Страница:
Александр Казбеги
Хевисбери Гоча
1
Вечером, часу в девятом, к селу Каноби подъезжали вооруженные всадники с двумя порожними санями.
Молодые, все как на подбор, один стройнее другого, весело ехали всадники, пели, постреливали из ружей. Не с воинственной целью, видно, ехали они, да и мало их для этого было, а чужое село словно защищенная крепость: к нему открыто не подступишь.
Вот уже близко село. Сельские юноши выехали навстречу гостям. Отряды всадников с криками и ружейными выстрелами помчались друг к другу. С головокружительной быстротой неслись кони. Ружья сверкали в руках всадников, как молнии. Упруго изгибались джигиты, свешивались с коней, ладонью касались земли, снова стрелой выпрямлялись в седле и, колыхаясь, с нежно-стремительной легкостью неслись друг другу навстречу.
Встретились, кони сошлись – голова с головой, вот-вот сшибутся грудью. Но вдруг застывают на месте, как заколдованные, как высеченные из камня, и веселыми приветствиями оглашается воздух:
– Доброй дороги!
– Доброй дороги и вам!
А потом расспросы, поклоны, и все вперемежку сворачивают с дороги к одиноко стоящему дому; там в окнах – огни, там – плеск ладоней, веселые звуки пандури.
У порога опять постреляли из ружей и пистолетов, гул выстрелов слился с криками сбежавшихся отовсюду ребят. Всадники спешились. Ребята, приняв разгоряченных коней, стали водить их по двору, чтоб не сразу остыли кони.
Гости у входа собрались в круг. В кругу стоял юноша в бурке, накинутой на плечи, с едва пробивающимися бородой и усами. Рядом с ним – другой юноша, побогаче одетый, увешанный оружием с золотым и серебряным набором.
Все смолкли, тишина обступила дом.
Из этой тишины сперва еле слышно, потом все явственней выступили нежные звуки «Джварули». Голоса подхватили напев, и гармонический гром могучей песни, зовущей на подвиг людские сердца, величаво наполнил окрестность. Эту песню поют только в горах, только суровая природа высот могла породить такие чистые, мощные звуки.
Эта песня поется в походах, с этой песней поднимают знамена, с нею празднуют свадьбы. Теперь была свадьба. В кругу стояли рядом: юноша в бурке, Гугуа Пичитаури, жених, и другой, побогаче одетый, Онисе, первый дружка, сын прославленного вождя Хеви – хевисбери Гоча.
Молодые, все как на подбор, один стройнее другого, весело ехали всадники, пели, постреливали из ружей. Не с воинственной целью, видно, ехали они, да и мало их для этого было, а чужое село словно защищенная крепость: к нему открыто не подступишь.
Вот уже близко село. Сельские юноши выехали навстречу гостям. Отряды всадников с криками и ружейными выстрелами помчались друг к другу. С головокружительной быстротой неслись кони. Ружья сверкали в руках всадников, как молнии. Упруго изгибались джигиты, свешивались с коней, ладонью касались земли, снова стрелой выпрямлялись в седле и, колыхаясь, с нежно-стремительной легкостью неслись друг другу навстречу.
Встретились, кони сошлись – голова с головой, вот-вот сшибутся грудью. Но вдруг застывают на месте, как заколдованные, как высеченные из камня, и веселыми приветствиями оглашается воздух:
– Доброй дороги!
– Доброй дороги и вам!
А потом расспросы, поклоны, и все вперемежку сворачивают с дороги к одиноко стоящему дому; там в окнах – огни, там – плеск ладоней, веселые звуки пандури.
У порога опять постреляли из ружей и пистолетов, гул выстрелов слился с криками сбежавшихся отовсюду ребят. Всадники спешились. Ребята, приняв разгоряченных коней, стали водить их по двору, чтоб не сразу остыли кони.
Гости у входа собрались в круг. В кругу стоял юноша в бурке, накинутой на плечи, с едва пробивающимися бородой и усами. Рядом с ним – другой юноша, побогаче одетый, увешанный оружием с золотым и серебряным набором.
Все смолкли, тишина обступила дом.
Из этой тишины сперва еле слышно, потом все явственней выступили нежные звуки «Джварули». Голоса подхватили напев, и гармонический гром могучей песни, зовущей на подвиг людские сердца, величаво наполнил окрестность. Эту песню поют только в горах, только суровая природа высот могла породить такие чистые, мощные звуки.
Эта песня поется в походах, с этой песней поднимают знамена, с нею празднуют свадьбы. Теперь была свадьба. В кругу стояли рядом: юноша в бурке, Гугуа Пичитаури, жених, и другой, побогаче одетый, Онисе, первый дружка, сын прославленного вождя Хеви – хевисбери Гоча.
2
Гости вошли в переполненный дом, старшие выступили на встречу с приветствиями. Благословили путь жениха, обвели его вокруг очага, усадили на главное место рядом с дружкой и со старейшим в доме. Снова уселись за стол, снова начался пир, и пошла по рукам круговая заздравная чаша.
Но пировали только мужчины. Женщин не было видно, только слышались их голоса за перегородкой, в дальнем углу. Там провожали невесту. Там были песни и пляски, туда потянулись и юноши: восхищенно глядели они на стройных красавиц, выходивших в круг танцевать лекури.
Вот где было веселье! Плясали девушки, дразнясь, убегали от юношей. Вот, лукаво глянув на смуглого парня, раззадорив его, потянув за собой, – глядишь, ускользнет красавица то словно тихая речка, то словно бешеный горный поток.
Убегает мохевская черноглазая девушка, как вспугнутая серна, на лице ее страх; раскинув руки, как орлиные крылья, устремляется юноша следом за ней. Усталость одолевает нежную. Охотник все ближе и ближе, вот уж он раскрывает объятья, – нет спасенья трепещущей горлинке! Пустые надежды! Девушка, увернувшись, уходит из-под его распростертых рук и – вон она! – перебирает ножками уже по ту сторону круга. Огорченно смотрит юноша вслед ускользнувшей, видит улыбку ее, ласковый блеск ее глаз, которые снова зовут, манят к себе, словно говорят: «Поймай, догони меня, буду рада тебе!»
Только двум юношам, Онисе и Гугуа, сегодня надлежит быть степенными, сидеть чинно, хотя всем сердцем своим они там, с веселящейся молодежью. Украдкой поглядывают они в ту сторону, откуда доносятся звуки веселья и плясок. Гугуа томится желанием хоть разок взглянуть на свою милую Дзидзию, а Онисе мечтает пронзить соколиным своим взглядом девушку, – все равно, кто бы она ни была, лишь бы глаза ее блестели, лишь бы манили уста, розовели юные щеки и воспламененное сердце бурно гнало по жилам горячую кровь.
Вдруг расступились гости: вошла мать невесты. Все встали, приветствуя ее. Прямо подошла она к первому дружке, обняла его и прижала к своей груди.
– Ну вот, дорогой мой, – сказала она, – тебе я поручаю дочку мою... Присматривай за нею, заботься о ней, и всякого, кто посмеет обидеть ее, накажи!
– Богом клянусь тебе, Хазуа, жизни своей не пощажу! – ответил юноша. – Обидчик ее будет иметь дело со мною, – сурово прибавил он, – а со мною шутить, ей-богу, никому не советую!
– Гугуа еще молод, – продолжала старуха, – а мир велик и пестр, на каждого не угодишь... И чего только не может натворить язык человеческий! Ты вразумляй этого юношу, чтобы не слушался он ничьих наветов. Немало врагов на свете. Не выдержит бедная моя дочь, если собьет его с пути людская молва, исчахнет, истает вся...
– К чему, к чему такие речи, Хазуа? – прервал ее Онисе. – Гугуа хоть и молод еще, но он не какой-нибудь пьяница и не пустой человек... Товарищи берегут его, как зеницу ока, встанут за него все, как один, потому что и сам Гугуа не пощадит себя ради друзей. Отважный он человек и, богом клянусь тебе, не посрамит он вашу семью.
– Слова твои – мед, дорогой мой, век бы слушала их! – воскликнула старуха. – Не осуждай меня, Онисе!.. – смущенно прибавила она. – Состарилась я, с адамовых времен на свете живу, одна-единственная у меня дочка и никого больше нет... И свет, и солнце она для меня, в ней одной отрада моя.
– Перестань, Хазуа, утомишь гостя! – крикнул старик из дальнего угла. – Приготовь невесту да поскорее вручи ее дружке!
– Сейчас, сейчас, мои милые... Идем, Онисе! – заторопилась старуха. Завистливым взглядом проводил Гугуа друга; тот шел к его желанной Дзидзии, а жениху, по обычаю, не следовало до свадьбы глядеть на невесту.
Но пировали только мужчины. Женщин не было видно, только слышались их голоса за перегородкой, в дальнем углу. Там провожали невесту. Там были песни и пляски, туда потянулись и юноши: восхищенно глядели они на стройных красавиц, выходивших в круг танцевать лекури.
Вот где было веселье! Плясали девушки, дразнясь, убегали от юношей. Вот, лукаво глянув на смуглого парня, раззадорив его, потянув за собой, – глядишь, ускользнет красавица то словно тихая речка, то словно бешеный горный поток.
Убегает мохевская черноглазая девушка, как вспугнутая серна, на лице ее страх; раскинув руки, как орлиные крылья, устремляется юноша следом за ней. Усталость одолевает нежную. Охотник все ближе и ближе, вот уж он раскрывает объятья, – нет спасенья трепещущей горлинке! Пустые надежды! Девушка, увернувшись, уходит из-под его распростертых рук и – вон она! – перебирает ножками уже по ту сторону круга. Огорченно смотрит юноша вслед ускользнувшей, видит улыбку ее, ласковый блеск ее глаз, которые снова зовут, манят к себе, словно говорят: «Поймай, догони меня, буду рада тебе!»
Только двум юношам, Онисе и Гугуа, сегодня надлежит быть степенными, сидеть чинно, хотя всем сердцем своим они там, с веселящейся молодежью. Украдкой поглядывают они в ту сторону, откуда доносятся звуки веселья и плясок. Гугуа томится желанием хоть разок взглянуть на свою милую Дзидзию, а Онисе мечтает пронзить соколиным своим взглядом девушку, – все равно, кто бы она ни была, лишь бы глаза ее блестели, лишь бы манили уста, розовели юные щеки и воспламененное сердце бурно гнало по жилам горячую кровь.
Вдруг расступились гости: вошла мать невесты. Все встали, приветствуя ее. Прямо подошла она к первому дружке, обняла его и прижала к своей груди.
– Ну вот, дорогой мой, – сказала она, – тебе я поручаю дочку мою... Присматривай за нею, заботься о ней, и всякого, кто посмеет обидеть ее, накажи!
– Богом клянусь тебе, Хазуа, жизни своей не пощажу! – ответил юноша. – Обидчик ее будет иметь дело со мною, – сурово прибавил он, – а со мною шутить, ей-богу, никому не советую!
– Гугуа еще молод, – продолжала старуха, – а мир велик и пестр, на каждого не угодишь... И чего только не может натворить язык человеческий! Ты вразумляй этого юношу, чтобы не слушался он ничьих наветов. Немало врагов на свете. Не выдержит бедная моя дочь, если собьет его с пути людская молва, исчахнет, истает вся...
– К чему, к чему такие речи, Хазуа? – прервал ее Онисе. – Гугуа хоть и молод еще, но он не какой-нибудь пьяница и не пустой человек... Товарищи берегут его, как зеницу ока, встанут за него все, как один, потому что и сам Гугуа не пощадит себя ради друзей. Отважный он человек и, богом клянусь тебе, не посрамит он вашу семью.
– Слова твои – мед, дорогой мой, век бы слушала их! – воскликнула старуха. – Не осуждай меня, Онисе!.. – смущенно прибавила она. – Состарилась я, с адамовых времен на свете живу, одна-единственная у меня дочка и никого больше нет... И свет, и солнце она для меня, в ней одной отрада моя.
– Перестань, Хазуа, утомишь гостя! – крикнул старик из дальнего угла. – Приготовь невесту да поскорее вручи ее дружке!
– Сейчас, сейчас, мои милые... Идем, Онисе! – заторопилась старуха. Завистливым взглядом проводил Гугуа друга; тот шел к его желанной Дзидзии, а жениху, по обычаю, не следовало до свадьбы глядеть на невесту.
3
За переборкой, в темной клети, скупо освещенной мерцанием лучины, печально сидела среди бочек и кувшинов невеста со своими подругами. Чего только не выдумывали девушки, чтобы развлечь, развеселить невесту!
Шестнадцать лет минуло Дзидзии, и была она в той цветущей поре, когда буйствует юная кровь, а сердце рвется к еще безвестному счастью и трепетно любуется каждым цветком, каждой былинкой и вступает в жизнь, как в обетованную, блаженную страну. Она была стройна и красива: губы – словно нежный бутон, готовый раскрыться для поцелуя; бело-розовое лицо было покрыто ровным загаром, никогда не заливал его сплошной румянец; иссиня-голубые глаза, окруженные надежной охраной длинных ресниц, сверкали из-под тонко натянутых над ними бархатных бровей; густые черные волосы, заплетенные в две косы, плющом обвивались вокруг беломраморной шеи. Словом, Дзидзия была писаная красавица, и каждый, увидев ее, невольно восклицал: «Да снизойдет благодать на тех, кто породили тебя!»
Многие вздыхали по ней, многие пытались похитить ее, но так уж, видно, решила судьба, что избрал ее Гугуа, и она досталась ему.
А раз уж Гугуа назвал ее своей и девушка дала ему слово, – никто больше не смел подступиться к ней: с Гугуа было опасно шутить, и солнце померкло бы для того, кто бы дерзнул теперь стать ему поперек дороги.
Дзидзия шла замуж по доброй воле, Гугуа нравился ей, и не одну ночь провела она, вздыхая по нем, не раз вставал перед нею его мужественный образ. И все же сегодня, когда пришло время проститься с родным домом, с друзьями, с девичеством и стать женщиной, сердце ее сжималось какой-то смутной жалостью к себе самой и трудно ей было расстаться со своим прошлым. А прошлое свое она помнила хорошо: ее всегда и всюду баловали, все любили, нежили ее, теперь же, кто знает, что ждет ее в будущем?
От безотчетного волнения лицо ее чуть-чуть побледнело, стало нежней; прекраснее, чем когда-либо, была она в этот вечер!
Тщетно старались подруги утешить и развлечь невесту. Вдруг все замолкли, пронесся шопот:
– Идет! Дружка идет!
Все повскакали с мест. Словно уколом в сердце пронзило Дзидзию какое-то неприязненное чувство. Вскочив, она быстро опустила на лицо покрывало. Вошли – Хазуа, Онисе, какой-то старик и еще много девушек. Все обступили Дзидзию. Начались «плачи» по невесте, прощальные песни, грустные слова расставания девушки с родным домом, с друзьями. Подруги целовали невесту, плакали, причитали.
Но вот замолкли песни. Старец зажег восковую свечку, перекрестился, подошел спокойно к девушке, взял ее за руку и, помянув святого покровителя Хеви и ангелов его, обернулся к Онисе.
– Онисе! Вот вручаем тебе девушку, чистую и непорочную... Отныне назван ты братом ей. – И старик вложил в руки Онисе дрожащую и горячую руку девушки.
От прикосновенья девичьей руки Онисе вдруг смутился, растерялся, и какая-то непонятная тревога охватила его.
– Ну, вот! Да будут защитой ей ты и честь твоя! Никого, кроме тебя, не будет в вашем селе, кто мог бы оберегать ее и заботиться о ней, отныне ты – ее названный брат.
– Перед богом клянусь, – жизни своей не пощажу ради нее!
Старец подошел снова к девушке и медленно поднял покрывало с ее лица. Как раз в это мгновение Онисе произнес:
– Она – мне сестра, а я – брат ей!
Но слова замерли у него на устах. Он вздрогнул н зашатался, словно хлебнул не в меру вина.
– Что с тобой? – спросил старик.
– Ничего, ничего, душно, голова закружилась, – еле слышно прошептал Онисе.
– Не много ли выпил?... Дайте воды! – обернулся старец к женщинам.
– Нет, нет, не надо, родимые! – сказал Онисе. Руку девушки он все еще держал в своих руках, хотя и чувствовал, как она обжигает его, волнует кровь, сводит с ума.
Онисе провел рукой по вспотевшему лбу и, взглянув девушке прямо в глаза, громко сказал:
– Призываю в свидетели бога в небесах и землю под ногами своими, что буду любить Дзидзию, как сестру, буду служить ей, как брат, даже больше, чем брат!
Рука девушки дрогнула. Онисе взглянул на нее и быстро опустил голову. Тихий, глубокий стон вырвался из его груди, сердце забилось в тревоге.
Шестнадцать лет минуло Дзидзии, и была она в той цветущей поре, когда буйствует юная кровь, а сердце рвется к еще безвестному счастью и трепетно любуется каждым цветком, каждой былинкой и вступает в жизнь, как в обетованную, блаженную страну. Она была стройна и красива: губы – словно нежный бутон, готовый раскрыться для поцелуя; бело-розовое лицо было покрыто ровным загаром, никогда не заливал его сплошной румянец; иссиня-голубые глаза, окруженные надежной охраной длинных ресниц, сверкали из-под тонко натянутых над ними бархатных бровей; густые черные волосы, заплетенные в две косы, плющом обвивались вокруг беломраморной шеи. Словом, Дзидзия была писаная красавица, и каждый, увидев ее, невольно восклицал: «Да снизойдет благодать на тех, кто породили тебя!»
Многие вздыхали по ней, многие пытались похитить ее, но так уж, видно, решила судьба, что избрал ее Гугуа, и она досталась ему.
А раз уж Гугуа назвал ее своей и девушка дала ему слово, – никто больше не смел подступиться к ней: с Гугуа было опасно шутить, и солнце померкло бы для того, кто бы дерзнул теперь стать ему поперек дороги.
Дзидзия шла замуж по доброй воле, Гугуа нравился ей, и не одну ночь провела она, вздыхая по нем, не раз вставал перед нею его мужественный образ. И все же сегодня, когда пришло время проститься с родным домом, с друзьями, с девичеством и стать женщиной, сердце ее сжималось какой-то смутной жалостью к себе самой и трудно ей было расстаться со своим прошлым. А прошлое свое она помнила хорошо: ее всегда и всюду баловали, все любили, нежили ее, теперь же, кто знает, что ждет ее в будущем?
От безотчетного волнения лицо ее чуть-чуть побледнело, стало нежней; прекраснее, чем когда-либо, была она в этот вечер!
Тщетно старались подруги утешить и развлечь невесту. Вдруг все замолкли, пронесся шопот:
– Идет! Дружка идет!
Все повскакали с мест. Словно уколом в сердце пронзило Дзидзию какое-то неприязненное чувство. Вскочив, она быстро опустила на лицо покрывало. Вошли – Хазуа, Онисе, какой-то старик и еще много девушек. Все обступили Дзидзию. Начались «плачи» по невесте, прощальные песни, грустные слова расставания девушки с родным домом, с друзьями. Подруги целовали невесту, плакали, причитали.
Но вот замолкли песни. Старец зажег восковую свечку, перекрестился, подошел спокойно к девушке, взял ее за руку и, помянув святого покровителя Хеви и ангелов его, обернулся к Онисе.
– Онисе! Вот вручаем тебе девушку, чистую и непорочную... Отныне назван ты братом ей. – И старик вложил в руки Онисе дрожащую и горячую руку девушки.
От прикосновенья девичьей руки Онисе вдруг смутился, растерялся, и какая-то непонятная тревога охватила его.
– Ну, вот! Да будут защитой ей ты и честь твоя! Никого, кроме тебя, не будет в вашем селе, кто мог бы оберегать ее и заботиться о ней, отныне ты – ее названный брат.
– Перед богом клянусь, – жизни своей не пощажу ради нее!
Старец подошел снова к девушке и медленно поднял покрывало с ее лица. Как раз в это мгновение Онисе произнес:
– Она – мне сестра, а я – брат ей!
Но слова замерли у него на устах. Он вздрогнул н зашатался, словно хлебнул не в меру вина.
– Что с тобой? – спросил старик.
– Ничего, ничего, душно, голова закружилась, – еле слышно прошептал Онисе.
– Не много ли выпил?... Дайте воды! – обернулся старец к женщинам.
– Нет, нет, не надо, родимые! – сказал Онисе. Руку девушки он все еще держал в своих руках, хотя и чувствовал, как она обжигает его, волнует кровь, сводит с ума.
Онисе провел рукой по вспотевшему лбу и, взглянув девушке прямо в глаза, громко сказал:
– Призываю в свидетели бога в небесах и землю под ногами своими, что буду любить Дзидзию, как сестру, буду служить ей, как брат, даже больше, чем брат!
Рука девушки дрогнула. Онисе взглянул на нее и быстро опустил голову. Тихий, глубокий стон вырвался из его груди, сердце забилось в тревоге.
4
Почувствовал Онисе: как море беспарусным суденышком, играет его сердцем бурно клокочущая кровь, туманит взор в разум его.
Юноша негодовал на себя, досадовал, что не умеет совладать с неудержимо нахлынувшим чувством, хотел успокоить девушку ласковым словом, но пересохло во рту, сдавило горло, язык онемел. Нет, лучше бежать от беды, так нежданно наступившей на сердце и растоптавшей его!
Онисе простился с девушкой и вернулся к гостям. Они весело пировали: молодежь балагурила, смеялась, старики беседовали о грядущих судьбах родной Грузии.
Вот внесли длинные, низенькие деревянные столы, в изобилии разложили на них пунтуши – особым способом испеченные мягкие хлебцы, и жирные куски мяса откормленных для этого дня баранов!
На дворе бушевала зима, валил густой снег. Гости торопились покончить с ужином и вернуться домой, – боялись снежных обвалов: вдруг завалят они дорогу.
Последняя чаша «за благополучие дома сего» обошла гостей; старший в роде, сидевший во главе стола на особом стуле, зажег восковую свечу, воззвал к хевским угодникам и святым и вручил судьбу поезжан господу богу. Потом обернулся он к Онисе, еще раз поручил девушку его братской защите, потребовал сундук с приданым и передал его поезжанам.
Снова повели первого дружку в клеть, чтобы вручить ему невесту.
Задумчивый и смущенный, послушно исполнял Онисе все, что требовалось от него по обычаю.
Его подвели к невесте, снова вложили руку девушки в его руку и снова раздались величавые звуки «Джварули». С этой песней, казавшейся Онисе погребальным напевом, направились дружка с невестой в общую комнату, где ожидал их жених. Увидев их, Гугуа вспыхнул весь, глаза засверкали, по губам пробежала улыбка сдерживаемого счастья. От смущения он низко опустил голову.
Онисе подвел невесту к жениху. Девушка вздрогнула, и рука ее, словно нехотя, выскользнула из руки дружки. Гугуа схватил ее руку и сжал с такой силой, что она хрустнула в его ладони. Девушка чуть не вскрикнула от боли. Онисе направился к выходу. За ним двинулись жених с невестой. Так дошли они до саней, а потом забота о невесте, по обычаю, снова перешла к первому дружке. Он и невеста уселись в сани. Гугуа должен был сопровождать их верхом, – потому что нельзя жениху до венчания в церкви сидеть рядом с невестой. На другие сани уложили приданое, и весь свадебный поезд с песнями, гиканьем и ружейной стрельбой полетел в родное село.
Юноша негодовал на себя, досадовал, что не умеет совладать с неудержимо нахлынувшим чувством, хотел успокоить девушку ласковым словом, но пересохло во рту, сдавило горло, язык онемел. Нет, лучше бежать от беды, так нежданно наступившей на сердце и растоптавшей его!
Онисе простился с девушкой и вернулся к гостям. Они весело пировали: молодежь балагурила, смеялась, старики беседовали о грядущих судьбах родной Грузии.
Вот внесли длинные, низенькие деревянные столы, в изобилии разложили на них пунтуши – особым способом испеченные мягкие хлебцы, и жирные куски мяса откормленных для этого дня баранов!
На дворе бушевала зима, валил густой снег. Гости торопились покончить с ужином и вернуться домой, – боялись снежных обвалов: вдруг завалят они дорогу.
Последняя чаша «за благополучие дома сего» обошла гостей; старший в роде, сидевший во главе стола на особом стуле, зажег восковую свечу, воззвал к хевским угодникам и святым и вручил судьбу поезжан господу богу. Потом обернулся он к Онисе, еще раз поручил девушку его братской защите, потребовал сундук с приданым и передал его поезжанам.
Снова повели первого дружку в клеть, чтобы вручить ему невесту.
Задумчивый и смущенный, послушно исполнял Онисе все, что требовалось от него по обычаю.
Его подвели к невесте, снова вложили руку девушки в его руку и снова раздались величавые звуки «Джварули». С этой песней, казавшейся Онисе погребальным напевом, направились дружка с невестой в общую комнату, где ожидал их жених. Увидев их, Гугуа вспыхнул весь, глаза засверкали, по губам пробежала улыбка сдерживаемого счастья. От смущения он низко опустил голову.
Онисе подвел невесту к жениху. Девушка вздрогнула, и рука ее, словно нехотя, выскользнула из руки дружки. Гугуа схватил ее руку и сжал с такой силой, что она хрустнула в его ладони. Девушка чуть не вскрикнула от боли. Онисе направился к выходу. За ним двинулись жених с невестой. Так дошли они до саней, а потом забота о невесте, по обычаю, снова перешла к первому дружке. Он и невеста уселись в сани. Гугуа должен был сопровождать их верхом, – потому что нельзя жениху до венчания в церкви сидеть рядом с невестой. На другие сани уложили приданое, и весь свадебный поезд с песнями, гиканьем и ружейной стрельбой полетел в родное село.
5
Ночь была холодная, мутная. Белесовато отсвечивали сугробы вокруг. С воем налетал холодный ветер с юга, и мелкая колючая пороша царапала лицо.
Мальчик, укутанный в бурку и башлык, правил первыми санями, с трудом пробираясь по занесенной снегом дороге. Далеко было ехать!
Разгоряченные пиром поезжане ускакали вперед, весело джигитуя.
Онисе сидел в санях рядом с Дзидзией. Откинув башлык, он сдвинул папаху на затылок и подставил леденящему ветру пылающее лицо.
Миновали первые мгновенья растерянности и тревоги – воздух освежил его мысли. Только теперь понял он, какая беда его постигла. Только теперь почувствовал и сладость первой любви, и горечь сурового долга, навсегда разлучившего его с девушкой, сидящей рядом.
Жадно подставил он лицо ветру и снегу, словно ожидая спасения и успокоения от них, и они без помехи хлестали его.
Он думал, что, охладив лоб, охладит и кровь свою, успокоит взбудораженное сердце. Но увы! С грустью убеждался он, что образ Дзидзии неодолимо овладел его сердцем и тихо, бережно и сладостно баюкает его; баюкает так осторожно, так заботливо, как только мать может качать своего первенца.
Онисе решил не глядеть на девушку, не говорить с ней, зная, какая это будет для него пытка. Глядеть? Говорить? Шевельнуться не смел он, не смел вздохнуть, чтобы невольным движением не выдать себя.
Притихла и Дзидзия, сидела с низко опущенной головой. Кто скажет, что бушевало в ней в этот час, какие волны вздымались в сердце, к чьему образу с ужасом и тоской влеклась ее мысль?
Для чужого взора сердце ее было – словно безмолвная черная пропасть: ничего там не разглядишь, ни на что не получишь ответа.
Дзидзия была в легком шитом архалуке, плечи она закутала в шаль, – плохая защита от ветра и непогоды! Она замерзала, холод пронизывал ее, но она молчала.
А дружке это и в голову не приходило, он весь ушел в свои думы. Будущее Дзидзии было поручено общиной его заботам, его совести. Оберегать имя и честь этой девушки, заступаться за нее даже перед мужем – все это становилось отныне святым его долгом, – а, по слову горцев, «доверенное даже волк бережет». Что же делать ему со своею любовью? Всепоглощающая страсть пронизывала все его существо, безжалостно терзала мозг и сердце. Как примирить эту боль с возложенным на него непосильным бременем?
Тем временем ветер и стужа брали свое. Девушка стала дрожать. Почувствовал Онисе ее дрожь, вздрогнул сам, как ужаленный, повернулся к ней. Тут только заметил он, как легко одета невеста. Дзидзия, его сестра, его святыня, страдает, а он даже не позаботился защитить ее!
Один поворот головы, один взгляд, одно легкое прикосновение – и Онисе вспыхнул, как порох.
– Ох, девушка, да ты замерзла совсем, а я и позабыл о тебе! – воскликнул он, весь дрожа, теряя всякую власть над собой.
– Ничего, не беда, родимый! – сказала девушка нежно и еле слышно. В ее голосе, бог весть отчего, звучала печаль.
– Бедная ты моя, да как же это не беда? Что станется со мной, если ты захвораешь? – И, сорвав с Дзидзии мокрую шаль, Онисе откинул полу бурки, укутал плечи девушки, обнял ее и с силой притянул к себе ее тонкий стан. Он прижал ее к своей груди. Сердце бурно забилось. Дзидзия не противилась, – оттого ли, что страсть Онисе напугала ее, подчинила себе, оттого ли, что она поняла его муки. А он, теряя рассудок, все сильней обнимал ее, все крепче прижимал к своей груди.
Одно только чувство владело им в эти мгновенья – чувство беспредельного счастья, не сравнимого ни с чем на свете. Что ему люди, весь мир? Стоит ли думать о них? Он медленно склонялся к лицу девушки, горячее дыхание обжигало ее. Он приникал к ней и шептал те странные речи, которые может шептать только любящий, речи простые, немногословные.
– Тебе холодно, все еще холодно?... Жизнь ты моя! – прерывисто шептал Онисе, и казалось: изо рта вырывался пожирающий огонь.
Дзидзия притихла, словно притаилась, молча прижалась к груди Онисе, и сердце ее трепетало от радости и страха. Раньше у нее хватало сил скрывать от дружки свое чувство, но теперь, когда лицо Онисе было так близко от ее лица, когда она чувствовала его обжигающее дыхание, – все затаенное вырвалось наружу и она с глубоким вздохом взглянула на него благодарными глазами.
Непостижимая сила влекла их друг к другу, и в одном чувстве, в одном порыве и помимо их воли их губы слились.
Мальчик, укутанный в бурку и башлык, правил первыми санями, с трудом пробираясь по занесенной снегом дороге. Далеко было ехать!
Разгоряченные пиром поезжане ускакали вперед, весело джигитуя.
Онисе сидел в санях рядом с Дзидзией. Откинув башлык, он сдвинул папаху на затылок и подставил леденящему ветру пылающее лицо.
Миновали первые мгновенья растерянности и тревоги – воздух освежил его мысли. Только теперь понял он, какая беда его постигла. Только теперь почувствовал и сладость первой любви, и горечь сурового долга, навсегда разлучившего его с девушкой, сидящей рядом.
Жадно подставил он лицо ветру и снегу, словно ожидая спасения и успокоения от них, и они без помехи хлестали его.
Он думал, что, охладив лоб, охладит и кровь свою, успокоит взбудораженное сердце. Но увы! С грустью убеждался он, что образ Дзидзии неодолимо овладел его сердцем и тихо, бережно и сладостно баюкает его; баюкает так осторожно, так заботливо, как только мать может качать своего первенца.
Онисе решил не глядеть на девушку, не говорить с ней, зная, какая это будет для него пытка. Глядеть? Говорить? Шевельнуться не смел он, не смел вздохнуть, чтобы невольным движением не выдать себя.
Притихла и Дзидзия, сидела с низко опущенной головой. Кто скажет, что бушевало в ней в этот час, какие волны вздымались в сердце, к чьему образу с ужасом и тоской влеклась ее мысль?
Для чужого взора сердце ее было – словно безмолвная черная пропасть: ничего там не разглядишь, ни на что не получишь ответа.
Дзидзия была в легком шитом архалуке, плечи она закутала в шаль, – плохая защита от ветра и непогоды! Она замерзала, холод пронизывал ее, но она молчала.
А дружке это и в голову не приходило, он весь ушел в свои думы. Будущее Дзидзии было поручено общиной его заботам, его совести. Оберегать имя и честь этой девушки, заступаться за нее даже перед мужем – все это становилось отныне святым его долгом, – а, по слову горцев, «доверенное даже волк бережет». Что же делать ему со своею любовью? Всепоглощающая страсть пронизывала все его существо, безжалостно терзала мозг и сердце. Как примирить эту боль с возложенным на него непосильным бременем?
Тем временем ветер и стужа брали свое. Девушка стала дрожать. Почувствовал Онисе ее дрожь, вздрогнул сам, как ужаленный, повернулся к ней. Тут только заметил он, как легко одета невеста. Дзидзия, его сестра, его святыня, страдает, а он даже не позаботился защитить ее!
Один поворот головы, один взгляд, одно легкое прикосновение – и Онисе вспыхнул, как порох.
– Ох, девушка, да ты замерзла совсем, а я и позабыл о тебе! – воскликнул он, весь дрожа, теряя всякую власть над собой.
– Ничего, не беда, родимый! – сказала девушка нежно и еле слышно. В ее голосе, бог весть отчего, звучала печаль.
– Бедная ты моя, да как же это не беда? Что станется со мной, если ты захвораешь? – И, сорвав с Дзидзии мокрую шаль, Онисе откинул полу бурки, укутал плечи девушки, обнял ее и с силой притянул к себе ее тонкий стан. Он прижал ее к своей груди. Сердце бурно забилось. Дзидзия не противилась, – оттого ли, что страсть Онисе напугала ее, подчинила себе, оттого ли, что она поняла его муки. А он, теряя рассудок, все сильней обнимал ее, все крепче прижимал к своей груди.
Одно только чувство владело им в эти мгновенья – чувство беспредельного счастья, не сравнимого ни с чем на свете. Что ему люди, весь мир? Стоит ли думать о них? Он медленно склонялся к лицу девушки, горячее дыхание обжигало ее. Он приникал к ней и шептал те странные речи, которые может шептать только любящий, речи простые, немногословные.
– Тебе холодно, все еще холодно?... Жизнь ты моя! – прерывисто шептал Онисе, и казалось: изо рта вырывался пожирающий огонь.
Дзидзия притихла, словно притаилась, молча прижалась к груди Онисе, и сердце ее трепетало от радости и страха. Раньше у нее хватало сил скрывать от дружки свое чувство, но теперь, когда лицо Онисе было так близко от ее лица, когда она чувствовала его обжигающее дыхание, – все затаенное вырвалось наружу и она с глубоким вздохом взглянула на него благодарными глазами.
Непостижимая сила влекла их друг к другу, и в одном чувстве, в одном порыве и помимо их воли их губы слились.
6
Не было бы, верно, конца ласкам влюбленных, если бы не прервала их безжалостная случайность. Захолодал в пути один из поезжан, захотелось ему погреться водкой. Придержав коня, стал он дожидаться саней, в которых лежали бурдюки.
Когда подъехали сани, увидал он, что Онисе, словно прячась от холода, уткнулся головой в бурку. Не понравилось это горцу: нельзя мужчине показывать свою слабость перед женщиной, стыдно это и унизительно, а позор одного наводит и на остальных тень позора.
Вот почему поезжанин этот, хотя и в шутку, занес нагайку над головой Онисе и громко крикнул ему:
– Эй, ты, голова, или замерз совсем?
Вздрогнул Онисе. Он поднял голову и, как во сне, огляделся невидящими глазами. Чувство обиды угасло мгновенно. Онисе пришел в себя. Жестокая, безжалостная правда жизни лишала его всякой надежды на счастье. Человек, только что предававшийся безрассудной страсти, снова стал человеком разумным, отвечающим за себя. Сознание своей ошибки потрясло его, искорка раскаяния обожгла его душу. «Значит, тщетно билось его сердце в ожидании счастья? Значит, напрасно встревожил он Дзидзию, склонив ее на ответные ласки?» Вихрем кружились мысли в его голове, и чей-то неотступный голос упрямо и тонко звенел в ушах: «Напрасно ты убиваешься».
– Да что с тобой, парень, уж не пьян ли ты? – прервал молчание всадник, на которого все еще продолжал удивленно глядеть Онисе.
– Ну, чего тебе надо? – произнес он наконец, с трудом отвлекаясь от своих мыслей.
– Уж не заболел ли ты?
– Не знаю, право, что-то нехорошо мне.
Всадник вплотную подъехал к саням, наклонился и заглянул в лицо Онисе. Тот отвернулся и сердито воскликнул:
– Ты что смотришь? Чего тебе надо от меня?
– Ничего мне не надо, – удивился поезжанин и прибавил:– Я хотел только посмотреть, не жар ли у тебя, – красный ты или нет?
– Что ты разглядишь в темноте? – проворчал Онисе. – Верно, жар у меня, и голова болит и кружится, – прибавил он раздумчиво.
Поезжанин пристально всмотрелся в Онисе, словно не поверил ему, хотел что-то сказать, но сдержался и рассеянно потрепал коня по груди. Видно, пришла ему в голову беспокойная мысль, и от этой мысли забыл он и про стужу, и про водку, ради которой подъехал к саням.
Оба молчали. Каждый ушел в свои мысли, каждый старался разобраться в смутных своих чувствах.
Вдруг воздух огласился звуками веселой шуточной песни:
В самое сердце ужалили Онисе эти слова. Песня приближалась, – это веселились поезжане в ожидании отставших саней.
Вот и окружили всадники подоспевшие сани, град веселых шуток посыпался на Онисе. Но первый всадник торопливо предупредил товарищей, что Онисе занемог и ему не до шуток. Поезжане притихли и молча последовали за санями.
Злой ветер щедро осыпал всадников с головы до ног колючим мелким снегом, налипавшим на ворс их бурок, и всадники становились похожими на белые изваяния. Так двигался молчаливый свадебный поезд следом за первым дружкой, замкнутым и мрачным, сопровождая непорочную девушку, которой не дано было знать, сколько испытаний готовит ему будущее в отмщение за сладостный миг первого чувства.
Вскоре стали пробиваться сквозь густую мглу отдельные еле мерцающие огни и слабо обозначились очертания домов. Они подъезжали к селу.
Всадники, почувствовав, что не подобает свадебному поезду въезжать в село в такой гнетущей тишине, вдруг встрепенулись, раздался выстрел, кто-то гикнул, кто-то поскакал вперед вестником. Песни и крики зазвенели в горах.
Очнулся и Онисе, но он не участвовал в общем весельи. Сердце его болело от близкой разлуки с любимой, которая не могла пойти против обычаев своего народа, не могла покрыть себя несмываемым позором.
Когда подъехали сани, увидал он, что Онисе, словно прячась от холода, уткнулся головой в бурку. Не понравилось это горцу: нельзя мужчине показывать свою слабость перед женщиной, стыдно это и унизительно, а позор одного наводит и на остальных тень позора.
Вот почему поезжанин этот, хотя и в шутку, занес нагайку над головой Онисе и громко крикнул ему:
– Эй, ты, голова, или замерз совсем?
Вздрогнул Онисе. Он поднял голову и, как во сне, огляделся невидящими глазами. Чувство обиды угасло мгновенно. Онисе пришел в себя. Жестокая, безжалостная правда жизни лишала его всякой надежды на счастье. Человек, только что предававшийся безрассудной страсти, снова стал человеком разумным, отвечающим за себя. Сознание своей ошибки потрясло его, искорка раскаяния обожгла его душу. «Значит, тщетно билось его сердце в ожидании счастья? Значит, напрасно встревожил он Дзидзию, склонив ее на ответные ласки?» Вихрем кружились мысли в его голове, и чей-то неотступный голос упрямо и тонко звенел в ушах: «Напрасно ты убиваешься».
– Да что с тобой, парень, уж не пьян ли ты? – прервал молчание всадник, на которого все еще продолжал удивленно глядеть Онисе.
– Ну, чего тебе надо? – произнес он наконец, с трудом отвлекаясь от своих мыслей.
– Уж не заболел ли ты?
– Не знаю, право, что-то нехорошо мне.
Всадник вплотную подъехал к саням, наклонился и заглянул в лицо Онисе. Тот отвернулся и сердито воскликнул:
– Ты что смотришь? Чего тебе надо от меня?
– Ничего мне не надо, – удивился поезжанин и прибавил:– Я хотел только посмотреть, не жар ли у тебя, – красный ты или нет?
– Что ты разглядишь в темноте? – проворчал Онисе. – Верно, жар у меня, и голова болит и кружится, – прибавил он раздумчиво.
Поезжанин пристально всмотрелся в Онисе, словно не поверил ему, хотел что-то сказать, но сдержался и рассеянно потрепал коня по груди. Видно, пришла ему в голову беспокойная мысль, и от этой мысли забыл он и про стужу, и про водку, ради которой подъехал к саням.
Оба молчали. Каждый ушел в свои мысли, каждый старался разобраться в смутных своих чувствах.
Вдруг воздух огласился звуками веселой шуточной песни:
«По струнам чианури
Води смычком, играя!
Не тронь жену соседа:
Она – сестра родная!..»
В самое сердце ужалили Онисе эти слова. Песня приближалась, – это веселились поезжане в ожидании отставших саней.
Вот и окружили всадники подоспевшие сани, град веселых шуток посыпался на Онисе. Но первый всадник торопливо предупредил товарищей, что Онисе занемог и ему не до шуток. Поезжане притихли и молча последовали за санями.
Злой ветер щедро осыпал всадников с головы до ног колючим мелким снегом, налипавшим на ворс их бурок, и всадники становились похожими на белые изваяния. Так двигался молчаливый свадебный поезд следом за первым дружкой, замкнутым и мрачным, сопровождая непорочную девушку, которой не дано было знать, сколько испытаний готовит ему будущее в отмщение за сладостный миг первого чувства.
Вскоре стали пробиваться сквозь густую мглу отдельные еле мерцающие огни и слабо обозначились очертания домов. Они подъезжали к селу.
Всадники, почувствовав, что не подобает свадебному поезду въезжать в село в такой гнетущей тишине, вдруг встрепенулись, раздался выстрел, кто-то гикнул, кто-то поскакал вперед вестником. Песни и крики зазвенели в горах.
Очнулся и Онисе, но он не участвовал в общем весельи. Сердце его болело от близкой разлуки с любимой, которая не могла пойти против обычаев своего народа, не могла покрыть себя несмываемым позором.
7
Свадебный поезд приблизился к церкви. Величавый снежно-седой старец стоял перед церковью и приветливо вглядывался в подъезжавших. Изборожденное морщинами доброе лицо с первого же взгляда располагало к почтительному доверию. Умные глаза смотрели ласково и повелительно.
Силой и стойкостью дышал весь его мужественный облик.
Правитель Хеви, – общин всего ущелья, – хевисбери Гоча ожидал молодых. Он должен был первым благословить их и пожелать счастья.
Онисе еще издали увидел отца, перед которым преклонялись жители всего Хеви, чье слово для всех было законом, и бледность еще сильнее разлилась по его лицу, еще суше стало во рту.
И когда остановились сани, так смутился Онисе, что соскочил с них лишь после отцовского окрика: «Сходи, чего ждешь?».
Соскочил и неподвижно стал в стороне, безучастно глядя на людей, которые сновали перед его глазами.
Женщины окружили невесту, помогли ей сойти с саней, подвели ее к Гоча. Гоча снял с головы шапку, призвал бога и сказал невесте:
– Да благословит тебя господь! – Он прикоснулся к ее руке. – Да ты замерзла совсем, дрожишь вся! – воскликнул он и, взяв обе ее руки в свои, стал крепко растирать их, заботливо отогревая. Потом соединил руки Дзидзии и Гугуа.
– Да сочетает вас господь, и да не разлучит вас человек, – громко провозгласил он.
Девушка вздрогнула при этих словах. Онисе пошатнулся, стоявшие рядом поддержали его. Запели «Джварули», и жених с невестой вступили в церковь, где ждал их священник в полном облачении. Гоча обернулся к сыну.
– Что с тобой? – спросил он, испытующе заглядывая ему в глаза.
– Ничего, – пробормотал Онисе и низко опустил голову, не выдержав отцовского взгляда.
– Как же ничего, когда на тебе лица нет, едва на ногах стоишь!
– Нездоровится что-то.
– Нездоровится? – медленно произнес Гоча, еще пристальнее вглядываясь в сына. – Тогда почему ты на свадьбе? Ступай домой, ложись... Найдем другого дружку.
Вмешались родственники Гугуа. Горячо упрашивали они Онисе не покидать их в такой торжественный день. Но Онисе рад был уйти от непосильного испытания. Шатаясь, направился он к своему дому. Там, в темноте, не зажигая лучины, упал он ничком на свою постель.
Гоча вошел в церковь – смотреть на обряд венчания. Невеста стояла под покрывалом, изредка вздрагивая всем телом.
– Озябла, бедняжка! – сочувственно шепнул кто-то на ухо Гоча.
Он не ответил, только провел рукой по лбу, и еще теснее сдвинулись его нахмуренные брови.
Продолжался обряд венчания. Какой-то юноша сменил Онисе. Священник подошел к жениху и спросил его, – по доброй ли воле женится он на этой девушке. Жених смущенно улыбнулся и кивнул головой. С тем же вопросом обратился священник к невесте, которая стояла неподвижно, и только грудь ее высоко и часто вздымалась.
Ничего не ответила невеста, низко опустила голову. Но зашумели, заговорили женщины, – любят они отвечать за других!
– Ну как же не по доброй воле?... Что тут спрашивать! Если б не ее воля, не стояла бы она здесь!.. – наперебой застрекотали они.
Дзидзия продолжала молчать.
– Так по своей воле венчаешься? – снова спросил священник.
– По своей, по своей, сердечный, а то кто же, кто волен над нею, чтобы насильно заставить! – снова зашумели женщины, и священник, довольный ответом, приступил к совершению седьмого таинства.
Силой и стойкостью дышал весь его мужественный облик.
Правитель Хеви, – общин всего ущелья, – хевисбери Гоча ожидал молодых. Он должен был первым благословить их и пожелать счастья.
Онисе еще издали увидел отца, перед которым преклонялись жители всего Хеви, чье слово для всех было законом, и бледность еще сильнее разлилась по его лицу, еще суше стало во рту.
И когда остановились сани, так смутился Онисе, что соскочил с них лишь после отцовского окрика: «Сходи, чего ждешь?».
Соскочил и неподвижно стал в стороне, безучастно глядя на людей, которые сновали перед его глазами.
Женщины окружили невесту, помогли ей сойти с саней, подвели ее к Гоча. Гоча снял с головы шапку, призвал бога и сказал невесте:
– Да благословит тебя господь! – Он прикоснулся к ее руке. – Да ты замерзла совсем, дрожишь вся! – воскликнул он и, взяв обе ее руки в свои, стал крепко растирать их, заботливо отогревая. Потом соединил руки Дзидзии и Гугуа.
– Да сочетает вас господь, и да не разлучит вас человек, – громко провозгласил он.
Девушка вздрогнула при этих словах. Онисе пошатнулся, стоявшие рядом поддержали его. Запели «Джварули», и жених с невестой вступили в церковь, где ждал их священник в полном облачении. Гоча обернулся к сыну.
– Что с тобой? – спросил он, испытующе заглядывая ему в глаза.
– Ничего, – пробормотал Онисе и низко опустил голову, не выдержав отцовского взгляда.
– Как же ничего, когда на тебе лица нет, едва на ногах стоишь!
– Нездоровится что-то.
– Нездоровится? – медленно произнес Гоча, еще пристальнее вглядываясь в сына. – Тогда почему ты на свадьбе? Ступай домой, ложись... Найдем другого дружку.
Вмешались родственники Гугуа. Горячо упрашивали они Онисе не покидать их в такой торжественный день. Но Онисе рад был уйти от непосильного испытания. Шатаясь, направился он к своему дому. Там, в темноте, не зажигая лучины, упал он ничком на свою постель.
Гоча вошел в церковь – смотреть на обряд венчания. Невеста стояла под покрывалом, изредка вздрагивая всем телом.
– Озябла, бедняжка! – сочувственно шепнул кто-то на ухо Гоча.
Он не ответил, только провел рукой по лбу, и еще теснее сдвинулись его нахмуренные брови.
Продолжался обряд венчания. Какой-то юноша сменил Онисе. Священник подошел к жениху и спросил его, – по доброй ли воле женится он на этой девушке. Жених смущенно улыбнулся и кивнул головой. С тем же вопросом обратился священник к невесте, которая стояла неподвижно, и только грудь ее высоко и часто вздымалась.
Ничего не ответила невеста, низко опустила голову. Но зашумели, заговорили женщины, – любят они отвечать за других!
– Ну как же не по доброй воле?... Что тут спрашивать! Если б не ее воля, не стояла бы она здесь!.. – наперебой застрекотали они.
Дзидзия продолжала молчать.
– Так по своей воле венчаешься? – снова спросил священник.
– По своей, по своей, сердечный, а то кто же, кто волен над нею, чтобы насильно заставить! – снова зашумели женщины, и священник, довольный ответом, приступил к совершению седьмого таинства.
8
Венчание – радостный обряд, и теперь он проходил, как обычно. Весело перешептывались дружки, поезжане, женщины. Много было шуток и беспричинного смеха.
Только невеста стояла немая, словно камень. Молчалив был и Гоча, чье лицо дышало величавым покоем. Искренно веруя, всеми помыслами своими стремился он к всевышнему. «Глас народа – глас божий». Как избранный пастырь своего народа, молился он за народ, за детей его – жениха и невесту, вступающих в брак. Глубокое знание жизни и постоянные думы о делах народных отметили печатью большой человечности его подвижное лицо.
Сегодня какая-то печаль омрачала временами его высокий лоб, хмурились брови, словно тень находила на солнце, но мгновение спустя он снова с глубокой верой обращал ввысь свое мужественно-торжественное лицо.
Можно было подумать, что его многоопытное сердце чувствует приближение беды. Достаточно было его мудрым глазам взглянуть на сына, чтобы понял он: не болезнь гнетет Онисе. Но правды он еще не мог разгадать и, как вспугнутый зверь, только в воздухе чуял опасность.
Только невеста стояла немая, словно камень. Молчалив был и Гоча, чье лицо дышало величавым покоем. Искренно веруя, всеми помыслами своими стремился он к всевышнему. «Глас народа – глас божий». Как избранный пастырь своего народа, молился он за народ, за детей его – жениха и невесту, вступающих в брак. Глубокое знание жизни и постоянные думы о делах народных отметили печатью большой человечности его подвижное лицо.
Сегодня какая-то печаль омрачала временами его высокий лоб, хмурились брови, словно тень находила на солнце, но мгновение спустя он снова с глубокой верой обращал ввысь свое мужественно-торжественное лицо.
Можно было подумать, что его многоопытное сердце чувствует приближение беды. Достаточно было его мудрым глазам взглянуть на сына, чтобы понял он: не болезнь гнетет Онисе. Но правды он еще не мог разгадать и, как вспугнутый зверь, только в воздухе чуял опасность.