и капитан Христофор
   Не верилось, просто не верилось в это нежданно-негаданное счастье. И, даже когда парусник выбрал якорь, и матросы, что-то звонко прокричав, замахали шапками, а береговые пальмы склонились в полупоклоне, даже тогда Василию все чудилось, что генерал опомнится и велит вернуть его.
   А парусник уже набирал ход. Пеньковые просмоленные ванты подхватили напев атлантического ветра, медленно погружаясь в волны берега Вест-Индии.
   Вест-Индия! Василий оставил на твоих берегах едкую тоску по родине, муторные запахи генеральской кухни, злую лихорадку. Он уносил с твоих берегов амулет из акульих зубов, подаренный на счастье друзьями-неграми, и умение изъясняться на смеси гишпанского с нижегородским. И еще уносил он благодарное воспоминание о черноокой донне с плечами и шеей белей вест-индского сахара. Ей, супруге генерала, обязан он своим спасением. Правда, она могла бы и раньше расспросить Василия про жену и детей, покинутых на берегах реки, название которой донна не запомнила. Правда, могла бы она и раньше проникнуться состраданием к Василию Баранщикову. Впрочем, что же теперь сетовать на это? Благослови ее господь и за то, что два года спустя уговорила она генерала отпустить кухонного мужика…
   Вторично пересекает Василий океан. Предстоит ему тысячемильная дорога. Но теперь уж это дорога домой, в отечество. Нет, не сидит он сложа руки на маленьком итальянском паруснике, что идет в Геную с грузом кокосовых орехов. Он, Василий, матрос, — равноправный член экипажа, и он работает на реях, управляется с парусами, окатывает палубу забортной водой. Он не жалеет сил. Кажется, нет на свете милее этого итальянского кораблика с двумя мачтами и залатанным кливером. А какие славные, какие веселые парни, эти звонкоголосые генуэзцы!..
   Три месяца идет парусник Атлантикой. Вон уже и Азорские острова. Парят над ними ястребы, плывет гул бессчетных монастырских колоколов, и вперевалочку, утиной стайкой уходят от тех островов в Европу купеческие суда, а в трюмах у них бочки, а в бочках — отменная, ускоряющая ток крови фаяльская мадера.
   Генуэзцам теперь недалече. Пройдут они мимо башен Гибралтара, а там и Средиземное, такое им знакомое море. Да и Василию Баранщикову сухой путь Европой куда короче океанской дороги.
   Но, говорит старая пословица, человек предполагает, а бог располагает. Располагал же мореходами на сей раз не христианский, а мусульманский боженька. Черной молнией налетел пиратский бриг, и не поспели они сотворить молитву деве Марии, как уже дула пистолетов пристально глядели им в лоб.
   Можно побиться об заклад: пираты с африканских берегов не уступали в отваге и дерзости антильским «джентльменам удачи». Конечно, не было большим подвигом для капитана Магомета-паши пленение скорлупки, на которой и двух дюжин «неверных» не нашлось. Но если сравнивать пиратов-африканцев с пиратами европейцами, то первые, пожалуй, дали бы фору последним и в мореходном искусстве, и в храбрости, и — да позволят нам так выразиться — в разбойном стаже.
   Мрачная слава пиратов с африканских берегов гремела еще в античные времена. R их лапах побывал некогда молодой Юлий Цезарь. Они выходили на бой со стаями галер, украшенных римской волчицей, и сам Помпеи, «повелитель мира», собирал против них целые флоты. А в средние века и позже исправно платили им дань европейские торгаши.
   Василий Баранщиков, понятное дело, не предавался размышлениям о пиратах вообще и об африканских в частности. У Василия Баранщикова было темно в глазах, и лицо его было белое, как белый тюрбан капитана Магомета-паши. В эти минуты Василий желал смерти. Доколе, о господи! За что же такая участь? Ну грешил, как все купцы: не обманешь — не продашь. Ну имел некую склонность к зелену вину… Вот и все прегрешения. Так за что же, о господи, караешь? Но бог молчал. Аллах, должно быть, был сильнее его, и не было аллаху никакой заботы о бедном нижегородце.
   Турки не теряли времени: они делили добычу. Василий приглянулся самому Магомету-паше. Капитан хлопнул его по плечу, глянул на зубы, засмеялся и залопотал что-то своим приспешникам.
   Минуло несколько недель, и пиратский бриг, пройдя от Гибралтара до Малой Азии, ошвартовался в Катальском заливе. Неподалеку от залива, в древнем иудейском городе Вифлееме, было у капитана Магомета-паши уютное гнездо: дом с четырьмя женами, дворик с фонтанчиком, розами и старым кипарисом. И Василия, нареченного «Ислямом», опять определили в кухонное услужение.
   Правда, зажил тут Василий вольготнее, чем у испанского генерала, — только кофий варил. Однако в Малой Азии, когда родина была уже в сравнении с Вест-Индией не так далека, Василий тосковал ежечасно. И не были ему в отраду ни рахат-лукум, ни душистый кофий, ни милая снисходительность капитановых жен. Думал Василий о побеге, думал упорно, каждый день, и учился говорить по-турецки, чтобы, будучи в бегах, объясняться с прохожими…
   Полгода обретался Василий в древнем Вифлееме, а тоска не утихала, неизбывная тоска по отчизне. И вот как-то ночью выскользнул он со двора, постоял минуту, прислушиваясь к арабской мелодии фонтанчика, к шороху ветра, что знал столько историй о странствиях, да и пустился в побег.
   Изловили Исляма на третьи сутки, привели к Магомету-паше. Капитан ярился пуще барса. Он приказал бить раба палками по пяткам, а сам уселся на ковре, подогнув ноги, и закурил кальян. Василия били, а Магомет-паша пускал дым, прикрывал в истоме глаза, покачивал тюрбаном:
   — Это, Ислям, не тебя бьют. Это, Ислям, твои ноги бьют: зачем бежали?
   Долго Василий не мог подняться: ноги у него обратились в култышки. Он лежал почерневший, с безумным блеском в провалившихся глазах. Ночами он, случалось, плакал, но то были слезы ненависти, и они придавали ему решимости. Теперь он думал о побеге, как приговоренный к пожизненной каторге. Нет, сильнее: как обреченный на казнь. С мыслью убежать или сложить кости в опаленной солнцем земле Палестины он вновь принялся варить кофий своему господину.
   Истек год вифлеемской тоскливой и однообразной жизни Василия Баранщикова. Магомет-паша отправился в новый разбойный поход. А неделю спустя после его отъезда повстречал Василий другого капитана.
   Он был грек, его шхуна стояла в Катальском заливе, готовясь к плаванию в Венецию. После двух-трех встреч Василий открыл капитану Христофору свой замысел-Капитан задумался.
   Христофор хорошо помнил русских моряков и солдат, которые совсем недавно пытались вызволить Грецию из-под султанского ига и столь знатно поколотили турецкий флот в Чесменской бухте. Как и большинство его соотечественников, капитан питал к русским единоверцам искреннюю симпатию. Ну как не помочь, думал капитан, несчастному россиянину? О, он отлично понимал, чем рискует при неудаче. Головой рискуешь, капитан Христофор. Но ведь ты архипелагский моряк, тебе ведомы такие уголки, куда турки не суются. И потом: как же ты упустишь случай насолить бусурману-пирату?
   — Слушай, брат, — сказал капитан Христофор, — я снимусь с якоря завтра после полуночи. Понимаешь?
   — Понимаю, — сказал Василий. Сердце у него забилось радостно и часто. — Понимаю! Но чем я отплачу тебе, добрый человек?
   Капитан махнул рукой:
   — Пустое. Будешь помогать моим ребятам, и все тут.
   И он ушел, высокий, костлявый, выдубленный солнцем и солью морей, хитроглазый капитан Христофор. Ветер раздувал его длинные усы.
   В назначенный час греки выбрали якорь. Василий не видел, как начали медленно повертываться в светлой ночи мысы и скалы, как нос шхуны тронул и развалил лунную дорожку на воде: Василий был упрятан в тайничке рядом с капитанской каютой. Но он слышал голос капитана Христофора, отдававшего команды, слышал, как шлепают по палубе босые матросы, и его бросало то в жар, то в холод, и лицо его было в поту, а руки дрожали.
   Лишь через несколько дней осмелился Василий показаться на палубе. Шхуна была уже неподалеку от Кипра.
   Средиземное море блистало синей красой. Над монастырем реяли ласточки. Среди маслин белели домики. Рыбачьи лодки стояли на приколе… Василий перекрестился и шмыгнул носом. Капитан Христофор улыбнулся в усы, позвал его в каюту, и они распили бутылку сладкого хиосского вина.
   Нижегородец знал Балтику, Атлантический океан, Карибское море. И вот — Средиземное. Его воды, пожалуй, сродни вест-индским. Но дышится тут легче, острова тут уютнее, бухты приманчивее.
   А потом — Адриатика, и ее королева — Венеция. И в Нижнем слыхал Василий про «веницейских» купцов, безмерно богатых, изворотливых и деятельных. Слыхать слыхал про Венецию, но увидеть не мыслил. Теперь же гляди, гляди во все глаза.
   Гляди на царственный мрамор, на собор Святого Марка, на котором возносятся в могучем порыве четыре конные статуи, на острова и мосты, на золотоволосых женщин и ловких гондольеров, на колоннады и арсенал, на каменных львов и зеленоватую воду, что выплескивает оранжевые корки апельсинов, на оливковых матросов и седых шкиперов, на новенькие суда, которые отдают смолою, и на старые парусинки, от которых пахнет дегтем и прелыми фруктами, на толстых торговок и тощих живописцев, на бродяг, башмачников, портных, пекарей…
   Так и подмывало Василия проститься с Христофором и отсюда, из этой распрекрасной Венеции, отправиться восвояси через австрийские и польские земли. Но капитан Христофор сказал:
   — Это же очень далеко. Разве плохо на шхуне? Потерпи, брат. Придем в Царь-град, там тебе российский посланник паспорт выправит, и поедешь себе домой с паспортом.
   Василий не стал перечить.
 
4. Янычар
   Курносый и круглорожий дворецкий стоял на каменном крыльце и сердито смотрел сверху вниз на незнакомца. «Вроде бы и русский, — думал дворецкий, — да уж так зажарен, что хоть десять лет три — не ототрешь».
   — Ну, что тебе еще? — сердито повторил дворецкий. — Сказано: нету его превосходительства. Нету! — выкрикнул он фальцетом. — Пшел!
   Василий переминался с ноги на ногу. «Как же это так? Как же?» — горестно недоумевал он. И впрямь можно было взвыть от сознания своей несчастливости, оттого, что и теперь судьба-злодейка обходилась с ним уж очень круто.
   Василий только что поведал курносому о своих мытарствах. Он смиренно называл домоправителя «ваше благородие», хотя знал, что тот никаким «благородием» не был. Василий не просил ни денег, ни пропитания, он просил лишь доложить о себе господину посланнику. А дворецкий прогонял его с порога, говоря, что по случаю заразы — «моровой язвы» — господин Булгаков, как и все посланники при турецком дворе, уехал из Стамбула за несколько десятков верст и принимать-де никого не велено. А Василий опять твердил: как же, дескать, так, приходит подданный государыни императрицы и просит отправить его в пределы любезного отечества, ему же, верному подданному, от ворот, значит, поворот…
   Дворецкому надоело торчать на солнцепеке.
   — Э, что с тобой лясы точить! — пробурчал он с раздражением. — Много вас, бродяжек, сум переметных, все вы талдычите, что нуждою отурчали. — И крикнул: — Эй, стража!
   При слове «стража» внутри у Василия все оборвалось. Дворецкий приметил его испуг, добавил внушительно:
   — Чтоб сей секунд духу твоего не было! Слышишь? А не то сдам стражникам. Пшел!