Сакс пыхтел над травами и порошками всю жизнь. Не мог он носиться Тенью с автоматическим пистолетом 45-го калибра, сражаясь с силами зла, то зло, с которым Доктору Саксу надлежит бороться, требует трав и нерв… нравственных нервов, ему требовалось распознавать добро и зло, и разум.
   Когда я был маленьким, единственный раз удалось мне связать Доктора Сакса и реку (тем самым определив, кто он такой) – когда Тень в одном своем шедевре Ламонта Крэнстона, опубликованном «Стритом-и-Смитом»[21], навещал брега Миссисипи и надувал собственную личную резиновую лодку, которую, однако, еще не усовершенствовали, как эту новую, что прячется у него в шляпе, он ее купил в Сент-Луисе днем вместе с одним своим агентом, и она составляла довольно увесистый пакет у него под мышкой, пока они мчали на такси к вечерней тусне вдоль воды, беспокойно поглядывая на часы, когда надо обращаться в Тени – Меня изумляло, как Тень может так много путешествовать, ему так легко удавалось подстреливать вымогателей на Набережных Китайгорода в Нью-Йорке из своего синеватого 45-го (сверк) – (рев Речи Тени в Свинце) – (валящиеся силуэты тугокуртых китайских гангстеров) (войны Тунов[22] с Гонга) (Тень ускользает сквозь дом Фу Манчу[23] и выныривает за спиной Бостонского Черныша[24], лупя своим 45-м зевак на пирсе, буквально скашивая их, а тут Пучеглаз[25] на моторке такой увозит их к Хамфри Богарту) (Доктор Сакс колотит своим узловатым посохом в двери, за которыми в Замке вечеринка в духе Айседоры Дункан в Двадцатые, когда им владела сбрендившая старуха, когда там видят, кто у дверей, весь зеленолицый и ухмылистый, и глаза у него сверкают маньячески, они орут и падают в обморок, его глухой хохот взлетает к обезумевшей луне, а она вопит поперек дробленых кряков в возгласной ночепадучей изверженности – под грохот миллиона карков, как ящерки в – лизоблюдах —) ффухх! Доктор Сакс был как Тень, когда я был молод, я видел, как он однажды ночью скачет через последнюю купину на песчаном откосе, накидка враспашку, я не успел заметить ни ног его, ни тела, он исчез – тогда он был проворен… той ночью мы пытались заловить Лунного Человека[26] (Джин Плуфф переоделся и старался навести ужас на весь район) в песчаном карьере – веточками, бумагой, песком, в какой-то миг Джина загнали на дерево и едва не побили камнями, он сбежал, улетел летучемышью сразу во все стороны, ему 16, нам по 11, он и впрямь умел летать и впрямь был таинственен и пугал, но, когда он пропал в одну сторону, мы немного побегали под фонарем, так что меня несколько ослепило светом, я увидел и познал Джина Лунного Человека в тех деревьях вдалеке, но на другом берегу, повыше, у кустарника, стоял высокий затененный силуэт в накидке, величавый, а потом повернулся и выпрыгнул из виду, – то был никакой не Джин Плуфф – то был Доктор Сакс. Тогда я не знал его имени. Да и не испугал он меня. Я ощущал, что он мой друг… мой старый, старый друг… мой призрак, личный ангел, персональная тень, тайный возлюбленный.

16

   В семь лет я пошел в приходскую школу св. Людовика – как-то особо Доктор-Саксовую. В зале этого королевства я и увидел кино про св. Терезу, от которого камень оборачивался, – там были ярмарки, мама моя исполняла обязанности в киоске, бесплатно раздавались поцелуи, конфетные поцелуйчики и настоящие (когда все местные усатые парняги, Парижские Канадцы, спешат заполучить свое, пока не отправились в Армию куда-нибудь в Панаму, как это сделал Анри Фортье, или не пошли в священники по приказу отцов) – В Св. Людовике тайные тьмы прятались в нишах… Дождливые похороны маленьких мальчиков, я видел несколько, включая похороны моего собственного несчастного брата, когда (в 4 года) моя семья жила в аккурат в приходе св. Людовика на Больё-стрит за его стенами… Величавые изумительные старые дамы с седыми волосами и серебряными пенсне жили там напротив школы – и в одном доме на Больё тоже… женщина с попугаем на лакированной веранде продавала детям среднеклассовые леденцы (диски карамели, вкусные, дешевые) —
   Темные монахини св. Людовика, пришедшие на почтенные черные похороны моего брата мрачной вереницей (под дождем), сообщили, что сидели вязали в бурю, и тут им явился яркий белый шар огня и завис в комнате у самого окна, танцуя во вспышках их ножниц и вязальных спиц, пока они готовили для ярмарки неохватные драпировки. Немыслимо было им не поверить… много лет потом я ходил, размышляя об этом факте: искал в грозы белый шар – я тут же понял мистику – я видел, где гром вкатывал свой громадный кегельный шар в хлоп облаков, чудовищных челюстями своими и взрывами, знал, что гром – этот шар —
   На Больё-стрит наш дом выстроили над древним кладбищем – (Боже Милостивый, янки с индейцами под нами, Мировой Чемпионат старых сухих пылей). Мой брат Жерар пребывал в убеждении, ковчежном, что призраки мертвых из-под дома виновны в том, что дом иногда погромыхивает – и рушится штукатурка, сбивая ирландские куколки-крохотули с полки. Во тьме, в средисонной ночи я видел, как он стоит над моей колыбелькой, волосы дыбом, сердце мое каменело, я ужасался, мама и сестра спали на большой кровати, а я в колыбельке, неумолимо стоял брат мой Жерар-О… видать, так тени ложились. – Ах Тень! Сакс! – Пока я жил на Больё-стрит, я помнил и тот холм, и Замок, а когда переехали оттуда, мы переселились в дом неподалеку от Соснового пустыря с призраками, через дорогу, с опустелым Замкопастырским домом (у французской пекарни за рощами и конькобежными прудами, Хилдрет-стрит). Предчувствия тени и змея мне явились рано.

17

   На Больё-стрит мне снится сон, что я на заднем дворе фантомного Четвертого Июля, все серо и как-то тяжко, но во дворе толпа – толпа людей, словно бумажных фигур, на травянистом песке рвут фейерверки, пух! – но весь двор еще и как-то громыхает, а мертвые под ним, и на заборе полно сидельцев, все грохочет как ненормальное, как лакированные скелетные мебеля, и притом грохот стоит бесчувственный, жестокий, равнодушный, треск сухих костей, а особенно – окна, когда Жерар говорил, что это явились призраки (а впоследствии кузен Ноэль, в Линне, сказал, что он «Phantom d’l’Opera»[27] муи-хи-хиха-ха, и ускользил вокруг аквариума с золотыми рыбками и глазированным рыбьим портретом над горами красного дерева в унылом доме на церковной улочке Линна, материнском) —

18

   Однако ж, невзирая на всю эту беспорядочную серость, когда дорос я до суровой зрелости лет 11 или 12, то увидел одним хрустким октябрьским утром на поле за Текстильным великую подачу, выполненную ладным, странным на вид 14-леткой, или 13-ти, – мальчишка утром выглядел весьма героически, мне он понравился, и я тут же стал этому герою поклоняться, но никогда и не надеялся возвыситься настолько, чтобы с ним встретиться в этих атлетических потасовках на ветропродуваемых полях (когда сотни менее значительных пацанят составляют чокнутую армию, одержимую частными судорогами в меньших, но не менее громадных драмах, например, тем утром я перекатился в траве и порезал себе правый мизинец, о камень, и шрам до сих пор виден и даже сейчас растет со мною вместе) – там был Скотти Болдьё на высоком круге подачи, кум королю в тот день, ловил сигнал кэтчера с тяжким хмурым и оскорбительным на вид скепсисом и урожденным франко-канадским чуть ли не индейским тупым спокойствием —; кэтчер отправлял ему нервные депеши, один палец (последний мяч), два пальца (крученый), три пальца (подставка), четыре пальца (перемещайся) (и Полю Болдьё доставало присутствия духа перемещаться от них, словно бы ненамеренно, ни разу не меняясь в лице) (вне круга подачи на скамье запасных он мог щериться) – Поль отверг сигналы кэтчера (мотнул головой) со своим франко-канадским терпеливым пренебрежением, просто подождал до трех пальцев (сигнал крученого), устроился поудобнее, посмотрел на первую базу, сплюнул, еще раз сплюнул в перчатку и растер, помацал пальцами пыль, чтоб не скользили, нагнувшись вдумчиво, но не медленно, улетев мыслями далече и пожевывая изнутри губу (может, думал о матери, которая варила ему овсянку и фасоль на угрюмо-серых рассветах среди зимы Лоуэлла, а он стоял в чулане промозглой прихожей, натягивал галоши), кратко взглядывает на 2-ю базу и хмурится, припомнив, как кто-то добежал до нее во 2-м иннинге, драть их (иногда он говорил: «Драть их!» – копируя Графьев Англии из малобюджетных киношек), теперь же у нас 8-й иннинг, и Скотти отказался от двух ударов, за второй базой никого, он ведет 8:0, хочет выбить бэттера в аут и попасть в девятый иннинг, он не торопится – я наблюдаю за ним с кровоточащей рукой, пораженный – великий Гровер К. Александер[28] песочниц выдает величайший уровень игры – (впоследствии его купили «Бостонские Смельчаки», но он поехал домой сидеть с женой и тещей в смурной бурой кухне с чугунной печкой, покрытой латунными свитками и стишком в кафельной панельке, а на стенах там католические франкоканадские календари). – Теперь же он замахивается, неспешно, глядит прочь на третью базу и дальше, уже даже распрямляясь для удара легким, кратким, ненатужным движением, никаких тебе пижонских подражаций, усложняций и туфты, бац, он спокойно озирает размашистое золотое небо, все сверкуче-голубое, что высится над оградами и железными кольями Главного Текстильного Поля, и высокие воздуха огромной Долины Мерримака сияют торгово-субботним октябрьским утром рынков и экспедиторов, единым взором глаза Скотти Болдьё все это увидел, вообще-то смотрит он на свой дом на Мамонтовой дороге, на Коровьем Выпасе – бац, вот он развернулся и засандалил свою подставку куда надо, идеальный удар, пацан размахивается, тяп в рукавицу кэтчера, «Ты в ауте», конец финала 8-го иннинга.
   Скотти уже идет к скамье, когда судья его объявляет – «Ха, ха», – смеются они на лавке, так хорошо его знаючи, Скотти никогда не подводит. В начале 8-го Скот выходит бить абы как, в питчерской своей куртке и битой в могучих руках машет вольно, без особого усилия, и опять же краткими непоказными движениями, питчер залуживает идеальный удар после 2 и 0, и Скотти тут же укорачивает его влево над перчаткой шортстопа – он рысит к первой базе, как Детка Рут[29], он всегда бил точные одиночные, не хотел бегать, когда подает.
   Так вот я и видел его утром, его звали Болдьё, меня в уме немедленно поразило Больё – улицей, на которой я научился плакать и бояться темноты и на много лет – своего брата (почти до 10) – это мне доказывало, что не вся моя жизнь черна.
   Скотти, названный так за сугубую бережливость – с батончиками по 5 центов и киношками по 11, сидел в том парадном морщинистого гудрона с Джи-Джеем, Елозой и мной – и с Винни.

19

   Винни был сиротой много лет, а потом вернулся отец, вынул его мать из какой-то прачечной нужды, собрал вместе всех своих детей из разных приютов и вновь слепил себе дом и семью в многоквартирках Муди – звали его Счастливец Бержерак, человек запойный, что привело его к паденьям вначале, равно как и Старина Валет Бубён, устроился на работу ремонтировать американские горки в парке Лейквью – Ну и дикий же у них дом был, визг многоквартирный – Мать Винни звали Шарлотта, но мы это имя произносили Чарли, «Эй, Чарли» – так вот Винни обращался к собственной матери диким воплем. Винни был худ и тощо мальчишеск, очень правильные черты лица и симпатичный, с высоким голосом, возбужденный, нежный, всегда хохотал или улыбался, вечно матерился, как распоследний сукин сын, «Хезаный Христе, дьявол тебя задери, Чарли, какого хуя ты хочешь, чтоб я сидел в этой, блядь, чертовой ванне весь хренский день —» Его отец Счастливец превосходил его невероятно, у него единственным красноречием было срамословье: «Ебический Есусе, черт бы брал меня за яйца, сукинский сын, я, конечно, заскорузлая говеха, но ты сегодня прям жирножопая коровища, Чарли…» – и от подобного комплимента Чарли восторженно визжала – такого дикого визга нигде больше не услышишь, зенки у нее вспыхивали прямо-таки белым пламенем, долбанутая была на всю голову, к бабке не ходи, когда я впервые ее увидел, она стояла на стуле, лампочку вворачивала, а Винни подскочил, заглянул ей под платье (ему было 13) и завопил: «Ой Хренов Христус, ну и жопка же у тебя, Ма!» – а она давай визжать да как шлепнет его по башке, дом радости прямо. Мы с Джи-Джеем, Елозой и Скотти, бывало, просиживали в том доме целыми днями.
   «Ёшкин Иисус, что за маньяк!»
   «Он чё, спятил – знаешь, чё сделал? Сунул палец себе в жопу и грит: Вуу-Вуу —»
   «Пятнадцать концов кончил, чтоб мне пропасть, скакал и дрочил весь день – по радио „Клуб 920“[30], Чарли на работе – Заза полоумный».
   Жилой дом тот стоял через дорогу от Потакетвилльского Общественного Клуба – организации, призванной быть неким местом встреч для толкания речей о франко-американских делах, а на самом деле то был просто огромный ревущий салун и кегельбан с бильярдом, зал же для собраний постоянно бывал на запоре. Папа мой в тот год управлял кегельбаном, великие карточные партии на всю ночь мы весь день имитировали дома у Винни вистом на сигареты «Крылья»[31]. (Я один из них не курил, Винни, бывало, выкуривал по две сигареты зараз и затягивался поглубже, как только мог.) Насрать нам было на какого-то Доктора Сакса.
   Великие здоровенные трепачи, кореша Счастливца, взрослые мужики, заходили и оделяли нас фантастическими враками и россказнями – мы на них орали: «Ну и трепло, ёксель, да ни в жисть – ну и трепло же он!» Что бы мы ни сказали, выражалось так: «Ох и надерет же мне жопу старик, если узнает, что мы каски сперли, Джи-Джей».
   «Да нахуй, Загг, – каски есть каски, мой старик давно на том свете, а кому от этого плохо?» В 11–12 Джи-Джей был до того греческий трагик, что вполне мог так выражаться – слова горести и мудрости так и лились из его детски росистых уныний. Он был прямой противоположностью шизанутого ангела-радости Винни. Скотти просто наблюдал либо закусывал губу изнутри в отдаленном своем молчанье (думал о том матче, где подавал, или по воскресеньям ездил в Нэшуа с матерью в гости к Дяде Жюльену и Тете Ивонн (Mon Mononcle Julien, Ma Mantante Yvonne) – Елоза плюется, молча, бело, аккуратно, лишь немного росистой пены символической слюны, такой чистой, что хоть глаза себе промывай – так мне и пришлось сделать, когда он обиделся, а целил он в нашей банде чемпионски. – Поплевывает в окно и поворачивается хихикнуть хохотком общей шутке, мягко шлепает себя по коленям, подскакивает ко мне или Джи-Джею, полуприпав на колени на пол, чтобы шепнуть конфиденциальное замечанье ликованья, иногда Джи-Джей склонен отвечать ему хваткой за волосы и волоченьем по всей комнате: «У-ух, этот блядский Елоза только что мне рассказал мерзейшую – ну не – Уух, у него грязные мысли – Уух, как же мне хотелось бы надрать ему задницу – позвольте мне, господа, посторонитесь, дать по жопе Яме Лозону в его состояньи, осторожней, Раб, не прекращай! или попробуй бежать! фруп глюк, есть, честь!» – орет он, а Елоза вдруг хвать его за яйца, чтоб вырваться из хватки за волосья. Елоза – подлейший, невозможнейший для борений змей – (Змей!) – на свете —
   Стоило нам перевести тему на мрак и зло (темное и грязное и смертное), мы говорили о смерти Зэпа Плуффа, меньшого братца Джина и Джо, нашего возраста (с теми заприлавочными байками, что могли рассказывать злонамеренные мамаши, терпеть не могшие Плуффов, а особливо тот помирающий старый меланхолик в своем темном доме). Ногу Зэпа затянуло под молочный фургон, началась инфекция, и он умер, я впервые повстречался с Зэпом чокнутой вопящей ночью спустя где-то треть после того, как мы переехали из Сентралвилля в Потакетвилль (1932), у меня на веранде (на Фиби), он вкатился на роликах прямо на крыльцо со своими длинными зубами и выступающей челюстью всех Плуффов, стал первым потакетвилльским мальчишкой, кто со мной заговорил… А что за вопли разносились по ночепадучей улице наших игр! —
 
 
   «Mon nom c’est Zap Plouffe mue – je rests au coin dans maison la» – (меня зовут Зэп Плуфф, это я – я живу на углу вон в том доме).
   Вскоре после Джи-Джей переехал через дорогу, с печальными мебелями из греческих трущоб Маркет-стрит, где слышны завыванья с восточных греческих пластинок воскресным днем, где пахнет медом и миндалем. «Призрак Зэпа в этом клятом парке», – говорил Джи-Джей и никогда не ходил домой через поле, вместо этого перся по Риверсайд-Саре или Гершом-Саре, а Фиби (где он жил все те годы) была центром этих двух рукавов.
   Парк посредине, Муди идет по дну.
   Так я начал видеть призрак Зэпа Плуффа – он мешался с другими саванами, когда я возвращался домой из бурой лавки Детушей с «Тенью» под рукой. Мне хотелось исполнить свой долг смело – я выучился переставать плакать в Сентралвилле и был полон решимости не начинать в Потакетвилле (в Сентралвилле была св. Тереза и повороты ее штукатурной головы, притаившийся Иисус, виденья Французских, Католических или Семейных Призраков, что роились в углах и открытых дверях чуланов посреди ночи и сна посреди, а также похороны повсюду, венки на белой двери из старого дерева, где краска потрескалась, и ты знаешь, что какой-нибудь старый серый прахолицый мертвый призрак прибывает профилем у свечи, и удушают цветы в буромраке мертвых сородичей, что стоят заунывно на коленях, а сын этого дома обряжен в черный костюм Увы Мне! и слезы матерей и сестер и перепуганных смертных могилы, слезы текут в кухне и у швейной машинки наверху, а когда умирает один – умирают трое)… (еще двое умрут, кто это будет, что за фантом преследует тебя?) Доктор Сакс обладал знанием смерти… но был он безумным дурнем силы, фаустовым человеком, ни один фаустианец не боится темноты – только феллахи – и Готического Каменного Католического Собора Летучих Мышей и Баховых Органов в Синих Полу Ночных Мглах Черепа, Крови, Пыли, Железа, Дождя, что вбуравливается в землю к змею старинному.
   Пока дождь хлестал в оконное стекло, а на ветви наливались яблоки, я лежал в белых моих простынях, читал с котом и батончиком… вот тут-то все это и зародилось.

20

   Подземный ворчащий ужас лоуэллской ночи – черное пальто на крюке на белой двери – в темноте – у-у-х! – сердчишко мое, бывало, грохало вниз при виде громадного головного покрова, что вставал на дыбы, подхлестнутый вожжами, в липкой пасте моей двери – Откроешь дверь чулана, все, что под солнцем, внутри, и под луной – бурые дверные ручки величественно выпадают – сверхштатные призраки на разных крючках в дурной пустоте, подглядывают за моей постелью сна – крест в маминой спальне, торговец в Сентралвилле его ей продал, то был фосфоресцирующий Христос на черном лакированном Кресте – он светился, Иисус во Тьме, я всякий раз сглатывал от страха, если проходил мимо, когда садилось солнце, он принимал собственное свечение, как похоронные дроги, словно в «Убийстве по часам»[32], кошмарной страховизжащей кинокартине о старой даме, что квохчет в полночь из своего мавзолея с – ее никогда не видно, лишь горестная тень ползет по секретеру тук-туктук, а ее дочери и сестры верещат по всему дому – Никогда не нравилось мне видеть дверь моей спальни даже чуть приотворенной, во тьме она разверзалась черной дырой опасности. – Квадратный, рослый, худой, суровый, Граф Кондю стоял у меня в дверном проеме множество раз – у меня в спальне была старая «Виктрола», тоже призрачная, ее населяли старые песни и старые пластинки грустной американской древности в ее старой утробе красного дерева (куда я, бывало, совал руку и жал на гвозди и трещины, среди игольной пыли, старых стенаний, Руди[33], магнолий и Жаннин периода двадцатых[34]) – Страх перед гигантскими пауками, с ладонь величиной, а ладони что бочонки – почему… подземные рокочущие ужасы лоуэллской ночи – во множестве.
   Ничего нет хуже, как вешать в темноте куртку, с вытянутых рук каплют складки материи, ухмылка темного лица, что окажется высоким величавым изваянием, бездвижным, широкопологоловым или в шляпе, безмолвным – Мой первый Доктор Сакс был вот так вот совершенно безмолвен, тот, кого я видел, он стоял – на песчаном откосе ночью – когда-то раньше мы играли в войну на откосах по ночам (посмотрев «Большой парад» с Дылдой Саммервиллом полностью в грязи[35]) – мы играли, ползая в песке, будто пехотинцы Первой мировой на фронте, в обмотках, с чернотой на губах, печальные, все перепачканные, отплевываясь комками грязи – У нас были палочные винтовки, у меня сломана нога, и я крайне жалко заполз за валун в песке… арабский валун, теперь мы в Иностранном легионе… по песчаному полю долины там бежала песочная дорожка – в свете звезд крупинки серебряного песка посверкивали – песчаные откосы затем подымались и озирались, и ныряли на квартал во все стороны, в сторону Фиби все заканчивалось у домов на улице (где жила семья белого дома с цветами и мраморными садами побелки вокруг, дочери, выкупы, их двор заканчивался у первого песчаного откоса, именно того, который я обстреливал кусками брусчатки днем, когда познакомился с Дики Хэмпширом, – а другая сторона заканчивается на Риверсайде отвесным утесом) (мой смышленый Ричард Хэмпшир) – я видел Доктора Сакса ночью Большого Парада в песке, кто-то конвоировал взвод на правый фланг, и, будучи вынужденным укрыться, я проводил разведку с видами на ландшафт в поисках возможных подозреваемых и деревьев, а тут такой Доктор Сакс грукует в пустынном плато древесины в кустарнике, за ним все-звезды Целого Мира вытянулись а-ля кубок, луга и яблони фоновым горизонтом, ясная чистая ночь, Доктор Сакс наблюдает за нашей жалкой песчаной игрой в непостижимом молчанье – Я гляжу разок, смотрю, он исчезайт на падучих горизонтах мигом ока… да и была ли хоть какая-то разница между Графом Кондю и Доктором Саксом у меня в детстве?
   Дики Хэмпшир показал мне, в чем эта разница может быть… мы начали рисовать вместе хахачки у меня дома за столом, у него дома в спальне, когда на нас смотрел его меньшой братец (совсем как младший брат Пэдди Соренсона наблюдал за нами с Пэдди, когда мы рисовали смешилки 4-леток – абстрактные, как черт знает что, – а ирландская стиральная машинка пререкается и старый ирландский дедушка пыхтит своей глиняной вверхтормашечной трубкой на Больё-стрит, мой первый «английский» кореш) – Дики Хэмпшир был моим величайшим английским корешем, и он действительно был англичанин. Странно, что у его отца во дворе стоял старый «чандлер»[36], года 29-го или 21-го, вероятно все же 21-го, деревянные спицы, как у развалюх каких-нибудь, что попадаются в лесах Дракута, в них воняет говном, они все просели и набиты гнилыми яблоками, и мертвые, и уже совсем готовы пустить из земли новый побег автомобильного растения, что-нибудь вроде сосны Термина с обвисшими нефтяными деснами и резиновыми зубами, а в центре источник железа, Стального дерева, такую вот старую машину частенько можно увидеть, но она редко в целости, хоть больше и не ездила. Отец Дики работал в типографии на канале, как и мой… старая газета «Гражданин», что выходила – синева фабричного тряпья в закоулках, хлопья хлопковой пыли и дымовые зонтики, мусор, я иду по долгому солнечному бетонному хрипу фабричного двора в грохочущем реве окон, за которыми работает мама, меня ввергают в ужас хлопчатобумажные платья женщин, спешащих с мануфактур в пять – женщины слишком много работают! они больше не сидят дома! Работают больше, чем раньше! – Мы с Дики обходили фабричные дворы и соглашались на том, что фабричный труд – сущий ужас. «Я вместо этого что, я буду посиживать в зеленых джунглях Гватемалы».